Страница:
«Пэррот – ничтожество, – снова услышал он беззвучный Голос. – Я прекрасно знаю, что Богом никто из вас меня не считает. Ничто или нечто?»
– Вопрос прозвучал в сознании Рослова как лукавая реплика собеседника.
– И я слышу! – воскликнул Шпагин.
– И я, – повторила Янина.
– Значит, разговор будет общий, – сказал почему-то по-русски Рослов. – Вы согласны, многоуважаемый невидимка?
Ответа не было. Рослов тоже неизвестно почему перевел вопрос по-английски. Беззвучный Голос молчал. И Рослов совсем уже растерянно добавил:
– Странно. Я мысленно говорил с кем-то. Не сам с собой, а с кем-то извне. Я абсолютно в этом уверен. Вы же слышали.
– Телепатически, хотя я и не верю в телепатию, – сказал Шпагин. – Самый конец. О том, что он не Бог и мы Богом его не считаем.
– Ничто или нечто, – повторила Янина, – ведь это слова Шпагина. Кто знал о них, кроме нас? Может быть, это вы бредили, Анджей?
– Нет, – ответил предположительно Рослов. – Это не бред и не слуховая галлюцинация. Это совсем как у Пэррота. Голос извне.
– Я ничего не слышал, – сказал Смайли, – может быть, потому, что не снял шлема. Но ведь и Энди не снял. Не понимаю.
– Он сказал, что диамагнитные покрытия для него не помеха.
– А как же моя лопата?
– Видимо, ваш поступок просто заинтересовал его, как работа мысли, способность соображать, с которой он прежде не сталкивался.
– Кто это «он»? – спросила Янина.
– Голос.
– Чей?! Кто это вещает с невидимого Синая? Бог? Дьявол? Пришелец? Человек-невидимка? Может быть, вы снизойдете до моей способности соображать? И кстати: что значит «извне»?
Мужчины смущенно переглянулись. Кругом синел океан, отражая чистое высокое небо. Так же чист и прозрачен был воздух, нигде не затуманенный и не замутненный.
– Хорошо Пэрроту, – вздохнул Рослов, – ему все ясно. А нам? Кстати, «извне», пани Желенска, так и означает – извне, вон оттуда, из этой зеркальной голубизны.
– Может быть, это космический корабль пришельцев? – предположила Янина.
– Призрачный?
– Допустим. Или находящийся за пределами видимости.
– Так почему же он торчит над этим коралловым рифом и не летит в Европу или Америку, которая еще ближе?
– Мог испортиться механизм. А возможно, скорость движения и орбита его совпадают с земной.
– Наивно. Летающая тарелка с гостями с Альдебарана. Способ общения телепатический. Контакт в пределах космической аварии, совпадающих с сотней квадратных метров воды и коралла. Бред!
Когда спорили ученые, Смайли молчал. Наука – вещь малосъедобная. А вдруг и в самом деле бред все это – и летающие тарелки, и «Божий глас». Не космический корабль, а какой-нибудь спутник, который запустили втихую в Америке или в России. Для телевидения или чего другого, что не требует передвижения по небу. Стой и наблюдай, если приказано. А парням в кабине, наверное, скучно и муторно – вот они и разыгрывают дураков, попавших в их поле зрения с помощью каких-нибудь аппаратов для подслушивания и переговоров.
– Глупости, – оборвал его Рослов, – астрономы давно разглядели бы ваш спутник, а разыгрывать из космоса не научились даже в Америке. Тем более с магнитными фокусами, о которых вы знаете больше нас. Для таких фокусов потребно магнитное поле напряженностью во много тысяч эрстедов. В физических лабораториях получают и более мощные поля, но где здесь, по-вашему, такая лаборатория? В толще острова? В океане? В бухточке?
Молчание еще раз повисло над «белым островом». Кому придет в голову хотя бы намек на разгадку? Может быть, Янине? У нее что-то подозрительно заблестели глаза.
– Когда-то в детстве, под Краковом, – задумчиво сказала она, – мне удалось очень близко наблюдать шаровую молнию. Она включила у нас электрический звонок, испортила радиоприемник и расплавила у мамы на руке кольцо и браслет. Потом мне объяснили, что они в магнитном поле стали как бы вторичной обмоткой трансформатора, мгновенно замкнутой молнией. Может быть, здешнее магнитное поле того же порядка и не меньшей, если не большей, мощности?
– А где источник возбуждения? Откуда он действует? Извне. Опять, Яна, извне. Никуда вы от этого не уйдете. Только почему он как бы включается и выключается? С каким-то постоянством, может быть даже цикличностью?
– Вы угадали.
Беззвучный Голос снова прозвучал в сознании у каждого, как беспрепятственно вторгшаяся чужая мысль. Даже Смайли, так и не снявший шлема, услышал ее.
– Я и раньше догадался. Когда мы на остров забрались и ничего не произошло, – пробормотал он.
– Я знаю. Вы подумали о цикличности контакта, – откликнулся Голос. – Мне, если воспользоваться понятным для вас сравнением, требуется некоторое время, как бы для зарядки аккумуляторов. Тем более когда я, как у вас говорят, собираюсь поставить опыт.
– Какой опыт? – вскрикнула Янина, ей очень хотелось, чтобы ее услышали все. – Почему вы не объясните нам, кто вы, где находитесь и с какой целью вступаете с нами в общение?
– А почему я должен отвечать на ваши вопросы? Где граница между свободой и необходимостью? – спросил Голос.
Янина дерзко приняла бой:
– Если существо неземного происхождения вступает в контакт с землянами, свобода воли его подчинена необходимости такого контакта.
– Ты первая женщина, с которой я непосредственно сталкиваюсь, – отметил Голос, – и твое мышление находится на том же сравнительно высоком для человека уровне, какой я наблюдаю у твоих товарищей из Москвы. Попробуй подняться чуть выше. Противопоставление твое наивно. Я связан с Землей неизмеримо полнее, прочнее и дольше, чем вы.
– Не понимаю, – сказала Янина. – А понимание – основа общения. Иначе оно односторонне.
Голос отвечал быстро, но однотонно, без всякой эмоциональной окраски, как чистая, не выраженная в звучащем слове мысль.
– Односторонне для вас, но не для меня. Я беру у вас то, что мне нужно Сейчас мне нужны ваши органы чувств, проще – дистанционные датчики. Не удивляйтесь и не пугайтесь. Ваше сознание останется не подавленным и не совмещенным с другим, новоприобретенным… Я как бы разъединяю нервные пути, соединяющие оба полушария вашего мозга. Это приведет к раздвоению сознания и мышления, к раздвоению памяти. Одна личность, приобретая информацию, накопленную другой, будет передавать ее мне. Повторяю, не пугайтесь. Несложное перемещение во времени и пространстве.
– Вопрос прозвучал в сознании Рослова как лукавая реплика собеседника.
– И я слышу! – воскликнул Шпагин.
– И я, – повторила Янина.
– Значит, разговор будет общий, – сказал почему-то по-русски Рослов. – Вы согласны, многоуважаемый невидимка?
Ответа не было. Рослов тоже неизвестно почему перевел вопрос по-английски. Беззвучный Голос молчал. И Рослов совсем уже растерянно добавил:
– Странно. Я мысленно говорил с кем-то. Не сам с собой, а с кем-то извне. Я абсолютно в этом уверен. Вы же слышали.
– Телепатически, хотя я и не верю в телепатию, – сказал Шпагин. – Самый конец. О том, что он не Бог и мы Богом его не считаем.
– Ничто или нечто, – повторила Янина, – ведь это слова Шпагина. Кто знал о них, кроме нас? Может быть, это вы бредили, Анджей?
– Нет, – ответил предположительно Рослов. – Это не бред и не слуховая галлюцинация. Это совсем как у Пэррота. Голос извне.
– Я ничего не слышал, – сказал Смайли, – может быть, потому, что не снял шлема. Но ведь и Энди не снял. Не понимаю.
– Он сказал, что диамагнитные покрытия для него не помеха.
– А как же моя лопата?
– Видимо, ваш поступок просто заинтересовал его, как работа мысли, способность соображать, с которой он прежде не сталкивался.
– Кто это «он»? – спросила Янина.
– Голос.
– Чей?! Кто это вещает с невидимого Синая? Бог? Дьявол? Пришелец? Человек-невидимка? Может быть, вы снизойдете до моей способности соображать? И кстати: что значит «извне»?
Мужчины смущенно переглянулись. Кругом синел океан, отражая чистое высокое небо. Так же чист и прозрачен был воздух, нигде не затуманенный и не замутненный.
– Хорошо Пэрроту, – вздохнул Рослов, – ему все ясно. А нам? Кстати, «извне», пани Желенска, так и означает – извне, вон оттуда, из этой зеркальной голубизны.
– Может быть, это космический корабль пришельцев? – предположила Янина.
– Призрачный?
– Допустим. Или находящийся за пределами видимости.
– Так почему же он торчит над этим коралловым рифом и не летит в Европу или Америку, которая еще ближе?
– Мог испортиться механизм. А возможно, скорость движения и орбита его совпадают с земной.
– Наивно. Летающая тарелка с гостями с Альдебарана. Способ общения телепатический. Контакт в пределах космической аварии, совпадающих с сотней квадратных метров воды и коралла. Бред!
Когда спорили ученые, Смайли молчал. Наука – вещь малосъедобная. А вдруг и в самом деле бред все это – и летающие тарелки, и «Божий глас». Не космический корабль, а какой-нибудь спутник, который запустили втихую в Америке или в России. Для телевидения или чего другого, что не требует передвижения по небу. Стой и наблюдай, если приказано. А парням в кабине, наверное, скучно и муторно – вот они и разыгрывают дураков, попавших в их поле зрения с помощью каких-нибудь аппаратов для подслушивания и переговоров.
– Глупости, – оборвал его Рослов, – астрономы давно разглядели бы ваш спутник, а разыгрывать из космоса не научились даже в Америке. Тем более с магнитными фокусами, о которых вы знаете больше нас. Для таких фокусов потребно магнитное поле напряженностью во много тысяч эрстедов. В физических лабораториях получают и более мощные поля, но где здесь, по-вашему, такая лаборатория? В толще острова? В океане? В бухточке?
Молчание еще раз повисло над «белым островом». Кому придет в голову хотя бы намек на разгадку? Может быть, Янине? У нее что-то подозрительно заблестели глаза.
– Когда-то в детстве, под Краковом, – задумчиво сказала она, – мне удалось очень близко наблюдать шаровую молнию. Она включила у нас электрический звонок, испортила радиоприемник и расплавила у мамы на руке кольцо и браслет. Потом мне объяснили, что они в магнитном поле стали как бы вторичной обмоткой трансформатора, мгновенно замкнутой молнией. Может быть, здешнее магнитное поле того же порядка и не меньшей, если не большей, мощности?
– А где источник возбуждения? Откуда он действует? Извне. Опять, Яна, извне. Никуда вы от этого не уйдете. Только почему он как бы включается и выключается? С каким-то постоянством, может быть даже цикличностью?
– Вы угадали.
Беззвучный Голос снова прозвучал в сознании у каждого, как беспрепятственно вторгшаяся чужая мысль. Даже Смайли, так и не снявший шлема, услышал ее.
– Я и раньше догадался. Когда мы на остров забрались и ничего не произошло, – пробормотал он.
– Я знаю. Вы подумали о цикличности контакта, – откликнулся Голос. – Мне, если воспользоваться понятным для вас сравнением, требуется некоторое время, как бы для зарядки аккумуляторов. Тем более когда я, как у вас говорят, собираюсь поставить опыт.
– Какой опыт? – вскрикнула Янина, ей очень хотелось, чтобы ее услышали все. – Почему вы не объясните нам, кто вы, где находитесь и с какой целью вступаете с нами в общение?
– А почему я должен отвечать на ваши вопросы? Где граница между свободой и необходимостью? – спросил Голос.
Янина дерзко приняла бой:
– Если существо неземного происхождения вступает в контакт с землянами, свобода воли его подчинена необходимости такого контакта.
– Ты первая женщина, с которой я непосредственно сталкиваюсь, – отметил Голос, – и твое мышление находится на том же сравнительно высоком для человека уровне, какой я наблюдаю у твоих товарищей из Москвы. Попробуй подняться чуть выше. Противопоставление твое наивно. Я связан с Землей неизмеримо полнее, прочнее и дольше, чем вы.
– Не понимаю, – сказала Янина. – А понимание – основа общения. Иначе оно односторонне.
Голос отвечал быстро, но однотонно, без всякой эмоциональной окраски, как чистая, не выраженная в звучащем слове мысль.
– Односторонне для вас, но не для меня. Я беру у вас то, что мне нужно Сейчас мне нужны ваши органы чувств, проще – дистанционные датчики. Не удивляйтесь и не пугайтесь. Ваше сознание останется не подавленным и не совмещенным с другим, новоприобретенным… Я как бы разъединяю нервные пути, соединяющие оба полушария вашего мозга. Это приведет к раздвоению сознания и мышления, к раздвоению памяти. Одна личность, приобретая информацию, накопленную другой, будет передавать ее мне. Повторяю, не пугайтесь. Несложное перемещение во времени и пространстве.
6. РАССКАЗ ОБ ИСТИНЕ
Не было ни шока, ни тумана, ни тьмы. Просто сразу, как в кино, наплывом на палатку, рябую морскую синь и белый скат острова надвинулись другие пространственные формы. Небо не изменилось – та же безоблачная лазурь над головой, то же высокое изнуряющее солнце. Но вместо стекловидного коралла под ногами шуршала мелкая морская галька, а видимость ограничивалась четырьмя глухими стенами внутреннего дворика, похожего на испанские патио, с причудливым фонтаном в центре в виде головы Горгоны, опутанной змеями. Вместо жал змеиные пасти выбрасывали тоненькие струи воды, лениво и почти неслышно падавшие в белое мраморное ложе фонтана. Тоже мраморные, дорические колонны выстроились вдоль стен, образуя крытую, тенистую галерею. Мрамор наполнял мир. Он розовел в колоннах, отливал желтизной в широких скамейках, чернел в дверных проемах, закрытых вместо дверей медными восточными решетками, за которыми просвечивали пурпурные занавески. Рослов и Шпагин сидели на плоских подушках из конского волоса, заботливо брошенных на мраморные скамейки атриума, – они уже знали, что именно так называется дворик с затененной розовой колоннадой. Сидели друг против друга чинно, но не стесненно, не спеша начать разговор, как требовал этикет официальных приемов.
Их уже звали иначе – Вителлием и Марцеллом, и они тоже знали об этом, как и о том, что находились в Антиохии первого века, говорили на чистейшей латыни, еще не испорченной средневековьем, и не играли роль Вителлия и Марцелла, а были ими, гражданами великого Рима и легатами империи, возвышенной Августом и Тиберием. Даже сандалии и тоги, сшитые искуснейшими мастерами Антиохии, они носили естественно и привычно, как все, получившие это право в далекой юности. В далекой – описка? Нет. Вителлий был старше Рослова на добрую четверть века, а Шпагин моложе Марцелла по меньшей мере на десятилетие.
Что же случилось? Как и подсказал Голос, два сознания, две памяти, две личности. Рослов, как и Шпагин, жил сейчас отвлеченно, пассивно, наблюдая и размышляя, но не действуя. Вителлий, как и Марцелл, жил смачно, активно – и размышляя и действуя. Он мог вздыхать, шептать, говорить, жестикулировать: тело принадлежало ему. Рослов только слышал и видел все это со стороны, читал мысли Вителлия и обдумывал все его дела и проекты. Но вмешаться не мог, даже мысленно. Он помнил все о Рослове – докторе математических наук, москвиче по рождению и марксисту по убежденности, и знал все о Вителлии – императорском проконсуле в Сирии, обласканном при дворе Тиберия в Риме, представителе древнего патрицианского рода, предназначенном с юности к государственной деятельности. Прадед его, участник великих походов Помпея, вновь вернувшего империи ее малоазийские земли, тем самым напомнил Тиберию о Вителлии, когда освободилось место проконсула в Сирии. Рослов знал и о том, что его герой в этом спектакле был эпикурейцем по духу, избегал тревог и волнений и строго следил за тем, чтобы пореже доходили до Цезаря дурные вести из его многонаселенного и беспокойного губернаторства. Его собственный бюст, многократно повторенный в мраморных нишах атриума – нахмуренное чело в лавровом венке, тяжелые надбровные дуги над глубоко запавшими глазами, – казалось, выдавал эти скрытые думы. Какие новости привез Марцелл из Иудеи, куда он часто наезжал для тайной ревизии прокуратора, не настала ли пора окончательно избавиться от ненавистного ему Понтия и передать этот самый тревожный в Сирии пост верному и осторожному Марцеллу? Но Вителлий молчал, следуя привычному этикету, и лишь время от времени освежал глотком фалернского пересохшее горло. В атриуме было жарко, тучный Вителлий то и дело вытирал потные руки о полы светло-коричневой, почти золотистой, тоги и мысленно ругал своих предшественников за то, что они не позаботились расширить розовую колоннаду атриума, увеличив тем самым затененность его мраморной площади. Впрочем, не о том следовало думать сейчас: Марцелл уже почтительно склонил голову, ожидая вопроса.
И вопрос последовал, как и подобает по этикету, сначала несущественный, мимоходный:
– Ты уже побывал дома, мой Марцелл? Что же ты молчишь, как клиент у патрона, любящего понежиться до полудня? Или недоволен своим управителем? А я уже хотел послать именно из твоих мастерских кожу для седел в конюшни Цезаря. Говорят, в преторианской гвардии они идут на вес золота? А мне помнится, что ты купил здесь несколько кожевен и гноильных чанов близ мясного рынка.
– Они пусты, мой Вителлий, – ответил Марцелл. На правах друга и претора по званию он не титуловал губернатора.
– Почему?
– Рабы-христиане ушли в пустыню.
– Опять христиане, – поморщился Вителлий. – Что-то слишком уж часто они напоминают о себе за последние годы. Десять лет назад никто даже не слыхал этого слова. Христиане… – задумчиво повторил он. – Откуда взялось оно? Что означает?
– Ничего, мой Вителлий. Это поборники некоего Хрестуса из Назарета, пророка, который якобы называл себя сыном Божьим.
– Хрестус? – переспросил Вителлий. – Не слыхал. Рабское имя. Пятеро из любой сотни рабов – Хрестусы. Позволь, позволь, – вдруг оживился он, – ты, кажется, сказал: из Назарета? Так нет же такого города в Палестине. Еще один миф. – Он пожевал губами и спросил: – Почему же ушли рабы?
– Они верят, что тяготы жизни в пустыне приведут их души в Элизиум, созданный Богом.
– Богами, Марцелл.
– У них единый Бог, проконсул.
– Старо, – вздохнул Вителлий. – Еще Платон в Греции проводил идею единобожия. С тех пор она создает только распри жрецов и священников. Дай им принцип, они возведут его в догму. И побьют камнями всякого, кто попытается изменить ее. Кто их пророк, Марцелл?
– Безумный Савл, здешний ткач, между прочим. Из Антиохии. Почему-то – мне неясно, кто просил за него, – ему дали римское гражданство. Теперь он именует себя Павлом.
– Слыхал о нем, – снова поморщился Вителлий, – мутит народ исподтишка. Опасен. Я уже два раза приказывал арестовать его, но он успевал скрыться в Египте. Сколько я их видел на своем веку, таких лжепророков и горе-фанатиков, из легенды творящих догму, а из догмы – власть.
– Они проповедуют смирение, мой Вителлий.
– Проповедуя смирение, порождают насилие.
Проконсул замолчал, подбрасывая большим пальцем ноги мелкую гальку атриума. «Кажется, я понимаю, почему нас ввели в этот спектакль, – подумал Рослов. – Разговор за обедом у Келленхема, визит к Смэтсу – и вот из наших складов памяти извлекается догма о Христе, до которой нам, в сущности, нет никакого дела. Но Невидимка, должно быть, заинтересован. Интересно, чем? Мифом о Христе или источником христианства? Любопытно, что Семка думает?»
Рослов знал, что Шпагин подключен к Марцеллу точно так же, как он сам к Вителлию. Не догадывался, не подозревал, а именно знал, хотя почему – неизвестно. И тут же «услышал» ответ, беззвучный отклик в сознании, подобно вторжению столь же беззвучного Голоса:
– Ты, оказывается, меня только мысленно Семкой зовешь, а так все Шпагин да Шпагин. Как в школе. Не подобает иначе докторам наук. Угадал? Нужно было в Древней Сирии очутиться, чтобы научиться чужие мысли читать.
Рослов пропустил мимо реплику о Семке.
– А ты сообразил, что мы в Древней Сирии?
– За меня Марцелл сообразил. С пяти лет, когда его, как патрицианского отпрыска, отдали в обучение к греку Аполлидору.
– Вжился? Я тоже. В одно мгновение, между прочим. Вся жизнь этого римского полубога у меня закодирована. К сожалению, не могу ткнуть пальцем в лоб, чтобы показать, где именно закодирована. А мы, представь себе, не отключены.
– Так он же предупреждал, этот Некто невидимый. Отключил мозолистое тело – и привет.
– Что-что?
– Тоже мне математик, приобщившийся к биологии! Так это же нервная связь между полушариями мозга.
– Я не расслышал. Отключение, кстати, одностороннее. Я слышу Вителлия, вижу его отражение в ложе фонтана, а он меня – нет. Зато я не в состоянии проверить реальность этого мира. Он может, а я – нет. Вдруг все это только мираж?
– Смотри. Марцелл оперся рукой о мрамор скамейки. Холодный, между прочим. И гладкий. Оба чувствуем. А теперь – опустил. Рука дрожит.
– Возвращаю комплимент, биолог. Эта дрожь называется тремором.
– Давай по-человечески. Просто волнуется. Интересно, зачем твоему Некто эта экскурсия в Древнюю Сирию?
– Опыт дистанционной передачи информации, заключенной, по-видимому, в этой квазиисторической ситуации.
– Ошибаешься, – вмешался Голос. – Не квази, а действительно исторической. Прислушайтесь и внимайте.
«Кажется, мой Марцелл действительно прерывает молчание», – принял Рослов мысль Шпагина и тотчас же услышал железную латынь соратника и друга проконсула. Тот был тоньше, суше и подвижнее Вителлия, и Рослов даже позавидовал, что Шпагину достался более совершенный образец древнеримской породы.
– Позволь мне перебить твои думы, мой Вителлий. Ты, кажется, сказал: Хрестус – миф. Еще один миф. А ведь этот миф рожден не без участия Понтия.
– Не понимаю.
– Молва говорит, что он казнил сына Божьего.
– Когда?
– Семь лет назад. Незадолго до восстания в Тивериаде и Кане.
– Вздор, – отмахнулся Вителлий. – Тогда был повешен Варавва, убийца императорского курьера. Я хорошо помню это, потому что Понтий сам отправил донесение Тиберию. Но я перехватил его и оставил только сообщение о галилейской смуте.
– Жаль, что умер Тит Ливий, – вздохнул Марцелл. – Какую чудесную главу написал бы он о превращении разбойника в сына Божьего. Но у меня в Риме есть Цестий, который тоже записывает все достойные памяти события в империи. Пусть реабилитирует неповинного прокуратора. Все-таки он не казнил пророка, которого не было.
– А зачем? – вдруг спросил Вителлий.
Марцелл подождал, пока проконсул ответит сам.
– Он уже не прокуратор, Марцелл. С этой минуты. Ты собрал все сведения о восстании самаритян?
– Все, мой Вителлий. Оно уже подавлено.
– Это не облегчает положения пятого прокуратора Иудеи. Не смуты и раздоры укрепляют величие Рима, а мир и благоденствие в границах империи. Пусть сам едет объясняться с Тиберием.
– А его место?
– Займешь ты. А главу о казни пророка, приписываемой Пилату, потомки не прочтут ни у Ливия, ни у Цестия. О последнем уже ты позаботишься. Зачем исправлять молву, если она обижает негодного. Пусть обижает.
Марцелл встал и молча поклонился Вителлию.
«А историю оба все-таки обманули, – тотчас же сигнализировала Рослову мысль Шпагина. – Пустили неопровергнутый миф на свободу, как бактерию из разбитой колбы. Только непонятно, зачем нам демонстрируют эту историческую гравюрку? Мы и так знаем, что миф – это миф».
– Вы об этом думали, а я вмешался, – сказал Голос. – Кстати, гравюрка, о которой вы говорите, могла бы стереть начисто миф о Христе. Это глава из «Меморабилий» Клавдия Цестия, изданных Марцеллом в конце первого века по вашему летосчислению. Марцелл не согласился с Вителлием и обнародовал разговор, который уже тогда разбивал постамент христианской доктрины. К сожалению, записки Цестия не дошли до нашего времени: все экземпляры погибли во время пожара Рима.
– Откуда же тогда известно вам их содержание?
– Сначала согласуем личные местоимения в обращении друг к другу. Я не приемлю людской путаницы единственного и множественного числа. Теперь о воспоминаниях Клавдия Цестия. Я знаю любой вклад человеческой мысли в историю письменности и книгопечатания. Моя память хранит собрание не только Британского музея, но и погибшей для потомства Александрийской библиотеки. Я знаю все папирусы фараонов и все рукописи средневековья. Я был Гомером и Ксенофонтом, Тацитом и Светонием, Свифтом и Байроном. Любая мысль, двигавшая их творчество, хранится в моих запасниках. Так что не задавайте мне глупых вопросов о моем контакте с человечеством. Он пока односторонний, но с вашим появлением я рассчитываю и на обратную связь.
– На какую?
Но ответа не было. Голос умолк, и атриум Вителлия сразу же сменила палатка «белого острова». Смайли и Янина сидели неподвижно, с каменными лицами и стеклянными глазами. Рослов и Шпагин переглянулись.
– Для них все еще продолжается. Может, разбудить? – спросил не очень уверенно Шпагин.
– Погоди.
В этот момент Смайли вздрогнул. Мысль вернула жизнь лицу и глазам. Почти тотчас же очнулась и Янина, вернее, возвратилась из путешествия в Неведомое на их родной коралловый риф.
– Страшно было? – ласково спросил Шпагин, но даже это дружеское участие не вернуло кровь к побелевшим губам Янины.
– Страшно – не то слово, – прошептала она и умолкла.
– А знаете что, ребятки? – сказал Смайли. – Знаете, что я сделаю по возвращении в Гамильтон? Возьму свою «беретту», зарегистрированную в нью-йоркской полиции, и застрелю обоих своих ночных визитеров. Сон не сон, бред не бред, но они, кажется, меня доконали.
– Уедем отсюда, – выдавила сквозь стиснутые зубы Янина. – Рассказывать можно и дома.
Ей казалось, что у нее просто не хватит сил для рассказа.
Но как можно было возразить Рослову? В черной ассиро-вавилонской бороде его было что-то деспотическое и непреклонное. Должно быть, не зря Невидимка подключил его к римскому правителю Сирии. Он и отрезал, как Вителлий:
– Опыт окончен, как я понимаю. Нас предупредили о нем и просили поберечь нервы. Рассказывать надо здесь. Если мы ошибемся, нас поправят. Начинай, биолог.
– Почему я? – удивился Шпагин. Он не привык к тому, чтобы Рослов когда-нибудь уступал свое первенство.
– Потому что будущий прокуратор Иудеи все же подчинен проконсулу Сирии.
Так был обнародован рассказ об истине, не замеченной историками первого века.
Их уже звали иначе – Вителлием и Марцеллом, и они тоже знали об этом, как и о том, что находились в Антиохии первого века, говорили на чистейшей латыни, еще не испорченной средневековьем, и не играли роль Вителлия и Марцелла, а были ими, гражданами великого Рима и легатами империи, возвышенной Августом и Тиберием. Даже сандалии и тоги, сшитые искуснейшими мастерами Антиохии, они носили естественно и привычно, как все, получившие это право в далекой юности. В далекой – описка? Нет. Вителлий был старше Рослова на добрую четверть века, а Шпагин моложе Марцелла по меньшей мере на десятилетие.
Что же случилось? Как и подсказал Голос, два сознания, две памяти, две личности. Рослов, как и Шпагин, жил сейчас отвлеченно, пассивно, наблюдая и размышляя, но не действуя. Вителлий, как и Марцелл, жил смачно, активно – и размышляя и действуя. Он мог вздыхать, шептать, говорить, жестикулировать: тело принадлежало ему. Рослов только слышал и видел все это со стороны, читал мысли Вителлия и обдумывал все его дела и проекты. Но вмешаться не мог, даже мысленно. Он помнил все о Рослове – докторе математических наук, москвиче по рождению и марксисту по убежденности, и знал все о Вителлии – императорском проконсуле в Сирии, обласканном при дворе Тиберия в Риме, представителе древнего патрицианского рода, предназначенном с юности к государственной деятельности. Прадед его, участник великих походов Помпея, вновь вернувшего империи ее малоазийские земли, тем самым напомнил Тиберию о Вителлии, когда освободилось место проконсула в Сирии. Рослов знал и о том, что его герой в этом спектакле был эпикурейцем по духу, избегал тревог и волнений и строго следил за тем, чтобы пореже доходили до Цезаря дурные вести из его многонаселенного и беспокойного губернаторства. Его собственный бюст, многократно повторенный в мраморных нишах атриума – нахмуренное чело в лавровом венке, тяжелые надбровные дуги над глубоко запавшими глазами, – казалось, выдавал эти скрытые думы. Какие новости привез Марцелл из Иудеи, куда он часто наезжал для тайной ревизии прокуратора, не настала ли пора окончательно избавиться от ненавистного ему Понтия и передать этот самый тревожный в Сирии пост верному и осторожному Марцеллу? Но Вителлий молчал, следуя привычному этикету, и лишь время от времени освежал глотком фалернского пересохшее горло. В атриуме было жарко, тучный Вителлий то и дело вытирал потные руки о полы светло-коричневой, почти золотистой, тоги и мысленно ругал своих предшественников за то, что они не позаботились расширить розовую колоннаду атриума, увеличив тем самым затененность его мраморной площади. Впрочем, не о том следовало думать сейчас: Марцелл уже почтительно склонил голову, ожидая вопроса.
И вопрос последовал, как и подобает по этикету, сначала несущественный, мимоходный:
– Ты уже побывал дома, мой Марцелл? Что же ты молчишь, как клиент у патрона, любящего понежиться до полудня? Или недоволен своим управителем? А я уже хотел послать именно из твоих мастерских кожу для седел в конюшни Цезаря. Говорят, в преторианской гвардии они идут на вес золота? А мне помнится, что ты купил здесь несколько кожевен и гноильных чанов близ мясного рынка.
– Они пусты, мой Вителлий, – ответил Марцелл. На правах друга и претора по званию он не титуловал губернатора.
– Почему?
– Рабы-христиане ушли в пустыню.
– Опять христиане, – поморщился Вителлий. – Что-то слишком уж часто они напоминают о себе за последние годы. Десять лет назад никто даже не слыхал этого слова. Христиане… – задумчиво повторил он. – Откуда взялось оно? Что означает?
– Ничего, мой Вителлий. Это поборники некоего Хрестуса из Назарета, пророка, который якобы называл себя сыном Божьим.
– Хрестус? – переспросил Вителлий. – Не слыхал. Рабское имя. Пятеро из любой сотни рабов – Хрестусы. Позволь, позволь, – вдруг оживился он, – ты, кажется, сказал: из Назарета? Так нет же такого города в Палестине. Еще один миф. – Он пожевал губами и спросил: – Почему же ушли рабы?
– Они верят, что тяготы жизни в пустыне приведут их души в Элизиум, созданный Богом.
– Богами, Марцелл.
– У них единый Бог, проконсул.
– Старо, – вздохнул Вителлий. – Еще Платон в Греции проводил идею единобожия. С тех пор она создает только распри жрецов и священников. Дай им принцип, они возведут его в догму. И побьют камнями всякого, кто попытается изменить ее. Кто их пророк, Марцелл?
– Безумный Савл, здешний ткач, между прочим. Из Антиохии. Почему-то – мне неясно, кто просил за него, – ему дали римское гражданство. Теперь он именует себя Павлом.
– Слыхал о нем, – снова поморщился Вителлий, – мутит народ исподтишка. Опасен. Я уже два раза приказывал арестовать его, но он успевал скрыться в Египте. Сколько я их видел на своем веку, таких лжепророков и горе-фанатиков, из легенды творящих догму, а из догмы – власть.
– Они проповедуют смирение, мой Вителлий.
– Проповедуя смирение, порождают насилие.
Проконсул замолчал, подбрасывая большим пальцем ноги мелкую гальку атриума. «Кажется, я понимаю, почему нас ввели в этот спектакль, – подумал Рослов. – Разговор за обедом у Келленхема, визит к Смэтсу – и вот из наших складов памяти извлекается догма о Христе, до которой нам, в сущности, нет никакого дела. Но Невидимка, должно быть, заинтересован. Интересно, чем? Мифом о Христе или источником христианства? Любопытно, что Семка думает?»
Рослов знал, что Шпагин подключен к Марцеллу точно так же, как он сам к Вителлию. Не догадывался, не подозревал, а именно знал, хотя почему – неизвестно. И тут же «услышал» ответ, беззвучный отклик в сознании, подобно вторжению столь же беззвучного Голоса:
– Ты, оказывается, меня только мысленно Семкой зовешь, а так все Шпагин да Шпагин. Как в школе. Не подобает иначе докторам наук. Угадал? Нужно было в Древней Сирии очутиться, чтобы научиться чужие мысли читать.
Рослов пропустил мимо реплику о Семке.
– А ты сообразил, что мы в Древней Сирии?
– За меня Марцелл сообразил. С пяти лет, когда его, как патрицианского отпрыска, отдали в обучение к греку Аполлидору.
– Вжился? Я тоже. В одно мгновение, между прочим. Вся жизнь этого римского полубога у меня закодирована. К сожалению, не могу ткнуть пальцем в лоб, чтобы показать, где именно закодирована. А мы, представь себе, не отключены.
– Так он же предупреждал, этот Некто невидимый. Отключил мозолистое тело – и привет.
– Что-что?
– Тоже мне математик, приобщившийся к биологии! Так это же нервная связь между полушариями мозга.
– Я не расслышал. Отключение, кстати, одностороннее. Я слышу Вителлия, вижу его отражение в ложе фонтана, а он меня – нет. Зато я не в состоянии проверить реальность этого мира. Он может, а я – нет. Вдруг все это только мираж?
– Смотри. Марцелл оперся рукой о мрамор скамейки. Холодный, между прочим. И гладкий. Оба чувствуем. А теперь – опустил. Рука дрожит.
– Возвращаю комплимент, биолог. Эта дрожь называется тремором.
– Давай по-человечески. Просто волнуется. Интересно, зачем твоему Некто эта экскурсия в Древнюю Сирию?
– Опыт дистанционной передачи информации, заключенной, по-видимому, в этой квазиисторической ситуации.
– Ошибаешься, – вмешался Голос. – Не квази, а действительно исторической. Прислушайтесь и внимайте.
«Кажется, мой Марцелл действительно прерывает молчание», – принял Рослов мысль Шпагина и тотчас же услышал железную латынь соратника и друга проконсула. Тот был тоньше, суше и подвижнее Вителлия, и Рослов даже позавидовал, что Шпагину достался более совершенный образец древнеримской породы.
– Позволь мне перебить твои думы, мой Вителлий. Ты, кажется, сказал: Хрестус – миф. Еще один миф. А ведь этот миф рожден не без участия Понтия.
– Не понимаю.
– Молва говорит, что он казнил сына Божьего.
– Когда?
– Семь лет назад. Незадолго до восстания в Тивериаде и Кане.
– Вздор, – отмахнулся Вителлий. – Тогда был повешен Варавва, убийца императорского курьера. Я хорошо помню это, потому что Понтий сам отправил донесение Тиберию. Но я перехватил его и оставил только сообщение о галилейской смуте.
– Жаль, что умер Тит Ливий, – вздохнул Марцелл. – Какую чудесную главу написал бы он о превращении разбойника в сына Божьего. Но у меня в Риме есть Цестий, который тоже записывает все достойные памяти события в империи. Пусть реабилитирует неповинного прокуратора. Все-таки он не казнил пророка, которого не было.
– А зачем? – вдруг спросил Вителлий.
Марцелл подождал, пока проконсул ответит сам.
– Он уже не прокуратор, Марцелл. С этой минуты. Ты собрал все сведения о восстании самаритян?
– Все, мой Вителлий. Оно уже подавлено.
– Это не облегчает положения пятого прокуратора Иудеи. Не смуты и раздоры укрепляют величие Рима, а мир и благоденствие в границах империи. Пусть сам едет объясняться с Тиберием.
– А его место?
– Займешь ты. А главу о казни пророка, приписываемой Пилату, потомки не прочтут ни у Ливия, ни у Цестия. О последнем уже ты позаботишься. Зачем исправлять молву, если она обижает негодного. Пусть обижает.
Марцелл встал и молча поклонился Вителлию.
«А историю оба все-таки обманули, – тотчас же сигнализировала Рослову мысль Шпагина. – Пустили неопровергнутый миф на свободу, как бактерию из разбитой колбы. Только непонятно, зачем нам демонстрируют эту историческую гравюрку? Мы и так знаем, что миф – это миф».
– Вы об этом думали, а я вмешался, – сказал Голос. – Кстати, гравюрка, о которой вы говорите, могла бы стереть начисто миф о Христе. Это глава из «Меморабилий» Клавдия Цестия, изданных Марцеллом в конце первого века по вашему летосчислению. Марцелл не согласился с Вителлием и обнародовал разговор, который уже тогда разбивал постамент христианской доктрины. К сожалению, записки Цестия не дошли до нашего времени: все экземпляры погибли во время пожара Рима.
– Откуда же тогда известно вам их содержание?
– Сначала согласуем личные местоимения в обращении друг к другу. Я не приемлю людской путаницы единственного и множественного числа. Теперь о воспоминаниях Клавдия Цестия. Я знаю любой вклад человеческой мысли в историю письменности и книгопечатания. Моя память хранит собрание не только Британского музея, но и погибшей для потомства Александрийской библиотеки. Я знаю все папирусы фараонов и все рукописи средневековья. Я был Гомером и Ксенофонтом, Тацитом и Светонием, Свифтом и Байроном. Любая мысль, двигавшая их творчество, хранится в моих запасниках. Так что не задавайте мне глупых вопросов о моем контакте с человечеством. Он пока односторонний, но с вашим появлением я рассчитываю и на обратную связь.
– На какую?
Но ответа не было. Голос умолк, и атриум Вителлия сразу же сменила палатка «белого острова». Смайли и Янина сидели неподвижно, с каменными лицами и стеклянными глазами. Рослов и Шпагин переглянулись.
– Для них все еще продолжается. Может, разбудить? – спросил не очень уверенно Шпагин.
– Погоди.
В этот момент Смайли вздрогнул. Мысль вернула жизнь лицу и глазам. Почти тотчас же очнулась и Янина, вернее, возвратилась из путешествия в Неведомое на их родной коралловый риф.
– Страшно было? – ласково спросил Шпагин, но даже это дружеское участие не вернуло кровь к побелевшим губам Янины.
– Страшно – не то слово, – прошептала она и умолкла.
– А знаете что, ребятки? – сказал Смайли. – Знаете, что я сделаю по возвращении в Гамильтон? Возьму свою «беретту», зарегистрированную в нью-йоркской полиции, и застрелю обоих своих ночных визитеров. Сон не сон, бред не бред, но они, кажется, меня доконали.
– Уедем отсюда, – выдавила сквозь стиснутые зубы Янина. – Рассказывать можно и дома.
Ей казалось, что у нее просто не хватит сил для рассказа.
Но как можно было возразить Рослову? В черной ассиро-вавилонской бороде его было что-то деспотическое и непреклонное. Должно быть, не зря Невидимка подключил его к римскому правителю Сирии. Он и отрезал, как Вителлий:
– Опыт окончен, как я понимаю. Нас предупредили о нем и просили поберечь нервы. Рассказывать надо здесь. Если мы ошибемся, нас поправят. Начинай, биолог.
– Почему я? – удивился Шпагин. Он не привык к тому, чтобы Рослов когда-нибудь уступал свое первенство.
– Потому что будущий прокуратор Иудеи все же подчинен проконсулу Сирии.
Так был обнародован рассказ об истине, не замеченной историками первого века.
7. РАССКАЗ О ЛЖИ
– Вы только, ребята, не перебивайте, а то собьюсь и забуду о главном. Кто знает, что здесь главное и где главный черт в этом аду.
Смайли действительно боялся запутаться. То, что произошло с ним, породило не только смятение, но и смешение чувств, мыслей, порывов и состояний. Где-то проходила неощутимая, непознаваемая граница между своим и чужим, и, может, чужим был Смайли, а не чужак, завладевший его душой и телом и все же не отключивший мысль Смайли, ее способность оценивать, одобрять или осуждать мысли и действия совмещенной с ним личности. Рослов объяснил ему потом, что такое отчуждение – как психическое состояние, когда сознание уже не отличает причин от следствий, реальность от наваждения, смысл от бессмыслицы. Он был на грани такого отчуждения, когда окружавшая его реальность стала чужой реальностью, отторгнув его блуждающую где-то мысль. И в то же время не было границы между чувствами, они сливались воедино: чужая усталость была его усталостью, чужая сила – его силой и чужая боль – его болью. Тело принадлежало обоим, вмещая раздвоенное сознание, в котором Смайли был отчужден, как актер, наблюдающий свою жизнь на экране из зрительного зала, все видящий, все сознающий, но бессильный вмешаться и что-либо изменить. На экране был он и не он, а похожий на него, как зеркальное отражение, назывался иначе, и думал иначе, и поступал совсем не так, как поступил бы он сам в таком положении. Раздвоение. Путаница. Отчужденность.
Началось это еще в палатке, когда внезапно умолкли товарищи. «Ты знаешь, что такое ложь, Смайли?» – спросил Голос. «Конечно», – ответил Смайли, ответил вслух, но никто его не услышал: и он и его спутники уже отключились от реальности. «Вопрос чисто риторический, – сказал Голос, – но вы, люди, привыкли к риторике. Я тоже знаю, что такое ложь. Знаю все, что думали о ней лучшие умы человечества с тех пор, как оно научилось думать. Я знаю ложь на троне и ложь на парламентской трибуне, ложь с крестом и ложь с пистолетом. Но я не могу настроиться на каждого лгущего, не знаю его эмоций – ни его равнодушия, когда ложь уже стала привычкой, ни его смущения, когда ложь вступает в конфликт с совестью, ни его оправданий, когда ложь во спасение, ни его наслаждения, когда ложь мстительна, а месть сладка. Потому для опыта я и выбрал тебя». – «Почему меня?» – закричал Смайли и смутился: вдруг услышат. «Никто не услышит, – откликнулся Голос, – они уже в другом измерении. А твой опыт – это и мой опыт». – «Но я никогда не лгу». – «Редко – не значит никогда. Я даже знаю, что о тебе говорят: слово Смайли прочней акций Шелла. Ты не обманываешь и не лжешь потому, что тебе это выгодно. Мотив честного дельца. Но мне безразличны мотивы, меня интересуют эмоции. Не пугайся: может быть, станет стыдно, будет больно – потерпи. Это не долго и не оставляет следов». И Голос умолк.
…А Фернандо Кордона, натурализовавшийся мексиканец из Штатов, сойдя с рефрижератора «Юнайтед фрут компани», на котором он без лишних хлопот и возможных «хвостов» прибыл в Гамильтон на Бермудах, не спеша шел к портовой таможне. Чемоданы его несли полицейские, что вызывало не тревогу, а скорей удивление: островная полиция, сопровождая заподозренных в контрабанде, никогда не оказывала услуг, приходилось нанимать носильщиков. Но если он не заподозрен, почему полицейские подхватили его чемоданы? Он уже корил себя за то, что согласился на предложение концерна. Только ради Алонсо, в конце концов убедившего его, что пронести какую-нибудь сотню ампул сквозь таможенные преграды – сущий пустяк, тем более что наркотики у него в багаже были замаскированы лучше, чем хамелеон на капустной пальме. Более полусотни ампул покоилось между створками двойного дна коробки с сигарами из Манилы с нетронутыми фирменными этикетками и заклейками – внутрь сигар ампулы не закладывались: таможенники обязательно надрежут штуки две-три по выбору, – остальные разместились в патронном магазине «беретты», на которую у Кордоны было специальное разрешение, в полых дужках очков-консервов и в больших зажигалках, которые нужно было сломать, чтобы освободить спрятанное. В таких случаях таможенники и агенты Интерпола действовали только наверняка.
Подгоняемый растущей тревогой, Кордона пошел быстрее. О наблюдательности британских таможенников он слышал не раз, но его предупредили, что опасны не столько таможенники, сколько старший инспектор Интерпола Гривс, специально нацеленный на торговлю наркотиками. Но Кордону встретили хохотом. Он даже опешил, настолько непонятной и неожиданной была эта встреча. Чиновники приветствовали его как старого знакомого, с которым давно не виделись:
– Алло, Смайли!
– Привет, старик!
– Зачем пожаловал? Опять повезешь лопоухих несуществующие клады искать?
– Обнаружил новый остров сокровищ?
«Меня принимают за кого-то другого. Вероятно, похож – бывает. Надо воспользоваться», – мгновенно сориентировался Кордона. Он был не глуп и находчив.
– Просто соскучился, – сказал он. – К вашим услугам, джентльмены.
Опять хохот.
– Разыгрываешь, капитан!
– Показывай, чем богат.
Полицейские уже выставили принесенные чемоданы на длинный прилавок досмотра и неуклюже переминались с ноги на ногу, не уходя. Кордона догадался сунуть им горсть мелочи. Но они и тут не ушли.
Смайли действительно боялся запутаться. То, что произошло с ним, породило не только смятение, но и смешение чувств, мыслей, порывов и состояний. Где-то проходила неощутимая, непознаваемая граница между своим и чужим, и, может, чужим был Смайли, а не чужак, завладевший его душой и телом и все же не отключивший мысль Смайли, ее способность оценивать, одобрять или осуждать мысли и действия совмещенной с ним личности. Рослов объяснил ему потом, что такое отчуждение – как психическое состояние, когда сознание уже не отличает причин от следствий, реальность от наваждения, смысл от бессмыслицы. Он был на грани такого отчуждения, когда окружавшая его реальность стала чужой реальностью, отторгнув его блуждающую где-то мысль. И в то же время не было границы между чувствами, они сливались воедино: чужая усталость была его усталостью, чужая сила – его силой и чужая боль – его болью. Тело принадлежало обоим, вмещая раздвоенное сознание, в котором Смайли был отчужден, как актер, наблюдающий свою жизнь на экране из зрительного зала, все видящий, все сознающий, но бессильный вмешаться и что-либо изменить. На экране был он и не он, а похожий на него, как зеркальное отражение, назывался иначе, и думал иначе, и поступал совсем не так, как поступил бы он сам в таком положении. Раздвоение. Путаница. Отчужденность.
Началось это еще в палатке, когда внезапно умолкли товарищи. «Ты знаешь, что такое ложь, Смайли?» – спросил Голос. «Конечно», – ответил Смайли, ответил вслух, но никто его не услышал: и он и его спутники уже отключились от реальности. «Вопрос чисто риторический, – сказал Голос, – но вы, люди, привыкли к риторике. Я тоже знаю, что такое ложь. Знаю все, что думали о ней лучшие умы человечества с тех пор, как оно научилось думать. Я знаю ложь на троне и ложь на парламентской трибуне, ложь с крестом и ложь с пистолетом. Но я не могу настроиться на каждого лгущего, не знаю его эмоций – ни его равнодушия, когда ложь уже стала привычкой, ни его смущения, когда ложь вступает в конфликт с совестью, ни его оправданий, когда ложь во спасение, ни его наслаждения, когда ложь мстительна, а месть сладка. Потому для опыта я и выбрал тебя». – «Почему меня?» – закричал Смайли и смутился: вдруг услышат. «Никто не услышит, – откликнулся Голос, – они уже в другом измерении. А твой опыт – это и мой опыт». – «Но я никогда не лгу». – «Редко – не значит никогда. Я даже знаю, что о тебе говорят: слово Смайли прочней акций Шелла. Ты не обманываешь и не лжешь потому, что тебе это выгодно. Мотив честного дельца. Но мне безразличны мотивы, меня интересуют эмоции. Не пугайся: может быть, станет стыдно, будет больно – потерпи. Это не долго и не оставляет следов». И Голос умолк.
…А Фернандо Кордона, натурализовавшийся мексиканец из Штатов, сойдя с рефрижератора «Юнайтед фрут компани», на котором он без лишних хлопот и возможных «хвостов» прибыл в Гамильтон на Бермудах, не спеша шел к портовой таможне. Чемоданы его несли полицейские, что вызывало не тревогу, а скорей удивление: островная полиция, сопровождая заподозренных в контрабанде, никогда не оказывала услуг, приходилось нанимать носильщиков. Но если он не заподозрен, почему полицейские подхватили его чемоданы? Он уже корил себя за то, что согласился на предложение концерна. Только ради Алонсо, в конце концов убедившего его, что пронести какую-нибудь сотню ампул сквозь таможенные преграды – сущий пустяк, тем более что наркотики у него в багаже были замаскированы лучше, чем хамелеон на капустной пальме. Более полусотни ампул покоилось между створками двойного дна коробки с сигарами из Манилы с нетронутыми фирменными этикетками и заклейками – внутрь сигар ампулы не закладывались: таможенники обязательно надрежут штуки две-три по выбору, – остальные разместились в патронном магазине «беретты», на которую у Кордоны было специальное разрешение, в полых дужках очков-консервов и в больших зажигалках, которые нужно было сломать, чтобы освободить спрятанное. В таких случаях таможенники и агенты Интерпола действовали только наверняка.
Подгоняемый растущей тревогой, Кордона пошел быстрее. О наблюдательности британских таможенников он слышал не раз, но его предупредили, что опасны не столько таможенники, сколько старший инспектор Интерпола Гривс, специально нацеленный на торговлю наркотиками. Но Кордону встретили хохотом. Он даже опешил, настолько непонятной и неожиданной была эта встреча. Чиновники приветствовали его как старого знакомого, с которым давно не виделись:
– Алло, Смайли!
– Привет, старик!
– Зачем пожаловал? Опять повезешь лопоухих несуществующие клады искать?
– Обнаружил новый остров сокровищ?
«Меня принимают за кого-то другого. Вероятно, похож – бывает. Надо воспользоваться», – мгновенно сориентировался Кордона. Он был не глуп и находчив.
– Просто соскучился, – сказал он. – К вашим услугам, джентльмены.
Опять хохот.
– Разыгрываешь, капитан!
– Показывай, чем богат.
Полицейские уже выставили принесенные чемоданы на длинный прилавок досмотра и неуклюже переминались с ноги на ногу, не уходя. Кордона догадался сунуть им горсть мелочи. Но они и тут не ушли.