Страница:
Приехав в Оксфорд в 1962 году, я скоро обнаружил необходимость приобрести смокинг, после того как был вынужден отклонить три или четыре приглашения с указанием "black tie" (черный галстук бабочкой). Сегодня (в 1989 году), 27 лет спустя, он все еще висит у меня в шкафу, как новенький, так как нигде, кроме Оксфорда, я его не ношу. Не помню уже, сколько раз я побывал в Оксфорде (более или менее долгое время), думаю после 1950 года около тридцати раз, и нет лаборатории, кроме моей собственной, с которой я был бы так же хорошо знаком, как с Кларендоном, по крайней мере до 1985 года. В течение многих лет в Кларендоне пользовались жидким водородом для охлаждения криостатов, что вызывало ужас у американских посетителей, которые справедливо считали это крайне опасным. (После аварии на "Мирабель" я не мог не разделить их мнения.)
На дверях большинства лабораторий в Кларендоне можно было прочесть надпись "Водород, не курить", поэтому я повесил на двери своего бюро надпись "Курят, без водорода".Пионерами употребления жидкого водорода, которое они начали в Берлине еще в тридцатых годах, были Саймон (Simon) и Курти (Kurti), его сотрудник в то время. Курти рассказал мне о том, что случилось однажды в их берлинской лаборатории. Саймона не было в лаборатории, когда произошел взрыв, который сорвал крышу, переломал оборудование и чуть не убил самого несчастного Курти. Курти ринулся к телефону, чтобы сообщить Саймону о случившемся. Тот отнесся к новости с большим хладнокровием: "Такое бывает, не волнуйтесь; во всяком случае я занят и сегодня в лаборатории не буду". — "Что значит, не волнуйтесь! Вся аппаратура разбита, меня чуть не убило. Этого вам мало?" — "Вы всегда преувеличиваете, Николас, успокойтесь". Наконец, видя, что Курти продолжает негодовать, Саймон сказал ему: "Ладно, самые лучшие шутки — короткие. У меня на столе есть календарь, и я не хуже вас знаю, что сегодня первое апреля". — "Да это не шутка", — завопил Курти. "Что?" — взревел Саймон и ринулся в лабораторию.
В 1968 году меня пригласили в Оксфорд прочесть ежегодную лекцию, посвященную памяти Чаруэлла и Саймона (The Cherwell-Simon lecture), основателей оксфордской физики. Эти лекции, предназначенные для общей публики, учредили через несколько лет после смерти Саймона в 1957 году. Среди моих предшественников прекрасные лекции прочли Казимир и Ван Флек, а после меня Стивен Уайнберг и Майкл Фишер (Steven Weinberg, Michael Fischer). Я назвал свою лекцию "Тяжелая и легкая наука" (Big Science versus Little Science), опираясь на опыт, который я приобрел за предыдущие три года как директор физики в КАЭ. Мне кажется, что лекция понравилась. По крайней мере, мне самому она понравилась настолько, что я перевел ее на французский язык и включил в сборник лекций на разные темы, опубликованный в 1983 году под заглавием "Rйflexions d'un physicien". Два года спустя появился английский перевод "Reflections of a Physicist", сделанный моим другом Реем Фриманом (Ray Freeman). В последнюю минуту я вспомнил и вовремя сообщил Фриману, что эта лекция изначально написана по-английски. Я немного сожалею, что сделал это: было бы интересно сравнить оба варианта. В 1976 году за мою преданность и, хочу надеяться, за вклад в науку Оксфорд наградил меня с избытком. Письмо от университетских властей уведомляло меня, что они были бы рады присудить мне почетную докторскую степень (Doctor Honoris causa), если бы я соблаговолил ее принять. Я поспешил уверить их в своем благоволении, но одно смущало меня: я уже был доктором Оксфордского университета двадцатипятилетней давности и не видел, каким образом, потеряв докторскую девственность так давно, я мог потерять ее еще раз. Оказалось, что я грубо недооценил свою альма-матер. В 1950 году меня произвели в "доктора философии" (D.Phil.), теперь же мне предлагали звание "доктора наук" (D.Sc). И разница между ними очень большая. Доктор философии носит мантию красную и синюю, а доктор наук — красную и серебряную. Ясно, что это не одно и то же. Кроме того, чтобы получить первое звание, я должен был много трудиться и заплатить немалую мзду, теперь же мне не надо было ни трудиться, ни платить, а только принять участие в великолепной церемонии, которую я теперь опишу.
Во главе процессии шествует сам канцлер, а за ним два молоденьких пажа несут тяжелый шлейф его расшитой золотом мантии. За ними в парадных мантиях университетские власти, профессора богословия, музыки, медицины, гуманитарных и естественных наук, лорд-мэр, за ними почетные докторанты (doctorand — тот, кто ожидает докторской степени), а за ними уже "мелкая рыбешка" — обыкновенные доктора, каждый в мантии цвета, присвоенного его специальности, и т. д. Вся эта публика шествует по улицам Оксфорда до аудитории, специально предназначенной для торжественных церемоний. Там "публичный оратор" представляет по очереди канцлеру каждого докторанта (их обыкновенно пять или шесть) с кратким изложением его заслуг, конечно, по-латыни. Канцлер бормочет ответ, тоже по-латыни, и вручает докторанту, теперь доктору, картонный цилиндр, в котором находится его диплом.
Публичным оратором в том году был мой старый знакомый Джон Гриффите, который, как я рассказывал, в тридцатых годах удостоился чести водить Эйнштейна с Чаруэллом по Уинчестерской школе, где сам тогда учился. Не могу удержаться от удовольствия переписать здесь заключительную часть речи Гриффитса обо мне: "Mihi summo est g audio vobis praesentare Anatolium Abragamum Academiae Franco-Gallicae sodalem, ut admittatur ad um Doctoris Scientiae honoris causa" ("Я счастлив представить вам Анатоля Абрагама, члена франко-галльской (!) Академии, дабы он был возведен в почетную степень доктора наук".) За церемонией следует парадный завтрак в старинной библиотеке колледжа "АИ Souls", а вечером банкет в холле самого знаменитого Оксфордского колледжа, Christ Church. (Фрак обязателен, но для новых докторов Honoris causa, к счастью, допускают смокинг.)
Добавлю еще, что в 1965 году этого звания была удостоена Анна Ахматова, которая приезжала в Оксфорд на церемонию. Ну что стоило Оксфордскому университету немного поторопиться и дать мне мою степень на одиннадцать лет раньше, чтобы позволить мне сидеть за столом рядом с Ахматовой! Я описал в другой главе Оксфордский университет как феодальную монархию с ее мощными феодалами, т. е. колледжами, и их сюзереном — самим университетом. Докторской степенью меня наградил сюзерен, но и вассалы не обидели. В том же 1976 году два колледжа — "Иисус" и "Мертон", в первом из которых я был Advanced Student с 1948 по 1950 год, а во втором я был Visiting Fellow зимой 1962-1963 года, — решили избрать меня в качестве Honorary Fellow. Я узнал тогда, что быть избранным Honorary Fellow — самая большая честь, которую Оксфордский колледж может оказать кому-либо. Почему оба мои бывшие колледжа решили избрать меня, к тому же одновременно (я получил оба письма в один и тот же день), до сих пор осталось для меня глубокой, но восхитительной тайной. Насколько мне известно, можно с осчитать на пальцах избранных Honorary Fellow двумя колледжами, и среди них нет ни одного иностранца! Без ложной скромности (которую, как было сказано в предисловии, не надо презирать) должен признаться, что просто не понимаю, как это случилось.
Привилегии, связанные с этим званием, довольно необыкновенны. Так, удостоенный им счастливец располагает в колледже бесплатным обедом и ужином (которые, как я рассказал раньше, отнюдь неплохи) до конца своих дней. Злые языки говорят, что если бы кто-нибудь из Honorary Fellow Оказался настолько неосторожным, чтобы воспользоваться своими правами во всей ихполноте, рано или поздно распорядились бы добавить к его пище кое-что, чтобы положить им конец. Лично я был слишком хорошо знаком с оксфордскими обычаями, чтобы подвергать себя чему-либо подобному. Уже в 1962 году, когда я был всего лишь Visiting Fellow в Мертоне, власти колледжа дали мне знать окольным путем, что у меня прекрасные манеры, так как в колледже они меня почти никогда не видят. Во всяком случае власти колледжей, будучи глубоко мудрыми, очень редко выбирают в Honorary Fellows постоянных жителей Оксфорда. Мне захотелось узнать, простирается ли на Honorary Fellow привилегия обыкновенных Fellow ходить по стриженой траве колледжей. Принципал "Иисуса" ответил мне, что, конечно, Honorary Fellow пользуется всеми правами обыкновенного Fellow, но, что касается ходьбы по траве, он вынужден меня разочаровать. Дело в том, что несколько лет тому назад Fellow заключили джентльменское соглашение (gentleman's agreement) со студентами о том, что они согласны пожертвовать своим освященным веками правом ступать по траве, если студенты откажутся от своей отвратительной привычки топтать эту траву. Увы, теперь только Fellows соблюдают соглашение, и только студенты ходят по траве.
Своему званию я обязан ежегодным приглашением в июне месяце на банкет в холле "Иисуса" (в смокинге, разумеется), который носит название Gaudy (что, полагаю, того же происхождения что и старая студенческая песня "Гаудэамус", о которой пишет Писарев в своем очерке "Наша университетская наука"). Я бывал там пару раз, когда у меня были дела в Оксфорде. В первый раз, в 1976 году, меня посадили рядом с бывшим премьером Гарольдом Вильсоном, который, как я рассказывал, был студентом, а потом Honorary Fellow "Иисуса". Он оказался довольно разговорчивым господином. Главной темой разговора был господин Гарольд Вильсон, про которого он, к сожалению, рассказал мало интересного. Я запомнил один рассказ про нашего де Голля. После ужина в Версальском дворце де Голль и Вильсон поехали в сопровождении переводчика покататься по Версальскому парку, чтобы обсудить вопросы, связанные с вступлением Англии в Европейский Общий рынок. Вильсон сказал, что их автомобиль был до смешного мал, так что подбородок нашего генерала (который, как известно, очень высок) упирался ему в колени. Вильсон спросил его, нет ли опасности, что после того как Англия сделает уступки, которых требует генерал, появятся новые требования. Генерал "скроил рожу" (которую Вильсон воспроизвел для меня), что переводчик перевел как: "Генерал считает подобное обстоятельство маловероятным".
Еще одно воспоминание о Вильсоне. На этом банкете вина были замечательные, но Вильсон, как подобает бывшему вождю Labour Party, потребовал кружку пива. "Демагог", — подумал я, — "хочет показать, что принадлежит к рабочему классу". Но к каждому блюду Вильсон требовал новую кружку пива, которые поглощал одну за другой с замечательной легкостью. "Должно быть, он на самом деле любит пиво", — решил я. Осенью 1983 года я решил отпраздновать тридцатипятилетие моей дружбы с Оксфордом и устроить в "Мертоне" для старых друзей так называемый "private party", т. е. частный ужин. Готовит его повар колледжа, и сервируют его в отдельной столовой со всеми красотами, которые я описал раньше. Амброзия была неплоха, но с нектаром виночерпий колледжа превзошел самого себя и извлек для нас из погребов несколько незабываемых бутылок. За вес это я, конечно, должен был заплатить, но счет мне представили по себестоимости, т. е. ужин фактически оказался почти бесплатным. Тем не менее я решил, что "Who pays the piper calls the tune", т. е. буквально "Кто оплачивает дудочника, тот и выбирает напев", и распорядился сыр подавать, как у нас во Франции, раньше сладкого, а от savoury воздержаться совсем.
Среди моих гостей были (с супругами) Блини, Курти, Пайерлс, Ричарде, Берлин и некоторые другие. Несколько слов о Берлине, имя которого еще не встречалось в этой книге. Исай Берлин (Sir Isaiah Berlin), знаменитый философ, литературный критик и эссеист, — замечательно обаятельный человек. Он — "rara avis" (редкая птица), необыкновенно остроумный человек, в остроумии которого нет ни капли злости. Он большой любитель и знаток русской литературы и написал на английском языке несколько замечательно интересных и прекрасно написанных статей о творчестве Достоевского, Толстого, Герцена, Белинского и других. Как я, он выходец из России, где родился в 1909 году. Еще мальчиком родители привезли его, не во Францию, как меня, а в Англию, где он прошел всю свою долгую карьеру до профессора Оксфордского университета. Меня особенно заинтересовали его воспоминания о пребывании в Москве и в Ленинграде осенью и зимой 1945 года в качестве служащего Британского посольства. Он подробно описывает свои встречи с Пастернаком. Я нашел потрясающим его рассказ о встрече с Ахматовой. Его привел к ней какой-то литератор, которого он не называет. Они просидели вместе весь вечер и всю ночь, оба страшно взволнованные этой встречей, Ахматова еще больше, чем он. И не удивительно. Встретить зимой 1945 года в Ленинграде британца, который прекрасно знает и понимает ее поэзию, было так неожиданно (и так страшно), что не так уж удивительно, что она приняла его за "Гостя из Будущего". Это о нем написано "третье и последнее" посвящение к "Поэме без героя":
Я его приняла случайно
За того, кто дарован тайной,
С кем горчайшее суждено…
В 1965 году они снова встретились, впервые одиннадцать лет спустя, за год до ее смерти, когда Ахматова приезжала в Оксфорд, о чем я уже рассказывал. Все эти оксфордские воспоминания (за исключением, может быть, последних строк) могут бесспорно показаться чрезмерно легкомысленными. Но, не обещал ли я читателю экзотику, которая постепенно испаряется, по мере того как Оксфорд на пороге двадцать первого столетия старается примириться с мыслью, что королева Виктория умерла и не вернется. Оксфордская степень Honoris causa была для меня не первой в Англии. В 1967 году юный Кентский университет, основанный после войны в тени грандиозного Кентерберийского собора, предвосхитил это событие. Архаизм церемонии был, конечно, новеньким, но мало в чем уступал вековой традиции Оксфорда. Единственной уступкой модернизму, было то, что публичный оратор говорил по-английски. Канцлером университета была тогда принцесса Марина, вдова Кентского герцога. Она меня поразила не столько своим изяществом и осанкой, гораздо более королевской, как мне казалось, чем ее кузины Елизаветы, сколько необыкновенной добротой обращения. Церемониал требовал, чтобы она меня держала крепко за руку, когда произносила те несколько фраз посвящения, которые делали меня доктором Honoris causa Кентского университета. Марины больше нет, но я все еще чувствую в своей руке ее сильную дружескую руку. Перед тем как расстаться с этой страной, несколько слов на прощание. Что происходит с моей любимой Англией, которой я восхищался еще до того, как в 1940 году она одна во всей Вселенной бесстрашно противостояла варварству, и которую я так полюбил, когда узнал ее лучше. Сегодня ее наукой правят близорукие филистеры, которые жертвуют ее будущим развитием для сегодняшней выгоды. Хочу надеяться, что эта великая страна опомнится, пока не слишком поздно.
Попов-невидимка. — Грузинское гостеприимство. — В гостях у Лобачевского. — "Мирабель". — * "Термодинамическая модель". -Переводы. — Скифы и мифы. — Новый мир. — Настоящий человек. — Мимолетная дружба
Хочу предупредить читателя, что я пересмотрел эти строки в последний раз в конце 1987 года и с тех пор до них не дотрагивался. После многолетнего застоя события протекают так стремительно, что я не хочу и не могу за ними угнаться. Ввиду этого многие суждения о прошлом могут показаться русскому читателю устаревшими, а догадки о будущем — ошибочными. So be it!
С Россией у меня сложные отношения, то, что по-английски называется "love-hate" и, по-моему, непереводимо. Я не могу забыть ее язык, ее литературу и ее поэзию, единственную поэзию, которая меня трогает. Нет звука прекрасней чистой русской речи. Не могу забыть своего детства. Не могу забыть, что с 1941 по 1945 годы эта страна стояла между моей жизнью и моей гибелью. Не прошло и то влечение, которое я продолжаю испытывать к ней несмотря на разочарование и отвращение, которые медленно просачивались сквозь стену лжи, которую воздвигали в течение стольких лет власти на Востоке и наши "левые" на Западе. Слава Богу, у нас достаточно опытных "советологов" и "кремленологов" и я не испытываю надобности оказаться в их разношерстной толпе. Я ограничусь некоторыми личными воспоминаниями вроде тех, какие описаны в главе "Дай оглянусь". Они посвящены не столько ужасному (пусть об этом говорят те, кто от этого страдал), сколько нелепому. Если бы я хотел одним прилагательным описать мои столкновения с советской действительностью, то я бы выбралслово "нелепые".
После поездки в 1956 году я впервые вернулся в Россию в связи с французской выставкой, организованной в 1961 году. Самым забавным моим впечатлением были услышанные мною комментарии русской публики насчет "Портрета женщины" Пикассо, с которыми я, в общем, соглашался. (К счастью, мои французские друзья не прочтут этих строк и не обвинят меня в мещанстве.)Я прочел (по-русски) две лекции о наших работах по динамической ядерной поляризации. Лекции очень понравились моей молодой аудитории, для которой оказалось приятным сюрпризом услышать русскую речь. После лекции ко мне подошел незнакомый молодой человек и вручил мне несколько едва разборчивых страниц, напечатанных под копирку, с большим числом уравнений. Вечером в гостинице я тщетно попытался в них разобраться, а затем сунул в портфель и забыл о них. А ведь я был тогда первым западным физиком, столкнувшимся с теорией Провоторова, т. е. с одним из самых важных вкладов в теорию ЯМР того десятилетия. В свою защиту скажу, что когда через пару лет я оценил важность этой теории, я все еще испытывал большие затруднения, чтобы ее понять, так туманны были объяснения автора. В книге Гольдмана о спиновой температуре, вышедшей в 1970 году и в нашей с ним книге "Ядерный магнетизм, порядок и беспорядок" 1983 года находится изложение теории Провоторова, доступное простым смертным. (Обе книги переведены на русский язык.)
Я посетил огромный институт им. Лебедева и увидел физиков Прохорова и Басова, с которыми встречался во Франции и в Англии и которым суждено было впоследствии разделить Нобелевскую премию с Таунсом за открытие лазера. Через несколько лет после их Нобелевской я однажды ужинал с ними и их супругами. Это, как мне кажется, было до того, как завершилась их борьба за власть, и Басов стал директором института им. Лебедева, а Прохоров — директором … Большой Советской Энциклопедии. Нобелевский комитет присудил половину премии Таунсу, а вторую половину разделил между Басовым и Прохоровым. За ужином жены выразили свое неудовольствие тем, что Нобелевский комитет не разделил этот торт на три равные части, как принято у порядочных людей; мужья отмолчались. В защиту русских дам должен сказать, что с чисто американской откровенностью миссис Таунс по американскому радио заявила, что русские украли открытие ее мужа.
В том же 1961 году я снова имел дело с русскими; поводом на этот раз послужила советская выставка в Париже. Тогда-то и произошло явление, которое я назвал "Попов-невидимка" (фамилия не та) и которое теперь опишу подробно (но надеюсь, не слишком). В этом году я организовывал в Сакле конференцию по эффекту Мёссбауэра. Из СССР я получил письмо и несколько телеграмм с просьбой пригласить на конференцию советского физика Попова. На каждое послание я отвечал, что мы рады будем принять Попова. Последнее послание уведомляло меня, что Попов будет демонстратором на советской выставке, которая в то время проходила в Париже, и воспользуется этим обстоятельством, чтобы принять участие в конференции. Все складывалось прекрасно. Но конференция началась и закончилась без Попова. Слегка неприятно, но вряд ли неожиданно. На следующий день после окончания конференции я отправился на выставку, которая еще продолжалась, и обратился по-французки к внушительной даме, сидевшей за письменным столом. Я обратился к ней по-французски, потому что знаю, что советские служащие за границей настораживаются, когда к ним обращаются по-русски. (Может быть, опасаются, что будут пытаться "завербовать" их?) Запишу курсивом французскую часть разговора. Я представился: Я такой-то, профессор, Коллеж де Франс…, организатор международной конференции…, ожидал участия Попова…, демонстратора на вашей выставке…, Попова не было… — почему?" Дама оборачивается к мужчине, который сидит за ее спиной. "Он говорит, что он профессор такой-то, что у них была конференция, что ждали Попова, что он не появился". "Спроси у него, когда началась конференция". Дама поворачивается ко мне: "Когда началась ваша конференция?" — "Она началась 15-го сентября". — "Он говорит, что началась 15-го сентября". — "Скажи ему, что Попов уехал в Москву 15-го сентября по окончании его командировки". Дама поворачивается ко мне: "Попов уехал в Москву 15-го по окончании его командировки". "Но почему?" — заблеял я. "Согласно его инструкциям". Конец диалога. Странно, но не более. Я продолжаю прохаживаться мимо экспонатов и дохожу до выставки научной аппаратуры, где молодой человек колдует над каким-то аппаратом. Я обращаюсь к нему на этот раз по-русски, чтобы выразить сожаление об отсутствии неуловимого Попова. "Да это я — Попов". — "Тогда зачем…??" Молодой человек только развел руками.
В 1970 году я присутствовал на международной конференции по магнетизму, организованной в Гренобле Неелем. Ожидали Боровика-Романова. В понедельник его отсутствие нам объяснили тем, что он нездоров, во вторник иначе — он здоров, но в отпуске на озере Байкал. В среду Боровик-Романов появился. Зимой 1968 года группа французских физиков, работавших в области низких температур, в том числе и я, поехали в Москву, а оттуда в Бакуриани в горах Грузии, где часто бывают конференции. В Москве нас приняли очень радушно трое известных советских физиков — мой старый друг Аркадий Мигдал и Абрикосов с Халатниковым, с которыми я уже был знаком. Я познакомился еще с некоторыми представителями школы Ландау, в том числе с Игорем Дзялошинским, с которым я потом встречался на Западе. Среди грузин царствовал Элевтер Луарсабович Андроникашвили (восхитительно!), автор замечательных работ по сверхтекучести гелия. Его родной брат Ираклий Луарсабович, но Андроников — известный литературовед, а также чтец-декламатор и подражатель, который, по словам Горького, более похож на своих жертв, чем они сами. Я встречался с их кузеном, эмигрантом, князем Андрониковым, бывшим личным переводчиком генерала де Голля. По дороге в Бакуриани, в Тбилиси, нам были "расточены порой тяжелые услуги гостеприимной старины". На банкете я познакомился с двумя дьявольскими изобретениями, как свалить гостей под стол.
Первое — тосты. Когда уже выпили за Францию, за Советский Союз, за Грузию, за мир, за французскую физику, за советскую физику, за грузинскую физику, за французских женщин и за грузинских женщин…, когда казалось, что все перестановки и комбинации исчерпаны, … тогда одна половина начинает пить за здоровье другой половины. … Второе — это рог с вином, который вам всовывают в руку. Поставить его на стол невозможно и волей-неволей приходится осушить. На обратном пути Тбилиси — Москва произошел маленький, но характерный инцидент.
Как правило, пассажиров Интуриста усаживают в самолет первыми и только потом впускают обыкновенных пассажиров (vulgum pecus). На этот раз кто-то в Интуристе зазевался и, когда наши сопровождающие подвели нас к самолету, посадка советских пассажиров была уже закончена. Наши гиды о чем-то посовещались, и вскоре мы услышали по радио объявление, что посадка на рейс …будет иметь место в другой стороне аэропорта. Я подхватил чемодан и хотел отправиться туда, но гид задержал меня. Мало-помалу советские пассажиры высадились с чемоданами, рюкзаками, мешками и баулами и направились по снегу вдаль. Через некоторое время, когда они все удалились, нас усадили в самолет на предназначенные нам места. Через четверть часа после этого наши советские попутчики снова вскарабкались в самолет. Я заметил несколько недружелюбных взглядов, но не услышал от них ни слова. Черта быта…
В Москве за ужином у Мигдала я увидел в первый раз, после его исчезновения с Запада, Бруно Понтекорво. Он все еще был душой общества и рассказывал забавные анекдоты, но мне показалось, что глаза у него грустные. Услышав, как я перевожу один из анекдотов своим французским товарищам, одна дама наивно спросила, где я научился так прекрасно говорить по-французски.
Жена Халатникова отвезла меня на машине во 2-й Бабьегородский переулок, и с ней я решился войти во двор нашего дома. К нам подошла старушка и спросила не слишком любезно, чего нам надо. Я назвал себя и сказал, что жил здесь до двадцать пятого года. "Толя, это ты!" — воскликнула старушка. Я вгляделся в нее получше, увидел, что она не так уж стара, и вдруг узнал Нюру, Нюру Сальникову, шестнадцатилетнюю девушку, которая жила здесь, кажется, тысячу лет тому назад, на другой планете. Боже мой! Столько перемен, приключений, новых стран и новых впечатлений было в моей жизни, а Нюра все это время прожила на нашем дворе, преждевременно старея. Мне нужно было еще кое-где побывать, да и о чем было с Нюрой говорить, с чего начать (особенно в те времена), и мы быстро уехали.
На дверях большинства лабораторий в Кларендоне можно было прочесть надпись "Водород, не курить", поэтому я повесил на двери своего бюро надпись "Курят, без водорода".Пионерами употребления жидкого водорода, которое они начали в Берлине еще в тридцатых годах, были Саймон (Simon) и Курти (Kurti), его сотрудник в то время. Курти рассказал мне о том, что случилось однажды в их берлинской лаборатории. Саймона не было в лаборатории, когда произошел взрыв, который сорвал крышу, переломал оборудование и чуть не убил самого несчастного Курти. Курти ринулся к телефону, чтобы сообщить Саймону о случившемся. Тот отнесся к новости с большим хладнокровием: "Такое бывает, не волнуйтесь; во всяком случае я занят и сегодня в лаборатории не буду". — "Что значит, не волнуйтесь! Вся аппаратура разбита, меня чуть не убило. Этого вам мало?" — "Вы всегда преувеличиваете, Николас, успокойтесь". Наконец, видя, что Курти продолжает негодовать, Саймон сказал ему: "Ладно, самые лучшие шутки — короткие. У меня на столе есть календарь, и я не хуже вас знаю, что сегодня первое апреля". — "Да это не шутка", — завопил Курти. "Что?" — взревел Саймон и ринулся в лабораторию.
В 1968 году меня пригласили в Оксфорд прочесть ежегодную лекцию, посвященную памяти Чаруэлла и Саймона (The Cherwell-Simon lecture), основателей оксфордской физики. Эти лекции, предназначенные для общей публики, учредили через несколько лет после смерти Саймона в 1957 году. Среди моих предшественников прекрасные лекции прочли Казимир и Ван Флек, а после меня Стивен Уайнберг и Майкл Фишер (Steven Weinberg, Michael Fischer). Я назвал свою лекцию "Тяжелая и легкая наука" (Big Science versus Little Science), опираясь на опыт, который я приобрел за предыдущие три года как директор физики в КАЭ. Мне кажется, что лекция понравилась. По крайней мере, мне самому она понравилась настолько, что я перевел ее на французский язык и включил в сборник лекций на разные темы, опубликованный в 1983 году под заглавием "Rйflexions d'un physicien". Два года спустя появился английский перевод "Reflections of a Physicist", сделанный моим другом Реем Фриманом (Ray Freeman). В последнюю минуту я вспомнил и вовремя сообщил Фриману, что эта лекция изначально написана по-английски. Я немного сожалею, что сделал это: было бы интересно сравнить оба варианта. В 1976 году за мою преданность и, хочу надеяться, за вклад в науку Оксфорд наградил меня с избытком. Письмо от университетских властей уведомляло меня, что они были бы рады присудить мне почетную докторскую степень (Doctor Honoris causa), если бы я соблаговолил ее принять. Я поспешил уверить их в своем благоволении, но одно смущало меня: я уже был доктором Оксфордского университета двадцатипятилетней давности и не видел, каким образом, потеряв докторскую девственность так давно, я мог потерять ее еще раз. Оказалось, что я грубо недооценил свою альма-матер. В 1950 году меня произвели в "доктора философии" (D.Phil.), теперь же мне предлагали звание "доктора наук" (D.Sc). И разница между ними очень большая. Доктор философии носит мантию красную и синюю, а доктор наук — красную и серебряную. Ясно, что это не одно и то же. Кроме того, чтобы получить первое звание, я должен был много трудиться и заплатить немалую мзду, теперь же мне не надо было ни трудиться, ни платить, а только принять участие в великолепной церемонии, которую я теперь опишу.
Во главе процессии шествует сам канцлер, а за ним два молоденьких пажа несут тяжелый шлейф его расшитой золотом мантии. За ними в парадных мантиях университетские власти, профессора богословия, музыки, медицины, гуманитарных и естественных наук, лорд-мэр, за ними почетные докторанты (doctorand — тот, кто ожидает докторской степени), а за ними уже "мелкая рыбешка" — обыкновенные доктора, каждый в мантии цвета, присвоенного его специальности, и т. д. Вся эта публика шествует по улицам Оксфорда до аудитории, специально предназначенной для торжественных церемоний. Там "публичный оратор" представляет по очереди канцлеру каждого докторанта (их обыкновенно пять или шесть) с кратким изложением его заслуг, конечно, по-латыни. Канцлер бормочет ответ, тоже по-латыни, и вручает докторанту, теперь доктору, картонный цилиндр, в котором находится его диплом.
Публичным оратором в том году был мой старый знакомый Джон Гриффите, который, как я рассказывал, в тридцатых годах удостоился чести водить Эйнштейна с Чаруэллом по Уинчестерской школе, где сам тогда учился. Не могу удержаться от удовольствия переписать здесь заключительную часть речи Гриффитса обо мне: "Mihi summo est g audio vobis praesentare Anatolium Abragamum Academiae Franco-Gallicae sodalem, ut admittatur ad um Doctoris Scientiae honoris causa" ("Я счастлив представить вам Анатоля Абрагама, члена франко-галльской (!) Академии, дабы он был возведен в почетную степень доктора наук".) За церемонией следует парадный завтрак в старинной библиотеке колледжа "АИ Souls", а вечером банкет в холле самого знаменитого Оксфордского колледжа, Christ Church. (Фрак обязателен, но для новых докторов Honoris causa, к счастью, допускают смокинг.)
Добавлю еще, что в 1965 году этого звания была удостоена Анна Ахматова, которая приезжала в Оксфорд на церемонию. Ну что стоило Оксфордскому университету немного поторопиться и дать мне мою степень на одиннадцать лет раньше, чтобы позволить мне сидеть за столом рядом с Ахматовой! Я описал в другой главе Оксфордский университет как феодальную монархию с ее мощными феодалами, т. е. колледжами, и их сюзереном — самим университетом. Докторской степенью меня наградил сюзерен, но и вассалы не обидели. В том же 1976 году два колледжа — "Иисус" и "Мертон", в первом из которых я был Advanced Student с 1948 по 1950 год, а во втором я был Visiting Fellow зимой 1962-1963 года, — решили избрать меня в качестве Honorary Fellow. Я узнал тогда, что быть избранным Honorary Fellow — самая большая честь, которую Оксфордский колледж может оказать кому-либо. Почему оба мои бывшие колледжа решили избрать меня, к тому же одновременно (я получил оба письма в один и тот же день), до сих пор осталось для меня глубокой, но восхитительной тайной. Насколько мне известно, можно с осчитать на пальцах избранных Honorary Fellow двумя колледжами, и среди них нет ни одного иностранца! Без ложной скромности (которую, как было сказано в предисловии, не надо презирать) должен признаться, что просто не понимаю, как это случилось.
Привилегии, связанные с этим званием, довольно необыкновенны. Так, удостоенный им счастливец располагает в колледже бесплатным обедом и ужином (которые, как я рассказал раньше, отнюдь неплохи) до конца своих дней. Злые языки говорят, что если бы кто-нибудь из Honorary Fellow Оказался настолько неосторожным, чтобы воспользоваться своими правами во всей ихполноте, рано или поздно распорядились бы добавить к его пище кое-что, чтобы положить им конец. Лично я был слишком хорошо знаком с оксфордскими обычаями, чтобы подвергать себя чему-либо подобному. Уже в 1962 году, когда я был всего лишь Visiting Fellow в Мертоне, власти колледжа дали мне знать окольным путем, что у меня прекрасные манеры, так как в колледже они меня почти никогда не видят. Во всяком случае власти колледжей, будучи глубоко мудрыми, очень редко выбирают в Honorary Fellows постоянных жителей Оксфорда. Мне захотелось узнать, простирается ли на Honorary Fellow привилегия обыкновенных Fellow ходить по стриженой траве колледжей. Принципал "Иисуса" ответил мне, что, конечно, Honorary Fellow пользуется всеми правами обыкновенного Fellow, но, что касается ходьбы по траве, он вынужден меня разочаровать. Дело в том, что несколько лет тому назад Fellow заключили джентльменское соглашение (gentleman's agreement) со студентами о том, что они согласны пожертвовать своим освященным веками правом ступать по траве, если студенты откажутся от своей отвратительной привычки топтать эту траву. Увы, теперь только Fellows соблюдают соглашение, и только студенты ходят по траве.
Своему званию я обязан ежегодным приглашением в июне месяце на банкет в холле "Иисуса" (в смокинге, разумеется), который носит название Gaudy (что, полагаю, того же происхождения что и старая студенческая песня "Гаудэамус", о которой пишет Писарев в своем очерке "Наша университетская наука"). Я бывал там пару раз, когда у меня были дела в Оксфорде. В первый раз, в 1976 году, меня посадили рядом с бывшим премьером Гарольдом Вильсоном, который, как я рассказывал, был студентом, а потом Honorary Fellow "Иисуса". Он оказался довольно разговорчивым господином. Главной темой разговора был господин Гарольд Вильсон, про которого он, к сожалению, рассказал мало интересного. Я запомнил один рассказ про нашего де Голля. После ужина в Версальском дворце де Голль и Вильсон поехали в сопровождении переводчика покататься по Версальскому парку, чтобы обсудить вопросы, связанные с вступлением Англии в Европейский Общий рынок. Вильсон сказал, что их автомобиль был до смешного мал, так что подбородок нашего генерала (который, как известно, очень высок) упирался ему в колени. Вильсон спросил его, нет ли опасности, что после того как Англия сделает уступки, которых требует генерал, появятся новые требования. Генерал "скроил рожу" (которую Вильсон воспроизвел для меня), что переводчик перевел как: "Генерал считает подобное обстоятельство маловероятным".
Еще одно воспоминание о Вильсоне. На этом банкете вина были замечательные, но Вильсон, как подобает бывшему вождю Labour Party, потребовал кружку пива. "Демагог", — подумал я, — "хочет показать, что принадлежит к рабочему классу". Но к каждому блюду Вильсон требовал новую кружку пива, которые поглощал одну за другой с замечательной легкостью. "Должно быть, он на самом деле любит пиво", — решил я. Осенью 1983 года я решил отпраздновать тридцатипятилетие моей дружбы с Оксфордом и устроить в "Мертоне" для старых друзей так называемый "private party", т. е. частный ужин. Готовит его повар колледжа, и сервируют его в отдельной столовой со всеми красотами, которые я описал раньше. Амброзия была неплоха, но с нектаром виночерпий колледжа превзошел самого себя и извлек для нас из погребов несколько незабываемых бутылок. За вес это я, конечно, должен был заплатить, но счет мне представили по себестоимости, т. е. ужин фактически оказался почти бесплатным. Тем не менее я решил, что "Who pays the piper calls the tune", т. е. буквально "Кто оплачивает дудочника, тот и выбирает напев", и распорядился сыр подавать, как у нас во Франции, раньше сладкого, а от savoury воздержаться совсем.
Среди моих гостей были (с супругами) Блини, Курти, Пайерлс, Ричарде, Берлин и некоторые другие. Несколько слов о Берлине, имя которого еще не встречалось в этой книге. Исай Берлин (Sir Isaiah Berlin), знаменитый философ, литературный критик и эссеист, — замечательно обаятельный человек. Он — "rara avis" (редкая птица), необыкновенно остроумный человек, в остроумии которого нет ни капли злости. Он большой любитель и знаток русской литературы и написал на английском языке несколько замечательно интересных и прекрасно написанных статей о творчестве Достоевского, Толстого, Герцена, Белинского и других. Как я, он выходец из России, где родился в 1909 году. Еще мальчиком родители привезли его, не во Францию, как меня, а в Англию, где он прошел всю свою долгую карьеру до профессора Оксфордского университета. Меня особенно заинтересовали его воспоминания о пребывании в Москве и в Ленинграде осенью и зимой 1945 года в качестве служащего Британского посольства. Он подробно описывает свои встречи с Пастернаком. Я нашел потрясающим его рассказ о встрече с Ахматовой. Его привел к ней какой-то литератор, которого он не называет. Они просидели вместе весь вечер и всю ночь, оба страшно взволнованные этой встречей, Ахматова еще больше, чем он. И не удивительно. Встретить зимой 1945 года в Ленинграде британца, который прекрасно знает и понимает ее поэзию, было так неожиданно (и так страшно), что не так уж удивительно, что она приняла его за "Гостя из Будущего". Это о нем написано "третье и последнее" посвящение к "Поэме без героя":
Я его приняла случайно
За того, кто дарован тайной,
С кем горчайшее суждено…
В 1965 году они снова встретились, впервые одиннадцать лет спустя, за год до ее смерти, когда Ахматова приезжала в Оксфорд, о чем я уже рассказывал. Все эти оксфордские воспоминания (за исключением, может быть, последних строк) могут бесспорно показаться чрезмерно легкомысленными. Но, не обещал ли я читателю экзотику, которая постепенно испаряется, по мере того как Оксфорд на пороге двадцать первого столетия старается примириться с мыслью, что королева Виктория умерла и не вернется. Оксфордская степень Honoris causa была для меня не первой в Англии. В 1967 году юный Кентский университет, основанный после войны в тени грандиозного Кентерберийского собора, предвосхитил это событие. Архаизм церемонии был, конечно, новеньким, но мало в чем уступал вековой традиции Оксфорда. Единственной уступкой модернизму, было то, что публичный оратор говорил по-английски. Канцлером университета была тогда принцесса Марина, вдова Кентского герцога. Она меня поразила не столько своим изяществом и осанкой, гораздо более королевской, как мне казалось, чем ее кузины Елизаветы, сколько необыкновенной добротой обращения. Церемониал требовал, чтобы она меня держала крепко за руку, когда произносила те несколько фраз посвящения, которые делали меня доктором Honoris causa Кентского университета. Марины больше нет, но я все еще чувствую в своей руке ее сильную дружескую руку. Перед тем как расстаться с этой страной, несколько слов на прощание. Что происходит с моей любимой Англией, которой я восхищался еще до того, как в 1940 году она одна во всей Вселенной бесстрашно противостояла варварству, и которую я так полюбил, когда узнал ее лучше. Сегодня ее наукой правят близорукие филистеры, которые жертвуют ее будущим развитием для сегодняшней выгоды. Хочу надеяться, что эта великая страна опомнится, пока не слишком поздно.
Попов-невидимка. — Грузинское гостеприимство. — В гостях у Лобачевского. — "Мирабель". — * "Термодинамическая модель". -Переводы. — Скифы и мифы. — Новый мир. — Настоящий человек. — Мимолетная дружба
Хочу предупредить читателя, что я пересмотрел эти строки в последний раз в конце 1987 года и с тех пор до них не дотрагивался. После многолетнего застоя события протекают так стремительно, что я не хочу и не могу за ними угнаться. Ввиду этого многие суждения о прошлом могут показаться русскому читателю устаревшими, а догадки о будущем — ошибочными. So be it!
С Россией у меня сложные отношения, то, что по-английски называется "love-hate" и, по-моему, непереводимо. Я не могу забыть ее язык, ее литературу и ее поэзию, единственную поэзию, которая меня трогает. Нет звука прекрасней чистой русской речи. Не могу забыть своего детства. Не могу забыть, что с 1941 по 1945 годы эта страна стояла между моей жизнью и моей гибелью. Не прошло и то влечение, которое я продолжаю испытывать к ней несмотря на разочарование и отвращение, которые медленно просачивались сквозь стену лжи, которую воздвигали в течение стольких лет власти на Востоке и наши "левые" на Западе. Слава Богу, у нас достаточно опытных "советологов" и "кремленологов" и я не испытываю надобности оказаться в их разношерстной толпе. Я ограничусь некоторыми личными воспоминаниями вроде тех, какие описаны в главе "Дай оглянусь". Они посвящены не столько ужасному (пусть об этом говорят те, кто от этого страдал), сколько нелепому. Если бы я хотел одним прилагательным описать мои столкновения с советской действительностью, то я бы выбралслово "нелепые".
После поездки в 1956 году я впервые вернулся в Россию в связи с французской выставкой, организованной в 1961 году. Самым забавным моим впечатлением были услышанные мною комментарии русской публики насчет "Портрета женщины" Пикассо, с которыми я, в общем, соглашался. (К счастью, мои французские друзья не прочтут этих строк и не обвинят меня в мещанстве.)Я прочел (по-русски) две лекции о наших работах по динамической ядерной поляризации. Лекции очень понравились моей молодой аудитории, для которой оказалось приятным сюрпризом услышать русскую речь. После лекции ко мне подошел незнакомый молодой человек и вручил мне несколько едва разборчивых страниц, напечатанных под копирку, с большим числом уравнений. Вечером в гостинице я тщетно попытался в них разобраться, а затем сунул в портфель и забыл о них. А ведь я был тогда первым западным физиком, столкнувшимся с теорией Провоторова, т. е. с одним из самых важных вкладов в теорию ЯМР того десятилетия. В свою защиту скажу, что когда через пару лет я оценил важность этой теории, я все еще испытывал большие затруднения, чтобы ее понять, так туманны были объяснения автора. В книге Гольдмана о спиновой температуре, вышедшей в 1970 году и в нашей с ним книге "Ядерный магнетизм, порядок и беспорядок" 1983 года находится изложение теории Провоторова, доступное простым смертным. (Обе книги переведены на русский язык.)
Я посетил огромный институт им. Лебедева и увидел физиков Прохорова и Басова, с которыми встречался во Франции и в Англии и которым суждено было впоследствии разделить Нобелевскую премию с Таунсом за открытие лазера. Через несколько лет после их Нобелевской я однажды ужинал с ними и их супругами. Это, как мне кажется, было до того, как завершилась их борьба за власть, и Басов стал директором института им. Лебедева, а Прохоров — директором … Большой Советской Энциклопедии. Нобелевский комитет присудил половину премии Таунсу, а вторую половину разделил между Басовым и Прохоровым. За ужином жены выразили свое неудовольствие тем, что Нобелевский комитет не разделил этот торт на три равные части, как принято у порядочных людей; мужья отмолчались. В защиту русских дам должен сказать, что с чисто американской откровенностью миссис Таунс по американскому радио заявила, что русские украли открытие ее мужа.
В том же 1961 году я снова имел дело с русскими; поводом на этот раз послужила советская выставка в Париже. Тогда-то и произошло явление, которое я назвал "Попов-невидимка" (фамилия не та) и которое теперь опишу подробно (но надеюсь, не слишком). В этом году я организовывал в Сакле конференцию по эффекту Мёссбауэра. Из СССР я получил письмо и несколько телеграмм с просьбой пригласить на конференцию советского физика Попова. На каждое послание я отвечал, что мы рады будем принять Попова. Последнее послание уведомляло меня, что Попов будет демонстратором на советской выставке, которая в то время проходила в Париже, и воспользуется этим обстоятельством, чтобы принять участие в конференции. Все складывалось прекрасно. Но конференция началась и закончилась без Попова. Слегка неприятно, но вряд ли неожиданно. На следующий день после окончания конференции я отправился на выставку, которая еще продолжалась, и обратился по-французки к внушительной даме, сидевшей за письменным столом. Я обратился к ней по-французски, потому что знаю, что советские служащие за границей настораживаются, когда к ним обращаются по-русски. (Может быть, опасаются, что будут пытаться "завербовать" их?) Запишу курсивом французскую часть разговора. Я представился: Я такой-то, профессор, Коллеж де Франс…, организатор международной конференции…, ожидал участия Попова…, демонстратора на вашей выставке…, Попова не было… — почему?" Дама оборачивается к мужчине, который сидит за ее спиной. "Он говорит, что он профессор такой-то, что у них была конференция, что ждали Попова, что он не появился". "Спроси у него, когда началась конференция". Дама поворачивается ко мне: "Когда началась ваша конференция?" — "Она началась 15-го сентября". — "Он говорит, что началась 15-го сентября". — "Скажи ему, что Попов уехал в Москву 15-го сентября по окончании его командировки". Дама поворачивается ко мне: "Попов уехал в Москву 15-го по окончании его командировки". "Но почему?" — заблеял я. "Согласно его инструкциям". Конец диалога. Странно, но не более. Я продолжаю прохаживаться мимо экспонатов и дохожу до выставки научной аппаратуры, где молодой человек колдует над каким-то аппаратом. Я обращаюсь к нему на этот раз по-русски, чтобы выразить сожаление об отсутствии неуловимого Попова. "Да это я — Попов". — "Тогда зачем…??" Молодой человек только развел руками.
В 1970 году я присутствовал на международной конференции по магнетизму, организованной в Гренобле Неелем. Ожидали Боровика-Романова. В понедельник его отсутствие нам объяснили тем, что он нездоров, во вторник иначе — он здоров, но в отпуске на озере Байкал. В среду Боровик-Романов появился. Зимой 1968 года группа французских физиков, работавших в области низких температур, в том числе и я, поехали в Москву, а оттуда в Бакуриани в горах Грузии, где часто бывают конференции. В Москве нас приняли очень радушно трое известных советских физиков — мой старый друг Аркадий Мигдал и Абрикосов с Халатниковым, с которыми я уже был знаком. Я познакомился еще с некоторыми представителями школы Ландау, в том числе с Игорем Дзялошинским, с которым я потом встречался на Западе. Среди грузин царствовал Элевтер Луарсабович Андроникашвили (восхитительно!), автор замечательных работ по сверхтекучести гелия. Его родной брат Ираклий Луарсабович, но Андроников — известный литературовед, а также чтец-декламатор и подражатель, который, по словам Горького, более похож на своих жертв, чем они сами. Я встречался с их кузеном, эмигрантом, князем Андрониковым, бывшим личным переводчиком генерала де Голля. По дороге в Бакуриани, в Тбилиси, нам были "расточены порой тяжелые услуги гостеприимной старины". На банкете я познакомился с двумя дьявольскими изобретениями, как свалить гостей под стол.
Первое — тосты. Когда уже выпили за Францию, за Советский Союз, за Грузию, за мир, за французскую физику, за советскую физику, за грузинскую физику, за французских женщин и за грузинских женщин…, когда казалось, что все перестановки и комбинации исчерпаны, … тогда одна половина начинает пить за здоровье другой половины. … Второе — это рог с вином, который вам всовывают в руку. Поставить его на стол невозможно и волей-неволей приходится осушить. На обратном пути Тбилиси — Москва произошел маленький, но характерный инцидент.
Как правило, пассажиров Интуриста усаживают в самолет первыми и только потом впускают обыкновенных пассажиров (vulgum pecus). На этот раз кто-то в Интуристе зазевался и, когда наши сопровождающие подвели нас к самолету, посадка советских пассажиров была уже закончена. Наши гиды о чем-то посовещались, и вскоре мы услышали по радио объявление, что посадка на рейс …будет иметь место в другой стороне аэропорта. Я подхватил чемодан и хотел отправиться туда, но гид задержал меня. Мало-помалу советские пассажиры высадились с чемоданами, рюкзаками, мешками и баулами и направились по снегу вдаль. Через некоторое время, когда они все удалились, нас усадили в самолет на предназначенные нам места. Через четверть часа после этого наши советские попутчики снова вскарабкались в самолет. Я заметил несколько недружелюбных взглядов, но не услышал от них ни слова. Черта быта…
В Москве за ужином у Мигдала я увидел в первый раз, после его исчезновения с Запада, Бруно Понтекорво. Он все еще был душой общества и рассказывал забавные анекдоты, но мне показалось, что глаза у него грустные. Услышав, как я перевожу один из анекдотов своим французским товарищам, одна дама наивно спросила, где я научился так прекрасно говорить по-французски.
Жена Халатникова отвезла меня на машине во 2-й Бабьегородский переулок, и с ней я решился войти во двор нашего дома. К нам подошла старушка и спросила не слишком любезно, чего нам надо. Я назвал себя и сказал, что жил здесь до двадцать пятого года. "Толя, это ты!" — воскликнула старушка. Я вгляделся в нее получше, увидел, что она не так уж стара, и вдруг узнал Нюру, Нюру Сальникову, шестнадцатилетнюю девушку, которая жила здесь, кажется, тысячу лет тому назад, на другой планете. Боже мой! Столько перемен, приключений, новых стран и новых впечатлений было в моей жизни, а Нюра все это время прожила на нашем дворе, преждевременно старея. Мне нужно было еще кое-где побывать, да и о чем было с Нюрой говорить, с чего начать (особенно в те времена), и мы быстро уехали.