композициями.
Картина Виктории была готова к отъезду. Она стояла на треноге у входа,
накрытая белой тканью.
Баронесса пригласила всех сесть на диваны вокруг длинного журнального
стола с хризантемами. Сама первая села, скрестив на груди усеянные кольцами
и браслетами руки. Подали шоколад. Стас изучал огромную залу, холодную и
пустую, несмотря на теплые, казалось бы, тона интерьера.
- Так вы будете писать о нашей Вике книгу? - спросила Ильма, обращаясь
к Стасу и к Якобу одновременно.
Якоб перевел. Он чувствовал себя несколько скованно в присутствии
баронессы, словно перед ним была знаменитость.
- Статью. О фламандской живописи вообще. О ее сегодняшнем дне и, так
сказать, связи времен.
Баронесса тонко улыбнулась газетному штампу, кончик ее носа слегка
напрягся. Она исподлобья с укором посмотрела на Викторию.
Вся эта игра, а это, несомненно, была игра в жмурки, начинала
раздражать Стаса. Он постоянно замечал пытливые взгляды и недосказанность.
Боялись его, что ли?
"Может, они думают, что каждый второй в России служит в КГБ, - подумал
он. - Вообще-то это так, но я прохожу первым." И сказал вслух, что сегодня
для него как раз рабочий день, он наконец-то побывает на выставке и сможет
сам оценить работы Виктории.
Баронесса выслушала ответ и ждала еще чего-то, но Стас молчал. Тогда
она обратилась к Вике и Жаку, нахмурив нарисованные брови. Она спросила их о
чем-то, те робко отвечали, помотав головами. Баронесса резко и недовольно
подняла подбородок и указала им на Стаса, велев Якобу перевести.
Якоб помялся и неожиданно начал говорить от своего лица:
- Вы не знаете... Мы не сказали вам. Госпожа баронесса просит, - он,
как мог, смягчил тон, - просит нас быть с вами откровеннее. Ведь Виктория
родилась и до четырнадцати лет жила в Кубане, потом в Хоужоке.
Стас сперва не понял. Якоб говорил с акцентом, немного ломая
правильность произношения, смягчая согласные и выдумывая дополнительные
ударения. Поэтому Стас решил, что этот Кубан - это какое-то местечко в
Бельгии, родиться в котором означало для бельгийцев что-то особенное.
Он взъерошил пятерней короткие волосы над виском, припомнив, что завтра
Якоб будет делать ему прическу, и чуть было не спросил, что ему теперь
делать и почему все наблюдают за его реакцией.
- Виктория, - продолжил Якоб, - Вика не только фламандка, фламандская
художница. Она еще и русская.
- Казачка, - Виктория резко встала и подошла к окну, - с Кубани.
Якоб опустил глаза. Он сильно нервничал и боялся посмотреть на жену.
Она снова вернулась и села рядом с баронессой. Стас водил глазами и ничего
не понимал, он смотрел то на Викторию, поджавшую губы и пытающуюся так
улыбнуться ему, то на баронессу, забравшую руку Вики в свои ладони.
- Все в этом мире очень сложно, люди придумывают сотни барьеров для
того, чтобы счастье достигалось большим трудом. Слава Богу, они не стреляют
в птиц, которые перелетают из одной страны в другую свободно, не зная про
границы. Эта женщина, - переводил Якоб, - то есть, конечно, Виктория,
русская девочка прошла концлагерь, войну, обрела счастье и теперь не имеет
возможности повидать родных, потому что у вас есть КГБ.
- Я расскажу вам, Станислав, - вдруг сказала Виктория, - я все вам
расскажу. После, хорошо?
Ему показалось, что она глядит на него немного виновато, и ему стало
стыдно. Он не мог себе объяснить, что происходило с ним, но вдруг
почувствовал, что перед ним "своя". Он вдруг открыл ее для себя, понял, как
если бы открыл сейчас эту картину и вдруг увидел, что ее нарисовал он сам.
Стас медленно встал и пошел к выходу. Виктория, не мигая, смотрела на
него. Азаров подошел к большому белому квадрату близко-близко, почти
вплотную, и стал медленно стягивать покрывало.


- Смотрите, как они нарядились! - Виктория показывала на новый
музыкальный коллектив, шествующий по центральной улице, чьи ноги сверкали
высокими белоснежными гетрами, - Тарелки! Они бьют в тарелки!
Музыканты надвигались маршем на толпу зевак, их пушистые, как у
сибирских котов, сверкающие чистотой жабо делали их невероятно важными и
надутыми. Оранжевые камзолы довершали праздничный наряд, пестро раскрашивая
старинную улицу. Здесь было все старинное: Стас не мог насытиться
необычайным зрелищем изысканного оркестра, а тут еще и парусник. Он выплыл
из-за дома, и только тогда стало ясно, что там протекает небольшой канал.
Парусник был огромный, трехмачтовый, с поднятыми парусами и красным
корпусом. На том берегу канала вплотную к набережной примыкала высокая
кирпичная стена, по которой сползал вниз и зеленым ковром застилал всю стену
шикарный вьюн. На этом фоне проплывший парусник показался видением прошлого,
Стас несколько раз посмотрел на Вику, забыв от восторга, что она говорит
по-русски: он хотел спросить ее, но осекся.

Она боялась обратиться к Азарову весь день, и он это чувствовал. Но ему
не было дела до ее страхов и несусветных домыслов, он был полностью поглощен
ее работами. Впечатление от выставки еще гудело в нем сладким душистым
облачком, вроде воздушной ваты, которую продают в зоопарках. Его поминутно
давил спазм, хотя плакать он не умел. Все вокруг было источником волнения,
переизбытка эмоций. Даже серебряная брошка в виде мухи на лацкане ее
пиджака... Ему казалось, что он уже и вовсе перестал думать о Виктории, что
все заполонили ее картины, начиная с той, которую они отвезли от баронессы
домой.
Якоб предложил не выгружать ее из машины, но Виктория наотрез
отказалась ее выставлять. Когда Стас оголил полотно, отпрянул и закрыл свои
щеки ладонями, она увидела ее и не узнала. Ей почудилось, что картина
обижена на нее, что от нее идет некий невидимый укор, полотно потемнело.
Азаров видел эту картину сегодня ночью во сне.
Он неожиданно развернулся, вспомнив ночь, и спросил:
- А кто такая Лена?
- Я знаю, - ответила она спокойно, - я кричу во сне. Это с лагеря.
На картине были изображены три девушки, одна играла на скрипке, другая
на клавесине, третья на арфе. Все фигуры были вытянуты, худы и легки,
казалось, они парят, там, за его спиной.

Перед открытием выставки на невысокой сцене Якоб Смейтс играл на
балалайке. Он стоил целого сводного оркестра русских народных инструментов.
То ли акустика была хорошая в этом зале, то ли балалайка уникальная, -
такого Стас еще не слышал. Потом он долго пробирался от картины к картине,
подолгу задерживался у каждой. Народу было - море. Люди умудрялись не
задевать друг друга, но порою приходилось ждать несколько минут, пока
рассосется пробка в переходе из одного зала в другой.
"Когда она все это успела?"
Это была та живопись, к которой у него всегда лежало сердце. Он обожал
картины, в которых было солнце. Это солнце делало хрустальным обычный
граненый стакан, оно резало глаз, сверкая на заснеженном поле, ложась
голубым мазком рядом с синим, оно отливало на бело-лимонным бликом на
волосах Лидвины, Мари-Жан, Якоба, сыновей, чьи портреты висели кругом. Он
был счастлив тем, что Виктория оказалась солнечным художником.

На следующий день они прощались. Ночью, в половине второго отходил его
поезд.
Они расслабились наконец-то. Виктория позволила курить в доме, Филипп и
Якоб готовили грог, девочек забрал к себе старший брат. Стас, которого Якоб
постриг еще короче, оставив только круглый островок волос на его затылке,
помолодевший, смешной, ходил за Викой и пытался выпросить у нее задание:
- Ну, давай, я отнесу тарелки!
Потом, вечером, сидя на чемоданах, нет, конечно, не на чемоданах, а на
стульях за просторным плетеным столом, принесенным с веранды, Виктория
рассказывала свою историю. Филипп Десктере, хитрый и мудрый адвокат, шепнул
Азарову, пока хозяйка бегала за солью:
- Передайте моему другу Ильину, что эту девочку он освобождал в сорок
пятом. Он поймет. Скажете только одно слово - "Фогельгезам".
Якоб встрепенулся, услышав, переспросил:
- Что там про "Фогельгезам"?
- Вам кем приходится Ильин? - уточнил Филипп, - Дядюшкой? Так вот,
Вики! Ты слышишь? Это племянник одного старого солдата, который освобождал
Торгау и лагеря. Мы там с ним и встретились впервые. Не на Эльбе, нет, а в
вашем лагере. Понимаешь?
- Ты никогда не говорил, - рассеянно произнесла Виктория и села, забыв
поставить солонку на стол, вертела ее в руках, - Так вот откуда ты,
ангел-хранитель. Почему же ты никогда не говорил? Ты поэтому нас опекаешь?
Как тесен этот мир!
- Ой, что же это я, - внезапно вспыхнул Стас, когда над столом повисло
молчание, - Вот что значит, выпить охота, даже склероз проходит! У меня же
бутылка водки есть, настоящая, наша. Я с собой привез. Сейчас!
Он прибежал, запыхавшись, обратно, разлил водку по стаканам и
нетерпеливо сгреб свой стакан со стола.
- За Победу, вот чего! За Победу! За вас, мои дорогие, за Филиппа и за
Ильина, за моего отца, погибшего, между прочим, на Кубани!
Они жадно выпили. Виктория зажмурилась, а у Жака покраснели крылья
носа. Когда ожог прошел, Виктория наклонилась к Азарову.
- А где именно? Ну, отец...
- В похоронке сказано: в боях за станцию Темиргоевскую.
Виктория испуганно оглянулась на мужа.
- Как все несуразно, - вздохнул Стас, - ничего не успел. Как же мне
теперь жить без вас, так далеко? Как все сложно! Ведь мы с вами...мы с вами
всеми теперь...вроде этих граций - на одном полотне. Как же я без вас?
Он схватил гитару и запел. Она не знала эту старую, любимую всеми
песню. Когда эта песня родилась, Виктория и Жак, были в лагере. А эта песня
летала над фронтами и осажденными городами, над разрывами бомб и сожженными
хатами.
"Бьется в тесной печурке огонь...
На поленьях смола, как слеза..."
- Викочка, я костьми лягу, а вас в Союз вытащу. Мы пробьемся, Викочка.
Ему было очень жаль ее, ему казалось, что она глубоко страдает на
чужбине, но все его умозаключения были рождены придуманной им уверенностью в
том, что он - ее единственная отдушина и надежда. Ведь человеку необходимо
быть кому-нибудь нужным.

Филипп и Якоб вышли на перрон и подошли к окну вавиловского купе. Вика
и Стас сидели друг напротив друга. Этой ночью наступили настоящие зимние
заморозки, и теперь всех колотило.
- Стасик, ты первый человек, которому я смогла рассказать о том, что
мне довелось пережить. Я не думаю, что моя жизнь выдающаяся. Потому что она
хорошо сложилась. В общем, это так!
Виктория словно бы сама себя убеждала. Она не жаловалась и вроде бы не
собиралась. Он взял ее руки в свои.
- Вы изменили мою жизнь, - говорил он, - Мне теперь больно.
- Не надо страдать. Надо радоваться, жизнь - одна.
- Нет-нет, я говорю, что теперь я, как промытое от глины стекло, я
чувствую боль и радость, вы меня многому научили.
- Ай, брось. Свидимся скоро. Я не сказала, я собираю документы, мне
разрешили съездить на родину. На Кубань, в Темиргоевскую.
- Куда?! Что ты говоришь?
- Тесен мир, Стасичек... Я родилась там. Мы обязательно поедем туда,
вместе поедем: ты, я и мой Жак, которого я люблю больше всего на свете.
Вагон дрогнул, и Виктория смешно вскрикнула, побежала в коридор, потом
опомнилась, развернулась, наткнулась на выскочившего следом Азарова,
обхватила его шею и поцеловала в лоб и щеки. Он еще ловил ее поцелуи, когда
она убегала к тамбуру. Поезд стоял на перроне еще пять минут...

Выслушав рассказ, Ильин долго молчал, покачивал головой, потирая
затылок. У него защемило сердце, он сожалел, что не поехал сам.
- Ну, что ж, с тебя большой очерк, пиши, сколько хочешь. Можешь, на
несколько номеров дать материал, будем печатать.
- Не знаю, - замялся Азаров, небритый, мятый, приехавший под утро прямо
с вокзала, - Очерк я напишу. Но вот что, Палыч. Ухожу я.
Ильин машинально вскочил и постучал себя по лбу средним пальцем.
- Ты поддатый что ли? Или устал с дороги? Иди, слушай! Расстраиваешь
только! - он махнул рукой, потом добавил, - Хочешь кофе?
- Я книгу сажусь писать, Палыч. Мне одна знакомая баронесса
присоветовала. Вот напишу, потом обратно попрошусь.
- О! Вы видали, Лев Николаич! - Ильин обернулся к бюсту Толстого,
стоявшему на столе, - Ваша слава русским мальчикам покоя не дает. Дурья твоя
башка: ухожу, ухожу... Творческий отпуск это называется. Оформлю, так и
быть.
Азаров давно не видел шефа таким веселым и жалким. Ему показалось, что
за эти четыре дня старик сдал, как будто на нем воду возили.
- Да ты чего, батя, - он подошел к Ильину вплотную, как недавно
подходил к картине Виктории, - ты чего?..
Ильин тихо как-то, по-особому проникновенно посмотрел на него влажными
глазами, уперся лбом в его плечо и сказал только: "Валяй, сынок".

ДЕТСТВО ВЕРОНИКИ

...А девочка глядит. И в этом чистом взоре
Отображен весь мир до самого конца.
Он, этот дивный мир, поистине впервые
Очаровал ее, как чудо из чудес,
И в глубь ее души, как спутники живые,
Вошли и этот дом, и этот сад, и лес.
И много минет дней. И боль сердечной смуты,
И счастье к ней придет. Но и жена и мать,
Она блаженный смысл короткой той минуты
Вплоть до седых волос все будет вспоминать
Н.Заболоцкий
Кубанская казачка
(Тридцатые годы)

Она вбежала в дом, скинула валенки, не обмахнув их веником, потом
принялась разматывать платок, платок не поддавался: узел уж больно крепко
завязан, она уже взмокшая от духоты и раздражения, дрожащими руками пыталась
растянуть, разорвать, стащить через голову - все никак. Тогда она, топнув
ногой, перекрутила платок вокруг шеи узлом вперед, впилась зубами в серый
пух, потащила на себя, а непослушными замерзшими пальцами в другую сторону,
узел нехотя поддался и разъехался. Она откинула со злобой платок, уже
неровно втягивая в себя воздух и прерывисто выдыхая, чувствуя, как ком
отчаяния катится на нее откуда-то с полатей, грудь ее задергалась, она
скинула шубу прямо на пол, да еще назло кому-то ногой ее поддала и, тихо
пройдя в свою комнату мимо возящейся у печки матери, закрыла за собой дверь
и бросилась на кровать, вспрыгнула на ее пружинистое брюхо - горка подушек
обрушилась на ее косички, как снежная лавина. И тогда она затряслась и
приглушенно завыла.
- Вика, - крикнула Елизавета Степановна, - руки иди мой. Что ты тут
устроила.
Она с ужасом и злостью предчувствовала, что сейчас мать войдет и начнет
приставать, разбираться, задавать вопросы о неважных, незначимых, пустых
вещах, об отметках, станет спрашивать про слезы, потом пожмет плечами,
обидится на ответное молчание дочери, предположит плохую отметку и еще
упрекнет, назовет неучем. Эта фантазия тут же взбесила ее, и она еще сильнее
зарыдала в покрывало.
Но Елизавета Степановна не вошла. Она почувствовала, что дочь снова
пришла из школы на взводе, и решила непременно сходить к классному
руководителю, узнать, что там такое происходит. С некоторых пор у них
установились доверительные отношения. Иван Петрович был, пожалуй,
единственным человеком в станице, кто не упрекал ее за единоличие, за
кулаческое прошлое. Она молча собрала вещи, разбросанные по сеням,
зачерпнула воды из ведра, поставила чайник, а сама все думала, думала,
горевала.
Только к вечеру Вика вышла в столовую, понурая, молчаливая. Нос и веки
ее были опухшие, натертые.
- Ты бы умылась, пока я борщ разогреваю.
Девочка поджала губы и напряженно посмотрела на мать. Ей вдруг стало до
боли жалко ее. Словно она сама чем-то непозволительным оскорбила мать, а
теперь ее раздирало раскаяние.
- Отец-то с Ванькой когда приезжают, - спросила она еле ворочая губами.
- Сегодня мы одни ночуем, как королевы. Да вряд ли в городе у них что и
получится, приедут злые. Когда это было, чтобы запчасти за просто так
выписывали? К ним на вшивой козе не подъедешь.
Вика снова поджала губы, положила подбородок на ладошки, локти уткнула
в скатерть. Посмотрела на печку: там не шевелясь лежало человеческое
существо, о котором домашние вспоминали изредка.
Мать перехватила взгляд.
- Сегодня нас опять навещали. Бабка уже полуживая, а те все прутся,
совести нет.
- Тихон?
Последнее время Матрену Захаровну и Елизавету Степановну пытались
зазвать то на заседание партийной ячейки, то на актив колхоза, то на общее
собрание. Посыльным у тех и других был Тихон Толстой, управский писарь.
Мужичок нагловатый, балагуристый. Через эту свою наглость он уже себе второй
дом строил. А жил покамест в старом, отобранном у Матрены Захаровны семь лет
назад, еще до высылки.
Тихон исподволь выспрашивал, какие у Захаровны планы насчет
"имусчества", не желает ли та востребовать дом обратно, то бишь поссориться
с советской властью окончательно.
- А на меня-то что обиду держать, - рассуждал он, раскинувшись на
лавке, - Меня можно сказать насильно в энтот домину впихнули, я человек
послушный.
И обижался, что бабка к нему спиной лежит, в тихомолку играет.
Вика послушала мать, понимая, что та ей зубы заговаривает, уступила,
поддалась, позволила себя разговорить:
- А у нас завтра конкурс рисунка.
Мать оживилась. Она редко улыбалась, но когда в глазах ее зажигался
огонек, лицо ее молодело, и тогда Вика еще больше жалела ее. Мать была уже
немолодая: тридцать восемь лет. Вика давно просила ее сделать себе короткую
стрижку, как у их учительницы физкультуры. Ей казалось, что этот высокий
закрученный кокон на лбу очень старит мать. Елизавета Степановна наотрез
отказывалась, но стала даже дома носить ситцевый платок: стеснялась. Она
вообще все время стеснялась себя, Вику это убивало. Она постоянно приносила
из школы рацпредложения по улучшению внешнего вида матушки, но этим
окончательно вводила ее в уныние.

Елизавета Степановна побаивалась дочку. Это произошло не сразу. Где-то
в начале этого учебного года. Дочь перешла в восьмой класс. Елизавета
Степановна стала замечать, что дочь замкнулась в себе: та могла весь
выходной просидеть дома, не ходила по вечерам к Нюре, подружке, живущей по
другую сторону улицы, она стала оценивающе смотреть на мать. Иной раз
Елизавета Степановна спрашивала ее: "Что?" - и смущенно заводила прядку за
ухо.
Однажды дочь пришла расстроенная, понурая, мать к ней, а та возьми да
выдай, мол, какая ты у меня неженственная, все девочки духи, помаду с собой
носят, в одеколонах разбираются, а я не наученная, ты же у меня, мол, этим
не интересуешься.
- Это кто ж у вас там одеколонами-то мажется? - вплеснула руками
Елизавета Степановна, - Да и отродясь у нас в станице таких прощелыг не
было.
Фартуком руки обтерла, подсела к дочери, а та сама уж не рада, что так
мать обидела, плачет от горького своего укора.
Елизавета Степановна не рассердилась. Думала всю ночь. "Как заведенные
живем, - думала, - Вот и Васе - все одно, красивая я, некрасивая, в чем сам
ходит, в чем дети. Интересу к жизни нету. Выходит, права малая".
Пошла следующим вечером в лавку к Зозулиной. Попросила себе духов.
Понюхала. Решила с первой же получки сына заказать себе целый флакон.
Только спустя месяц сын устроился на станцию, помощником механика.
Начальником МТС был Василий Никанорович Сорин, чубастый матерый казак,
крепкий, приземистый, руки за пояс - Вася, ее муж. Не хотел сына на работу
брать, не верил. Все лето парень задарма в колхозе пахал, пыль глотал.
Только в конце сентября, на Воздвиженье, отец позволил подходить к машинной
станции, глядеть, как трактора чинят и убираться в ремонтном цехе.
Пришлось вожделенно поджидать еще полмесяца, пока подоспеют деньги. Уж
больно загорелось ей те духи себе в подарок за нелегкую жизнь приобрести и
мужа порадовать.
Ваня первую получку принес матери. На следующий день по дому
распространился терпкий сладкий запах "Красного мака". Елизавета Степановна
ждала мужа с работы, словно бухгалтер поселкового совета - проверяющего из
города. Все в душе ее пело и звенело, в животе щекотало: она летала по дому
и прихорашивалась. Голову с утра вымыла, чистую юбку надела, новую скатерть
постелила.
В тот холодный осенний день Вика пришла домой первая. У нее тоже
выдалось настроение приподнятое: мать почувствовала - ликует дочка.
- Он сказал... - крикнула она от порога и подбросила портфель, - он
назвал меня самой талантливой!
- Да кто он-то? - встревожилась мать, чувствуя еще не оправданную,
нарастающую гордость за дочку, - Кто ж такое отчебучил про тебя?
Вика озорно посмотрела:
- Иван Петрович!
Учитель рисования, классный руководитель, приехавший в станицу этим
летом, Иван Петрович Плахов закончил художественное училище в Киеве три года
назад. Он был щупленьким, моложавым, но одновременно очень располагающим к
себе, прямо-таки компанейским молодым человеком, особенно компанейской
выглядела его бородка, сросшаяся с усами.
Вот такой вот обросший он и появился в один прекрасный день в станице.
Он шел по выжженным солнцем полям, наблюдая, как ветер поднимает облака пыли
и гонит их на него. Старые высокие абрикосовые деревья, изредка попадавшиеся
на взгорье, спасали его от пекла на несколько минут, пока он обливал себя
водой из арыка, построенного здесь еще до первой мировой.
У него был особый прищур, ленинский такой, с лукавинкой. Ванька долго
смотрел, как городской идет по дороге вдоль арыка, хотел было побежать
вперед, крикнуть, чтоб воду из канавы не пил, заразная, да потом передумал:
разморило. А в той канаве во время голода мертвецы плавали. Воду-то меняли,
арыки чистили, но не так, чтоб очень.
Теперь, когда бородач встал над ним, отдыхающим в теньке сарая и лениво
перебирающим шелковицу, Ванька отметил этот самый прищур, хитрющий, веселый,
как у парней под вечер.
- Вы воду зря...того, - только и прокряхтел Ванька, приоткрыв один
глаз, - Уйдите сюда, дядько, на вас смотреть неудобно.
Плахов послушался.
- Познакомимся, что ли? Ты ведь с Темиргоевской?
- Ну, так. А вы к кому?
- Как зовут?
- Иван Сорин.
Незнакомец еще мягче сощурился, аж усы ощетинились. Довольный
совпадению вымолвил:
- Тезки мы с тобой, Ваня. Меня тоже Иваном кличут. Петровичем. Ты в
школе учишься?
- Нет, - ответил Ваня, отгоняя слепня, - У, пошел, паразит! Школа
кончилась. Теперь к батьке перешел в подмастерья.
Он приврал, напуская на себя важность. Но незнакомец неожиданно
испугался, лицо его распрямилось, и он огладил усы и бороду:
- А школа? Сгорела что ли? Ты говоришь - кончилась...
- Не, дядько. Для меня кончилась. Отучился все восемь классов. А
сеструха еще только в восьмой перешла. Так вы в школу?
Он уже начал догадываться, что перед ним новый учитель рисования. Им
его обещали с третьего класса. Как только сын Агафьи-хлебопеки уехал в
художественное училище, так и обещать начали. Вообще-то учителей в школе
было всего три. Руссичка помимо литературы вела пение, физкультуру, трудовое
воспитание и биологию с ботаникой, но в основном физкультуру; математик -
физику, химию, а еще географию. Ну, а директор, понятное дело, ничего не
вел, он был по административной части и совмещал свое директорство с
сельповской бухгалтерией.
Так и прибыл в станицу новый учитель. Станица была большая, до реки шла
через несколько садов и футбольное поле, а у речки расходилась в обе
стороны: и вверх и вниз по течению. Впереди за речкой, шли болота, туда
никто не плавал: скучно, чего в зарослях-то камыша делать. А с этой стороны
от перекрестка шла главная улица. Правда, Управа стояла не на главной, а за
домами и за клубом. Ближе к бане и столовой для рабочих.
В тот день, когда Елизавета Степановна стала подозревать неладное с
дочерью, Василий Никанорович и вовсе не приехал с работы: прислал сына
сказать, что председатель заставил к завтрему поставить на ноги трактор: ему
картошку собирать. трактор был в станице один, но в МТС чинились три
колхоза, поэтому "папка" принял решение снять с имеющихся машин все рабочие
части и выдать Председателю завтра сюрприз.
- Ой, чо будет! - ныл Ванька, неумело прикладывая ладошку к щеке, - Ка
бы не арестовали за таки дела.
Пока Ванька, хватая не отмывшуюся при варке картофелину, чистил ее и
рассказывал о трудовых буднях батьки, Елизавета Степановна, позабыв про
духи, следила за дочкой. Та сидела в своей комнате перед зеркалом и
расчесывала волосы. Она так близко пригибалась к зеркалу, что-то высматривая
на своем детском веснушчатом личике, что мать подумала, что дочка не в себе.
- Вичка! Иди есть. Расскажи вон Ваньке про свои успехи. Та и я ни
капельки не поняла, что ты тут набалагурила.
Вика деловито развернулась, посмотрела на брата сверху вниз:
- Он мне пять поставил за иллюстрацию к повести Гоголя про "Вия".
- Шо ж ты нарисовала? - поинтересовалась Елизавета Степановна.
Вика понимала, что мать все равно не оценит ее так, как могут оценить
знающие люди, но стала рассказывать.
- А як же ж побачить хоть бы одним глазочком, доня?
- Выставку в школе устроят. Это я еще карандашом: никто так карандашом
не умеет, особенно лица. А у меня похоже: я уже Нюру рисовала.
- Колдунью что ли с нее срисовывала, ведьму? - прыснул Ванька, и Вичка
сорвалась с табурета и понеслась за ним вокруг стола.
Мать все присматривалась к дочери, видя, как изменилась ее хрупкое,
нежное и наивное создание в последние дни. Ноздри девочки все время
надувались, как у строптивой и неспокойной жеребицы, губы - полуоткрыты.
Влюбилась девчонка. В этого своего учителя влюбилась.
В окно постучали.
- Батя! - крикнул Ванька, - Чой-то он стучится-то?
Елизавета Степановна вздохнула и пошла открывать дверь, встречать
ночного гостя. Через секунду из сенцов раздалось ее истошное, пронзительное: