к ним.
Вика радостно принимала ритуал, это был сон, который ей очень нравился.
Вскоре волосы ее были смочены "водами Иордана" и отец Валентайн, похожий на
всех католических священников, круглоголовый, постриженный под горшок, с
пояском на кругленьком животе, прочитал молитву.
Когда он заканчивал, Вика почувствовала, что спине ее стало
необыкновенно тепло, она расслабилась и поняла, что все это не сон: сзади
стоял Жак.


Небо спустилось и быстро почернело. Этот день прошел за разговорами с
Плаховым, который и сам под конец утомился и попросился отдыхать.
Виктории не хотелось, чтобы ей рассказывали о родных здесь, в поезде,
хотелось самой все увидеть. Петрович каким-то шестым чувством понял это, все
вызнавал, как люди в других странах живут, чем питаются и сколько, к
примеру, получают, много ли пьют, и вообще ... не будет ли войны.
Огни прожекторов и сигнальных фонарей освещали тесно пригнанные друг к
дружке составы на большой станции.
- Пойду на перрон, - предупредила Виктория, - Вам купить чего нибудь?
- Не-не, деньги-то тратить, - отмахнулся старик.
Виктория уже не раз выходила из поезда, чтобы купить у торговок - этих
бронзовых цветастых хозяюшек - масленые пироги с картошкой и отварную
кукурузу.
Платформа была низенькой, поезда по обе стороны казались мрачными
гигантами, готовыми ожить, зашевелиться. Пахло соляркой. Путевой обходчик
простукивал вагонную оснастку. Соседний состав вскоре вздрогнул, фыркнул и
вздохнул тяжело и обреченно. Виктория жевала резиновое тесто с картофельной
начинкой, слушала переговоры торговок:
- Галина, много наторговала?
- Та ни-и, надо на пятый йти, там йще один московский...
- Какая это станция? - спросила Виктория в догонку.
- Так Ростов же ж, - покачала красно-зеленой с блестками косынкой
приземистая женщина, продавшая Виктории пирожки, - Ну, бувайте, гражданочка,
побегли мы народ кормить...
Это был Ростов-на-Дону. То-то встретился им на пути мост длиннющий над
могучим красавцем-руслом, перестуки металлические минут пятнадцать длились.
Виктория вдохнула полной грудью свежий ночной воздух, пахнущий
угольком, как вдыхают запах родного дома, давно забытый, приносящий на своих
крыльях воспоминания.
И только тут обожгло ее - ведь домой едет, на родину. А вдруг не примет
ее этот дом, а вдруг чужой она окажется, вдруг забыли ее, отвыкли... Зашлось
сердце, заколыхалась душа, как речная гладь от брошенного камня.
Она всматривалась в море огней пролетающее, тающее за окном в ночной
мгле. Где она юность, где окопы, где Нюра, девочки?.. Все здесь, все живы,
только руку протяни. Да окаменела рука, затекла...

В ту их первую ночь она уже знала, что принадлежит Жаку. Понятие "жена"
еще не существовало для нее, но долгие не раскрытые еще до конца чувства к
этому молодому, сильному мужчине, приучили ее к мысли, что она - его часть,
составная его жизни, и что все, что он говорит ей - говорит его устами сам
Бог.
Она льнула к нему, целуя его, спящего, не могла насытиться его
близостью, его кожей и его дыханием, понимая, что главное теперь не его
близость, а сращивание ее и его судеб в одну.
В дверь забарабанили так, что из головы вылетело сразу все - только
ужас, панический ужас вырвался наружу коротким моментальным взвизгом.
- Это они! - взвыла она и села на брачном ложе, ухватила пододеяльник и
стала кусать его передними зубами, в дверь истерически колотили, а Жак не
просыпался. - Хорошо, вы у меня получите!
Она резко вскочила на пол, накинула платье на голое тело и вышла к
парадной двери, крикнув, чтоб перестали хулиганить. Из-за двери потребовали
открыть.
Полицейский, тот самый, комиссар муниципалитета, и советский гэбэшник
очень удивились, увидев ее в дверях.
- Спите? Назло?! - первым начал гэбэшник, - Вот и чудненько. Сейчас мы
тебя, проститутка немецкая, спровадим в наши подвалы. Погоди.
- Попросите, пожалуйста, хозяев, - попросил полицеский, осторожно
придерживая бушевавшего коллегу.
- Я здесь, - смело посмотрела на него Вика.
Барбара, замешкавшаяся с бигудями, и Хендрик, завязывающий пояс халата,
остановились в открытых дверях гостиной и ждали, что будет дальше.
- Я попрошу кого-нибудь из семейства Смейтс, и разрешите нам войти.
Вика не хотела пускать их, но вежливость полицейского сделала свое
дело. Она показала на двери гостиной и только тут увидела родителей Жака.
Хендрик показал ей в знак солидарности и одобрения две сложенные в узел
ладони.
- Разрешите вам представить, господин комиссар, - заговорил Хендрик
по-фламандски, - это госпожа Виктория Смейтс, наша невестка. Вот документы,
они лежат перед вами на столе. Ознакомтесь, пожалуйста. Удостовертесь в том,
что все оформлено правильно.
Они ушли, как уходит стая бездомных собак.
Однажды Виктория видела, как человек победил зверя. Они с бабушкой
Матреной шли через заброшенный осенний сад, Вика была молоденькой пионеркой,
а бабушка предлагала ей яблок нарвать в том бесхозном саду. Вика
возмущалась, даже перешла в соседний ряд деревьев. И вот она увидела их. Они
показались в конце того самого ряда яблонь и надвигались темной стаей на
Вику. Впереди, как положено у диких собачьих стай, бежала моська, она
полаивала, то наскакивая на невидимых врагов, то закругляясь к вожаку,
заискивая перед ним. Вика закрыла глаза, а когда открыла их увидела прямо
перед собой глубокий оскал вожака. Он стоял метрах в десяти, задрав в верх
свой толстый хвост. Он смотрел на нее светло коричневыми водянистыми глазами
и Вика знала, что сейчас он ее загрызет.
- Замри! - крикнула Матрена Захаровна, - Не дыши!
Вика и так стояла как вкопаная. Бабушка медленно обошла ее и встала
впереди. Девочка подумала, что бабушка всего лишь хочет загородить ее, но
Матрена медленно поплыла на вожака. Она не выставляла вперед руку, не
держала в ней палки, она просто медленно шла на вожака, и на глазах Вики
произошло чудо. Хвост вожака дрогнул и пополз вниз, медленно подгибаясь под
живот. Одновременно он перестал щериться и вздрогнул всем теом. Он отвел
глаза, повернул голову и вслед за нею сам развернулся и рысцой, подобно
поджарому матерому волку, затрусил подальше от сильного духом человека.
Когда энкеведешник уходил из квартиры Смейтсов, он даже не обернулся.
Ему нечего было сказать. Человеческий дух победил матерого хищника.

В коридоре вагона и в тамбуре стояли мужчины в рабочей промасленной
одежде, а на полу лежали длинные стальные трубы. Пахло застоявшимся потом,
отсыревшим табаком и железом. В купе на верхней полке без матрацев спали два
рабочих. Пришлось мириться с запахами.
- Завтра, часика в четыре утра высадимся, - успокоил Иван Петрович, -
Спи, Вика, поди намаялась, не спала ни крохи.
- Да, да, - кивнула та, - Но как же спать? Проедем!!
Тут же после этих слов зашла проводница.
- Кто тут до Отрадокубанской? Вас будить?
- Пожалуйста, заранее, за час, если можно?
- Мы не с опреженьем? - поинтересовался со знанием дела Плахов.
- Вы чего, дедушка? Когда это вы видели поезда с опережением? Может, в
гражданскую - бронепоезд?
Плахов дернулся, сплюнул в сухую.
- Язви тебя в печенку, не позорь ты родную авиацию перед мировым
сообчеством, Степанида Савельевна.
- Вы все шутите, Иван Петрович. Ну, билеты кому нужны?
Она пошла дальше по вагону, покрикивая на рабочих, которых и без того
шугал бригадир, указывая на нарушения.
Когда Викторию сморил сон, и она прикорнула на неразобранной постели,
так и побоявшись переодеваться ко сну, собрав все вещи со стола, кроме
бутылки воды, в купе зашли кондукторы. Извинений Виктория как-то не заметила
спросонок, правда, кондукторы, осмотрев купе, подтвердили: поезд,
действительно, останавливался в Отрадокубанской, и действительно, в четверть
пятого.
- Как же я доберусь?
- Встречать-то не будут?
- Не знают они, не ждут так скоро...
- Пойду-ка курну, пока око моей спортсменки-комсомолки надо мной не
нависло.
Викторию будили еще несколько раз: пришел Плахов, потом стали
собираться на выход рабочие, потом пришли на место старых новые рабочие в
брезентовых спецовках, принесли свежий запах пота, проводница,
предупрежденная четырежды о необходимости разбудить пассажиров второго купе,
так и не смогла больше пробраться по коридору, заваленному балками и
инструментом. Краснокожие, хмельные мужики наперебой острили в коридоре,
преграждая ей дорогу.
Виктория села на освобожденное от матраца сиденье и ее начала бить
мелкая дрожь.
За полчаса до станции она попыталась выйти с сумкой в тамбур -
остановка-то четыре минуты - но выглянув в коридор поняла, что лучше
посидеть в купе.
Рабочие матюкались без южнорусского акцента, очевидно, были наемными из
северных краев.
Ближе к станции подбегал поезд, сильнее колотилось сердце, колеса и те
отдавались в груди бешенными перестуками. Виктория застегнула молнию на
сумке, поправила платье, не помялось ли, и протиснулась в тамбур, стараясь
не касаться рабочих. Те с городской заигрывать побоялись, да и старик шел
следом дюже сердитого вида.
- Ишь какую подцепил, старый, - только и усмехнулись вслед Плахову.
Станция была пуста и молчалива. Еще горел белым жемчугом фонарь, но
небо уже бледнело светом нового дня. Плахов спрыгнул со ступеньки, догнал
Викторию. Ей хотелось побыть одной, но старик не мог не проявить учтивости.
- Так что, Виктория Васильевна, может сперва к нам, поспите до
автобуса?
- Нет, Иван Петрович, спасибо, я пойду пройдусь. Потом машину поймаю.
Старик мялся, бросать заморскую гостью не хотел, но тут показалась
телега, груженая пустыми алюминиевыми бидонами, Плахов расцеловался с
Викторией, и побежал догонять попутный транспорт, размахивая портфелем и
пиджаком, намотанным на руку. Звук грохочащих бидонов еще долго слышался за
поворотом. Потом смолк.

ДЛИННАЯ КОРОТКАЯ ДОРОГА

Она быстро вышла на окраину райцентра, взяла влево и оказалась в
богатом пышном поле, пшеница тяжело колыхалась, светлея в лучах восхода. Она
шла в свою станицу, и ничто не могло ее остановить, ее звал долг, ее звали
предки.
Половину пути она проехала на попутке, скрежещащей старенькой "Победе",
похожей на колорадского жука. У переправы через речку машина высадила ее.
Она вновь шла вдоль поля, по-над берегом, дошла до следующего мостка, здесь
речка и вовсе пересохла, только ращелины от нее в земле и остались.
Дорога показалась ей неожиданно короткой, потому как вскоре, по мере
взбирания на пригорок, от реки вверх, она увидела станицу. Та лежала на
большой площади в плоском, слегка вогнутом в землю далеке, и встречала
Викторию петушиным кличем. И точно - было шесть часов утра. Станица еще
спала. Разъезженные широчайшие улицы были пусты, даже куры не бегали, где-то
вдалеке урчал грузовик. Конца той улицы, на которой она искала родительский
дом, видно не было.
Она узнавала расположение улиц, перекрестков, даже деревьев и сараев,
или ей казалось, что узнает, но по номерации выходило, что до дома сто сорок
второго еще идти и идти. Жарко стало от нелегкой ноши, в сумке лежали
подарки, от волнения и быстрой ходьбы. Так и обжигал утренний осенний
холодок. Вот показался раскидистый тополь, огромным своим стволом
наклонившийся к дороге, словно отвешивающий поклон всякому проходящему.
Она всматривалась в соседские калитки, старалась узнать свой дом не по
номеру, а по одному взгляду на его низкую соломенную крышу, по протяженности
его от калитки внутрь двора, по колодцу перед самым крыльцом, по сараюшке...
Кто-то ведром звякнул. Дом похожий; к сараюшке отвернувшись, стоит
женщина, кормит из ведра молодого теленка, привязанного к деревцу.
- Мама.
Женщина не слышала ее. Ведро громыхало ручкой, теленок смачно сосал
свою похлебку, да только отставила она то ведро, померещилось что-то. Руки о
передник вытерла, поправила платок, голову склонила, тогда только
обернулась, плечами учуяла чей-то взгляд.
- Василий! Вася! Иди, я не вижу! Кто-то там стоит, иди открой! Кто это?
- она, осторожно приглядываясь, выходила из цветущего палисадника на
дорожку, как будто боялась подойти к калитке.
- Мама.
- Что там, Лиза? На крыльцо в белой майке и спортивных брюках вышел
совсем седой, усатый отец, потянулся, - Ты теленку дала? Кто это к нам
приехал?
Тут только он заметил стоящую за кустами и забором женщину. В шляпке.
На платье короткий персиковый пиждак. Пошел открывать калитку. Подошел
ближе, подошел к самой калитке, ухватился за ее металлические прутья, да и
не смог дальше пошевелиться. Виктория взялась тихонько за соседние прутья,
наклонилась к рукам отца, прижалась к ним лицом.
В глубине сада раздался истошный крик и Елизавета Степановна бросилась
навстречу дочери.

Спустя десять дней Виктория Васильевна Сорина уезжала из родной
кубанской станицы в родной бельгийский Антверпен. Председатель колхоза
выделил ей машину и взялся сопровождать Сориных на собственном мотоцикле.
Возле калитки поджидал выхода дочери Сориных местный народ, детишки,
бабы, мужики, кто не ушел в поле и в коровники.
Виктория Васильевна сидела на ступеньках отстроенного отцом дома,
впитывала в глаза этот пейзаж, эти лица ребят и баб висящих на заборе,
поджидала, когда неугомонная матушка сложит гостинец для внуков. Отбиваться
было бесполезно.
Отец сидел рядом, на скамейке под навесом. Курил.
- Тяжко будет, приезжай. Че ты там одна-то среди иностранцев...
- Папа-папа, какие же они иностранцы - дети мои, муж мой.
- Да, видать, не привыкнуть мне, - отец горевал о скорой разлуке, виду
не показывал, - гляди, Ванька отпросился с элеватора. Бегут всей оравой.
В калитку влетели Ванечка и его жена Галина. Дети их пристроились за
забором.
- Успели, вот и хорошо.
Виктория уже узнавала многих в лицо: застолье по случаю возвращения
соринской дочери праздновали всей станицей два дня. После объятий и слез,
слез и объятий, Викторию с дороги покормили завтраком, это святое. После
мать постелила в комнате, позвала дочь, уложила поспать часок - другой. А
сама все ходила следом, целовала в плечо, в спину родную дочь. Выше-то уже
не дотягивалась, стала вниз расти Елизавета Степановна. Да и отца к земле
гнуло, хоть и выправку казацкую трудно изломать даже старости.
Виктория не смогла уснуть, прислушивалась к звукам деревенской дворовой
работы, хлопанию калитки и шептанию под самым окном. Вскоре все смолкло.
Мать ушла в огород, отец побежал к сыну, потом в магазин, потом к
начальству.
Виктория лежала на неразобранном диванчике, глядела сквозь вязанную
занавеску на небо, на деревца, на прыгающие в ветрянных порывах ветки. Все
было не так. Это уже не был дом ее детства, и непреодлимая тоска
переплеталась с радостью возвращения, тоска оттого, что чуда не происходило
- возвращение в детство невозможно, и этого не надо было ожидать от поездки.
Виктория увидела, что мама уже - не та мама, какая была в сорок втором, мама
стара, бабушка совсем, раздобрела, кожа закалилась на ветру и солнце, а
глаза - наоборот - выгорели. Но все та же робость перед дочерью, все так же
опускает взгляд, боясь выдать любопытство и одобрение. Отец простой,
веселый, но и он старик. Родные ее люди, любимые ее родители состарились без
нее, что-то вроде скачка произошло: только что были молоды, а теперь -
совсем другое.
Ей хотелось узнать, почему ее отпустили спать, неужто не интересно им
посадить дочку напротив, забросать вопросами. А тут отпустили в сон. Может,
в неловкое положение она их поставила внезапностью поведения.
Виктория скоро встала. Поискала коровьего молока - нашла крынки на
подоконнике. У матери на улице уже поднялись варенники, она принесла
скромное угощение, поставила на стол и снова припала к дочери.
- Ой и не верится. Ты ли это?
Потом мать спашивала по-женски жеманно, изменилась ли она, постарела
ли. Потом Виктория спохватилась, достала фото мужа и детей. Елизавета
Степановна одела очки и стала причитать, находя в личиках детей сходство с
чертами предков своих, братьев, дядьев, соседей и членов правления совхоза.
Достала свой альбом и стала хвалиться детками Ванечки, своего старшего сына.

Обедать ходили к брату, Ваня оказался рослым, плечистым и совсем
взрослым, таким Виктория не могла и представить его.
- Стриженый, - только и произнесла она, когда открыла дверь его дома.
- А ты изменилась, ты совсем не такая. Увидел бы на улице не узнал.
- Может быть, буду богатой, - улыбнулась Виктория, - Ну, знакомь.
- Моя, - представил Иван несколько робея перед иностранной сестрой,
добавил - Жена. Видишь, живем теперь в доме бабы Матрены. Нам его так
отдали, как молодой семье и победителям соцсоревнования. Галина моя доярка.
Вечером народ придет. Мы твои письма всей улицей читали, всей улицей!
- Ну! Не надо было! - смутилась Виктория.
Брат ей казался сейчас - незнакомым человеком, и она боялась, что не
будет больше того контакта, который всегда помогал им понимать друг друга с
полуслова. Он словно приглядывался к ней, примеривался, как к чужой. То же
самое происходило и с родителями - как никак двадцать восемь лет не
виделись.

Когда спала жара лютого бабьего лета, народ, забежав в свои дома для
порядку, стал собираться у дома Ивана Сорина. Сразу за околицей так и лысел
пустырь, не освоенный еще никем с тех пор, когда раскулачили деда и бабушку
Виктории.
Столы были накрыты усилиями Елизаветы Степановны, делающей свою работу
степенно, размеренно, и молодой суетливой Галины, а Виктория, переодевшаяся
в сарафан, помогала им.
Никаких вопросов ей не задавали. Мать только посматривала украдкой, не
узнавая дочь, свою маленькую Вику, увезенную из Ходжока фашистами рыть окопы
в Ростов, на пару недель, а как оказалось, на целую вечность.
Прибывающие женщины принимались расставлять свои закуски и бутыли, тоже
косились на Викторию, медленно, с пониманием кивая ей:
- Здрась-сь-сте...
Почти одновременно с первым сгущением пространства, когда солнце ушло
за дом, прозвучал сигнал к усаживанию за столы, Василий Никанорович стучал
ложкой о стакан. Группы девушек, парней, женщин с детишками и старухами
расселись по обе стороны стола, Викторию отправили к отцу - в голову.
- Вот доченька. Значит, оно как, - начал отец, - мужиков-то, конечно,
оно маловато у нас. Видишь. Война повыкосила мужиков. А для тебя бы нашли,
ка бы вернулась ты с той проклятой войны.
- Ой-да-ну Вася, - дернула его Елизавета Степановна, - что ты не о том.
Доченька, как мы рады-то тебе. Вот как она жизнь поступает с людьми, да и
мы, слава Богу, дождались. Дождались, что вся эпопея наша закончилась вот
таким вот счастливым твоим приездом в родной дом.
Народ, зашумев, одобрил слова родителей первой порцией сладкого,
тающего во рту самогона, мужики крякнули и стали вспоминать, кто где служил
на фронте.
- Что же, - Виктория неожиданно встала и подняла свой наполненный вновь
стакан, - Спасибо, мои родные, что приняли меня так тепло. Тогда, в сорок
третьем году, в лагере, где нас заставляли работать, били, убивали,
возвращали из побега и снова били, когда еще по дороге в лагерь умерла наша
с вами землячка Нюра Стрельченко, когда застрелили мою подругу Лену
Красавину, а другая взорвала себя вместе с тридцатью фашистами на заводе,
когда я осталась совсем одна на этой земле...вернее, на той, вражеской
земле, я спасалась мыслью о своих родных.
Я думала: вот сражаются же мои отец и братишка с немцем, гонят его и
скоро придут и освободят меня.
Я думала: дорогая мама моя сейчас осталась одна, как и я, и может быть,
живет в уже освобожденном поселке, страдает по своим детям, по мне, - это
разрывало мне сердце еще больше. Но я знала, что люди не бросят ее в беде.
Я думала: вот вернусь домой и обниму их, моих родненьких, и эта надежда
спасала меня какое-то время. А потом, я познакомилась с человеком, сидевшим
в соседнем лагере и стала думать о нем, как у нас с ним сложится жизнь. И
это тоже спасало меня. И спасло.
И жизнь сложилась так, а не иначе. Но я знаю, кто меня спас от смерти -
это все те люди, которые через расстояния, через колючую проволоку и фронты
посылали мне силы для того, чтобы выстоять.
Я просто живу в другом городе, как и многие ваши дети. Я живу на этом
свете благодаря вам. Порадуйтесь моему счастью.

Стемнело, зажгли невдалеке костер, свет в окне старого дома освещал
стол, гостей.
Ваня тоже произносил тост. За сестру, за ее достижения. А люди слушали,
пили и, качая головами, кляли судьбу, разбросавшую семьи, отобравшую детей у
родителей.
- Дочка, - отец слегка заплетающимся языком вновь назвал ее таким
забытым, далеким словом, - Дочка. Мы ведь с твоим братом Берлин брали.
Берлин, понимате ли! - обратился он к публике, - Это в сотне километрах от
того лагеря, где ты была. Знать бы - я б самолет угнал бы, танк, а в чертов
тот лагерь примчался бы. Как бы я хотел оказаться на месте того солдата, что
выпустил тебя на свободу. Но я не знал! Я не знал, что ты рядом, прости
меня! Прости меня, дочь моя родная, что не я пришел за тобой. Кто знает,
может быть, и по-другому бы жизнь сложилась, досталось тебе! За встречу!
Виктория мотала головой, но никто не хотел понимать, что не могло быть
иначе, потому что если одно событие в нашей жизни дается нам Богом, то и
другое тоже им начертано в книге нашей судьбы. И если Жак создан был для
нее, то не могло быть иначе, не могло! Музыка! Танцевать кто-то бросился
рядом со столом, Ваня что-то криком доказывал отцу, Елизавета Степановна и
Галина наводили порядок на столе, рассортировывая и добавляя закуски.
Виктория смотрела на мать со стороны. Елизавета Степановна боялась
столкнуться с ней глазами. Отец, казалось, только и ведет спор с Иваном,
чтобы не оборачиваться к ней, к Веронике.
Ей стало обидно и страшно. Встала Виктория и пошла за пределы
освещенной площадки, к деревьям, что росли вдоль дороги. Не узнать места ее
детства, изменилась станица, как и изменилась она сама.
Послышался шелест листвы за спиной. Отец и мама подошли, застенчивые,
как настоящие крестяне. Переминаются, глаза опускают перед заграничной
дочкой.
- Мама, папочка, это я - я ваша дочка, ваша Вика, Виктория, Виктория.
Помнишь, мама, как бабушка Матрена в Ходжокской церкви молилась, помнишь,
что она после сказала, на дороге уж: вера и победа - в моем имени, помнишь?
- Помню дочка, - мать подняла выцветшие глаза, заглянула в лицо
Виктории, словно начала пробираться сквозь густую завесу времени,
возвращаться в то время, когда дочь ее была с ней, когда не разорвана была
еще пуповина, соединяющая их, - помню, дитятко мое.
- Это я, мама! Я люблю вас. Люблю.
- Выросла дочка, - улыбнулся отец совсем по-иному, - Хорошая у нас дочь
выросла, мать. Спасибо тому человеку, который тебя по жизни вел. А все ж
таки и мы с матерью того... кое-что... создали тебя...
Виктория погладила лицо отца, прижала к себе маленькую свою матушку и
поцеловала ее седые волосы.

На следующий день они ходили на кладбище: Елизавета Степановна
перевезла из Ходжока прах Матрены Захаровны. Виктория долго сидела на траве
рядом с могилой, выпила с родными за помин души, отпустило и ее душу.
Обвыклась Виктория в родительском доме, а тут и срок подошел уезжать. Мать
посматривала несчастными глазами, так и молили те глаза не покидать ее.
А Василий Никифорович стал перед отъездом дочери к ней в гости
готовиться, узнавал у Виктории, в чем ходят в Антверпене и какая там погода,
чтоб не промахнуться. А сам моргал порой уж больно часто.
Вышел Василий Никифорович провожать дочь до станции при всем параде, в
орденах. Рукавом по ним провел, чтобы дочери запомниться героем. Да так оно
и было, народ-то недаром издал вздох восторга.

    СЕМЕЙНАЯ РЕЛИКВИЯ



Заключение

... Когда маленькой Лидвине было семь лет она забралась в кабинет отца.
Это был не совсем кабинет, а комната, в которой Якоб Смейтс хранил свои
хозяйственные принадлежности, там стоял стол и, человеку, попавшему туда,
казалось, что он находится на чердаке.
Лидвина долго собиралась пробраться в этот самый кабинет и однажды,
когда мамы и папы не было дома, старшие братья делали уроки, а Мари-Жан
убиралась на кухне, Лидвина зашла в царство отца.
Она долго пробыла там и выбежала только тогда, когда что-то хлопнуло,
как дверь веранды. В руках ее был рисунок.
Она заглянула в кухню. Оказалось, что Мари-Жан уронила сковородку и
теперь собирала с пола рис.
- Посмотри, что у меня есть, - сказала Лидвина, плотно прижимая к себе
рисунок, - Не покажу.
- Что это, - с любопытством спросила старшая сестра, - Где ты это
взяла?
- Я это не взяла. Он сам ко мне в руки упал.
- Где и когда маленьким девочкам падают в руки листы из альбома?
- В папином кабинете, тогда, когда на нее падают и другие предметы:
огромная кипа книг и бумаг и стоящий сверху глобус.
- Боже, но ты же могла сломать глобус! - пошутила Мари-Жан.
Лидвина отогнула краешек рисунка и быстро повернула весь его к
Мари-Жан. Лицо сестры вытянулось, брови поехали вверх, она даже снова села
на корточки.
- Покажем им?
Они побежали к братьям, на второй этаж.
- Что это? - спросил Жан-Жак, - Это же мама рисовала.
- Какой молодой, - удивился и Александр, - когда это она его?
- Дай посмотреть еще, - попросил Жан-Жак, - Отец был красив в
молодости.
Разумный Александр смотрел на рисунок, как на карту мироздания.
- Постойте, выходит, они знали друг друга еще тогда. Но ведь мама была
еще в России?
- Как же она могла нарисовать его, находясь в другой стране?
- Телепатия...
Дети были правы, только человек, который был нарисован на рисунке
Викторией, находился не в другой стране, а еще дальше, за колючей проволокой
соседнего лагеря. А рисовала она его по наитию, так как рисуют неведомое
счастье, приснившееся длинной безлунной ночью.
Дети Якоба и Виктории Смейтс держали в своих руках маленькое
свидетельство того, что этот сон сбылся.