Страница:
Эта абсолютная уверенность в собственной правоте мысли либо поступка, как ни странно, помогала Чернову жить и даже выживать с некой моральной прибылью, не огорчаясь жизненными неудачами, периодически его посещавшими и, казалось бы, по определению призванными оную уверенность разрушать. Ан нет, не получалось у них! Парадоксальное, конечно, соседство — мироощущения и миропребывания, но тем не менее имело место…
Не стоит полагать, что Чернов в личной жизни только то и делал, что бегал. Языковая его специальность, незаурядная сила памяти как раз располагали к сидячему образу существования, да вот ведь и машина у него когда-то жила и ездила — с ним внутри. Но годы и годы изнурительных (не фигура речи) тренировок — изо дня в день, из зим в весны — приучили его жить, иносказательно выражаясь, на бегу, на дистанции, у коей есть старт и финиш. То есть принимать решения и целенаправленно их осуществлять, неуклонно рулить к намеченной цели, не терять времени вообще, а в частности — на пустые и вздорные размышления типа: а правильно ли ты поступаешь? А с той ли ноги ты начал? К месту вспомнить байку о разучившейся ходить сороконожке… Но характер бегуна — это не просто и не только бег. Это, как уже отмечалось, идея: начал бежать — беги до финиша. Во всем…
Усмехнулся про себя: и в гулянье тоже? И сам себе подтвердил: и в нем. Вполне русская черта: работать — до одури, гулять — до драки, любить — до смерти. И не надо искать омут там, где вода прозрачна до дна. Жизнь всегда — движение, и чаще всего — вперед. Каждый двигается, как умеет: кто помедленнее, кто побыстрее. Чернов умел быстро и долго и не задавая ни себе, ни окружающим лишних вопросов типа: с какой ноги начинать бег…
Поэтому он и сейчас не раздумывал, а бежал уже буквально: кривая вывезет, до сих пор вывозила.
И ведь прав, как всегда, оказался: вывезла кривая. В смысле дорога. Выскочил на очередной пригорок и увидел впереди, внизу, в неожиданно открывшейся просторной долине, километрах в трех всего — город.
Ну, пожалуй, город — это сильно сказано. Невысокий белый городок, который можно было целиком охватить взглядом (с трехкилометрового-то расстояния да с некой все же высоты), отдаленно похожий (раз уж Чернов начал искать земные сравнения) на типичные для южных стран предгорные городки. Одноэтажные и, реже, двухэтажные белые домики, обнесенные по периметру городской стеной, тоже белой (побеленной?), крохотные терраски на плоских крышах, какие-то даже малолиственные деревья, кривые, многорукие, не кактусы, хотя кактусы тоже росли. Подальше, где-то в центре городка, на возвышенности — здание побольше остальных. Мэрия? Храм?…
Три километра — не расстояние. Он легко, ровно дыша, вбежал в городок, в неширокую улицу, тоже грунтовую, тоже утоптанную или укатанную, как и дорога к городу, начавшуюся сразу за стеной. Солнце лишь немного отклонилось от зенита к западу, жара стояла неслабая, и улица оказалась пустой — как и принято на планете Земля в маленьких жарких белых предгорных городишках. Полдень. Зной. Сиеста. Но весть, как и мысль, непредсказуема. Кто первым увидел бело-грязного потного бегуна, ворвавшегося в сонный город? Как этот «кто» передал весть о нем дальше? Бог знает… Но на крышах, на ступеньках, ведущих к дверям, стали появляться люди. Жители. Явно удивленные, даже сильнее — изумленные (Чернов видел лица…), они провожали глазами уже медленно, трусцой бегущего Чернова, молчали.
Тишина плыла над городком — тягучая, как жара.
Чернов отбросил мысль, что надо бы остановиться, заговорить с кем-нибудь из вышедших, услышать речь, понять — что за язык. Да, надо понять, но — позже. Он взял себе ориентир: здание в центре — и бежал к нему, полагая, что туда непременно сойдутся жители. Любопытство сильнее традиций, сиеста нынче побудет. Но все же привычно — как на финише стайерского забега — поднял сведенные руки над головой. Так и бежал.
А люди смотрели и по-прежнему молчали и не отвечали ни словом, ни взмахом. И он начинал думать, что его появление в городке — нежданно, а может, и нежелательно. Или, напротив, ожидаемо и желанно.
Глава вторая
Не стоит полагать, что Чернов в личной жизни только то и делал, что бегал. Языковая его специальность, незаурядная сила памяти как раз располагали к сидячему образу существования, да вот ведь и машина у него когда-то жила и ездила — с ним внутри. Но годы и годы изнурительных (не фигура речи) тренировок — изо дня в день, из зим в весны — приучили его жить, иносказательно выражаясь, на бегу, на дистанции, у коей есть старт и финиш. То есть принимать решения и целенаправленно их осуществлять, неуклонно рулить к намеченной цели, не терять времени вообще, а в частности — на пустые и вздорные размышления типа: а правильно ли ты поступаешь? А с той ли ноги ты начал? К месту вспомнить байку о разучившейся ходить сороконожке… Но характер бегуна — это не просто и не только бег. Это, как уже отмечалось, идея: начал бежать — беги до финиша. Во всем…
Усмехнулся про себя: и в гулянье тоже? И сам себе подтвердил: и в нем. Вполне русская черта: работать — до одури, гулять — до драки, любить — до смерти. И не надо искать омут там, где вода прозрачна до дна. Жизнь всегда — движение, и чаще всего — вперед. Каждый двигается, как умеет: кто помедленнее, кто побыстрее. Чернов умел быстро и долго и не задавая ни себе, ни окружающим лишних вопросов типа: с какой ноги начинать бег…
Поэтому он и сейчас не раздумывал, а бежал уже буквально: кривая вывезет, до сих пор вывозила.
И ведь прав, как всегда, оказался: вывезла кривая. В смысле дорога. Выскочил на очередной пригорок и увидел впереди, внизу, в неожиданно открывшейся просторной долине, километрах в трех всего — город.
Ну, пожалуй, город — это сильно сказано. Невысокий белый городок, который можно было целиком охватить взглядом (с трехкилометрового-то расстояния да с некой все же высоты), отдаленно похожий (раз уж Чернов начал искать земные сравнения) на типичные для южных стран предгорные городки. Одноэтажные и, реже, двухэтажные белые домики, обнесенные по периметру городской стеной, тоже белой (побеленной?), крохотные терраски на плоских крышах, какие-то даже малолиственные деревья, кривые, многорукие, не кактусы, хотя кактусы тоже росли. Подальше, где-то в центре городка, на возвышенности — здание побольше остальных. Мэрия? Храм?…
Три километра — не расстояние. Он легко, ровно дыша, вбежал в городок, в неширокую улицу, тоже грунтовую, тоже утоптанную или укатанную, как и дорога к городу, начавшуюся сразу за стеной. Солнце лишь немного отклонилось от зенита к западу, жара стояла неслабая, и улица оказалась пустой — как и принято на планете Земля в маленьких жарких белых предгорных городишках. Полдень. Зной. Сиеста. Но весть, как и мысль, непредсказуема. Кто первым увидел бело-грязного потного бегуна, ворвавшегося в сонный город? Как этот «кто» передал весть о нем дальше? Бог знает… Но на крышах, на ступеньках, ведущих к дверям, стали появляться люди. Жители. Явно удивленные, даже сильнее — изумленные (Чернов видел лица…), они провожали глазами уже медленно, трусцой бегущего Чернова, молчали.
Тишина плыла над городком — тягучая, как жара.
Чернов отбросил мысль, что надо бы остановиться, заговорить с кем-нибудь из вышедших, услышать речь, понять — что за язык. Да, надо понять, но — позже. Он взял себе ориентир: здание в центре — и бежал к нему, полагая, что туда непременно сойдутся жители. Любопытство сильнее традиций, сиеста нынче побудет. Но все же привычно — как на финише стайерского забега — поднял сведенные руки над головой. Так и бежал.
А люди смотрели и по-прежнему молчали и не отвечали ни словом, ни взмахом. И он начинал думать, что его появление в городке — нежданно, а может, и нежелательно. Или, напротив, ожидаемо и желанно.
Глава вторая
ГОРОД
Куда, к черту, он попал, Чернов невезучий? Что это за место, что за время, что за люди? Почему они так колюще на него смотрят, буравят глазами-сверлами — мужчины, женщины, дети? Чем он им не угодил? Или в их дремучий городишко не положено забегать кому ни попадя, а наоборот — положено загодя высылать послов с верительными грамотками: мол, бегу на вы… Ишь, вылупились! По улицам слона водили… Только он, Чернов, никакой не слон, а просто заблудившийся в пространстве-времени (так или не так?) человечек, махонький-премахонький рядом с той дырой, которая столь просто и столь жадно схавала его посреди Сокольнического любимого вала.
Схавала-вала. Нечаянная аллитерация.
Однако ты еще ничего, лестно оценил себя бегущий трусцой Чернов, однако ты еще можешь шутить над собой и над ситуацией, значит — не все потеряно, а что найдется впереди — будем посмотреть, как писали классики…
А жители городка, казалось, высыпали на улицы все до единого, даже почтенных старцев в домах не забыли: вон какие древние экземпляры имеют место, прямо-таки Авраамы с Моисеями, седые бороды до груди, седые волосы до плеч, белые (полотняные?) длинные рубахи. Стричь старцев, что ли, запрещено местными обычаями? Табу?…
Но вот слово сказано, имена названы, и Чернову показалось, что городок и впрямь похож не на абстрактный южный предгорный, а на вполне конкретный — какой-нибудь Гиппос или Гергесу, только времен Иисуса, естественно, или даже раньше. Но, подумав здраво (если на бегу можно — здраво), решил: все-таки позже — дома или домишки побольше и побелее, чем во времена Иисуса, аккуратнее и даже богаче, тут вам и водовод тянется вдоль улицы, значит — начало его расположено где-то высоко в горах, где бьет чистая вода, а всякие Гиппосы и Гергесы в библейские времена такой роскоши не знавали, питьевая вода в тех краях была драгоценностью. Чернов когда-то интересовался реалиями Библии, читал немало… И еще отметил: одежда горожан — хоть тоже похожа на иудейскую или эллинскую — а и она на диво чисто выглядит. А и то понятно: есть вода — не жалеют на стирку, выходит.
Лица у людей, правда, странные. Будто масками затвердевшие: одно выражение на всех. Какое? Ну, удивление — это ясно, но круто замешанное на ожидании. Ожидании чего? Такое ощущение, что ждут они от Чернова либо блага, либо худа. Чернов не мнил себя психологом, однако чувство это читалось столь ясно и повторялось от лица к лицу, что Чернов забеспокоился: а если он не оправдает их неясных надежд? Что с ним сотворят? Убьют? Изжарят и съедят? Или распнут?…
Факт, факт: есть силы для некой, пусть хиленькой и мелкой, но все же иронии, значит, он выплывет. Или, точнее, выбежит. Было. Не впервые бегаем. Только хорошо бы понять, где и когда бежим. Фантастика любима в книгах и — если ты дома и на диване. А фантастика в реальности (парадоксальное словосочетание, но тоже — факт!) — этого Чернов не проходил. Да этого вообще никто никогда не проходил — в реальности-то…
А городок казался старым и новым одновременно, будто давным-давно возведенные дома-домишки постоянно обновлялись, а то и перестраивались хозяевами, а уж прихорашивались — частенько. Со своей дистанции Чернов не мог определить: побелены они или покрашены, но стены смотрелись опрятно и свежо, посему еще одна ассоциация всплыла: украинские беленые хатки… Тут же загнал ассоциацию вглубь: только и общего, что белизна стен, ни тебе соломенных крыш, ни аистов в гнездах, ни мальв у плетней. Растительности — почти никакой. Лиственные деревья и кактусы, увиденные с трехкилометрового расстояния, где-то прятались, может быть — за домами… Сон о жаре оказался провидческим, если не в подробностях, то в сути: красно-желтый фон, местность гористая, флоры вокруг — по минимуму, и надо всем царит раскаленная сковородка солнца. А что сам городок в сон не являлся, так Чернов, не исключено, лично в том виновен: не выдерживал давящего ужаса, вырывался в явь слишком рано…
В одежде жителей тоже преобладал белый цвет: белые длинные платья женщин, прихваченные в талиях голубыми или розовыми кусками материи, белые рубахи мужчин, белые штаны чуть ниже колен, иногда — голубые и даже синие шейные платки, закрывающие шеи. Просто, но нарядно. И дети — в таких же рубашонках, только цвета у них разнообразнее — и голубые есть, и синие, и светло-желтые, и зеленые, как несуществующая в округе трава, и даже красно-желтые, как горы, окружившие городок. Мужчины, как и старцы, все — бородаты, но бороды аккуратно подстрижены, не болтаются неопрятными метелками. Головы у всех непокрыты — даже у женщин. Украшений — никаких: ни ожерелий, ни браслетов, ни серег, ни перстней. Обувь — кожаные сандалии на ремешках, детвора — босиком, ноги, естественно, грязные и в ссадинах: детишки, в свободное от наблюдения за Черновым время разумеется, вели себя так, как все дети всех народов во все времена.
Чернов делал выводы на бегу: по внешнему виду жители близки иудеям, близки эллинам, близки латинянам, но в сумме — ни те, ни другие, ни третьи. Скажем, иудеи времен Христа — и ранее! — не знали штанов. Одна рубаха без мантии поверх — и человек в той же Иудее считался нагим. Украшения обожали женщины всех народов. Головные уборы были необязательны, но все же предпочтительным считалось покрыть голову. В Иудее, например, — платком. Ну и так далее, лень вспоминать…
Но все же: что за язык?… Раз мертво молчат, надо попытаться пробить мертвечину.
Чернов опять поднял руки горе и крикнул на иврите, обращаясь ко всем и ни к кому:
— Привет вам, добрые люди!
Повторил то же по-гречески, на латыни, по-испански… Несколько секунд висела мертвая тишина, только шлепали его кроссовки по сухой земле. И вдруг тишина разорвалась нестройным разноголосьем:
— Привет тебе, бегун!.. Ты пришел!.. Слава бегуну!.. — И уж вовсе несуразное: — Спасибо тебе, бегун!..
Чернов понял все, кроме главного: что все-таки за язык? Сам себе изумился: как это так возможно с точки зрения лингвистики — не объединить разрозненные понятные слова в нечто целое с точным названием? Раз понял, значит, не чужое, знаемое, слышимое… И мгновенно, как озарение: это же просто дикая смесь древнееврейского и арамейского, хотя и, странно произносимая, с какими-то гортанными, горловыми звуками. А странно произносимая оттого, что никогда не слышал живого арамейского, только пробовал самостоятельно читать на нем что-то из свитков Кумрана и Наг-Хаммади, интересно было. Может, он так и звучит — гортанно, с клекотом… Стало спокойнее. Поначалу можно будет ивритом пользоваться, да и арамейских слов он немного, но знает. Короче, для бытового общения хватит, а за пару-тройку дней он — буквально — наслушается, постарается максимально увеличить запас, и жить станет комфортней.
И опешил от собственной — как запрограммированной! — обреченности: а ведь, похоже, он смирился с неизбежностью сколько-то долгого пребывания в чужом мире, в этом сраном городишке, где зной стоит, как вода в стакане. А он, Чернов, как кусок сахара в том же стакане: и тает, и тает, и тает, костюмчик — хоть выжимай. Знал бы, что приличий не нарушит, снял бы, бежал нагишом. Однако политкорректность — она и в чужом мире, в сраном городишке оною остается…
И он, Чернов, здесь тоже остается, как к гадалке не ходи, и не на день-другой-третий, а на не определенную никем (разве что кем-то свыше…) уйму времени, и никто (особенно тот, кто свыше…) не станет интересоваться мнением Чернова по сему поводу. Казалось ему, что все с ним случившееся — не случайность вовсе (тавтология намеренна), а некий Процесс с большой буквы, в котором Чернов должен играть некую же специальную роль. Километры километров, набеганные за долгие годы в гордом одиночестве (на дистанции нет попутчиков, только соперники!), приучили осознавать происходящее в жизни не фрагментарно, не как цепочку случаев, а целостно — именно Процессом. Бегом. Начав сей бег в Сокольниках, Чернов рано или поздно где-то закончит его. Где? Лучше всего — в тех же Сокольниках, но может статься, что совсем в ином пункте пространства-времени, раз уж дистанция пролегла в не им заданных пространственно-временных координатах. Он — стайер, Чернов, не только по спорту — по жизни тоже, по отношению к ней, по логике мышления. Он только начал бежать, времени прошло — копейки, пространства освоено — устать не успел, и вряд ли он, лишь глянув одним глазком на чужие миры-времена, сразу же где-нибудь финиширует. В таком случае провалиться в прореху должен был не он, а какой-нибудь его прежний корешок по легкоатлетической сборной — из спринтеров, из стометровщиков. А провалился-то он, стайер. Значит, бежать ему по определению — или, если хотите, по предназначению! — еще долго, надо беречь дыхалку и силы и не тратить их на пустые и бесполезные страдания.
Все вышесказанное подразумевает наличие в Процессе «кого-то свыше». Хотите — Бога. Хотите — Высший Разум. Хотите — Генерального Конструктора. Хотите — Еще Кого-нибудь. Вопрос терминологии… И это не мистицизм, а нормальная логика человека, точно знающего, что в привычной земной жизни никаких прорех ни в пространстве, ни во времени не существует.
А между тем — добежал до намеченного здания.
Оно и вправду было куда больше и выше остальных. Квадратное в плане, такое же скучное архитектурно, как и жилые дома — гладкие стены, узкие окна, не пропускающие внутрь жару, наконец-то — редкие деревца вокруг, похожие на кипарисы-недоростки. Оно одиноко царило на тоже большой, по сравнению с улочками, площади, заполненной, как и улочки, людьми, уже откричавшими «приветы бегуну» и снова упорно буравящими его глазами.
У входа в здание, у распахнутых двойных дверей высотой в полтора человеческих роста, стоял высокий худой человек. Черная короткая борода. Черные, с проседью, тоже недлинные волосы. Черные густые брови. И неожиданно — синие-синие глаза, в которых Чернов не усмотрел ничего колючего, скорее — открытую радость встречи. Ну, ждал этот бородач Чернова, именно его и ждал, может — год, может — тыщу лет, но дождался и рад до смерти. Бородач протянул к пришлецу руки и сказал на угаданной Черновым смеси арамейского и древнееврейского:
— Здравствуй, Бегун. Мы так долго ждали тебя, и ты пришел, как и завещано Книгой Пути. Теперь все у нас будет удачно, и Небо над нами останется голубым, и Солнце — ласковым, и Вода — прохладной, и Хлеб — чистым, и Путь — счастливым. Здравствуй, Бегун.
Скорее всего произнесенное было формулой. То ли формулой приветствия вообще, то ли приветствия именно Чернову, то есть Бегуну. И если в своих беговых раздумьях сам Чернов означил термин «Процесс» заглавной буквой, уважая его и его возможного Конструктора (тоже с заглавной), то бородач уважал в своем приветствии все подряд: и какую-то Книгу какого-то Пути, и Солнце, и Хлеб, и Воду, и даже самого Чернова, то есть Бегуна.
Чернов решил плюнуть на политкорректность: стоять — после бега-то! — в насквозь мокрой одежде было отвратительно, и, как ни странно в жару, знобко, посему он потянул молнию и содрал с плеч белую, ставшую тряпкой плотную куртку. А футболку, еще более мокрую, все ж постеснялся. Прежде она тоже была белой, сейчас стала серой, как из воды вынутой.
Бородач махнул кому-то в толпе, и оттуда вышла женщина, присела перед Черновым на корточки, склонила голову, пряча глаза, и протянула невесть зачем прихваченную на площадь (рояль в кустах?) полотняную белую ткань размером с хорошую простыню. Бородач обошел женщину, забрал простыню и, как занавесом, закрыл Чернова от толпы.
— Сними мокрое, — сказал он. — Зачем так одевался? Ты же знал, какая здесь жара…
Все было абсолютно понятно, Чернов чувствовал себя вполне уверенным — в смысле языка. Поэтому спросил:
— Откуда мне было знать?
И потянул через голову майку.
Бородач набросил на голый торс Чернова прохладное полотно, забрал у него майку и куртку, не глядя отдал женщине.
— Мирьям выстирает…
— Откуда мне было знать? — повторил вопрос Чернов, потому что уверенное утверждение хозяина его удивило.
Запахнул простыню на теле: стало легче. Даже жара показалась менее оглушающей.
— Ты забыл, — почему-то удовлетворенно сказал бородач. Повторил врастяжку: — Ты за-а-бы-ы-л… — Обнял Чернова за плечи, чуть развернул, настойчиво подтолкнул к входу в здание. Оглянулся назад, к смотрящим, крикнул: — Расходитесь, братья и сестры. Солнце еще слишком высоко…
Они вошли в полутемный высокий пустой зал. Свет, проникающий сюда сквозь узкие окна-бойницы, выхватывал из тьмы — особенно плотной после солнечной площади! — щербатые квадратные камни пола, длинные каменные лавки, впереди, у противоположной входу стены, — масляный светильник на тонкой высокой ножке-подставке, напоминающий по форме традиционную иудейскую менору, но язычков пламени здесь было не семь, а десять. За светильником Чернов углядел огромный — по виду тоже каменный — саркофаг, на передней стенке которого неведомый камнерез изобразил десять птиц — очень условно изобразил, схематически, если слово «схема» можно отнести к изображению живого существа. Десять огоньков в светильнике, десять птиц на камне… Число наверняка имело религиозное значение, да и здание, понимал Чернов, являлось храмом для отправления ритуалов некой религии, далекой и от иудаизма, и от римско-эллинских обычаев. А уж от христианства — тем более!
Но и форма светильника, и аскетическая пустота храма, и, наконец, корни языка жителей — все-таки Чернов упрямо склонялся к какому-то варианту еврейского монотеизма, хотя многое кричало против этой версии. Взять хотя бы каменных птиц! Не позволено было иудеям — из земной истории Чернова! — изображать живое, будь то человек, зверь или цветок…
— Мы пришли, — торжественно произнес бородач, убрал руку с плеча Чернова и протянул ее куда-то вперед и вверх — за светильник и за саркофаг.
Чернов поднял глаза — они уже привыкли к полутьме храма, которую точнее было бы назвать полусветом, — и обалдел от неожиданности. Или все же от Неожиданности: коль скоро здесь все именуется с явно слышимым уважением, то обалдение Чернова следовало бы описывать одними прописными. И есть причина: на каменной стене имело место еще одно изображение — нет, не птицы, не зверя, но именно человека, бегущего по пустыне в просторных белых, хотя и закопченных пламенем светильника, одеждах. Пусть скверно исполненное с точки зрения современной Чернову техники живописи, пусть явно очень старое и не очень ухоженное (сырость, копоть, смена температур…), но сделанное на доске и красками.
Икона!
А по содержанию — точная копия с картины «Бегун», висящей в сокольнической квартире Чернова. Или наоборот: там — копия, а здесь — подлинник.
Кто бы на месте Чернова не обалдел от такой неожиданности? Провал во времени — это хотя бы для фантастики, для масс-культуры явление многажды описанное и отснятое на пленку: пусть не верим в его действительность, но предполагаем возможность. А перемещение туда-сюда по времени и пространству изображения неведомого бегуна — это даже не из области фантастики! Это, блин, чисто мистика… И кто, спрашивается, бегун? Не Чернов ли? А картинка висела у Чернова уже лет шесть-семь, наверно, и он ни черта не знал о ее мистической сущности, не думал, не предполагал.
— Кто это? — спросил он, вздрогнув от собственного голоса, слишком громко, как ему показалось, прозвучавшего в каменном храме.
— Ты, — спокойно ответил бородач.
Приехали, еще более обалдело подумал Чернов. Вернее — прибежали. И, судя по всему, это далеко не финиш, тут он в своих стайерских грустных выводах был прав.
Можно было, конечно, позадавать традиционные вопросы типа «почему?», «каким таким образом?», «как это возможно?», можно было уйти в несознанку, потребовать назад свою мокрую одежду и гордо удалиться в горы, но все эти театральные экзальтации — не для Чернова. Он же определил для себя: дистанция продолжается и конца ей пока не видно. А посему чего зря суетиться? То, что должно случиться, еще случится, а терпения Чернову не занимать стать. Да и в доме повешенного, как говорится…
Тут, похоже, все были повешенные — на символической веревке, называемой «Бегун». Что ж, в одном местные фанатики не ошибаются: он, Чернов, — бегун, он — весь в белом, как и этот тип с доски древнего художника-примитивиста или с картины его позднейшего копииста. Он прибежал? Факт. Он может бежать дальше, если это позарез необходимо вышеуказанным фанатам бега? Несомненно. Уклониться возможно? Похоже, что нет. Так пусть объясняют, просвещают, наставляют, просят, требуют — что еще? — а он станет корректировать просьбы и наставления, сообразуясь со своими возможностями и верой в происходящее.
Пока верилось. Городок, люди, дома, храм, вот бородач этот какой-то служитель какого-то культа — все было настоящим, все можно потрогать и понять: не сон. Сон остался там — за прорехой. А здесь…
А кому он служит — этот служитель? В кого они тут верят? Уж не в него ли самого, в Бегуна святого-непорочного-бегушего-по-пересеченной-местности?…
И спросил в лоб:
— А Бог-то у вас есть?
Хамский вопрос, конечно, но не политесы же разводить, когда вокруг — тьма. В смысле — никакой ясности…
Бородач, к удивлению Чернова, не обиделся, сказал мягко:
— Есть. Но не только у нас. Он — один у всех народов на этой земле. И у тебя тоже, Бегун. Мы называем его — Сушим, и это Он определяет Путь каждому, и это Он избрал тебя и сказал: иди и знай. И ты идешь и знаешь, а что не помнишь ничего — это судьба предназначенная…
— А почему я нигде не вижу изображений Сущего?
— Потому что никто не знает, какой Он. А придумывать… В Книге Пути сказано: «Не пытайся понять, как выглядит Он, потому что Он не выглядит никак». Слышишь, Бегун: никак! О каких тогда изображениях речь?…
— Как же вы ему поклоняетесь? Не видя, не зная…
— Он — везде и Он — все. Хочешь — поклонись камню: Он в нем. Хочешь — дереву, траве, горе, солнцу… Только зачем такое слово — поклоняться? Он не требует от нас никаких поклонов или иных внешних выражений униженности. Он — не выше нас. Он — вне нас и внутри нас, а поэтому Он — это и мы тоже… — Бородач улыбнулся мягко: — Не бери в голову лишнее, Бегун. Все, что тебе нужно, придет само. И я буду рядом. Я обязан быть рядом, потому что ты опять встал на Путь.
— Кто ты?
— Меня зовут Кармель. Я — Хранитель.
— Хранитель чего?
— Хранитель знаний и памяти — это в общем. А если конкретно, то — Книги Пути.
— Она там? — Чернов кивнул в сторону каменного саркофага.
— Ты вспомнил или догадался?
— Я должен был знать?
— Ты знал, Бегун. Ты все знал. — В голосе Кармеля не было ни капли горечи или боли по поводу каких-то — не исключено, что великих и с большой буквы, как все здесь! — знаний, оброненных Черновым на каком-то Пути. Он просто констатировал факт наличия знаний и, соответственно, факт забывчивости их носителя, и они, факты эти, ничуть не волновали Хранителя.
Почему ж они должны волновать Бегуна?
Чернов спросил себя о том и сам себе ответил: нипочему. Не станет он волноваться. Чего зря? Бег ровный, дистанция пока не тяготит, а что из-за полной неясности маршрута она все более напоминает марафонскую, а не привычную «десятку» на стадионе, так и тут Чернову не привыкать: бегал он и марафон, бывало, и тренировки любил проводить не только на тартановых дорожках, но и на земных тропинках. В лесу, например. Или в горах Крыма, где регулярно отдыхал летом.
Сказал задумчиво:
— А мое изображение, значит, имеется…
По сути, констатировал факт.
Но Кармель-Хранитель счел нужным дать пояснение:
— Тебя помнят. Все, что было, было не слишком давно. Я могу, если хочешь, показать тебе могилу Элева из рода Красителей, кто нарисовал твое изображение. Я могу, если хочешь, показать тебе пень от дерева, из которого Элев выпилил и выстругал доски для основы. Я могу познакомить тебя с потомком Элева — Иегошуа, нынешним главой рода Красителей… Да, впрочем, ты так и так со всеми познакомишься, когда придет пора. А пока не мучай себя и свою память. Ты долго бежал, ты устал, ты голоден, тебе нужно омыть тело и лицо. Пойдем со мной, ты будешь жить у меня.
Вот и подведен промежуточный итог: он, Чернов, «будет жить», он здесь надолго… А разве он считал иначе? Нет! Раз так то стоит послушаться Хранителя, тем более что очень хочется помыться, выдраить себя с мылом, если здесь знают мыло.
Придерживая руками простыню, Чернов послушно — сам удивляясь собственному непротивлению — последовал за Кармелем. Они вышли из Храма на площадь, в самое пекло, которое все же разогнало по домам любопытных жителей городка: площадь была пуста. Или не пекло разогнало, а Хранитель, напомнивший людям о времени солнцестояния, к коему здесь особое отношение. По религии или по традициям положено проводить его под крышей?… Чернов не стал интересоваться деталями, поскольку наметил себе для начала выстроить общую картинку мира, в который попал. А подробности сами собой прояснятся.
Они перешли площадь, нырнули в одну из улочек, вытекающих из нее, и третьим домом на ней оказался дом Кармеля. Он ничем не выделялся, несмотря на явно высокое положение хозяина в здешней иерархии: два этажа, плоская крыша, маленькие окошки.
Схавала-вала. Нечаянная аллитерация.
Однако ты еще ничего, лестно оценил себя бегущий трусцой Чернов, однако ты еще можешь шутить над собой и над ситуацией, значит — не все потеряно, а что найдется впереди — будем посмотреть, как писали классики…
А жители городка, казалось, высыпали на улицы все до единого, даже почтенных старцев в домах не забыли: вон какие древние экземпляры имеют место, прямо-таки Авраамы с Моисеями, седые бороды до груди, седые волосы до плеч, белые (полотняные?) длинные рубахи. Стричь старцев, что ли, запрещено местными обычаями? Табу?…
Но вот слово сказано, имена названы, и Чернову показалось, что городок и впрямь похож не на абстрактный южный предгорный, а на вполне конкретный — какой-нибудь Гиппос или Гергесу, только времен Иисуса, естественно, или даже раньше. Но, подумав здраво (если на бегу можно — здраво), решил: все-таки позже — дома или домишки побольше и побелее, чем во времена Иисуса, аккуратнее и даже богаче, тут вам и водовод тянется вдоль улицы, значит — начало его расположено где-то высоко в горах, где бьет чистая вода, а всякие Гиппосы и Гергесы в библейские времена такой роскоши не знавали, питьевая вода в тех краях была драгоценностью. Чернов когда-то интересовался реалиями Библии, читал немало… И еще отметил: одежда горожан — хоть тоже похожа на иудейскую или эллинскую — а и она на диво чисто выглядит. А и то понятно: есть вода — не жалеют на стирку, выходит.
Лица у людей, правда, странные. Будто масками затвердевшие: одно выражение на всех. Какое? Ну, удивление — это ясно, но круто замешанное на ожидании. Ожидании чего? Такое ощущение, что ждут они от Чернова либо блага, либо худа. Чернов не мнил себя психологом, однако чувство это читалось столь ясно и повторялось от лица к лицу, что Чернов забеспокоился: а если он не оправдает их неясных надежд? Что с ним сотворят? Убьют? Изжарят и съедят? Или распнут?…
Факт, факт: есть силы для некой, пусть хиленькой и мелкой, но все же иронии, значит, он выплывет. Или, точнее, выбежит. Было. Не впервые бегаем. Только хорошо бы понять, где и когда бежим. Фантастика любима в книгах и — если ты дома и на диване. А фантастика в реальности (парадоксальное словосочетание, но тоже — факт!) — этого Чернов не проходил. Да этого вообще никто никогда не проходил — в реальности-то…
А городок казался старым и новым одновременно, будто давным-давно возведенные дома-домишки постоянно обновлялись, а то и перестраивались хозяевами, а уж прихорашивались — частенько. Со своей дистанции Чернов не мог определить: побелены они или покрашены, но стены смотрелись опрятно и свежо, посему еще одна ассоциация всплыла: украинские беленые хатки… Тут же загнал ассоциацию вглубь: только и общего, что белизна стен, ни тебе соломенных крыш, ни аистов в гнездах, ни мальв у плетней. Растительности — почти никакой. Лиственные деревья и кактусы, увиденные с трехкилометрового расстояния, где-то прятались, может быть — за домами… Сон о жаре оказался провидческим, если не в подробностях, то в сути: красно-желтый фон, местность гористая, флоры вокруг — по минимуму, и надо всем царит раскаленная сковородка солнца. А что сам городок в сон не являлся, так Чернов, не исключено, лично в том виновен: не выдерживал давящего ужаса, вырывался в явь слишком рано…
В одежде жителей тоже преобладал белый цвет: белые длинные платья женщин, прихваченные в талиях голубыми или розовыми кусками материи, белые рубахи мужчин, белые штаны чуть ниже колен, иногда — голубые и даже синие шейные платки, закрывающие шеи. Просто, но нарядно. И дети — в таких же рубашонках, только цвета у них разнообразнее — и голубые есть, и синие, и светло-желтые, и зеленые, как несуществующая в округе трава, и даже красно-желтые, как горы, окружившие городок. Мужчины, как и старцы, все — бородаты, но бороды аккуратно подстрижены, не болтаются неопрятными метелками. Головы у всех непокрыты — даже у женщин. Украшений — никаких: ни ожерелий, ни браслетов, ни серег, ни перстней. Обувь — кожаные сандалии на ремешках, детвора — босиком, ноги, естественно, грязные и в ссадинах: детишки, в свободное от наблюдения за Черновым время разумеется, вели себя так, как все дети всех народов во все времена.
Чернов делал выводы на бегу: по внешнему виду жители близки иудеям, близки эллинам, близки латинянам, но в сумме — ни те, ни другие, ни третьи. Скажем, иудеи времен Христа — и ранее! — не знали штанов. Одна рубаха без мантии поверх — и человек в той же Иудее считался нагим. Украшения обожали женщины всех народов. Головные уборы были необязательны, но все же предпочтительным считалось покрыть голову. В Иудее, например, — платком. Ну и так далее, лень вспоминать…
Но все же: что за язык?… Раз мертво молчат, надо попытаться пробить мертвечину.
Чернов опять поднял руки горе и крикнул на иврите, обращаясь ко всем и ни к кому:
— Привет вам, добрые люди!
Повторил то же по-гречески, на латыни, по-испански… Несколько секунд висела мертвая тишина, только шлепали его кроссовки по сухой земле. И вдруг тишина разорвалась нестройным разноголосьем:
— Привет тебе, бегун!.. Ты пришел!.. Слава бегуну!.. — И уж вовсе несуразное: — Спасибо тебе, бегун!..
Чернов понял все, кроме главного: что все-таки за язык? Сам себе изумился: как это так возможно с точки зрения лингвистики — не объединить разрозненные понятные слова в нечто целое с точным названием? Раз понял, значит, не чужое, знаемое, слышимое… И мгновенно, как озарение: это же просто дикая смесь древнееврейского и арамейского, хотя и, странно произносимая, с какими-то гортанными, горловыми звуками. А странно произносимая оттого, что никогда не слышал живого арамейского, только пробовал самостоятельно читать на нем что-то из свитков Кумрана и Наг-Хаммади, интересно было. Может, он так и звучит — гортанно, с клекотом… Стало спокойнее. Поначалу можно будет ивритом пользоваться, да и арамейских слов он немного, но знает. Короче, для бытового общения хватит, а за пару-тройку дней он — буквально — наслушается, постарается максимально увеличить запас, и жить станет комфортней.
И опешил от собственной — как запрограммированной! — обреченности: а ведь, похоже, он смирился с неизбежностью сколько-то долгого пребывания в чужом мире, в этом сраном городишке, где зной стоит, как вода в стакане. А он, Чернов, как кусок сахара в том же стакане: и тает, и тает, и тает, костюмчик — хоть выжимай. Знал бы, что приличий не нарушит, снял бы, бежал нагишом. Однако политкорректность — она и в чужом мире, в сраном городишке оною остается…
И он, Чернов, здесь тоже остается, как к гадалке не ходи, и не на день-другой-третий, а на не определенную никем (разве что кем-то свыше…) уйму времени, и никто (особенно тот, кто свыше…) не станет интересоваться мнением Чернова по сему поводу. Казалось ему, что все с ним случившееся — не случайность вовсе (тавтология намеренна), а некий Процесс с большой буквы, в котором Чернов должен играть некую же специальную роль. Километры километров, набеганные за долгие годы в гордом одиночестве (на дистанции нет попутчиков, только соперники!), приучили осознавать происходящее в жизни не фрагментарно, не как цепочку случаев, а целостно — именно Процессом. Бегом. Начав сей бег в Сокольниках, Чернов рано или поздно где-то закончит его. Где? Лучше всего — в тех же Сокольниках, но может статься, что совсем в ином пункте пространства-времени, раз уж дистанция пролегла в не им заданных пространственно-временных координатах. Он — стайер, Чернов, не только по спорту — по жизни тоже, по отношению к ней, по логике мышления. Он только начал бежать, времени прошло — копейки, пространства освоено — устать не успел, и вряд ли он, лишь глянув одним глазком на чужие миры-времена, сразу же где-нибудь финиширует. В таком случае провалиться в прореху должен был не он, а какой-нибудь его прежний корешок по легкоатлетической сборной — из спринтеров, из стометровщиков. А провалился-то он, стайер. Значит, бежать ему по определению — или, если хотите, по предназначению! — еще долго, надо беречь дыхалку и силы и не тратить их на пустые и бесполезные страдания.
Все вышесказанное подразумевает наличие в Процессе «кого-то свыше». Хотите — Бога. Хотите — Высший Разум. Хотите — Генерального Конструктора. Хотите — Еще Кого-нибудь. Вопрос терминологии… И это не мистицизм, а нормальная логика человека, точно знающего, что в привычной земной жизни никаких прорех ни в пространстве, ни во времени не существует.
А между тем — добежал до намеченного здания.
Оно и вправду было куда больше и выше остальных. Квадратное в плане, такое же скучное архитектурно, как и жилые дома — гладкие стены, узкие окна, не пропускающие внутрь жару, наконец-то — редкие деревца вокруг, похожие на кипарисы-недоростки. Оно одиноко царило на тоже большой, по сравнению с улочками, площади, заполненной, как и улочки, людьми, уже откричавшими «приветы бегуну» и снова упорно буравящими его глазами.
У входа в здание, у распахнутых двойных дверей высотой в полтора человеческих роста, стоял высокий худой человек. Черная короткая борода. Черные, с проседью, тоже недлинные волосы. Черные густые брови. И неожиданно — синие-синие глаза, в которых Чернов не усмотрел ничего колючего, скорее — открытую радость встречи. Ну, ждал этот бородач Чернова, именно его и ждал, может — год, может — тыщу лет, но дождался и рад до смерти. Бородач протянул к пришлецу руки и сказал на угаданной Черновым смеси арамейского и древнееврейского:
— Здравствуй, Бегун. Мы так долго ждали тебя, и ты пришел, как и завещано Книгой Пути. Теперь все у нас будет удачно, и Небо над нами останется голубым, и Солнце — ласковым, и Вода — прохладной, и Хлеб — чистым, и Путь — счастливым. Здравствуй, Бегун.
Скорее всего произнесенное было формулой. То ли формулой приветствия вообще, то ли приветствия именно Чернову, то есть Бегуну. И если в своих беговых раздумьях сам Чернов означил термин «Процесс» заглавной буквой, уважая его и его возможного Конструктора (тоже с заглавной), то бородач уважал в своем приветствии все подряд: и какую-то Книгу какого-то Пути, и Солнце, и Хлеб, и Воду, и даже самого Чернова, то есть Бегуна.
Чернов решил плюнуть на политкорректность: стоять — после бега-то! — в насквозь мокрой одежде было отвратительно, и, как ни странно в жару, знобко, посему он потянул молнию и содрал с плеч белую, ставшую тряпкой плотную куртку. А футболку, еще более мокрую, все ж постеснялся. Прежде она тоже была белой, сейчас стала серой, как из воды вынутой.
Бородач махнул кому-то в толпе, и оттуда вышла женщина, присела перед Черновым на корточки, склонила голову, пряча глаза, и протянула невесть зачем прихваченную на площадь (рояль в кустах?) полотняную белую ткань размером с хорошую простыню. Бородач обошел женщину, забрал простыню и, как занавесом, закрыл Чернова от толпы.
— Сними мокрое, — сказал он. — Зачем так одевался? Ты же знал, какая здесь жара…
Все было абсолютно понятно, Чернов чувствовал себя вполне уверенным — в смысле языка. Поэтому спросил:
— Откуда мне было знать?
И потянул через голову майку.
Бородач набросил на голый торс Чернова прохладное полотно, забрал у него майку и куртку, не глядя отдал женщине.
— Мирьям выстирает…
— Откуда мне было знать? — повторил вопрос Чернов, потому что уверенное утверждение хозяина его удивило.
Запахнул простыню на теле: стало легче. Даже жара показалась менее оглушающей.
— Ты забыл, — почему-то удовлетворенно сказал бородач. Повторил врастяжку: — Ты за-а-бы-ы-л… — Обнял Чернова за плечи, чуть развернул, настойчиво подтолкнул к входу в здание. Оглянулся назад, к смотрящим, крикнул: — Расходитесь, братья и сестры. Солнце еще слишком высоко…
Они вошли в полутемный высокий пустой зал. Свет, проникающий сюда сквозь узкие окна-бойницы, выхватывал из тьмы — особенно плотной после солнечной площади! — щербатые квадратные камни пола, длинные каменные лавки, впереди, у противоположной входу стены, — масляный светильник на тонкой высокой ножке-подставке, напоминающий по форме традиционную иудейскую менору, но язычков пламени здесь было не семь, а десять. За светильником Чернов углядел огромный — по виду тоже каменный — саркофаг, на передней стенке которого неведомый камнерез изобразил десять птиц — очень условно изобразил, схематически, если слово «схема» можно отнести к изображению живого существа. Десять огоньков в светильнике, десять птиц на камне… Число наверняка имело религиозное значение, да и здание, понимал Чернов, являлось храмом для отправления ритуалов некой религии, далекой и от иудаизма, и от римско-эллинских обычаев. А уж от христианства — тем более!
Но и форма светильника, и аскетическая пустота храма, и, наконец, корни языка жителей — все-таки Чернов упрямо склонялся к какому-то варианту еврейского монотеизма, хотя многое кричало против этой версии. Взять хотя бы каменных птиц! Не позволено было иудеям — из земной истории Чернова! — изображать живое, будь то человек, зверь или цветок…
— Мы пришли, — торжественно произнес бородач, убрал руку с плеча Чернова и протянул ее куда-то вперед и вверх — за светильник и за саркофаг.
Чернов поднял глаза — они уже привыкли к полутьме храма, которую точнее было бы назвать полусветом, — и обалдел от неожиданности. Или все же от Неожиданности: коль скоро здесь все именуется с явно слышимым уважением, то обалдение Чернова следовало бы описывать одними прописными. И есть причина: на каменной стене имело место еще одно изображение — нет, не птицы, не зверя, но именно человека, бегущего по пустыне в просторных белых, хотя и закопченных пламенем светильника, одеждах. Пусть скверно исполненное с точки зрения современной Чернову техники живописи, пусть явно очень старое и не очень ухоженное (сырость, копоть, смена температур…), но сделанное на доске и красками.
Икона!
А по содержанию — точная копия с картины «Бегун», висящей в сокольнической квартире Чернова. Или наоборот: там — копия, а здесь — подлинник.
Кто бы на месте Чернова не обалдел от такой неожиданности? Провал во времени — это хотя бы для фантастики, для масс-культуры явление многажды описанное и отснятое на пленку: пусть не верим в его действительность, но предполагаем возможность. А перемещение туда-сюда по времени и пространству изображения неведомого бегуна — это даже не из области фантастики! Это, блин, чисто мистика… И кто, спрашивается, бегун? Не Чернов ли? А картинка висела у Чернова уже лет шесть-семь, наверно, и он ни черта не знал о ее мистической сущности, не думал, не предполагал.
— Кто это? — спросил он, вздрогнув от собственного голоса, слишком громко, как ему показалось, прозвучавшего в каменном храме.
— Ты, — спокойно ответил бородач.
Приехали, еще более обалдело подумал Чернов. Вернее — прибежали. И, судя по всему, это далеко не финиш, тут он в своих стайерских грустных выводах был прав.
Можно было, конечно, позадавать традиционные вопросы типа «почему?», «каким таким образом?», «как это возможно?», можно было уйти в несознанку, потребовать назад свою мокрую одежду и гордо удалиться в горы, но все эти театральные экзальтации — не для Чернова. Он же определил для себя: дистанция продолжается и конца ей пока не видно. А посему чего зря суетиться? То, что должно случиться, еще случится, а терпения Чернову не занимать стать. Да и в доме повешенного, как говорится…
Тут, похоже, все были повешенные — на символической веревке, называемой «Бегун». Что ж, в одном местные фанатики не ошибаются: он, Чернов, — бегун, он — весь в белом, как и этот тип с доски древнего художника-примитивиста или с картины его позднейшего копииста. Он прибежал? Факт. Он может бежать дальше, если это позарез необходимо вышеуказанным фанатам бега? Несомненно. Уклониться возможно? Похоже, что нет. Так пусть объясняют, просвещают, наставляют, просят, требуют — что еще? — а он станет корректировать просьбы и наставления, сообразуясь со своими возможностями и верой в происходящее.
Пока верилось. Городок, люди, дома, храм, вот бородач этот какой-то служитель какого-то культа — все было настоящим, все можно потрогать и понять: не сон. Сон остался там — за прорехой. А здесь…
А кому он служит — этот служитель? В кого они тут верят? Уж не в него ли самого, в Бегуна святого-непорочного-бегушего-по-пересеченной-местности?…
И спросил в лоб:
— А Бог-то у вас есть?
Хамский вопрос, конечно, но не политесы же разводить, когда вокруг — тьма. В смысле — никакой ясности…
Бородач, к удивлению Чернова, не обиделся, сказал мягко:
— Есть. Но не только у нас. Он — один у всех народов на этой земле. И у тебя тоже, Бегун. Мы называем его — Сушим, и это Он определяет Путь каждому, и это Он избрал тебя и сказал: иди и знай. И ты идешь и знаешь, а что не помнишь ничего — это судьба предназначенная…
— А почему я нигде не вижу изображений Сущего?
— Потому что никто не знает, какой Он. А придумывать… В Книге Пути сказано: «Не пытайся понять, как выглядит Он, потому что Он не выглядит никак». Слышишь, Бегун: никак! О каких тогда изображениях речь?…
— Как же вы ему поклоняетесь? Не видя, не зная…
— Он — везде и Он — все. Хочешь — поклонись камню: Он в нем. Хочешь — дереву, траве, горе, солнцу… Только зачем такое слово — поклоняться? Он не требует от нас никаких поклонов или иных внешних выражений униженности. Он — не выше нас. Он — вне нас и внутри нас, а поэтому Он — это и мы тоже… — Бородач улыбнулся мягко: — Не бери в голову лишнее, Бегун. Все, что тебе нужно, придет само. И я буду рядом. Я обязан быть рядом, потому что ты опять встал на Путь.
— Кто ты?
— Меня зовут Кармель. Я — Хранитель.
— Хранитель чего?
— Хранитель знаний и памяти — это в общем. А если конкретно, то — Книги Пути.
— Она там? — Чернов кивнул в сторону каменного саркофага.
— Ты вспомнил или догадался?
— Я должен был знать?
— Ты знал, Бегун. Ты все знал. — В голосе Кармеля не было ни капли горечи или боли по поводу каких-то — не исключено, что великих и с большой буквы, как все здесь! — знаний, оброненных Черновым на каком-то Пути. Он просто констатировал факт наличия знаний и, соответственно, факт забывчивости их носителя, и они, факты эти, ничуть не волновали Хранителя.
Почему ж они должны волновать Бегуна?
Чернов спросил себя о том и сам себе ответил: нипочему. Не станет он волноваться. Чего зря? Бег ровный, дистанция пока не тяготит, а что из-за полной неясности маршрута она все более напоминает марафонскую, а не привычную «десятку» на стадионе, так и тут Чернову не привыкать: бегал он и марафон, бывало, и тренировки любил проводить не только на тартановых дорожках, но и на земных тропинках. В лесу, например. Или в горах Крыма, где регулярно отдыхал летом.
Сказал задумчиво:
— А мое изображение, значит, имеется…
По сути, констатировал факт.
Но Кармель-Хранитель счел нужным дать пояснение:
— Тебя помнят. Все, что было, было не слишком давно. Я могу, если хочешь, показать тебе могилу Элева из рода Красителей, кто нарисовал твое изображение. Я могу, если хочешь, показать тебе пень от дерева, из которого Элев выпилил и выстругал доски для основы. Я могу познакомить тебя с потомком Элева — Иегошуа, нынешним главой рода Красителей… Да, впрочем, ты так и так со всеми познакомишься, когда придет пора. А пока не мучай себя и свою память. Ты долго бежал, ты устал, ты голоден, тебе нужно омыть тело и лицо. Пойдем со мной, ты будешь жить у меня.
Вот и подведен промежуточный итог: он, Чернов, «будет жить», он здесь надолго… А разве он считал иначе? Нет! Раз так то стоит послушаться Хранителя, тем более что очень хочется помыться, выдраить себя с мылом, если здесь знают мыло.
Придерживая руками простыню, Чернов послушно — сам удивляясь собственному непротивлению — последовал за Кармелем. Они вышли из Храма на площадь, в самое пекло, которое все же разогнало по домам любопытных жителей городка: площадь была пуста. Или не пекло разогнало, а Хранитель, напомнивший людям о времени солнцестояния, к коему здесь особое отношение. По религии или по традициям положено проводить его под крышей?… Чернов не стал интересоваться деталями, поскольку наметил себе для начала выстроить общую картинку мира, в который попал. А подробности сами собой прояснятся.
Они перешли площадь, нырнули в одну из улочек, вытекающих из нее, и третьим домом на ней оказался дом Кармеля. Он ничем не выделялся, несмотря на явно высокое положение хозяина в здешней иерархии: два этажа, плоская крыша, маленькие окошки.