Страница:
«Раздражается, выходит из формы. Зря», – подумал Шпагин и сказал вслух, предупреждая выкрик из зала:
– Дело в том, что это запоминающее устройство, нечто вроде суперэлектронной машины, только невидимой и потому недоступной для визуального наблюдения, само не знает, зачем и для кого оно это делает.
– Но как вы об этом узнали?
– Из разговора.
Шпагин сделал эффектную паузу, чтобы полюбоваться, как выглядит коллективное недоумение, и подождал очередного вопроса.
То был заикающийся, робкий вопросик:
– Вы сказали: из разговора. Как же это понять?
– Буквально. Чудо наше весьма благовоспитанное и вежливо отвечает на все заданные ему вопросы.
– На каком языке?
Шпагин оглядел сидящих против них репортеров. Обыкновенные парни, кто постарше, кто помоложе. Есть рыжий, есть лысеющий. Напористы и бесцеремонны – такова профессия, допускающая невежество в любой области знания. Любят выпить, судя по тому, что обходятся без стаканов, поставив возле себя бутылки по вкусу. С такими надо попроще, без олимпийства.
– Чудо наше знает все языки мира. Не улыбайтесь, я не шучу. На строительстве Вавилонской башни оно с успехом предотвратило бы смешение языков. А с нами обращается вообще безлично – телепатически.
– Где же оно находится, ваше чудо?
– На одном из коралловых рифов в пределах солидной морской экскурсии. К сожалению, до прибытия международной инспекционной комиссии не могу сообщить вам более точный адрес.
– Может быть, его сообщит губернатор? Лорд Келленхем, откликнитесь!
– Я не уполномочен, господа, делать какие-либо заявления до решения моего правительства в Лондоне, – солидно произнес сэр Грегори и сжал губы.
– А если мы сами отправимся на поиски?
– Вы рискуете нарваться на полицейский патруль, – сказал инспектор. – С сегодняшнего утра остров круглосуточно патрулируется нашими катерами.
Журналисты переглянулись. Вероятно, им очень хотелось поговорить сейчас без свидетелей.
– Боюсь, что гора родила мышь, – прервал молчание рыжий, – если ваше чудо знает столько же, сколько мы с вами.
– Плюс еще три миллиарда живущих на нашей планете, – без улыбки добавил Шпагин.
– Все равно любую справку вы получите в любой университетской библиотеке. Не забывайте о межбиблиотечных связях. А ваш информарий – разведчик. Он создан не нами и не для нас.
– Допустим.
– Не слышу выводов.
– Мы их прочтем в вашей газете, – сказал Рослов. – Не сомневаюсь, что они будут сверхубедительными и сверхоригинальными.
– Почему мы слушаем сейчас только голоса из России? – не унимался рыжий. – Пусть выскажется профессор Мак-Кэрри. Не зря же его вызвали сюда из Нью-Йорка.
– Не зря, – согласился Мак-Кэрри. – Я всегда с удовольствием прислушиваюсь к голосам из России. Они никогда не лгали и не обманывали.
«Грозовеет», – подумал Шпагин и шепнул Смайли:
– Рассказывай о пиратах.
Смайли поднялся, встреченный репликой:
– А это чей голос?
– Голос Америки, – сказал Шпагин с чуточкой иронии в интонации и, как говорят за кулисами эстрадных концертов, сразу обеспечил Смайли «прием».
А тот словно знал, как держать аудиторию: рассказывал с юмором комиксов и лексикой нью-йоркского клерка на отдыхе. Превращение его в пирата Билли Кривые Ноги прошло, что называется, на «ура», а оргия взбунтовавшегося металла на пикнике аргонавтов и в особенности «беретта», чуть не проломившая череп доктору Керну, заинтересовали более, чем само открытие космического разведчика. Посыпались вопросы:
– А как близко, док, пролетел пистолет?
– У самого уха.
– А как вы себя чувствовали при этом?
– Как во Вьетнаме.
Смех, фотовспышки, стрекот кинокамер. Доктор Керн с белозубой улыбкой, как на рекламе зубной пасты «Одоль», Смайли с поднятым над головой пистолетом, скучающий Корнхилл и завистливый Барнс: «А почему все достается Смайли и Керну?», недовольный Рослов и обрадованная мирным оборотом Янина, а позади закованный в смокинг, как бы несуществующий лорд Келленхем. Шпагин оглядел их всех и понял, что поезд пресс-конференции пора переводить на другой путь.
– Я понимаю, – сказал он, воспользовавшись первой же паузой, – что значимость открытия не под силу определить нашей дружеской, но не полностью компетентной конференции. Подождем дополнительной научной инспекции. Я понимаю также, что беседы с неведомым и невидимым чудом на необитаемом коралловом острове, как бы они ни проводились – через трансляцию или телепатически, – можно посчитать слуховой иллюзией. Но пиратский спектакль Смайли – это уже зрительная иллюзия, причем необычайной чистоты и реальности. Так не слишком ли много иллюзий, господа?
– Что вы хотите этим сказать? – спросили из зала.
– То, что сказал. Раз иллюзия, два иллюзия, а три – простите, не верю. Даже в рулетке номер не выходит три раза подряд. Речь идет о реальности виденного и слышанного, о наведенной галлюцинации, гипнотическом мираже с очень точно моделированной ситуацией.
– Значит, были и другие миражи? Какие?
Шпагин мигнул Смайли, тот отрицательно покачал головой: вспоминать о Кордоне ему не хотелось. Рослов демонстративно отвернулся. Пришлось самому Шпагину рассказать о встрече с римским наместником Сирии.
Долгая пауза завершила рассказ. Каждый раздумывал, может быть, даже не рисковал с вопросом, понимая, что газетная дешевка тут не пройдет. Наконец кто-то спросил:
– Вы оба видели одно и то же?
– Одновременно оба.
– Все как в жизни?
– Абсолютно.
– И вы верите, что историческая ситуация была подлинной?
– А почему бы нет? – вмешался Рослов. – Для нас, безбожников, антиисторичность Христа бесспорна.
– И для Невидимки? – Рыжеволосый репортер отхлебнул из бутылки и засмеялся.
– Не смейтесь, – сказал Шпагин. – Думаю, что для Невидимки она еще бесспорнее, чем для нас. Он только хотел проверить, как создавался и воспринимался современниками миф, доживающий второе тысячелетие.
– Пропаганда, – бросил рыжий.
– Неужели вы думаете, – еле сдержался Шпагин, – что с чужой звезды или планеты был послан гость на Землю для антирелигиозной пропаганды? Предположение более чем смелое, даже для журналиста.
Смех не смутил рыжего.
– Я не верю ни в пришельцев, ни в телепатию, ни в летающие тарелки, – сказал он. – Но я верю, что можно сочинить сказку, чтобы скрыть правду, если ее хотят скрыть.
Неожиданно поднялся надменный сэр Грегори. Он пожевал губами, уверенный, что его не перебьют. И не ошибся.
– Мне очень жаль, господа, – сказал он, – что среди вас нет корреспондентов английских газет. Мои соотечественники не допустили бы подобной выходки. Я мог бы и сейчас прервать конференцию, но думается, что выходка эта все же случайна и у допустившего ее хватит мужества, чтобы извиниться за грубость.
Но рыжий и тут нашелся:
– Не знаю, можно ли считать грубостью сомнение в том, что тебе выдают за истину. Я не знаю, кто ваш Невидимка, может быть, его и вовсе нет, может, все вы жертвы галлюцинаций, для которых не находите объяснения. С таким же успехом можно уверять, что ваш таинственный собеседник – антихрист, сошедший на Землю, чтобы отторгнуть верующих от сына Божьего. Такое допущение не в моем вкусе, но убежден, что его примут как должное миллионы наших читателей.
– Есть и другое, – сказал доктор Керн. – Один из моих пациентов, осчастливленный такой беседой из заоблачных высей, считает, что это Бог.
Кто-то свистнул.
– Ваша специальность, док?
– Психиатр.
– Тогда понятно.
В общем смехе едва не затерялся мечтательный возглас сотрудницы женского журнала для домашнего чтения:
– А вдруг и вправду Бог? Вы разрешите сделать такое предположение? Оно пришлось бы по вкусу моим читательницам.
– И Папе Римскому, – добавил Рослов. – Очень жаль, мадам, но мы не в детской.
– Тогда разрешите совсем уже не детский вопрос. Как относится ваш Невидимка к проблеме пола?
– Как электронно-вычислительная машина.
Журналисты-мужчины оценили ответ, но представительница прекрасного пола не собиралась отступать.
– Обращаюсь к единственной среди вас женщине. Ведь вы же не только математик, мадам Желенска. Неужели вас не заинтересовало, кто говорит с вами из космоса – мужчина или женщина?
– Не заинтересовало, – согласилась Янина. – Мне достаточно мужчин на Земле, чтобы не искать их в космосе.
Дружные аплодисменты не смутили амазонку с магнитофоном: ведь это были аплодисменты мужчин!
– Жаль, – вздохнула она. – Жаль вас и вашего Невидимку. Кстати, что за имя? Неужели нельзя было найти покрасивее?
– Уже нашли, – раскланялся Рослов. – Селеста.
Почему Селеста? Объяснили. Почему русское звучание? Тоже объяснили. Почему женское имя?
– Не надо объяснений, – потребовала пропагандистка домашнего чтения. – Женское имя – и все! Как обрадуются мои читательницы!
– Боюсь их огорчить, мадам. Философ Акоста, например, был мужчиной.
Рослов был верен себе: он не терпел глупости ни в брюках, ни в юбке.
В холл вошел молодой полицейский и, найдя Корнхилла, пошептал ему что-то на ухо.
– Когда? – спросил Корнхилл.
– Час назад. Нам сообщили по радио.
– Есть раненые?
– Двое. Один из них отставной инспектор Смэтс.
– Что?! – гаркнул Корнхилл. – Какого черта он оказался в вертолете?
– Его наняли сопровождать группу, сэр.
– Что случилось, Корнхилл? – закричали в зале. – Не томите!
– Могу сообщить нечто, имеющее прямое отношение к нашей беседе, – отчеканил Корнхилл: наконец-то и он попал в зону объективов фото – и кинокамер. – Полчаса назад группа юнцов из отеля «Альгамбра» пыталась подойти на вертолете к острову привидений. Мощным электромагнитным ударом вертолет был отброшен от острова на несколько сот метров. Упав в океан, он моментально затонул. Пострадавшие, в том числе двое раненых, были подобраны патрульным полицейским катером. Вертолет шел на значительной высоте и проскользнул к острову, когда катер огибал риф с другой стороны.
– Откуда же узнали об острове и, следовательно, о Невидимке ребята из «Альгамбры»? – спросил кто-то в зале.
Корнхилл только пожал плечами.
– Вы понимаете теперь, что Невидимка – реальность? – вместо ответа спросил он.
– Почему же он благоволит к одним и вышвыривает других?
– Спросите его самого, когда это удастся.
– Но когда, когда?
Через час на аэродроме Рослов сказал ожидавшему посадки на самолет профессору Мак-Кэрри:
– Боюсь, что мы еще не скоро сможем ответить на этот вопрос.
– Какой?
– Когда. Последний вопрос пресс-конференции.
– Кто же помешает вашей встрече с Селестой?
– Я не о нас. На днях мы прогуляемся на остров с епископом. Я о другом. О встрече Селесты с человечеством.
Мак-Кэрри оглянулся на беседовавшего поодаль губернатора: не слышит ли.
– Вы не верите в мою миссию? – спросил он тихо.
– Честно говоря, я боюсь, – сказал Рослов. – Я знаю ученый мир. Он примерно одинаков во многих странах. Архаисты и новаторы. И почему-то всегда архаистов оказывается больше и упрямство их ожесточеннее. Боюсь, что наша пресс-конференция отражает в миниатюре любое из предстоящих вам совещаний ученых мужей. Только вопросы будут каверзнее и скептицизм насмешливее.
Мак-Кэрри усмехнулся с тем же упрямством, какое Рослов предвидел у его оппонентов.
– Пусть съезжаются сюда одни архаисты. Селеста переубедит любого.
– Дело в том, что это запоминающее устройство, нечто вроде суперэлектронной машины, только невидимой и потому недоступной для визуального наблюдения, само не знает, зачем и для кого оно это делает.
– Но как вы об этом узнали?
– Из разговора.
Шпагин сделал эффектную паузу, чтобы полюбоваться, как выглядит коллективное недоумение, и подождал очередного вопроса.
То был заикающийся, робкий вопросик:
– Вы сказали: из разговора. Как же это понять?
– Буквально. Чудо наше весьма благовоспитанное и вежливо отвечает на все заданные ему вопросы.
– На каком языке?
Шпагин оглядел сидящих против них репортеров. Обыкновенные парни, кто постарше, кто помоложе. Есть рыжий, есть лысеющий. Напористы и бесцеремонны – такова профессия, допускающая невежество в любой области знания. Любят выпить, судя по тому, что обходятся без стаканов, поставив возле себя бутылки по вкусу. С такими надо попроще, без олимпийства.
– Чудо наше знает все языки мира. Не улыбайтесь, я не шучу. На строительстве Вавилонской башни оно с успехом предотвратило бы смешение языков. А с нами обращается вообще безлично – телепатически.
– Где же оно находится, ваше чудо?
– На одном из коралловых рифов в пределах солидной морской экскурсии. К сожалению, до прибытия международной инспекционной комиссии не могу сообщить вам более точный адрес.
– Может быть, его сообщит губернатор? Лорд Келленхем, откликнитесь!
– Я не уполномочен, господа, делать какие-либо заявления до решения моего правительства в Лондоне, – солидно произнес сэр Грегори и сжал губы.
– А если мы сами отправимся на поиски?
– Вы рискуете нарваться на полицейский патруль, – сказал инспектор. – С сегодняшнего утра остров круглосуточно патрулируется нашими катерами.
Журналисты переглянулись. Вероятно, им очень хотелось поговорить сейчас без свидетелей.
– Боюсь, что гора родила мышь, – прервал молчание рыжий, – если ваше чудо знает столько же, сколько мы с вами.
– Плюс еще три миллиарда живущих на нашей планете, – без улыбки добавил Шпагин.
– Все равно любую справку вы получите в любой университетской библиотеке. Не забывайте о межбиблиотечных связях. А ваш информарий – разведчик. Он создан не нами и не для нас.
– Допустим.
– Не слышу выводов.
– Мы их прочтем в вашей газете, – сказал Рослов. – Не сомневаюсь, что они будут сверхубедительными и сверхоригинальными.
– Почему мы слушаем сейчас только голоса из России? – не унимался рыжий. – Пусть выскажется профессор Мак-Кэрри. Не зря же его вызвали сюда из Нью-Йорка.
– Не зря, – согласился Мак-Кэрри. – Я всегда с удовольствием прислушиваюсь к голосам из России. Они никогда не лгали и не обманывали.
«Грозовеет», – подумал Шпагин и шепнул Смайли:
– Рассказывай о пиратах.
Смайли поднялся, встреченный репликой:
– А это чей голос?
– Голос Америки, – сказал Шпагин с чуточкой иронии в интонации и, как говорят за кулисами эстрадных концертов, сразу обеспечил Смайли «прием».
А тот словно знал, как держать аудиторию: рассказывал с юмором комиксов и лексикой нью-йоркского клерка на отдыхе. Превращение его в пирата Билли Кривые Ноги прошло, что называется, на «ура», а оргия взбунтовавшегося металла на пикнике аргонавтов и в особенности «беретта», чуть не проломившая череп доктору Керну, заинтересовали более, чем само открытие космического разведчика. Посыпались вопросы:
– А как близко, док, пролетел пистолет?
– У самого уха.
– А как вы себя чувствовали при этом?
– Как во Вьетнаме.
Смех, фотовспышки, стрекот кинокамер. Доктор Керн с белозубой улыбкой, как на рекламе зубной пасты «Одоль», Смайли с поднятым над головой пистолетом, скучающий Корнхилл и завистливый Барнс: «А почему все достается Смайли и Керну?», недовольный Рослов и обрадованная мирным оборотом Янина, а позади закованный в смокинг, как бы несуществующий лорд Келленхем. Шпагин оглядел их всех и понял, что поезд пресс-конференции пора переводить на другой путь.
– Я понимаю, – сказал он, воспользовавшись первой же паузой, – что значимость открытия не под силу определить нашей дружеской, но не полностью компетентной конференции. Подождем дополнительной научной инспекции. Я понимаю также, что беседы с неведомым и невидимым чудом на необитаемом коралловом острове, как бы они ни проводились – через трансляцию или телепатически, – можно посчитать слуховой иллюзией. Но пиратский спектакль Смайли – это уже зрительная иллюзия, причем необычайной чистоты и реальности. Так не слишком ли много иллюзий, господа?
– Что вы хотите этим сказать? – спросили из зала.
– То, что сказал. Раз иллюзия, два иллюзия, а три – простите, не верю. Даже в рулетке номер не выходит три раза подряд. Речь идет о реальности виденного и слышанного, о наведенной галлюцинации, гипнотическом мираже с очень точно моделированной ситуацией.
– Значит, были и другие миражи? Какие?
Шпагин мигнул Смайли, тот отрицательно покачал головой: вспоминать о Кордоне ему не хотелось. Рослов демонстративно отвернулся. Пришлось самому Шпагину рассказать о встрече с римским наместником Сирии.
Долгая пауза завершила рассказ. Каждый раздумывал, может быть, даже не рисковал с вопросом, понимая, что газетная дешевка тут не пройдет. Наконец кто-то спросил:
– Вы оба видели одно и то же?
– Одновременно оба.
– Все как в жизни?
– Абсолютно.
– И вы верите, что историческая ситуация была подлинной?
– А почему бы нет? – вмешался Рослов. – Для нас, безбожников, антиисторичность Христа бесспорна.
– И для Невидимки? – Рыжеволосый репортер отхлебнул из бутылки и засмеялся.
– Не смейтесь, – сказал Шпагин. – Думаю, что для Невидимки она еще бесспорнее, чем для нас. Он только хотел проверить, как создавался и воспринимался современниками миф, доживающий второе тысячелетие.
– Пропаганда, – бросил рыжий.
– Неужели вы думаете, – еле сдержался Шпагин, – что с чужой звезды или планеты был послан гость на Землю для антирелигиозной пропаганды? Предположение более чем смелое, даже для журналиста.
Смех не смутил рыжего.
– Я не верю ни в пришельцев, ни в телепатию, ни в летающие тарелки, – сказал он. – Но я верю, что можно сочинить сказку, чтобы скрыть правду, если ее хотят скрыть.
Неожиданно поднялся надменный сэр Грегори. Он пожевал губами, уверенный, что его не перебьют. И не ошибся.
– Мне очень жаль, господа, – сказал он, – что среди вас нет корреспондентов английских газет. Мои соотечественники не допустили бы подобной выходки. Я мог бы и сейчас прервать конференцию, но думается, что выходка эта все же случайна и у допустившего ее хватит мужества, чтобы извиниться за грубость.
Но рыжий и тут нашелся:
– Не знаю, можно ли считать грубостью сомнение в том, что тебе выдают за истину. Я не знаю, кто ваш Невидимка, может быть, его и вовсе нет, может, все вы жертвы галлюцинаций, для которых не находите объяснения. С таким же успехом можно уверять, что ваш таинственный собеседник – антихрист, сошедший на Землю, чтобы отторгнуть верующих от сына Божьего. Такое допущение не в моем вкусе, но убежден, что его примут как должное миллионы наших читателей.
– Есть и другое, – сказал доктор Керн. – Один из моих пациентов, осчастливленный такой беседой из заоблачных высей, считает, что это Бог.
Кто-то свистнул.
– Ваша специальность, док?
– Психиатр.
– Тогда понятно.
В общем смехе едва не затерялся мечтательный возглас сотрудницы женского журнала для домашнего чтения:
– А вдруг и вправду Бог? Вы разрешите сделать такое предположение? Оно пришлось бы по вкусу моим читательницам.
– И Папе Римскому, – добавил Рослов. – Очень жаль, мадам, но мы не в детской.
– Тогда разрешите совсем уже не детский вопрос. Как относится ваш Невидимка к проблеме пола?
– Как электронно-вычислительная машина.
Журналисты-мужчины оценили ответ, но представительница прекрасного пола не собиралась отступать.
– Обращаюсь к единственной среди вас женщине. Ведь вы же не только математик, мадам Желенска. Неужели вас не заинтересовало, кто говорит с вами из космоса – мужчина или женщина?
– Не заинтересовало, – согласилась Янина. – Мне достаточно мужчин на Земле, чтобы не искать их в космосе.
Дружные аплодисменты не смутили амазонку с магнитофоном: ведь это были аплодисменты мужчин!
– Жаль, – вздохнула она. – Жаль вас и вашего Невидимку. Кстати, что за имя? Неужели нельзя было найти покрасивее?
– Уже нашли, – раскланялся Рослов. – Селеста.
Почему Селеста? Объяснили. Почему русское звучание? Тоже объяснили. Почему женское имя?
– Не надо объяснений, – потребовала пропагандистка домашнего чтения. – Женское имя – и все! Как обрадуются мои читательницы!
– Боюсь их огорчить, мадам. Философ Акоста, например, был мужчиной.
Рослов был верен себе: он не терпел глупости ни в брюках, ни в юбке.
В холл вошел молодой полицейский и, найдя Корнхилла, пошептал ему что-то на ухо.
– Когда? – спросил Корнхилл.
– Час назад. Нам сообщили по радио.
– Есть раненые?
– Двое. Один из них отставной инспектор Смэтс.
– Что?! – гаркнул Корнхилл. – Какого черта он оказался в вертолете?
– Его наняли сопровождать группу, сэр.
– Что случилось, Корнхилл? – закричали в зале. – Не томите!
– Могу сообщить нечто, имеющее прямое отношение к нашей беседе, – отчеканил Корнхилл: наконец-то и он попал в зону объективов фото – и кинокамер. – Полчаса назад группа юнцов из отеля «Альгамбра» пыталась подойти на вертолете к острову привидений. Мощным электромагнитным ударом вертолет был отброшен от острова на несколько сот метров. Упав в океан, он моментально затонул. Пострадавшие, в том числе двое раненых, были подобраны патрульным полицейским катером. Вертолет шел на значительной высоте и проскользнул к острову, когда катер огибал риф с другой стороны.
– Откуда же узнали об острове и, следовательно, о Невидимке ребята из «Альгамбры»? – спросил кто-то в зале.
Корнхилл только пожал плечами.
– Вы понимаете теперь, что Невидимка – реальность? – вместо ответа спросил он.
– Почему же он благоволит к одним и вышвыривает других?
– Спросите его самого, когда это удастся.
– Но когда, когда?
Через час на аэродроме Рослов сказал ожидавшему посадки на самолет профессору Мак-Кэрри:
– Боюсь, что мы еще не скоро сможем ответить на этот вопрос.
– Какой?
– Когда. Последний вопрос пресс-конференции.
– Кто же помешает вашей встрече с Селестой?
– Я не о нас. На днях мы прогуляемся на остров с епископом. Я о другом. О встрече Селесты с человечеством.
Мак-Кэрри оглянулся на беседовавшего поодаль губернатора: не слышит ли.
– Вы не верите в мою миссию? – спросил он тихо.
– Честно говоря, я боюсь, – сказал Рослов. – Я знаю ученый мир. Он примерно одинаков во многих странах. Архаисты и новаторы. И почему-то всегда архаистов оказывается больше и упрямство их ожесточеннее. Боюсь, что наша пресс-конференция отражает в миниатюре любое из предстоящих вам совещаний ученых мужей. Только вопросы будут каверзнее и скептицизм насмешливее.
Мак-Кэрри усмехнулся с тем же упрямством, какое Рослов предвидел у его оппонентов.
– Пусть съезжаются сюда одни архаисты. Селеста переубедит любого.
13. СЕЛЕСТУ ПРЕДСТАВЛЯЮТ ЕПИСКОПУ
Семиметровый спортивный катер с громким названием «Слава Британии» отвалил от причала и закачался на белых гребнях прибоя. Шпагин, прислушиваясь к ровному журчанию мотора, азартно спорил с «капитаном» Смайли о качестве двигателей. «Вольво» – с такой игрушкой только детишек по воскресеньям катать… Сюда бы парочку «холман-моди» – и на гонку в Сан-Франциско… Еще бы устройство для подзарядки аккумуляторов… Мало!.. А регулировка триммеров на транце?..
Технический жаргон спора был Рослову непонятен, но азарт спорщиков вызывал улыбку. «И это взрослые дяди: одному почти тридцать, другому полсотни. Дали им игрушку, и оба довольны, как школьники. А какая игрушка устроит этого? – Он посмотрел на сутулую спину согнувшегося впереди епископа. – Игрушка – Бог? Ну нет, пожалуй… Для него все это слишком серьезно».
Он мысленно вернулся к неоконченному разговору с Джонсоном – разговору недельной давности. Тогда, вернувшись из очередной поездки на остров, Рослов зашел навестить захворавшего епископа. Он застал его на веранде не в сутане, а в теплом стеганом халате, да еще закутанного в кусачий шотландский плед, но отнюдь не утратившего своей привычной холодноватой сдержанности.
– Вот лечусь… – смущенно кивнул он на пеструю батарею бутылок, стоявшую перед ним на низком полированном столике. В бутылках содержались отнюдь не микстуры.
– И помогает? – усмехнулся Рослов.
– Немного. Составите компанию?
– Что ж, подлечусь и я. Тем более после такой встряски.
Епископ сочувственно кивнул:
– Да-да, я знаю. Мне говорил губернатор.
– О встрече с Селестой и о моей роли переводчика?
– Да, и об этом тоже.
– Конечно, охи и вздохи с доброй примесью недоверия?
– Почему же? Он поверил сразу и безоговорочно.
– В Бога?
– Все-таки это не Бог.
– Жалеете?
Епископ помолчал, повертел в руках пузатый бокал, а потом сказал медленно и серьезно:
– Пожалуй, нет. Вторую тысячу лет мы ждем встречи с Богом – так долго, что она стала зыбкой и нереальной мечтой, которую грубо разрушит всякий реальный исход. Кто он, этот таинственный невидимка над островом? Бог? Тогда миллионы простых смертных понесут к нему свои сомнения и страхи, горести и неудачи, разбитые сердца и неизлечимые болезни. «Господи! – скажут они. – Помоги нам. Ты же всемогущ!» А что он им ответит, чем поможет им этот бессильный дух? Где его руки, чтобы обнять страждущих, где его силы, чтобы исцелить болящих, где его кровь, чтобы напоить жаждущих, где его тело, чтобы накормить голодных? Вы понимаете, что тогда будет?
– Понимаю, – кивнул Рослов, – это будет конец веры в Бога.
– Ничего вы не поняли! – воскликнул епископ.
Рослов удивленно взглянул на него: перед ним сидел совсем другой человек, и Рослов не знал этого человека – яростного и непримиримого.
– Ничего вы не поняли, – горько повторил он. – Это будет конец всему: конец чистоте, конец нравственности, конец идеалам, конец счастью, конец миру.
Он устало замолчал. И снова перед Рословым сидел худой, измотанный малярией больной, возражать которому нужно было осторожно, не обижая его веры, но умно и толково вскрывая лживость его христианской догматики.
А епископ, воспользовавшись раздумьем Рослова, продолжал страстно и горячо:
– Вы, коммунисты, кичитесь своим неверием в Господа. Зачем? Вы разрушили миф, но оставили его догмы, превратив их в устои своего общества. Мы с вами требуем от человека одного и того же: всемогущих десяти заповедей чистоты человеческой!
– За небольшим исключением, – сказал Рослов. – Мы верим в Человека, а вы – в Бога; мы верим человеку, а вы – мифу о нем; мы верим в силу и справедливость человека, а вы – в силу и справедливость слова Божьего.
– Сила человека? – отмахнулся епископ. – Вы правы, у него есть сила. Сила разрушать и сжигать, грабить и убивать, резать и насиловать. Эту силу вы имеете в виду?
– Нет, – твердо произнес Рослов. – Другую. Силу строить и созидать, мечтать и любить, великую силу жить и бороться за счастье других.
– Чушь, – перебил епископ с такой запальчивостью, что Рослов невольно улыбнулся. – Чему смеетесь? – окончательно рассвирепел Джонсон. – Это мы, христиане, взываем о любви к человеку, это мы, пастыри, зовем его к согласию и миру. А чем отвечают люди? Знаете, сколько было мирных лет в истории человечества? Двести девяносто два года из пяти тысяч! Простая арифметика: четыре тысячи семьсот восемь лет человечество раздирали войны, междоусобицы, побоища и распри!
– В том числе и крестовые походы, – насмешливо подсказал Рослов, но епископ не принял вызова.
– Крестовые походы – одна из самых страшных страниц в истории церкви, – согласился он. – Одна из самых жестоких, кровавых и бессмысленных. Хотя, – со вздохом добавил он, – любая война жестока и бессмысленна.
Он прекращал этот затянувшийся спор, но Рослов, как бывало на философских семинарах в Московском университете, не сложив оружия, рвался в атаку.
– Жестока – согласен. Но бессмысленна не всегда. Собственно говоря, всегда осмысленна. Важно только, какой умысел ею движет. А чтобы его понять, надо знать политику, которую проводят люди, войну развязавшие. Основы этой политики заложены в системе экономических отношений, в государственном и общественном строе. Не было войн, не имевших политических, классовых целей, потому что только политика правящих классов определяет цели войны. И ни к чему говорить, что войны бывают разные – справедливые и несправедливые. Даже на нашем коротком веку мы повидали и те и другие.
– Слова, – упрямо не соглашался епископ. – Нет справедливых войн. Я их не знаю.
Рослов встал, медленно прошелся вдоль белой веранды и вдруг, резко обернувшись, спросил:
– Когда кончается ваш домашний арест?
– Думаю, дня через два.
– Отлично. Через два дня мы закончим спор.
– Мы его никогда не закончим.
– Вы сказали, что не знаете справедливых войн?
– Не знаю.
– Тогда и узнаете.
– Не понимаю как.
– Поедем с вами на остров и проделаем опыт с Фомой Неверующим. Поверите, как и он.
«А вдруг Селеста закапризничает и не откликнется? – опасливо думал Рослов, следя за вспененным следом катера. – Вдруг он не согласится поставить заказанный мною спектакль. А ведь это опыт не для епископа – для меня, для науки. Ведь это я хочу проверить, рождаются ли миражи Селесты нашими биотоками. Опыты ставит он, а не наши ли мысли подсказывают ему темы опытов? Мы, так сказать, и лаборанты и кролики, для которых эти опыты не всегда приятны. Смайли до сих пор не может в себя прийти: как вспомнит, так мышцы как у боксера. Или Яна с ее угрызениями совести… Смешно! И все же для ученого любой такой опыт – открытие. Поиск. Озарение. И то, что задумано для епископа, – чудесная находка для мыслителя, для кого хотите – от биолога до историка! Не каждый день приходится участвовать в эксперименте, поставленном в масштабах истории человечества».
Рослов легонько обнял сидевшего впереди епископа:
– Вон, видите на горизонте? Это наш остров. Не правда ли, он похож на клочок мыльной пены на ребристой стиральной доске?
Епископ не ответил, молча всматриваясь в горбик кораллового рифа на горизонте. Островок медленно приближался, постепенно теряя зыбкое очарование отдаленности, пока не превратился в белую скалу, источенную ветрами и волнами.
– Приехали с орехами, – сказал Рослов по-русски.
– Что-что? – не понял Джонсон.
– Ворота открыты, ваше преосвященство. Флаги подняты, и герольды ждут вас.
Смайли и Шпагин помогли епископу взобраться на берег и подвели к палатке. Джонсон озирался с нескрываемым любопытством мальчишки, попавшего в сказочную страну и без страха поджидавшего встречи с чудом.
– Где же оно? – спросил он.
– Не могу обещать вам, что вы его увидите, но услышите наверняка. Будут вам такие доказательства, что «Аве Мария» кричать устанете, – загадочно пообещал Смайли.
– Не кощунствуйте, – поморщился епископ.
– Я не кощунствую, я просто трезво оцениваю возможности нашего хозяина. А возможности у него не ограничены.
– Ограничены, – откликнулось в сознании у каждого.
И хотя Рослов уже почти привык к неожиданному вмешательству Селесты в психику его собеседников, он снова ощутил дремучий мистический страх, когда где-то в глубине мозга, минуя слуховые рецепторы, возник неслышный голос, бесстрастный, однотонный, лишенный живой человеческой интонации.
– Неограниченных возможностей не существует, – продолжал Голос. – Всегда есть предел надежности. У меня тоже. Информация – это только информация, как бы ни был велик ее объем. Мышление Смайли не способно к обобщениям. Отсюда – ошибка.
Рослов взглянул на епископа. Тот, казалось, погрузился в гипнотический транс: тело напряглось, глаза закрылись, хотя непосредственный разговор с Селестой такого транса не вызывал. А может, то было благоговейное восхищение первой встречей с Неведомым. У Смайли эта встреча восхищения не вызвала: замечание о неспособности к обобщениям по-человечески обижало. Он демонстративно сплюнул, сдвинул на затылок полотняную кепку с оранжевой надписью «Бермуды» и сказал раздраженно:
– Моя работа обобщений не требует. А у тебя сегодня есть новый подопытный кролик с повышенным коэффициентом интеллекта, «ай-кью» сто пятьдесят, как аттестуют таких в наших колледжах.
– Ошибочно аттестуют.
– Ты не согласен с «ай-кью» епископа?
– Я не согласен с тестами в американской школе для определения квазикоэффициента умственных способностей. Порочная методология.
– Я только хотел сказать, что епископ умен.
– Я знаю это. Мне достаточно встретиться с человеком, чтобы знать объем и значительность его информации.
Смайли молчал, даже губы его не шевелились, только непроизвольные движения рук выдавали его разговор с Селестой. И все слышали этот разговор, если только термин «слышать» мог быть подходящим определением, и все имели возможность в этом разговоре участвовать. То был откровенный обмен мыслями, привычный уже для всех присутствующих, кроме епископа. А ему почему-то было неловко и стыдно. Он даже с благодарностью подумал об отказе Яны от поездки вместе с ними на остров, не зная, что отказ этот был заранее обусловлен Рословым: мало ли какие сюрпризы мог предложить им Селеста во время опыта. Он ждал этого опыта и потому тотчас же вернул к нему ускользающий в сторону разговор.
– У епископа есть вопросы к тебе, Селеста. Да задавайте же их, наконец! – вслух проговорил он, толкнув пребывающего в трансе епископа.
Тот опять промолчал, а Голос ответил:
– Я знаю эти вопросы.
Джонсон испуганно взглянул на Рослова, тот успокаивающе подмигнул в ответ: «Ничего страшного – обыкновенная телепатия и никакой мистики», а Голос продолжал:
– Я знаю о вашем споре, могу точно воспроизвести его. Служитель церкви рассуждал с позиции христианского гуманизма.
– А разве это не единственно верная позиция в оценке несправедливости человеческой? – откликнулся наконец епископ.
– Нет, – сказал Голос, – ты исходил только из догмы: не убий; Но я знаю ее антитезу: лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой. Есть много примеров в истории человечества, когда даже христианская мораль могла оправдать людей, защищающих самое для них дорогое: родину, свободу, будущее своих детей. Я не буду судьей в вашем споре, я сам хочу увидеть вашими глазами, кто из вас прав. Кстати, Рослова интересуют не доказательства его правоты в вашем споре, а еще один опыт смещения сознания и раздвоения личности. Я сделаю этот опыт. Не бойтесь. Трое из вас уже привыкли к таким формам информативного обмена, а четвертый, возможно, найдет в нем ту истину, которую ищет.
Голос умолк, а епископ растерянно оглянулся, словно рассчитывал увидеть его источник.
– Вот и вызвали духа из бутылки, ваше преосвященство, – злорадно сказал Смайли. – Сейчас начнется представление.
– Что же будет? – смущенно оглядываясь, проговорил епископ.
– Ничего не будет, – отозвался Смайли.
И ничего не стало. Была только ночь, душная синяя темнота, разреженная багровыми сполохами костров.
Технический жаргон спора был Рослову непонятен, но азарт спорщиков вызывал улыбку. «И это взрослые дяди: одному почти тридцать, другому полсотни. Дали им игрушку, и оба довольны, как школьники. А какая игрушка устроит этого? – Он посмотрел на сутулую спину согнувшегося впереди епископа. – Игрушка – Бог? Ну нет, пожалуй… Для него все это слишком серьезно».
Он мысленно вернулся к неоконченному разговору с Джонсоном – разговору недельной давности. Тогда, вернувшись из очередной поездки на остров, Рослов зашел навестить захворавшего епископа. Он застал его на веранде не в сутане, а в теплом стеганом халате, да еще закутанного в кусачий шотландский плед, но отнюдь не утратившего своей привычной холодноватой сдержанности.
– Вот лечусь… – смущенно кивнул он на пеструю батарею бутылок, стоявшую перед ним на низком полированном столике. В бутылках содержались отнюдь не микстуры.
– И помогает? – усмехнулся Рослов.
– Немного. Составите компанию?
– Что ж, подлечусь и я. Тем более после такой встряски.
Епископ сочувственно кивнул:
– Да-да, я знаю. Мне говорил губернатор.
– О встрече с Селестой и о моей роли переводчика?
– Да, и об этом тоже.
– Конечно, охи и вздохи с доброй примесью недоверия?
– Почему же? Он поверил сразу и безоговорочно.
– В Бога?
– Все-таки это не Бог.
– Жалеете?
Епископ помолчал, повертел в руках пузатый бокал, а потом сказал медленно и серьезно:
– Пожалуй, нет. Вторую тысячу лет мы ждем встречи с Богом – так долго, что она стала зыбкой и нереальной мечтой, которую грубо разрушит всякий реальный исход. Кто он, этот таинственный невидимка над островом? Бог? Тогда миллионы простых смертных понесут к нему свои сомнения и страхи, горести и неудачи, разбитые сердца и неизлечимые болезни. «Господи! – скажут они. – Помоги нам. Ты же всемогущ!» А что он им ответит, чем поможет им этот бессильный дух? Где его руки, чтобы обнять страждущих, где его силы, чтобы исцелить болящих, где его кровь, чтобы напоить жаждущих, где его тело, чтобы накормить голодных? Вы понимаете, что тогда будет?
– Понимаю, – кивнул Рослов, – это будет конец веры в Бога.
– Ничего вы не поняли! – воскликнул епископ.
Рослов удивленно взглянул на него: перед ним сидел совсем другой человек, и Рослов не знал этого человека – яростного и непримиримого.
– Ничего вы не поняли, – горько повторил он. – Это будет конец всему: конец чистоте, конец нравственности, конец идеалам, конец счастью, конец миру.
Он устало замолчал. И снова перед Рословым сидел худой, измотанный малярией больной, возражать которому нужно было осторожно, не обижая его веры, но умно и толково вскрывая лживость его христианской догматики.
А епископ, воспользовавшись раздумьем Рослова, продолжал страстно и горячо:
– Вы, коммунисты, кичитесь своим неверием в Господа. Зачем? Вы разрушили миф, но оставили его догмы, превратив их в устои своего общества. Мы с вами требуем от человека одного и того же: всемогущих десяти заповедей чистоты человеческой!
– За небольшим исключением, – сказал Рослов. – Мы верим в Человека, а вы – в Бога; мы верим человеку, а вы – мифу о нем; мы верим в силу и справедливость человека, а вы – в силу и справедливость слова Божьего.
– Сила человека? – отмахнулся епископ. – Вы правы, у него есть сила. Сила разрушать и сжигать, грабить и убивать, резать и насиловать. Эту силу вы имеете в виду?
– Нет, – твердо произнес Рослов. – Другую. Силу строить и созидать, мечтать и любить, великую силу жить и бороться за счастье других.
– Чушь, – перебил епископ с такой запальчивостью, что Рослов невольно улыбнулся. – Чему смеетесь? – окончательно рассвирепел Джонсон. – Это мы, христиане, взываем о любви к человеку, это мы, пастыри, зовем его к согласию и миру. А чем отвечают люди? Знаете, сколько было мирных лет в истории человечества? Двести девяносто два года из пяти тысяч! Простая арифметика: четыре тысячи семьсот восемь лет человечество раздирали войны, междоусобицы, побоища и распри!
– В том числе и крестовые походы, – насмешливо подсказал Рослов, но епископ не принял вызова.
– Крестовые походы – одна из самых страшных страниц в истории церкви, – согласился он. – Одна из самых жестоких, кровавых и бессмысленных. Хотя, – со вздохом добавил он, – любая война жестока и бессмысленна.
Он прекращал этот затянувшийся спор, но Рослов, как бывало на философских семинарах в Московском университете, не сложив оружия, рвался в атаку.
– Жестока – согласен. Но бессмысленна не всегда. Собственно говоря, всегда осмысленна. Важно только, какой умысел ею движет. А чтобы его понять, надо знать политику, которую проводят люди, войну развязавшие. Основы этой политики заложены в системе экономических отношений, в государственном и общественном строе. Не было войн, не имевших политических, классовых целей, потому что только политика правящих классов определяет цели войны. И ни к чему говорить, что войны бывают разные – справедливые и несправедливые. Даже на нашем коротком веку мы повидали и те и другие.
– Слова, – упрямо не соглашался епископ. – Нет справедливых войн. Я их не знаю.
Рослов встал, медленно прошелся вдоль белой веранды и вдруг, резко обернувшись, спросил:
– Когда кончается ваш домашний арест?
– Думаю, дня через два.
– Отлично. Через два дня мы закончим спор.
– Мы его никогда не закончим.
– Вы сказали, что не знаете справедливых войн?
– Не знаю.
– Тогда и узнаете.
– Не понимаю как.
– Поедем с вами на остров и проделаем опыт с Фомой Неверующим. Поверите, как и он.
«А вдруг Селеста закапризничает и не откликнется? – опасливо думал Рослов, следя за вспененным следом катера. – Вдруг он не согласится поставить заказанный мною спектакль. А ведь это опыт не для епископа – для меня, для науки. Ведь это я хочу проверить, рождаются ли миражи Селесты нашими биотоками. Опыты ставит он, а не наши ли мысли подсказывают ему темы опытов? Мы, так сказать, и лаборанты и кролики, для которых эти опыты не всегда приятны. Смайли до сих пор не может в себя прийти: как вспомнит, так мышцы как у боксера. Или Яна с ее угрызениями совести… Смешно! И все же для ученого любой такой опыт – открытие. Поиск. Озарение. И то, что задумано для епископа, – чудесная находка для мыслителя, для кого хотите – от биолога до историка! Не каждый день приходится участвовать в эксперименте, поставленном в масштабах истории человечества».
Рослов легонько обнял сидевшего впереди епископа:
– Вон, видите на горизонте? Это наш остров. Не правда ли, он похож на клочок мыльной пены на ребристой стиральной доске?
Епископ не ответил, молча всматриваясь в горбик кораллового рифа на горизонте. Островок медленно приближался, постепенно теряя зыбкое очарование отдаленности, пока не превратился в белую скалу, источенную ветрами и волнами.
– Приехали с орехами, – сказал Рослов по-русски.
– Что-что? – не понял Джонсон.
– Ворота открыты, ваше преосвященство. Флаги подняты, и герольды ждут вас.
Смайли и Шпагин помогли епископу взобраться на берег и подвели к палатке. Джонсон озирался с нескрываемым любопытством мальчишки, попавшего в сказочную страну и без страха поджидавшего встречи с чудом.
– Где же оно? – спросил он.
– Не могу обещать вам, что вы его увидите, но услышите наверняка. Будут вам такие доказательства, что «Аве Мария» кричать устанете, – загадочно пообещал Смайли.
– Не кощунствуйте, – поморщился епископ.
– Я не кощунствую, я просто трезво оцениваю возможности нашего хозяина. А возможности у него не ограничены.
– Ограничены, – откликнулось в сознании у каждого.
И хотя Рослов уже почти привык к неожиданному вмешательству Селесты в психику его собеседников, он снова ощутил дремучий мистический страх, когда где-то в глубине мозга, минуя слуховые рецепторы, возник неслышный голос, бесстрастный, однотонный, лишенный живой человеческой интонации.
– Неограниченных возможностей не существует, – продолжал Голос. – Всегда есть предел надежности. У меня тоже. Информация – это только информация, как бы ни был велик ее объем. Мышление Смайли не способно к обобщениям. Отсюда – ошибка.
Рослов взглянул на епископа. Тот, казалось, погрузился в гипнотический транс: тело напряглось, глаза закрылись, хотя непосредственный разговор с Селестой такого транса не вызывал. А может, то было благоговейное восхищение первой встречей с Неведомым. У Смайли эта встреча восхищения не вызвала: замечание о неспособности к обобщениям по-человечески обижало. Он демонстративно сплюнул, сдвинул на затылок полотняную кепку с оранжевой надписью «Бермуды» и сказал раздраженно:
– Моя работа обобщений не требует. А у тебя сегодня есть новый подопытный кролик с повышенным коэффициентом интеллекта, «ай-кью» сто пятьдесят, как аттестуют таких в наших колледжах.
– Ошибочно аттестуют.
– Ты не согласен с «ай-кью» епископа?
– Я не согласен с тестами в американской школе для определения квазикоэффициента умственных способностей. Порочная методология.
– Я только хотел сказать, что епископ умен.
– Я знаю это. Мне достаточно встретиться с человеком, чтобы знать объем и значительность его информации.
Смайли молчал, даже губы его не шевелились, только непроизвольные движения рук выдавали его разговор с Селестой. И все слышали этот разговор, если только термин «слышать» мог быть подходящим определением, и все имели возможность в этом разговоре участвовать. То был откровенный обмен мыслями, привычный уже для всех присутствующих, кроме епископа. А ему почему-то было неловко и стыдно. Он даже с благодарностью подумал об отказе Яны от поездки вместе с ними на остров, не зная, что отказ этот был заранее обусловлен Рословым: мало ли какие сюрпризы мог предложить им Селеста во время опыта. Он ждал этого опыта и потому тотчас же вернул к нему ускользающий в сторону разговор.
– У епископа есть вопросы к тебе, Селеста. Да задавайте же их, наконец! – вслух проговорил он, толкнув пребывающего в трансе епископа.
Тот опять промолчал, а Голос ответил:
– Я знаю эти вопросы.
Джонсон испуганно взглянул на Рослова, тот успокаивающе подмигнул в ответ: «Ничего страшного – обыкновенная телепатия и никакой мистики», а Голос продолжал:
– Я знаю о вашем споре, могу точно воспроизвести его. Служитель церкви рассуждал с позиции христианского гуманизма.
– А разве это не единственно верная позиция в оценке несправедливости человеческой? – откликнулся наконец епископ.
– Нет, – сказал Голос, – ты исходил только из догмы: не убий; Но я знаю ее антитезу: лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой. Есть много примеров в истории человечества, когда даже христианская мораль могла оправдать людей, защищающих самое для них дорогое: родину, свободу, будущее своих детей. Я не буду судьей в вашем споре, я сам хочу увидеть вашими глазами, кто из вас прав. Кстати, Рослова интересуют не доказательства его правоты в вашем споре, а еще один опыт смещения сознания и раздвоения личности. Я сделаю этот опыт. Не бойтесь. Трое из вас уже привыкли к таким формам информативного обмена, а четвертый, возможно, найдет в нем ту истину, которую ищет.
Голос умолк, а епископ растерянно оглянулся, словно рассчитывал увидеть его источник.
– Вот и вызвали духа из бутылки, ваше преосвященство, – злорадно сказал Смайли. – Сейчас начнется представление.
– Что же будет? – смущенно оглядываясь, проговорил епископ.
– Ничего не будет, – отозвался Смайли.
И ничего не стало. Была только ночь, душная синяя темнота, разреженная багровыми сполохами костров.
14. ЗАПАТА НЕПОБЕДИМЫЙ
Рослов с удивлением смотрел на свои руки и не узнавал их. Сильные, корявые, короткие пальцы, черный ободок под ногтями, синее переплетение вен на тыльной стороне кисти – эти руки никогда не держали ни карандаша, ни линейки, никогда не прикасались к пульту счетной машины, но отлично умели управляться с мотыгой или сохой. Эти руки знали теплоту конской шеи, бархатистую нежность влажной земли и волнующий холодок винтовочного приклада. То были руки Габриэля Риоса, тридцатилетнего пеона из маленькой деревни Аненекуилько в мексиканском штате Морелос. И Рослов знал это. А еще он знал, что уже полгода не слезает с коня, полгода ствол его винтовки раскаляется от выстрелов, полгода он продвигается на север страны с армией Запаты Непобедимого. Давно уже метался в прихожих парижских дворцов и вилл в поисках богатых покровителей развенчанный диктатор Мексики Порфирио Диас, а сторонники диктатуры вновь подбирались к власти, и временный президент Мадеро заигрывал с ними, не умея, а возможно и не желая призвать их к порядку.
Рослов – Риос знал, что обещания президента, игравшего в демократию, лживы, что по пятам запатистов следует хорошо вооруженная армия генерала Уэрты, то отставая, то настигая их от Куаутлы до Сьерра-Пуэбла. Запата уходил, разбрасывая по деревням небольшие отряды, а потом неожиданно собирал их, опрокидывая преследователей, а затем все повторялось снова.
Габриэль Риос ненавидел войну: она отняла у него дом, жену и детей, расстрелянных уэртистами в назидание повстанцам Запаты. Габриэль Риос ненавидел войну, но он верил Запате и в звезду Запаты, как и тысячи таких же полуграмотных и совсем неграмотных пеонов и ранчеро, как и сидящие сейчас у костра его друзья – бородатый Серафим Пасо, и весельчак Паскуале, и присоединившийся к ним бродяга-журналист из Соединенных Штатов Тэд Грин, презирающий мескаль и мечтающий о глотке виски. Габриэлю Риосу было жарко у костра. «Жаркая ночь. Жаркое лето. В такую жарищу земля не родит», – тоскливо подумал он, и Рослов мысленно прокомментировал: «Забавно. Я даже думаю, как этот крестьянин. Инерция перевоплощения».
Рослов – Риос знал, что обещания президента, игравшего в демократию, лживы, что по пятам запатистов следует хорошо вооруженная армия генерала Уэрты, то отставая, то настигая их от Куаутлы до Сьерра-Пуэбла. Запата уходил, разбрасывая по деревням небольшие отряды, а потом неожиданно собирал их, опрокидывая преследователей, а затем все повторялось снова.
Габриэль Риос ненавидел войну: она отняла у него дом, жену и детей, расстрелянных уэртистами в назидание повстанцам Запаты. Габриэль Риос ненавидел войну, но он верил Запате и в звезду Запаты, как и тысячи таких же полуграмотных и совсем неграмотных пеонов и ранчеро, как и сидящие сейчас у костра его друзья – бородатый Серафим Пасо, и весельчак Паскуале, и присоединившийся к ним бродяга-журналист из Соединенных Штатов Тэд Грин, презирающий мескаль и мечтающий о глотке виски. Габриэлю Риосу было жарко у костра. «Жаркая ночь. Жаркое лето. В такую жарищу земля не родит», – тоскливо подумал он, и Рослов мысленно прокомментировал: «Забавно. Я даже думаю, как этот крестьянин. Инерция перевоплощения».