– Я включу видеограф.
– Погодите, – остановил я ее. – Я очень заинтересован работой с «Мистом». Это удивительная машина. Спасибо вам за нее.
«Мист» ждал. Багровый глаз его снова позеленел.
– Были научные противники у Никодимова? – спросил я.
– Были они и у Эйнштейна, – сказал «Мист». – Кто же их принимает в расчет?
– А к чему сводились их возражения?
– Теорию полностью отвергли церковники. Всемирный съезд церковных организаций в восьмидесятом году в Брюсселе рассматривал ее как самую вредную ересь за последние две тысячи лет. Тремя годами раньше особая папская энциклика объявила ее кощунственным извращением учения о Христе, сыне божьем, возвратом к доктрине языческого многобожия. Столько Христов – сколько миров. Этого не могли стерпеть ни епископы, ни патриархи. А видный католический ученый, итальянский физиолог Пирелли назвал теорию фаз самым действенным по своей антирелигиозной направленности научным открытием века, абсолютно несовместимым с идеей единобожия. Совместить здесь кое-что, правда, все же пытались. Американский философ Хеллман, например, объяснял берклианскую «вещь в себе», как фазовое движение материи.
– Бред сивой кобылы, – сказал я.
– Не понимаю, – отозвался «Мист». – Кобыла – это половая характеристика лошади. Сивый – серый. Бред – бессвязная речь. Сумасшествие лошади? Нет, не понимаю.
– Просто языковой идиом. Приблизительный смысл: нелепица, чушь.
– Программирую, – сказал «Мист». – Поправка Громова к русской идиоматике.
– Ладно, – остановил я его, – расскажи лучше о фазах. Все ли они подобны?
– Марксистская наука утверждает, что все. Опытным путем удалось доказать подобие многих. Теоретически это относится ко всем.
– А были возражения?
– Конечно. Противники материалистического понимания истории настаивали на необязательности такого подобия. Они исходили из случайностей в жизни человека и общества. Не будь крестовых походов, говорили они, история средневековья сложилась бы по-другому. Без Наполеона иной была бы карта новейшей Европы. А отсутствие Гитлера в политической жизни Германии не привело бы мир ко второй мировой войне. Все это давно уже опровергнуто. Исторические и социальные процессы не зависят от случайностей, изменяющих те или иные индивидуальные судьбы. Такие процессы подчинены общим для всех законам исторического развития.
Я вспомнил свой спор с Кленовым и свой же вопрос:
– Но ведь возможна такая случайность: Гитлера нет, не родился. Что тогда?
И «Мист» почти дословно повторил Кленова:
– Появился другой фюрер. Чуть раньше, чуть позже, но появился. Ведь решающим фактором была не личность, а экономическая конъюнктура тридцатых годов. Объективная случайность появления такой личности подчинена законам исторической необходимости.
– Значит, везде одно и то же? Во всех фазах, во всех мирах? Одни и те же исторические фигуры? Одни и те же походы, войны, революции? Одна и та же смена общественных формаций?
– Везде. Разница только во времени, а не в развитии. Смены общественно-экономических формаций в любой фазе однородны. Они диктуются развитием производительных сил.
– Так думали в прошлом веке, а сейчас?
– Не знаю. Это не запрограммировано. Но я вероятностная машина и могу делать выводы независимо от программы. Законы диалектического материализма остаются верными не только для прошлого.
– Еще вопрос, «Мист». Велико ли по объему математическое выражение теории фаз?
– Оно включает общие формулы, расчеты Яновского и систему уравнений Шуаля. Три страницы учебника. Я могу воспроизвести их.
– Только устно?
– И графически.
– Долго?
– В пределах минуты.
Послышался легкий шум, похожий на жужжание электрической бритвы, и передняя панель машины откинулась наподобие полочки с металлическими держателями. На полочке белели два аккуратных картонных прямоугольника, мелко испещренные какими-то значками и цифрами. Когда я взял их, панель захлопнулась, и так плотно, что даже линия соединения исчезла.
Позади меня раздался тоненький детский голос:
– Я здесь, пап. Ты не сердишься?
Я обернулся. Мальчик лет шести-семи в голубом, как небо, обтягивающем тело костюмчике стоял у глухой белой стены. Он был похож на картинки из детских модных журналов, где всегда рисуют таких красивых спортивных мальчиков.
– Погодите, – остановил я ее. – Я очень заинтересован работой с «Мистом». Это удивительная машина. Спасибо вам за нее.
«Мист» ждал. Багровый глаз его снова позеленел.
– Были научные противники у Никодимова? – спросил я.
– Были они и у Эйнштейна, – сказал «Мист». – Кто же их принимает в расчет?
– А к чему сводились их возражения?
– Теорию полностью отвергли церковники. Всемирный съезд церковных организаций в восьмидесятом году в Брюсселе рассматривал ее как самую вредную ересь за последние две тысячи лет. Тремя годами раньше особая папская энциклика объявила ее кощунственным извращением учения о Христе, сыне божьем, возвратом к доктрине языческого многобожия. Столько Христов – сколько миров. Этого не могли стерпеть ни епископы, ни патриархи. А видный католический ученый, итальянский физиолог Пирелли назвал теорию фаз самым действенным по своей антирелигиозной направленности научным открытием века, абсолютно несовместимым с идеей единобожия. Совместить здесь кое-что, правда, все же пытались. Американский философ Хеллман, например, объяснял берклианскую «вещь в себе», как фазовое движение материи.
– Бред сивой кобылы, – сказал я.
– Не понимаю, – отозвался «Мист». – Кобыла – это половая характеристика лошади. Сивый – серый. Бред – бессвязная речь. Сумасшествие лошади? Нет, не понимаю.
– Просто языковой идиом. Приблизительный смысл: нелепица, чушь.
– Программирую, – сказал «Мист». – Поправка Громова к русской идиоматике.
– Ладно, – остановил я его, – расскажи лучше о фазах. Все ли они подобны?
– Марксистская наука утверждает, что все. Опытным путем удалось доказать подобие многих. Теоретически это относится ко всем.
– А были возражения?
– Конечно. Противники материалистического понимания истории настаивали на необязательности такого подобия. Они исходили из случайностей в жизни человека и общества. Не будь крестовых походов, говорили они, история средневековья сложилась бы по-другому. Без Наполеона иной была бы карта новейшей Европы. А отсутствие Гитлера в политической жизни Германии не привело бы мир ко второй мировой войне. Все это давно уже опровергнуто. Исторические и социальные процессы не зависят от случайностей, изменяющих те или иные индивидуальные судьбы. Такие процессы подчинены общим для всех законам исторического развития.
Я вспомнил свой спор с Кленовым и свой же вопрос:
– Но ведь возможна такая случайность: Гитлера нет, не родился. Что тогда?
И «Мист» почти дословно повторил Кленова:
– Появился другой фюрер. Чуть раньше, чуть позже, но появился. Ведь решающим фактором была не личность, а экономическая конъюнктура тридцатых годов. Объективная случайность появления такой личности подчинена законам исторической необходимости.
– Значит, везде одно и то же? Во всех фазах, во всех мирах? Одни и те же исторические фигуры? Одни и те же походы, войны, революции? Одна и та же смена общественных формаций?
– Везде. Разница только во времени, а не в развитии. Смены общественно-экономических формаций в любой фазе однородны. Они диктуются развитием производительных сил.
– Так думали в прошлом веке, а сейчас?
– Не знаю. Это не запрограммировано. Но я вероятностная машина и могу делать выводы независимо от программы. Законы диалектического материализма остаются верными не только для прошлого.
– Еще вопрос, «Мист». Велико ли по объему математическое выражение теории фаз?
– Оно включает общие формулы, расчеты Яновского и систему уравнений Шуаля. Три страницы учебника. Я могу воспроизвести их.
– Только устно?
– И графически.
– Долго?
– В пределах минуты.
Послышался легкий шум, похожий на жужжание электрической бритвы, и передняя панель машины откинулась наподобие полочки с металлическими держателями. На полочке белели два аккуратных картонных прямоугольника, мелко испещренные какими-то значками и цифрами. Когда я взял их, панель захлопнулась, и так плотно, что даже линия соединения исчезла.
Позади меня раздался тоненький детский голос:
– Я здесь, пап. Ты не сердишься?
Я обернулся. Мальчик лет шести-семи в голубом, как небо, обтягивающем тело костюмчике стоял у глухой белой стены. Он был похож на картинки из детских модных журналов, где всегда рисуют таких красивых спортивных мальчиков.
ПРАВО ОТЦА
– Как ты вошел? – спросил я.
Он шагнул назад и исчез. Стена, по-прежнему ровная и белая, падала вниз. Потом из нее высунулась лукавая мордочка, и мальчишка, как «человек, проходящий сквозь стены», вновь возник в комнате.
«Светозвукопротектор», – вспомнил я. Здесь применяли белый, создающий полную иллюзию стен.
– Я тайком, – признался мальчишка, – мама не видела, а Вера глаз выключила.
– Откуда ты знаешь?
– А глаз сюда через гимнастический зал смотрит. Как побегаешь там, она кричит: «Уйди, Рэм! Ты опять в поле зрения».
– Где кричит?
– Далеко. В больнице. – Он махнул куда-то рукой.
Я не сказал «понятно», потому что понятно не было.
– А Юля плакала, – сообщил Рэм.
– Почему же она плакала?
– Из-за тебя. Ты опыт не разрешаешь. Ты злой, папка. Так нельзя.
– Какой же это опыт? – полюбопытствовал я.
– Ее в облачко-невидимку превратят. Как в сказке. Облачко полетит-полетит и вернется. И опять станет Юлькой.
– А я не позволяю?
– Не позволяешь. Боишься, что облачко не вернется.
Теперь я уже совсем заблудился. Как в лесу. Выручила Вера, снова напомнив мне о пульсе.
– Верочка, – взмолился я, – объясните, почему я не разрешаю Юльке стать невидимкой? Все память проклятая!
Я услышал знакомый смех.
– Как вы непонятно говорите: про-кля-тая… Смешно. А с Юлей вы сами должны решить – ваше семейное дело. Именно поэтому к вам рвется Аглая. Я не позволила ей: боюсь, это вас взволнует. Но она настаивает.
– Давайте, – сказал я, – постараюсь не волноваться.
Кто эта Аглая, я спросить не рискнул. Как-нибудь выкручусь. Посмотрел на место исчезнувшего Рэма, но Аглая появилась с другой стороны. Вошла она, как хозяйка и села против меня – рослая, едва ли сорокалетняя женщина в платье загадочного покроя и цвета. Она была бы вполне уместна у нас в президиуме какого-нибудь международного фестиваля.
– Ты хорошо выглядишь, – проговорила она, внимательно меня оглядывая. – Даже лучше, чем до операции. А с новым сердцем еще сто лет проживешь.
– А вдруг не приживется? – сказал я.
– Почему? Биологическая несовместимость пугала только в твоем любимом веке.
Я неопределенно пожал плечами, предоставляя ей слово. Начиналась игра в сюрпризы. Кто она вообще? Кто она мне? Кто я ей? Что от меня требовалось? Почва становилась зыбкой, каждый шаг взывал к находчивости и сообразительности.
Разговор начался сразу и с неожиданного:
– Значит, ты согласился?
– На что?
– Как будто не знаешь. Я говорила с Анной.
– О чем?
– Не притворяйся. Все о том же. Ты согласился на эксперимент.
Какой эксперимент? Кто эта Анна? И почему я должен был соглашаться или не соглашаться?
– Тебя заставили?
– Кто?
– Не говори. Ребенок поймет. Человек после такой операции! Еле пришел в себя. Новое сердце! Склеенные сосуды! А к нему с ультиматумом: соглашайся, и все!
– Не надо преувеличивать, – сказал я осторожно.
– Я не преувеличиваю. Я точно знаю. Анна поддерживает эту затею не из высоких соображений. Просто у нее нет биологических стимулов: Юлия не ее дочь. Но она твоя дочь! И моя внучка.
Я подумал о том, что и отец и бабушка, пожалуй, слишком молоды для взрослой дочери, затеявшей какой-то сложный научный эксперимент. Я вспомнил сказку Рэма и улыбнулся.
– И он еще улыбается! – воскликнула моя собеседница.
Пришлось пересказать ей сказку о невидимке-облачке в интерпретации Рэма.
– Значит, Анна не сказала ей. Умно. Теперь ты можешь взять согласие назад.
– Зачем?
– И ты допустишь, чтобы твою дочь превратили в какое-то облако? А если оно растает? Если атомная структура не восстановится? Пусть Богомолов сам экспериментирует! Его открытие – на себе и применяй! Ему, видите ли, не разрешают: стар, мол, и немощен. А нам с тобой легче от того, что она молода и здорова? – Аглая прошлась по комнате, как Брунгильда в гневе. – Я тебя не узнаю, Сергей. Так яростно был против…
– Но ведь согласился, – возразил я.
– Не верю я в это согласие! – закричала она. – И Юлия об этом не знает. Скажи ей – она сейчас придет сюда – пусть отменяют опыт. Человек не единственный хозяин своей жизни, пока у него есть отец или мать.
У меня мелькнула надежда: может быть, опыт еще не скоро?
– Сегодня.
Я задумался. Юльке, очевидно, около двадцати; может, чуть меньше; может быть, больше. Она ассистент профессора или что-то в этом роде. Они идут на эксперимент, который у нас показался бы чистейшей фантастикой и, видимо, даже здесь был связан со смертельным риском для жизни. У отца было право вмешаться и не допустить этот риск. Сейчас это право получил я. И даже отказаться от него не мог, не выдав себя и не создав тем самым еще более критической ситуации. Глаза Аглаи смотрели на меня с нескрываемым гневом, но ответить ей сразу я не мог. Сказать «нет» и устранить тревогу у людей, кому дорога судьба этой девушки? Но ее место тут же займет другой – я был уверен в этом, – и займет с такой же готовностью к риску. Так можно ли было отнять у нее это право на подвиг? А сказать «да» и, может быть, нанести этим смертельный удар человеку, который сейчас не может вмешаться и поправить меня?
– Значит, человек не единственный хозяин своей жизни, пока у него есть отец или мать, – задумчиво повторил я слова Аглаи.
Она тотчас же откликнулась:
– Такова традиция века.
– Хорошая традиция, когда риск безрассуден. А если нет? Если человек рискует во имя более высоких интересов, чем счастье или горе близких?.
– Чьи же интересы выше?
– Родины, например.
– Ей не грозит опасность.
– Науки.
– Она не нуждается в человеческих жизнях. Если кто-то гибнет, виноваты ученые, допустившие гибель.
– А если нет вины, если риск – это подвиг?
«Брунгильда» снова поднялась, величественная, как памятник.
– Тебе сменили не только сердце.
Даже не взглянув на меня, она прошла сквозь стену, расступившуюся перед ней, как покорное библейское море.
– Вы правильно поступили, – сказала Вера.
Я вздохнул: «А вдруг нет?»
– Еще один разговор, и мы снимем наблюдение.
Та, с кем я должен был разговаривать, уже находилась в комнате. Описать ее внешность трудно – мужчины обычно не запоминают причесок и костюмов. Что-то строгое, светлое и не так уж далеко ушедшее от наших мод. И что-то общее в лице с какими-то портретами из нашей семейной хроники. Что-то «громовское».
Я невольно залюбовался и строгостью ее черт, сдержанностью оформляющих ее красок.
– Я жду, папа, – сухо сказала она. – И в институте ждут.
– Разве тебе не сказали?
– Что?
– Что я уже не возражаю.
Она села и опять встала. Губы ее дрожали.
– Папка, золотко… – всхлипнула она и уткнулась носом в мою вестсайдку.
Я почувствовал нежный запах незнакомых духов. Так пахнут цветы на лугу после дождя, смывшего пыль.
– У тебя есть время? – спросил я. – Расскажи мне об этом опыте. После шока я забыл кое-что.
– Я знаю. Но ведь это проходит.
– Конечно. Потому я и спрашиваю. Это твое открытие?
– Ну что ты, – засмеялась она. – И не мое, и не Богомолова. Это открытие из будущего, из какой-то соседней фазы. Представь себе любой предмет в виде разреженного электронного облака. Скорость перемещения его огромна. Никакие препятствия ему не страшны, он пройдет сквозь любое. Как показали опыты, можно мгновенно перебросить на неограниченное расстояние все, что угодно: картину, статую, дерево, дом. На днях из-под Москвы перебросили таким способом однопролетный мост через Каспийское море и уже на месте уложили его между Баку и Красноводском. А сейчас опыт с человеком. Пока только в пределах города.
– Я все-таки не понимаю как…
– Да ты и не поймешь, папка, крот ты мой исторический. Но, в общем, грубо, схематически – это так: в любом твердом теле атомы плотно прилегают друг к другу своими электронными оболочками. Они не распыляются в пространстве и не проникают взаимно один в другой из-за наличия электростатических сил притяжения и отталкивания. Теперь представь себе, что найдена возможность перестроить эти внутренние межатомные связи и, не изменяя атомной структуры тела, привести ее в разреженное состояние, в каком, скажем, находятся атомы газов. Что получится? Атомно-электронное облако, которое можно опять сгустить до молекулярно-кристаллической структуры твердого тела.
– А если…
– Какие же «если»? Технология процесса давно освоена. – Она поднялась.
– Пожелай мне удачи, пап.
– Один вопрос, девочка. – Я задержал ее за руку. – Ты знаешь формулы теории фаз?
– Конечно. Их еще в школе проходят.
– Ну, а я не проходил. И мне нужно запомнить их хотя бы механически.
– Ничего нет проще. Скажи Эрику – он главный у мамы гипнопед. Ты все забыл, пап. У нас и концентратор внушения есть, и рассеиватель. – Она подняла руку к лицу и сказала в крохотный микрофон на браслете: – Сейчас, сейчас. Уже готова. Все в порядке. Нет, не надо, не присылайте – доберусь по движенке. Конечно, проще. И удобнее. Не подыматься, не спускаться, ни шума, ни ветра. Стал на тротуар – и через две минуты у вас. – Она обняла меня и, прощаясь, прибавила: – Только никаких наблюдений. Я супер выключила. Вас будут информировать регулярно и своевременно. И скажи Эрику и Диру, чтобы сами не фокусничали, к сети не подключались.
И, вся уже в полете, напряженная и нездешняя, как «бегущая по волнам» у Грина, она скрылась в белой кипени сомкнувшихся за ней стен.
Я подошел к тому, что мне казалось стеной. Вера не подавала голоса. Оглянувшись, как вор, я шагнул сквозь стену.
Передо мной простирался широкий коридор, ведущий, должно быть, на веранду. Сквозь стекло, а может быть, и не стекло двери я видел потемневшее к вечеру небо и довольно далекий абрис многоэтажного дома. Когда я подошел ближе, ни двери, ни стекла уже не было. Двое мужчин и женщина сидели за низеньким столиком. Рэм скакал на одной ножке вдоль веранды, огороженной вместо барьера низкими, подстриженными кустами. Их крупные кремовые цветы, блестевшие от вечерней росы, показались мне знакомыми, как елочные игрушки.
– Папка пришел! – закричал Рэм, повиснув у меня на шее.
– Оставь папу, Рэм, – строго сказала женщина.
Мягкий свет, падавший откуда-то сверху, скользил мимо, оставляя ее в тени. «Наверное, Анна».
– Наблюдение уже снято, Сережа, – продолжала она.
– Полная свобода передвижения, – засмеялся мужчина постарше, должно быть Эрик.
– Неполная, – поправила женщина. – Дальше веранды – никуда.
Мужчина помоложе, видимо Дир, вскочил и, не глядя на меня, зашагал вдоль кустов. Длинноногий, полуобнаженный, в обтягивающих бедра шортах он походил на легкоатлета на тренировке.
– Только что ушла Юля, – сказал я.
– Незачем было разрешать, – огрызнулся Дир, не оборачиваясь.
– Мы все слышали, – пояснила Анна.
Все в этом доме все слышат и видят. Попробуй-ка уединись! «Как на сцене живешь», – с «досадой подумал я.
– А ведь ты и вправду изменился, – улыбнулась Анна. – Только не могу понять в чем. Может быть, к лучшему?
Я промолчал, встретив внимательный, изучающий взгляд Эрика.
– Громова прошла в эйнокамеру, – сказал неизвестно откуда идущий голос.
– Слышите? – обернулся Дир. – Все была Юля-вторая, а теперь уже Громова!
– Слава начинается с фамилии, – засмеялся Эрик.
Я напомнил им, что супер выключен, прибавив, что Юля просила гостей не подключаться к сети.
– Как ты сказал: гостей? – удивилась Анна.
– Ну и что? – насторожился я.
– У тебя действительно какие-то провалы в памяти. Мы уже полвека не употребляем слово «гость» в его прежнем значении. Ты так зарылся в историю, что и об этом забыл?
– Гостем мы называем теперь только пришельцев из других фаз пространства и времени, – как-то странно пояснил Эрик.
Ответить я не успел – помешал опять голос.
– Подготовка к опыту, – отчеканил он, – проходит по циклам. Никаких отклонений не наблюдается.
– Минут через двадцать, – сказал Дир. – Раньше не начнут.
Все промолчали. Эрик не сводил с меня внимательного, любопытного взгляда. В нем не было неприязни, но он подымал во мне бессознательную тревогу.
– Я слышал вашу просьбу о формулах, когда вы говорили с Юлей, – вдруг произнес он с явно доброжелательной интонацией, – и я с удовольствием помогу вам. У нас есть время, пойдемте.
Я встал, искоса поглядев вниз, за кусты ограды. Веранда висела на высоте небоскреба. Внизу темнели кроны деревьев – вероятно, уголок городского парка.
– Свет! – сказал Эрик, входя в комнату и ни к кому не обращаясь. – Только на лица и на столик.
Свет в комнате словно сжался, сгустился до невидимого прожектора, выхватившего из темноты наши лица и маленький столик, оказавшийся возле меня.
– Формулы с вами? – спросил Эрик.
Я протянул ему карточки «Миста».
– Мне они не нужны, – засмеялся он, – это ваш урок. Положите на стол и смотрите внимательно. Только верхние ряды, нижние не надо. Это расчеты, которые выполнит элементарная вычислительная машина. А верхние читайте ряд за рядом.
– Я их не понимаю, – сказал я.
– Этого и не требуется. Смотрите, и только.
– Долго?
– Пока не скажу.
– Где-то у вас есть концентратор внушения, – вспомнил я слова Юльки.
– Зачем? – усмехнулся Эрик. – Я по старинке работаю. Теперь взгляните мне в лицо.
Я увидел только зрачки его, огромные, как лампадки.
– Спите! – крикнул он.
Что произошло дальше, я не помню. Кажется, я открыл глаза и увидел пустой столик.
– Где же формулы?
– Я их выбросил.
– Но ведь я ничего не запомнил.
– Это вам кажется. Вспомните потом, когда вернетесь домой. Вы же «гость». Правда?
– Правда, – сказал я решительно.
– Из какого времени?
– Прошлый век. Шестидесятые годы.
Он засмеялся тихо и удовлетворенно.
– Я понял это еще по данным медицинской обсервитации. Очень уж подозрительно выглядели и шок, и потеря памяти. Я следил за вами по видеографу, когда Юля говорила с Богомоловым. У вас было такое лицо, словно вы увидели чудо. Когда она сказала, что поедет по движенке, я понял, что вы ни разу не ступали на движущуюся панель. А мы ездим на ней полвека. Вы забыли все, что рождено современностью, вплоть до семантики слова «гость». Так можно обмануть хирургов, но не парапсихолога.
– Тем лучше, – сказал я, – мне даже повезло, что я вас встретил. Жаль только, что я ухожу, ничего не увидев. Ни домов, ни улиц, ни движенки, ни вашей техники, ни вашего строя. Побывать на вершинах коммунистического общества – и ничего не увидеть, кроме больничной камеры!
– Почему на вершинах? Коммунизм не стабильная, а развивающаяся формация. До вершин нам еще далеко. Мы делаем сейчас гигантский скачок в будущее, когда завершится мечта Юлии. Ваш мир тоже его сделает, когда вы сумеете воспроизвести запечатленные в памяти формулы нашего века. Пусть пока еще встречаются только мысли, а не люди, но эти встречи миров обогащают, движут вперед мечту человечества.
Мне захотелось оставить памятку этому миру, памятку человеку, мозг которого я узурпировал.
– Можно, я напишу ему? – предложил я Эрику.
– Зачем? Просто скажите. Его голос, но ваши слова.
Я оглянулся растерянно и недоуменно.
– Магнитофон ищете? У нас другие, более совершенные способы воспроизведения речи. Объяснять долго – просто говорите.
– Я прошу простить меня, Громов, за узурпацию вашего места в жизни на эти девять-десять часов, – начал я неуверенно, но сочувственный кивок Эрика как бы подтолкнул меня. – Я только гость, Громов, и уйду так же внезапно, как и пришел. Но я хочу сказать вам, что я счастлив, пережив эти часы вашей жизни. Я вмешался в нее, благословив Юлию на подвиг, потому что не мог поступить иначе. Отказаться от решения было бы трусостью, а помешать – обскурантизмом.[4] Я жалею только об одном: я не дождусь победы вашей дочери, а вместе с ней – и вашей науки, и вашего строя. Это великое счастье останется вам.
– Сергей, Эрик! – закричал Дир, вбегая. – Началось!
– Поздно, – сказал я, чувствуя знакомое приближение черной, беззвучной бездны. – Я ухожу. Прощайте.
Он шагнул назад и исчез. Стена, по-прежнему ровная и белая, падала вниз. Потом из нее высунулась лукавая мордочка, и мальчишка, как «человек, проходящий сквозь стены», вновь возник в комнате.
«Светозвукопротектор», – вспомнил я. Здесь применяли белый, создающий полную иллюзию стен.
– Я тайком, – признался мальчишка, – мама не видела, а Вера глаз выключила.
– Откуда ты знаешь?
– А глаз сюда через гимнастический зал смотрит. Как побегаешь там, она кричит: «Уйди, Рэм! Ты опять в поле зрения».
– Где кричит?
– Далеко. В больнице. – Он махнул куда-то рукой.
Я не сказал «понятно», потому что понятно не было.
– А Юля плакала, – сообщил Рэм.
– Почему же она плакала?
– Из-за тебя. Ты опыт не разрешаешь. Ты злой, папка. Так нельзя.
– Какой же это опыт? – полюбопытствовал я.
– Ее в облачко-невидимку превратят. Как в сказке. Облачко полетит-полетит и вернется. И опять станет Юлькой.
– А я не позволяю?
– Не позволяешь. Боишься, что облачко не вернется.
Теперь я уже совсем заблудился. Как в лесу. Выручила Вера, снова напомнив мне о пульсе.
– Верочка, – взмолился я, – объясните, почему я не разрешаю Юльке стать невидимкой? Все память проклятая!
Я услышал знакомый смех.
– Как вы непонятно говорите: про-кля-тая… Смешно. А с Юлей вы сами должны решить – ваше семейное дело. Именно поэтому к вам рвется Аглая. Я не позволила ей: боюсь, это вас взволнует. Но она настаивает.
– Давайте, – сказал я, – постараюсь не волноваться.
Кто эта Аглая, я спросить не рискнул. Как-нибудь выкручусь. Посмотрел на место исчезнувшего Рэма, но Аглая появилась с другой стороны. Вошла она, как хозяйка и села против меня – рослая, едва ли сорокалетняя женщина в платье загадочного покроя и цвета. Она была бы вполне уместна у нас в президиуме какого-нибудь международного фестиваля.
– Ты хорошо выглядишь, – проговорила она, внимательно меня оглядывая. – Даже лучше, чем до операции. А с новым сердцем еще сто лет проживешь.
– А вдруг не приживется? – сказал я.
– Почему? Биологическая несовместимость пугала только в твоем любимом веке.
Я неопределенно пожал плечами, предоставляя ей слово. Начиналась игра в сюрпризы. Кто она вообще? Кто она мне? Кто я ей? Что от меня требовалось? Почва становилась зыбкой, каждый шаг взывал к находчивости и сообразительности.
Разговор начался сразу и с неожиданного:
– Значит, ты согласился?
– На что?
– Как будто не знаешь. Я говорила с Анной.
– О чем?
– Не притворяйся. Все о том же. Ты согласился на эксперимент.
Какой эксперимент? Кто эта Анна? И почему я должен был соглашаться или не соглашаться?
– Тебя заставили?
– Кто?
– Не говори. Ребенок поймет. Человек после такой операции! Еле пришел в себя. Новое сердце! Склеенные сосуды! А к нему с ультиматумом: соглашайся, и все!
– Не надо преувеличивать, – сказал я осторожно.
– Я не преувеличиваю. Я точно знаю. Анна поддерживает эту затею не из высоких соображений. Просто у нее нет биологических стимулов: Юлия не ее дочь. Но она твоя дочь! И моя внучка.
Я подумал о том, что и отец и бабушка, пожалуй, слишком молоды для взрослой дочери, затеявшей какой-то сложный научный эксперимент. Я вспомнил сказку Рэма и улыбнулся.
– И он еще улыбается! – воскликнула моя собеседница.
Пришлось пересказать ей сказку о невидимке-облачке в интерпретации Рэма.
– Значит, Анна не сказала ей. Умно. Теперь ты можешь взять согласие назад.
– Зачем?
– И ты допустишь, чтобы твою дочь превратили в какое-то облако? А если оно растает? Если атомная структура не восстановится? Пусть Богомолов сам экспериментирует! Его открытие – на себе и применяй! Ему, видите ли, не разрешают: стар, мол, и немощен. А нам с тобой легче от того, что она молода и здорова? – Аглая прошлась по комнате, как Брунгильда в гневе. – Я тебя не узнаю, Сергей. Так яростно был против…
– Но ведь согласился, – возразил я.
– Не верю я в это согласие! – закричала она. – И Юлия об этом не знает. Скажи ей – она сейчас придет сюда – пусть отменяют опыт. Человек не единственный хозяин своей жизни, пока у него есть отец или мать.
У меня мелькнула надежда: может быть, опыт еще не скоро?
– Сегодня.
Я задумался. Юльке, очевидно, около двадцати; может, чуть меньше; может быть, больше. Она ассистент профессора или что-то в этом роде. Они идут на эксперимент, который у нас показался бы чистейшей фантастикой и, видимо, даже здесь был связан со смертельным риском для жизни. У отца было право вмешаться и не допустить этот риск. Сейчас это право получил я. И даже отказаться от него не мог, не выдав себя и не создав тем самым еще более критической ситуации. Глаза Аглаи смотрели на меня с нескрываемым гневом, но ответить ей сразу я не мог. Сказать «нет» и устранить тревогу у людей, кому дорога судьба этой девушки? Но ее место тут же займет другой – я был уверен в этом, – и займет с такой же готовностью к риску. Так можно ли было отнять у нее это право на подвиг? А сказать «да» и, может быть, нанести этим смертельный удар человеку, который сейчас не может вмешаться и поправить меня?
– Значит, человек не единственный хозяин своей жизни, пока у него есть отец или мать, – задумчиво повторил я слова Аглаи.
Она тотчас же откликнулась:
– Такова традиция века.
– Хорошая традиция, когда риск безрассуден. А если нет? Если человек рискует во имя более высоких интересов, чем счастье или горе близких?.
– Чьи же интересы выше?
– Родины, например.
– Ей не грозит опасность.
– Науки.
– Она не нуждается в человеческих жизнях. Если кто-то гибнет, виноваты ученые, допустившие гибель.
– А если нет вины, если риск – это подвиг?
«Брунгильда» снова поднялась, величественная, как памятник.
– Тебе сменили не только сердце.
Даже не взглянув на меня, она прошла сквозь стену, расступившуюся перед ней, как покорное библейское море.
– Вы правильно поступили, – сказала Вера.
Я вздохнул: «А вдруг нет?»
– Еще один разговор, и мы снимем наблюдение.
Та, с кем я должен был разговаривать, уже находилась в комнате. Описать ее внешность трудно – мужчины обычно не запоминают причесок и костюмов. Что-то строгое, светлое и не так уж далеко ушедшее от наших мод. И что-то общее в лице с какими-то портретами из нашей семейной хроники. Что-то «громовское».
Я невольно залюбовался и строгостью ее черт, сдержанностью оформляющих ее красок.
– Я жду, папа, – сухо сказала она. – И в институте ждут.
– Разве тебе не сказали?
– Что?
– Что я уже не возражаю.
Она села и опять встала. Губы ее дрожали.
– Папка, золотко… – всхлипнула она и уткнулась носом в мою вестсайдку.
Я почувствовал нежный запах незнакомых духов. Так пахнут цветы на лугу после дождя, смывшего пыль.
– У тебя есть время? – спросил я. – Расскажи мне об этом опыте. После шока я забыл кое-что.
– Я знаю. Но ведь это проходит.
– Конечно. Потому я и спрашиваю. Это твое открытие?
– Ну что ты, – засмеялась она. – И не мое, и не Богомолова. Это открытие из будущего, из какой-то соседней фазы. Представь себе любой предмет в виде разреженного электронного облака. Скорость перемещения его огромна. Никакие препятствия ему не страшны, он пройдет сквозь любое. Как показали опыты, можно мгновенно перебросить на неограниченное расстояние все, что угодно: картину, статую, дерево, дом. На днях из-под Москвы перебросили таким способом однопролетный мост через Каспийское море и уже на месте уложили его между Баку и Красноводском. А сейчас опыт с человеком. Пока только в пределах города.
– Я все-таки не понимаю как…
– Да ты и не поймешь, папка, крот ты мой исторический. Но, в общем, грубо, схематически – это так: в любом твердом теле атомы плотно прилегают друг к другу своими электронными оболочками. Они не распыляются в пространстве и не проникают взаимно один в другой из-за наличия электростатических сил притяжения и отталкивания. Теперь представь себе, что найдена возможность перестроить эти внутренние межатомные связи и, не изменяя атомной структуры тела, привести ее в разреженное состояние, в каком, скажем, находятся атомы газов. Что получится? Атомно-электронное облако, которое можно опять сгустить до молекулярно-кристаллической структуры твердого тела.
– А если…
– Какие же «если»? Технология процесса давно освоена. – Она поднялась.
– Пожелай мне удачи, пап.
– Один вопрос, девочка. – Я задержал ее за руку. – Ты знаешь формулы теории фаз?
– Конечно. Их еще в школе проходят.
– Ну, а я не проходил. И мне нужно запомнить их хотя бы механически.
– Ничего нет проще. Скажи Эрику – он главный у мамы гипнопед. Ты все забыл, пап. У нас и концентратор внушения есть, и рассеиватель. – Она подняла руку к лицу и сказала в крохотный микрофон на браслете: – Сейчас, сейчас. Уже готова. Все в порядке. Нет, не надо, не присылайте – доберусь по движенке. Конечно, проще. И удобнее. Не подыматься, не спускаться, ни шума, ни ветра. Стал на тротуар – и через две минуты у вас. – Она обняла меня и, прощаясь, прибавила: – Только никаких наблюдений. Я супер выключила. Вас будут информировать регулярно и своевременно. И скажи Эрику и Диру, чтобы сами не фокусничали, к сети не подключались.
И, вся уже в полете, напряженная и нездешняя, как «бегущая по волнам» у Грина, она скрылась в белой кипени сомкнувшихся за ней стен.
Я подошел к тому, что мне казалось стеной. Вера не подавала голоса. Оглянувшись, как вор, я шагнул сквозь стену.
Передо мной простирался широкий коридор, ведущий, должно быть, на веранду. Сквозь стекло, а может быть, и не стекло двери я видел потемневшее к вечеру небо и довольно далекий абрис многоэтажного дома. Когда я подошел ближе, ни двери, ни стекла уже не было. Двое мужчин и женщина сидели за низеньким столиком. Рэм скакал на одной ножке вдоль веранды, огороженной вместо барьера низкими, подстриженными кустами. Их крупные кремовые цветы, блестевшие от вечерней росы, показались мне знакомыми, как елочные игрушки.
– Папка пришел! – закричал Рэм, повиснув у меня на шее.
– Оставь папу, Рэм, – строго сказала женщина.
Мягкий свет, падавший откуда-то сверху, скользил мимо, оставляя ее в тени. «Наверное, Анна».
– Наблюдение уже снято, Сережа, – продолжала она.
– Полная свобода передвижения, – засмеялся мужчина постарше, должно быть Эрик.
– Неполная, – поправила женщина. – Дальше веранды – никуда.
Мужчина помоложе, видимо Дир, вскочил и, не глядя на меня, зашагал вдоль кустов. Длинноногий, полуобнаженный, в обтягивающих бедра шортах он походил на легкоатлета на тренировке.
– Только что ушла Юля, – сказал я.
– Незачем было разрешать, – огрызнулся Дир, не оборачиваясь.
– Мы все слышали, – пояснила Анна.
Все в этом доме все слышат и видят. Попробуй-ка уединись! «Как на сцене живешь», – с «досадой подумал я.
– А ведь ты и вправду изменился, – улыбнулась Анна. – Только не могу понять в чем. Может быть, к лучшему?
Я промолчал, встретив внимательный, изучающий взгляд Эрика.
– Громова прошла в эйнокамеру, – сказал неизвестно откуда идущий голос.
– Слышите? – обернулся Дир. – Все была Юля-вторая, а теперь уже Громова!
– Слава начинается с фамилии, – засмеялся Эрик.
Я напомнил им, что супер выключен, прибавив, что Юля просила гостей не подключаться к сети.
– Как ты сказал: гостей? – удивилась Анна.
– Ну и что? – насторожился я.
– У тебя действительно какие-то провалы в памяти. Мы уже полвека не употребляем слово «гость» в его прежнем значении. Ты так зарылся в историю, что и об этом забыл?
– Гостем мы называем теперь только пришельцев из других фаз пространства и времени, – как-то странно пояснил Эрик.
Ответить я не успел – помешал опять голос.
– Подготовка к опыту, – отчеканил он, – проходит по циклам. Никаких отклонений не наблюдается.
– Минут через двадцать, – сказал Дир. – Раньше не начнут.
Все промолчали. Эрик не сводил с меня внимательного, любопытного взгляда. В нем не было неприязни, но он подымал во мне бессознательную тревогу.
– Я слышал вашу просьбу о формулах, когда вы говорили с Юлей, – вдруг произнес он с явно доброжелательной интонацией, – и я с удовольствием помогу вам. У нас есть время, пойдемте.
Я встал, искоса поглядев вниз, за кусты ограды. Веранда висела на высоте небоскреба. Внизу темнели кроны деревьев – вероятно, уголок городского парка.
– Свет! – сказал Эрик, входя в комнату и ни к кому не обращаясь. – Только на лица и на столик.
Свет в комнате словно сжался, сгустился до невидимого прожектора, выхватившего из темноты наши лица и маленький столик, оказавшийся возле меня.
– Формулы с вами? – спросил Эрик.
Я протянул ему карточки «Миста».
– Мне они не нужны, – засмеялся он, – это ваш урок. Положите на стол и смотрите внимательно. Только верхние ряды, нижние не надо. Это расчеты, которые выполнит элементарная вычислительная машина. А верхние читайте ряд за рядом.
– Я их не понимаю, – сказал я.
– Этого и не требуется. Смотрите, и только.
– Долго?
– Пока не скажу.
– Где-то у вас есть концентратор внушения, – вспомнил я слова Юльки.
– Зачем? – усмехнулся Эрик. – Я по старинке работаю. Теперь взгляните мне в лицо.
Я увидел только зрачки его, огромные, как лампадки.
– Спите! – крикнул он.
Что произошло дальше, я не помню. Кажется, я открыл глаза и увидел пустой столик.
– Где же формулы?
– Я их выбросил.
– Но ведь я ничего не запомнил.
– Это вам кажется. Вспомните потом, когда вернетесь домой. Вы же «гость». Правда?
– Правда, – сказал я решительно.
– Из какого времени?
– Прошлый век. Шестидесятые годы.
Он засмеялся тихо и удовлетворенно.
– Я понял это еще по данным медицинской обсервитации. Очень уж подозрительно выглядели и шок, и потеря памяти. Я следил за вами по видеографу, когда Юля говорила с Богомоловым. У вас было такое лицо, словно вы увидели чудо. Когда она сказала, что поедет по движенке, я понял, что вы ни разу не ступали на движущуюся панель. А мы ездим на ней полвека. Вы забыли все, что рождено современностью, вплоть до семантики слова «гость». Так можно обмануть хирургов, но не парапсихолога.
– Тем лучше, – сказал я, – мне даже повезло, что я вас встретил. Жаль только, что я ухожу, ничего не увидев. Ни домов, ни улиц, ни движенки, ни вашей техники, ни вашего строя. Побывать на вершинах коммунистического общества – и ничего не увидеть, кроме больничной камеры!
– Почему на вершинах? Коммунизм не стабильная, а развивающаяся формация. До вершин нам еще далеко. Мы делаем сейчас гигантский скачок в будущее, когда завершится мечта Юлии. Ваш мир тоже его сделает, когда вы сумеете воспроизвести запечатленные в памяти формулы нашего века. Пусть пока еще встречаются только мысли, а не люди, но эти встречи миров обогащают, движут вперед мечту человечества.
Мне захотелось оставить памятку этому миру, памятку человеку, мозг которого я узурпировал.
– Можно, я напишу ему? – предложил я Эрику.
– Зачем? Просто скажите. Его голос, но ваши слова.
Я оглянулся растерянно и недоуменно.
– Магнитофон ищете? У нас другие, более совершенные способы воспроизведения речи. Объяснять долго – просто говорите.
– Я прошу простить меня, Громов, за узурпацию вашего места в жизни на эти девять-десять часов, – начал я неуверенно, но сочувственный кивок Эрика как бы подтолкнул меня. – Я только гость, Громов, и уйду так же внезапно, как и пришел. Но я хочу сказать вам, что я счастлив, пережив эти часы вашей жизни. Я вмешался в нее, благословив Юлию на подвиг, потому что не мог поступить иначе. Отказаться от решения было бы трусостью, а помешать – обскурантизмом.[4] Я жалею только об одном: я не дождусь победы вашей дочери, а вместе с ней – и вашей науки, и вашего строя. Это великое счастье останется вам.
– Сергей, Эрик! – закричал Дир, вбегая. – Началось!
– Поздно, – сказал я, чувствуя знакомое приближение черной, беззвучной бездны. – Я ухожу. Прощайте.
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
За окном – улица, ветер, дождь. Электрический фонарь в мутном дождевом мареве похож на паука, запутавшегося в собственной паутине. Проехал автобус, прорвав вырванный из темноты косой водяной заслон. Обыкновенная московская осенняя ночь.
Я дописываю последние строки уж не знаю чего – очерка, или воспоминаний, или, быть может, интимного дневника, который не рискну напечатать. Но дописать надо. Кленов звонил уже с утра, точно сформулировав число строк для полосы. Впрочем, он тут же оговорился: все зависит от того, как будет реагировать на это мировая научная общественность. Может быть, мне отдадут всю полосу.
Заседание Академии наук начнется завтра в десять утра, и, когда окончится, неизвестно. Доклад Никодимова, содоклад Заргарьяна, мое слово и выступления наших и зарубежных ученых. По словам Кленова, их съехалось сюда более двухсот человек. Все звезды нашей земной физико-математической галактики, не считая гостей и корреспондентов. Правительственное сообщение я не цитирую: оно всем известно. После него не только мои ученые друзья, но и журналист Сергей Громов проснулся знаменитостью.
Более двух месяцев прошло со дня моего возвращения, но мне все еще кажется, что это было только вчера. Я очнулся в лаборатории Фауста в привычном уже кресле с электродами и датчиками. Очнулся усталый, с чувством горькой, почти непереносимой утраты. Заргарьян о чем-то спрашивал, я отвечал нехотя и неопределенно. Никодимов молча поглядывал на меня, просматривая записи осциллографов.
– Мы начали в десять пятнадцать, – вдруг сказал он, – а в час вас потеряли…
– Не совсем, – поправил Заргарьян.
– Верно. Видимость упала сперва до нуля, потом слабо возобновилась, а затем снова поднялась до критической цифры. Даже с более точной наводкой. Честно говоря, я так ничего и не понял.
– В час, – задумчиво повторил я, глядя на Заргарьяна, – в начале первого или чуть раньше мы с тобой были в «Софии»…
– Бредишь? – спросил он не сразу.
– С тобой, постаревшим на двадцать лет и с этакой «курчатовской» бородкой на полгруди. Словом, в Москве конца века. В той «Софии». Кстати, она совсем непохожа на нашу. И Маяковский непохож. Выше колонны Нельсона.
– Я набрал полные легкие воздуха и выпалил: – А ты меня взял да и перебросил еще вперед лет на сто. Тогда вы меня и потеряли… при второй наводке.
Теперь они оба смотрели на меня не то чтобы недоверчиво, а как-то подозрительно строго. А я продолжал, так и не подымаясь с кресла – не было сил встать.
– Не верите? Трудно, конечно, поверить. Фантастика. Между прочим, экраны у них в лаборатории в одну линию – параболическую и с передвижным пультом. А на крыше – бассейн… – Я глотнул слюну и замолчал.
– Тебе сейчас допинг нужен, – сказал Заргарьян.
Он разболтал в полстакане коньяку два желтка и подал мне, чуть не пролив – так у него дрожали руки. Питье меня взбодрило, я уже мог рассказывать. И я рассказывал и рассказывал взахлеб, а они слушали как завороженные, с благоговением завсегдатаев консерваторских концертных премьер. Потом их прорвало: вопросы застрочили, как пулеметная очередь. Они спрашивали и переспрашивали, и Заргарьян что-то кричал по-армянски, а я снова и снова должен был вспоминать то монорельсовую дорогу, то золотой хрусталь «Софии», то кресло без шлема и датчиков, то белую витализационную камеру и невидимую Веру-седьмую, то «Миста» с его глоссарием, то рассказ Юльки, в котором, как в матовом стекле, отражался загадочный облик века. Я все никак не мог подойти к главному – к моей встрече с Эриком, а когда подошел, что-то вдруг сверкнуло у меня в памяти ослепительной вспышкой магния.
– Бумагу, – сказал я хрипло, – скорее! И карандаш.
Заргарьян подал мне блокнот и авторучку. Я закрыл глаза. Теперь я видел их совершенно отчетливо, как будто держал перед собой, – все ряды цифр и букв, образующих формулы на карточках «Миста». Я мог выписывать их одну за другой, ничего не пропуская и не путая, воспроизводя в точности все запечатленное в другом мире и с непостижимой яркостью вновь возникшее в этом. Я писал вслепую, слыша подавленный шепот Заргарьяна: «Смотри, смотри… Он пишет автоматически, с закрытыми глазами». Так я и писал, не открывая глаз, не останавливаясь, с лихорадочной быстротой и четкостью, пока не воспроизвел на бумаге последнего замыкающего уравнения математического символа.
Когда я открыл глаза, первое, что я увидел, было склонившееся надо мной лицо Никодимова, белее исписанного мною листа.
– Все, – сказал я и бросил авторучку.
Никодимов схватил блокнот и поднес по близорукости к самым глазам, да так и застыл, как остановившийся кинокадр в оборванной на сеансе ленте.
– Тут треба математики поумнее, – сказал он наконец, передавая блокнот Заргарьяну. – И без электронной машинки не обойтись. Считать придется.
Считали они с Заргарьяном полтора или два месяца. И в Москве, и в Новосибирске. Считали вместе с ними и академики, и аспиранты. Неподдающиеся расчетам секреты математики будущего раскрыл наконец Юра Привалов, самый молодой в мире доктор математических наук. Фазовая теория Никодимова – Заргарьяна получила теперь проверенный опытом будущего прочный математический базис. Уравнения, переведенные на язык математики, стали уравнениями Шуаля – Привалова. А завтра они станут достоянием всего человечества.
Ольга спит, слабо освещенная косым отблеском моей лампы. У нее не очень довольное, пожалуй, чуточку даже испуганное выражение лица. Она уже высказала нам с Галей свои опасения, что известность, реклама – весь этот сенсационный бум, который обрушится на меня завтра, станет между нами осложняющей жизнь преградой. Конечно, разговор о преграде вздор, но жизнь моя уже сейчас приобретает идиотское голливудское оперение. Иностранные корреспонденты, уже давно что-то пронюхавшие, преследуют меня по пятам даже на улице, телефон звонит целый день, а ночью его приходится укутывать в подушки, чтобы не будили звонки. Даже сейчас кое-какие американские редакции предлагают мне дикие гонорары за мои впечатления, и я, как попугай, вынужден повторять, что впечатлений еще нет, а когда они появятся, то прочесть их можно будет на страницах советских изданий. И Кленов дружески подшучивает, что мне все-таки придется дописать свои «Хождения за три мира».
Я не согласен: не за три! Больше! И среди них обязательно будет тот, который я так и не увидел, – прекрасный, как сказка, мир Юльки и Эрика.
Я дописываю последние строки уж не знаю чего – очерка, или воспоминаний, или, быть может, интимного дневника, который не рискну напечатать. Но дописать надо. Кленов звонил уже с утра, точно сформулировав число строк для полосы. Впрочем, он тут же оговорился: все зависит от того, как будет реагировать на это мировая научная общественность. Может быть, мне отдадут всю полосу.
Заседание Академии наук начнется завтра в десять утра, и, когда окончится, неизвестно. Доклад Никодимова, содоклад Заргарьяна, мое слово и выступления наших и зарубежных ученых. По словам Кленова, их съехалось сюда более двухсот человек. Все звезды нашей земной физико-математической галактики, не считая гостей и корреспондентов. Правительственное сообщение я не цитирую: оно всем известно. После него не только мои ученые друзья, но и журналист Сергей Громов проснулся знаменитостью.
Более двух месяцев прошло со дня моего возвращения, но мне все еще кажется, что это было только вчера. Я очнулся в лаборатории Фауста в привычном уже кресле с электродами и датчиками. Очнулся усталый, с чувством горькой, почти непереносимой утраты. Заргарьян о чем-то спрашивал, я отвечал нехотя и неопределенно. Никодимов молча поглядывал на меня, просматривая записи осциллографов.
– Мы начали в десять пятнадцать, – вдруг сказал он, – а в час вас потеряли…
– Не совсем, – поправил Заргарьян.
– Верно. Видимость упала сперва до нуля, потом слабо возобновилась, а затем снова поднялась до критической цифры. Даже с более точной наводкой. Честно говоря, я так ничего и не понял.
– В час, – задумчиво повторил я, глядя на Заргарьяна, – в начале первого или чуть раньше мы с тобой были в «Софии»…
– Бредишь? – спросил он не сразу.
– С тобой, постаревшим на двадцать лет и с этакой «курчатовской» бородкой на полгруди. Словом, в Москве конца века. В той «Софии». Кстати, она совсем непохожа на нашу. И Маяковский непохож. Выше колонны Нельсона.
– Я набрал полные легкие воздуха и выпалил: – А ты меня взял да и перебросил еще вперед лет на сто. Тогда вы меня и потеряли… при второй наводке.
Теперь они оба смотрели на меня не то чтобы недоверчиво, а как-то подозрительно строго. А я продолжал, так и не подымаясь с кресла – не было сил встать.
– Не верите? Трудно, конечно, поверить. Фантастика. Между прочим, экраны у них в лаборатории в одну линию – параболическую и с передвижным пультом. А на крыше – бассейн… – Я глотнул слюну и замолчал.
– Тебе сейчас допинг нужен, – сказал Заргарьян.
Он разболтал в полстакане коньяку два желтка и подал мне, чуть не пролив – так у него дрожали руки. Питье меня взбодрило, я уже мог рассказывать. И я рассказывал и рассказывал взахлеб, а они слушали как завороженные, с благоговением завсегдатаев консерваторских концертных премьер. Потом их прорвало: вопросы застрочили, как пулеметная очередь. Они спрашивали и переспрашивали, и Заргарьян что-то кричал по-армянски, а я снова и снова должен был вспоминать то монорельсовую дорогу, то золотой хрусталь «Софии», то кресло без шлема и датчиков, то белую витализационную камеру и невидимую Веру-седьмую, то «Миста» с его глоссарием, то рассказ Юльки, в котором, как в матовом стекле, отражался загадочный облик века. Я все никак не мог подойти к главному – к моей встрече с Эриком, а когда подошел, что-то вдруг сверкнуло у меня в памяти ослепительной вспышкой магния.
– Бумагу, – сказал я хрипло, – скорее! И карандаш.
Заргарьян подал мне блокнот и авторучку. Я закрыл глаза. Теперь я видел их совершенно отчетливо, как будто держал перед собой, – все ряды цифр и букв, образующих формулы на карточках «Миста». Я мог выписывать их одну за другой, ничего не пропуская и не путая, воспроизводя в точности все запечатленное в другом мире и с непостижимой яркостью вновь возникшее в этом. Я писал вслепую, слыша подавленный шепот Заргарьяна: «Смотри, смотри… Он пишет автоматически, с закрытыми глазами». Так я и писал, не открывая глаз, не останавливаясь, с лихорадочной быстротой и четкостью, пока не воспроизвел на бумаге последнего замыкающего уравнения математического символа.
Когда я открыл глаза, первое, что я увидел, было склонившееся надо мной лицо Никодимова, белее исписанного мною листа.
– Все, – сказал я и бросил авторучку.
Никодимов схватил блокнот и поднес по близорукости к самым глазам, да так и застыл, как остановившийся кинокадр в оборванной на сеансе ленте.
– Тут треба математики поумнее, – сказал он наконец, передавая блокнот Заргарьяну. – И без электронной машинки не обойтись. Считать придется.
Считали они с Заргарьяном полтора или два месяца. И в Москве, и в Новосибирске. Считали вместе с ними и академики, и аспиранты. Неподдающиеся расчетам секреты математики будущего раскрыл наконец Юра Привалов, самый молодой в мире доктор математических наук. Фазовая теория Никодимова – Заргарьяна получила теперь проверенный опытом будущего прочный математический базис. Уравнения, переведенные на язык математики, стали уравнениями Шуаля – Привалова. А завтра они станут достоянием всего человечества.
Ольга спит, слабо освещенная косым отблеском моей лампы. У нее не очень довольное, пожалуй, чуточку даже испуганное выражение лица. Она уже высказала нам с Галей свои опасения, что известность, реклама – весь этот сенсационный бум, который обрушится на меня завтра, станет между нами осложняющей жизнь преградой. Конечно, разговор о преграде вздор, но жизнь моя уже сейчас приобретает идиотское голливудское оперение. Иностранные корреспонденты, уже давно что-то пронюхавшие, преследуют меня по пятам даже на улице, телефон звонит целый день, а ночью его приходится укутывать в подушки, чтобы не будили звонки. Даже сейчас кое-какие американские редакции предлагают мне дикие гонорары за мои впечатления, и я, как попугай, вынужден повторять, что впечатлений еще нет, а когда они появятся, то прочесть их можно будет на страницах советских изданий. И Кленов дружески подшучивает, что мне все-таки придется дописать свои «Хождения за три мира».
Я не согласен: не за три! Больше! И среди них обязательно будет тот, который я так и не увидел, – прекрасный, как сказка, мир Юльки и Эрика.