Исай Львович Абрамович
Книга воспоминаний
1. Детские годы
Мой отец, Лейб Абрамович, родился в 1845 году, в Херсонской губернии, Николаевском уезде, в местечке Павливка.
Его отец, мой дед, имел фамилию Иммельфарб. Но отец и его младший брат Нафталия не захотели служить в царской армии и, когда приблизился срок их призыва, подделали свои паспорта: изменили в них фамилию и год рождения. Так за моим отцом утвердилась фамилия Абрамович, а за дядей – Герц. Суд приговорил их за это на вечное поселение в Иркутскую губернию, в село Пашенное Верхоленского уезда. По прошествии какого-то времени он как портной-ремесленник получил, однако, право на жительство в Иркутске, куда и переехал с семьей.
Другой мой дед, отец матери – Ханы Абрамовны – был гомельским купцом. Как старший сын и наследник отца, не пожелавшего делить капитал, он должен был унаследовать все состояние. Братья, недовольные этим решением, обвинили его в каких-то нарушениях закона – и суд приговорил его к ссылке на вечное поселение в то же сибирское село, куда был сослан мой отец. Маме тогда было восемь лет. А когда ей исполнилось пятнадцать, ее выдали замуж за моего, тогда уже сорокалетнего отца. По ее рассказам, она была тогда еще совсем ребенком, в куклы играла. А отец выдал ее замуж за пожилого ревнивого человека крутого нрава, который часто бил ее. Прожила она с ним двадцать лет. Умер он от скоротечной чахотки, нажитой от 12-15-часовой ежедневной работы.
Мать осталась вдовой с четырьмя сыновьями. Старшему, Давиду, было тогда пятнадцать лет, Григорию – десять, Натану – семь и мне – пять. Собственно, детей за двадцать лет своего брака мать родила четырнадцать – тринадцать сыновей и одну дочь, но многие из них либо родились мертвыми, либо умирали от болезней. Скарлатиной, например, одновременно болело нас шесть братьев. Четверо умерли.
Я родился в 1900 году, 1 апреля по старому стилю. Мать полезла в подпол за продуктами, споткнулась, упала, и у нее начались преждевременные роды. Она послала старшего сына Давида сообщить об этом отцу, который работал в портняжной мастерской Шнайдера. Мальчик пробежал, запыхавшись, километра полтора от нашего дома до мастерской и попросил одного из подмастерьев передать отцу, что у матери начались роды. Зная, что по расчетам рожать ей еще рано, отец сначала не поверил, считая, что это – первоапрельская шутка.
Но это была не шутка, сын у него действительно родился и доставил много хлопот своей матери. Недоношенного, болезненного, меня держали в вате, главным образом на русской печи. Ухаживали за мной мать и единственная моя сестра Сара, старшая из детей, которой в ту пору было пятнадцать лет. Спала она около печи на полу, но молодой сон крепок, и как-то отец проснулся от моего крика раньше, чем Сара, и разбудил ее ударом ноги в живот. Удар был настолько силен, что сестра вскоре умерла. Так я стал невольным виновником гибели своей единственной сестры. Мать любила ее больше всех, и она единственная из детей помогала матери.
Отец был необузданно вспыльчив, и даже гибель сестры не могла укротить его. Я сам не помню, но мне рассказывали, какой погром учинил он однажды на нашей улице.
На этой улице Подгорной были расположены все публичные дома города Иркутска. Это очень беспокоило моего отца, у которого росли сыновья. А проститутки любили зазывать к себе маленьких детей, играть с ними, угощать их сластями: видно, им хотелось излить на них нерастраченную материнскую нежность. И вот однажды отец нашел пятилетнего Гришу мирно заснувшим в публичном доме. Взбесившись, отец, вытащив сына, стал бросать в окна публичного дома кирпичи и громогласно, на всю улицу, ругаться на еврейском и русском языках.
Мне было пять лет, когда умер отец. 1905 год запомнился мне двумя событиями, причем оба были связаны с похоронами. Должен признаться, что не столько смерть отца врезалась в детскую память, сколько тот факт, что мой дядя Нафтул, не желая брать на кладбище двух малышей, подарил мне и моему брату Натану по серебряному рублю, чтобы мы не рвались на кладбище.
Мы, маленькие, мало понимали в семейных взаимоотношениях. Но и старший мой брат Давид, которому уже исполнилось пятнадцать лет, проявил полное равнодушие к смерти отца. Слишком часто он не только испытывал на себе тяжелую руку отца, но и был свидетелем того, как тот избивал мать. Однажды, когда отец, придя с работы усталый, в присутствии Давида ударил мать, сын вступился за нее. Тогда отец выгнал Давида в нижнем белье в сени (дело было сибирской зимой) и запер дверь. Мать плакала, несколько раз делала попытки открыть дверь и впустить Давида, но отец был неумолим. Только когда он заснул, матери удалось тайком впустить сына в квартиру. После этого Давид заболел воспалением легких.
Второе яркое воспоминание о 1905 годе – впечатление о демонстрации по поводу похорон братьев Винер.
Братья Винер, члены партии социалистов-революционеров, стали во главе дружины еврейской самообороны от готовившегося погрома. В дружину входили не только евреи, но и русская революционная молодежь. О подготовке погрома узнали от нескольких еврейских богачей-золотопромышленников, имевших личные связи с власть имущими, предупредившими своих друзей. Золотопромышленники выделили некоторые средства на приобретение оружия, а Винеры сформировали организацию самообороны и обучили членов дружины стрелять из пистолетов.
Когда толпа погромщиков, вооруженных пистолетами, топорами и ломами, двинулась к домам, где жили евреи, их встретил вооруженный отряд дружинников. Завязался бой – и на каждого убитого дружинника пришлось несколько убитых погромщиков. Увидев такой поворот дела, городские власти прислали полицию, которая прекратила столкновение.
Во время этого боя и погибли оба брата Винеры, похороны которых вылились в многолюдную демонстрацию. Мы, мальчишки, конечно, бежали за демонстрацией, и мне на всю жизнь запомнилось: множество людей, идущих мерным шагом по мостовой, красные знамена над ними и пение незнакомых песен. Это были революционные песни: в демонстрации приняли участие все революционные партии.
…Матери было тяжело справляться с четырьмя сыновьями. К тому же старший, Давид, и следующий за ним одиннадцатилетний Гриша явно не ладили между собой. Строптивый Гриша не хотел учиться, часто убегал в публичные дома, куда проститутки приманивали его подарками и сладостями. Мать страшно боялась, что он свихнется. Давид часто колотил его, но это только озлобляло мальчика. Однажды, забравшись на крышу, он дождался, пока Давид вернулся домой, стал бросать в него кирпичами и ранил его в плечо.
Мать не знала что делать. По совету дяди Нафтула она написала младшим братьям отца, жившим в местечке Павливка, и попросила их взять на воспитание Гришу. Вскоре пришел ответ с согласием. Грише купили железнодорожный билет, нашли попутчика, и мама поехала с ним на вокзал. И тут ей стало жаль сына, и она предложила ему вернуться домой.
Черт с ним, с билетом и с деньгами, – сказала она, махнув рукой.
Но Гриша, гордый тем, что едет так далеко один, в новую, неизвестную жизнь, отказался выйти из вагона.
Из событий моего детства мне хорошо запомнилось мое с Натаном участие в подпольной работе, а также обыск и арест Давида на нашей квартире. Мне было тогда 8, а Натану – 10 лет. Мы жили на Арсенальской улице, рядом с каланчой. Я учился в начальной школе. Давид, которому тогда было уже 18 лет, состоял в социал-демократической партии и участвовал в подпольной работе. Для расклейки листовок он использовал меня с Натаном. Вечерами он, тайком от матери, брал меня и Натана и уводил нас в темные улицы города, где жила иркутская беднота. Мы брали с собой банку клея, кисть и 50–60 листовок. Один из нас нес банку, кисть и клей, другой – листовки. Первый быстро обмакивал кисть в клей намазывал его на забор или стену, второй пришлепывал на клей листовку и проводил по ней тряпкой. Сзади шел Давид и всматривался, не идет ли кто навстречу или обгоняет нас: тогда он давал условленный сигнал, и мы прятали все наше оборудование.
Так повторялось много раз, пока не арестовали Давида.
Мы жили в однокомнатной квартире с кухней. Мама и Давид спали на железных койках, а мы с Натаном – на полу, под одним одеялом.
Однажды поздно вечером к нам в квартиру постучали. Мать открыла двери. На пороге стояли жандармы. Ротмистр предъявил ордер на обыск и арест Давида. Жандармы начали перебирать вещи, особенно бумаги и книги. Обыск длился недолго – вещей у нас было мало, – и жандармы ничего не нашли. Но Давида они с собой забрали и оставили нас с мамой в смятении.
Мы с Натаном к тому времени уже кой что понимали. Конечно, о своей "подпольной работе" мы ничего не говорили маме, но у брата спросили, что это за бумаги мы наклеиваем тайком. Давид объяснил нам, кто такие царь, жандармы, полиция, помещики, почему враждуют между собой капиталисты и рабочие. После этих объяснений мы с еще большим рвением расклеивали листовки. Разумеется, и таинственность, и опасность дела тешили наши детские сердца. Расклеивали листовки мы много раз, но ни разу не попались. Иногда утром мы с Натаном тайком не только от мамы, но и от Давида, ходили смотреть, висят ли наши листовки, читали их – и очень гордились своими делами.
Давида продержали недолго, месяц с небольшим – и выпустили за недоказанностью обвинения.
Давид был единственной опорой матери и, по существу, содержал всю семью. Окончив высшее начальное училище, он давал уроки. Ходил он для этого из одного конца города в другой – и одновременно готовился сдавать экстерном за гимназию. Зарабатывал Давид рублей 20–25 в месяц. Это и был бюджет нашей семьи, к которому добавлялись небольшие заработки мамы: она покупала старое платье, ремонтировала или перешивала его, а затем продавала на барахолке.
В 1909 году Давид стал репетитором Иосифа Уткина, будущего советского поэта. Его родители за уроки предоставили брату отдельную комнату с полным пансионом.
Несмотря на то, что брат стал жить отдельно, он продолжал помогать маме и заботиться о семье. Часто он давал нам с Натаном деньги и посылал за покупками для дома – покупать муку, рыбу, сахар, растительное масло, крупы и прочее. Помню, как мы Натаном покупали рыбу: она в те годы была в Иркутске самым доступным для бедняков продуктом. Мы брали большой мешок, шли на рыбный рынок и ходили меж рядов, прицениваясь. Конечно, омуль, муксун, таймень, хариус, сиг были нам не по карману, но окунь, щука, сазан, карась, линь, налим стоили дешево. На рубль можно было купить целый мешок – до двух пудов, если сумеешь как следует наложить. Мама учила нас брать рыбу не слишком крупную и не слишком мелкую – средняя рыба, говорила она, лучше укладывается, и ее входит в мешок больше. Мы строго следовали маминым советам, накладывали в мешок не меньше двух пудов и с трудом тащили его домой, я – взявшись за один, а Натан – за другой конец.
Муку покупали крупчатку, расфасованную в полотняные мешки по 40 фунтов (до сих пор запомнился штамп на белом полотне: "Мука Велицкого"). В квартирах везде были русские печи, и хлеб мама пекла сама. Такого хлеба, как мамин, пышного, пахучего и вкусного, я уже не ел никогда. Была она большой мастерицей и печь пироги с рыбой и рисом (в будни – со щукой, в праздники с тайменем), и особенно – пирожки с мясом, оставшиеся нашим любимым блюдом. Когда у мамы собирались ее уже взрослые сыновья, она прежде всего угощала нас нашими любимыми пирожками.
Но в детстве это бывало редко. Мяса мы тогда ели мало: оно стоило относительно дорого.
Летом мы с Натаном собирали грибы и ягоды, которых под Иркутском было очень много. Обильно росли там смородина, земляника, лесная клубника, брусника, черника, голубика, облепиха и черемуха. Мама солила, сушила и жарила грибы, мочила бруснику, варила кисели и варенье, но большую часть ягод мы съедали свежими. Собирали мы и кедровые орешки, но для этого приходилось ходить километров 20–25 от Иркутска. Кедровые орешки были большое лакомство. Мы калили их на железной печурке, постоянно топившейся в нашей квартире (русскую печь, требовавшую много дров, топили только тогда, когда мама пекла хлеб).
Часто я оставался в квартире один. Мама уходила на барахолку, Давид был занят допоздна на уроках, Натан убегал с соседскими мальчишками на улицу. Я сидел у печурки, подкладывал в нее дрова и ждал маму, чтобы она, быстро согревшись, приготовила какую-нибудь еду.
Тяжела была вдовья жизнь мамы с малыми детьми. Но и радости у нее были: все сыновья росли трудолюбивыми, честными и любящими. Бывали, конечно, и у нас проступки и шалости, но все мы уважали и любили маму и всячески старались облегчить ей жизнь.
Особенно тяжело стало маме после того, как Давида отправили в ссылку на три года. Тогда-то мама решила выйти замуж. Предложил ей брак овдовевший Промысловский, жена которого умерла родами. У него была обувная лавка на барахолке и собственная обувная мастерская, где работало четверо подмастерьев. Мама колебалась, боясь дать нам отчима, но после ареста единственного кормильца Давида решилась. Она брала на себя тяжелую ношу: у отчима тоже было трое детей – дочь 16-ти лет и два сына – двухлетний Абраша и трехмесячный Матвей. Отчим со старшей дочерью были целый день в лавке, а мать оставалась дома, присматривала за мастерской, готовила на всех пищу, мыла полы, обшивала и обстирывала всех детей.
Мы переехали в четырехкомнатную квартиру. В самой большой комнате, вход в которую был с улицы, расположилась мастерская, в другой – мама с отчимом, в третьей – дети отчима и в четвертой, совсем маленькой, – мы с Натаном. К тому времени Натану было 12, а мне 10 лет. Теперь мы тоже спали на железных койках с матрацами.
Отношения в семье были ровными, хорошими: и отчим к нам, и мама к его детям относились хорошо. Я учился тогда в первом классе высшего начального училища. Натан учиться не захотел, пошел учеником в мастерскую отчима, быстро овладел специальностью и стал работать самостоятельно.
Наша квартира находилась вблизи Первого общественного собрания (ныне филармония), в котором всю зиму 1910/1911 года размещалась опера. Мастерская отчима шила театральную обувь по заказам, и к нам часто заходили артисты и администраторы оперы. Они разрешили нам с Натаном бесплатно посещать спектакли, пускали нас и на репетиции. Там мы услышали многих известных тогда певцов (например, тенора Секар-Рожанского и других). Постепенно мы стали нештатными статистами: когда по ходу спектакля требовалось участие мальчиков, нас выпускали на сцену. Мы по нескольку раз пересмотрели и переслушали все оперы – и это навсегда определило наше отношение к оперному искусству.
За эти предвоенные годы наибольшее впечатление на всю нашу семью произвел суд над Бейлисом в 1913 году. Меня больше всего поразил сам факт обвинения евреев в употреблении крови христианских мальчиков для приготовления мацы.
Отчим и мать были неграмотны. Газеты с отчетами о ходе судебного процесса в Киеве читал им я. Ежедневно я покупал газету "Русское слово" и, усевшись на сапожный стульчик, принимался за чтение.
Процесс Бейлиса взволновал не только евреев, но и всю передовую русскую и мировую общественность. Это относилось и к Иркутску, в котором было много ссыльных революционеров и передовой молодежи.
Известно, что попытка царского правительства путем фальсифицированного дела Бейлиса направить гнев русского народа против евреев была сорвана дружным отпором русского и мирового общественного мнения. На защиту Бейлиса выступил Владимир Короленко, лучшие представители русской адвокатуры, все революционные партии и вся прогрессивная интеллигенция России. Бейлиса пришлось оправдать, хотя от прямого ответа на вопрос о ритуальном употреблении евреями крови присяжные все же уклонились.
Нечто подобное, на слегка модернизированной основе, задумал в 1952 году осуществить Сталин, затеявший процесс над врачами-евреями. К позору страны, называвшей себя социалистической, никакого отпора ни от партии, ни от русской интеллигенции этот черный замысел не получил. Спасло врачей от расстрела, а всех евреев – от лагерных бараков не вмешательство общественного мнения, спасла их счастливая случайность – смерть Сталина.
…Возвращаюсь к своей биографии. В 1912 году вернулся домой мой старший брат Гриша.
Мать сидела у окна за швейной машинкой и, как обычно, что-то шила. Взглянув в окно, она увидела на противоположной стороне улицы упорно наблюдавшего за ней молодого парня. Она присмотрелась к нему, вскрикнула "Гриша!" и бросилась на улицу. Мы все выбежали за ней. Гриша обнял плачущую маму, поцеловал нас с Натаном, и мы пошли домой.
Григорию было всего 17 лет, но выглядел он взрослым мужчиной: высокий, широкий в плечах, уверенный в себе. Жилось ему все эти годы тяжело. С дядей и двоюродными братьями в Павливке он не ужился, сбежал от них в Одессу к другому дяде, тоже портному. Там его, по его рассказам, тоже били и плохо кормили. Он сбежал и оттуда и устроился сам учеником к одному из лучших портных в Одессе. Конечно, сначала он, как и все ученики, был на побегушках, но постепенно овладел профессией, стал квалифицированным портным и хорошо зарабатывал. Маме он о своих злоключениях не писал.
В Иркутске Гриша жил с нами и работал в портняжной мастерской Любовича. В 1915 году его мобилизовали и направили в 12-й сибирский запасный стрелковый полк. Полк стоял в Иркутске, я часто бывал у брата в казармах и видел, как тяжело переносил он солдатскую службу. Она осложнялась еще тем, что командир полка, полковник Михайловский, зверски обращался с солдатами. Человек огромной физической силы и крутого нрава, он за малейшую провинность вытаскивал провинившегося из строя и собственноручно избивал его.
Через три месяца после призыва Гришу за какую-то вину отправили на фронт. Он попал на Барановичское направление, трижды был ранен и награжден двумя Георгиевскими крестами. В 1917 году после тяжелого ранения его демобилизовали. Он приехал домой и снова стал работать портным.
Давид, отбыв срок ссылки, выдержал экзамен на аттестат зрелости. От службы в армии он был освобожден по зрению, но права на жительство в Иркутске был лишен и должен был вернуться в Верхоленский уезд. Чтобы избегнуть этого, Давид заплатил 25 рублей священнику и получил от него справку, что он принял крещение и наречен именем Виктор. На этом основании ему выдали паспорт на имя Виктора Львовича, православного вероисповедания, и он поселился в Чите, где занимался уроками – преимущественно летом. Как преподаватель он пользовался большой популярностью у читинской буржуазии, ему платили за уроки от 30 до 40 рублей в месяц, а один из читинских миллионеров за подготовку сына предоставил ему, кроме того, комнату в своем особняке и полный пансион. Летом Давид-Виктор зарабатывал до 200–300 рублей в месяц и откладывал деньги на зиму, когда уезжал в Харьков, где учился в университете, на юридическом факультете, который он окончил в 1916 году.
Мне было пятнадцать лет в 1915 году, когда я окончил Иркутское пятиклассное высшее начальное училище. Хозяин дома, в котором мы тогда жили, занимавшийся крупным извозным промыслом, порекомендовал меня одному из своих клиентов, купцу-бакалейщику Баумцвейгеру, искавшему кладовщика. Мы с мамой пошли на переговоры, и хозяин предложил по тем временам прекрасные условия: 75 рублей в месяц (в 1915 году это были большие деньги), полное питание, да еще, кроме того, обещался перед каждым выходным днем посылать со мной домой разные продовольственные товары. Свое обещание он выполнил: каждую неделю посылал нам пуд муки, 5 фунтов сахару, цибик чаю и, кроме того, конфеты, крупы, печенье и прочее. Кормили меня тоже хорошо. В течение шести дней я жил у хозяина на квартире и питался на хозяйской кухне, утром и вечером вместе с кухаркой, а обед она мне в судках приносила на склад. Еда была обильная и вкусная.
Но все эти блага я и отрабатывал тяжелым трудом. Рабочий день мой длился от 12 до 14 часов, и вечером, после ужина, у меня хватало сил только добраться до постели.
Денег на руки я не получал: за ними приходила мама, которой хозяин кроме того, в праздники посылал иногда денежные премии, или, как он их называл, подарки. На заработанные мной деньги мама одевала и обувала меня, а раз в неделю, по субботам, выдавала мне рубль – на мороженое, на билет в цирк, в театр или кино (тогда это называлось "иллюзион"). Остальные деньги тратились на общесемейные нужды.
Меня это вполне устраивало – и так длилось до революции, когда все склады и все имущество хозяина были конфискованы, а сам он уехал в полосу отчуждения КВЖД.
Его отец, мой дед, имел фамилию Иммельфарб. Но отец и его младший брат Нафталия не захотели служить в царской армии и, когда приблизился срок их призыва, подделали свои паспорта: изменили в них фамилию и год рождения. Так за моим отцом утвердилась фамилия Абрамович, а за дядей – Герц. Суд приговорил их за это на вечное поселение в Иркутскую губернию, в село Пашенное Верхоленского уезда. По прошествии какого-то времени он как портной-ремесленник получил, однако, право на жительство в Иркутске, куда и переехал с семьей.
Другой мой дед, отец матери – Ханы Абрамовны – был гомельским купцом. Как старший сын и наследник отца, не пожелавшего делить капитал, он должен был унаследовать все состояние. Братья, недовольные этим решением, обвинили его в каких-то нарушениях закона – и суд приговорил его к ссылке на вечное поселение в то же сибирское село, куда был сослан мой отец. Маме тогда было восемь лет. А когда ей исполнилось пятнадцать, ее выдали замуж за моего, тогда уже сорокалетнего отца. По ее рассказам, она была тогда еще совсем ребенком, в куклы играла. А отец выдал ее замуж за пожилого ревнивого человека крутого нрава, который часто бил ее. Прожила она с ним двадцать лет. Умер он от скоротечной чахотки, нажитой от 12-15-часовой ежедневной работы.
Мать осталась вдовой с четырьмя сыновьями. Старшему, Давиду, было тогда пятнадцать лет, Григорию – десять, Натану – семь и мне – пять. Собственно, детей за двадцать лет своего брака мать родила четырнадцать – тринадцать сыновей и одну дочь, но многие из них либо родились мертвыми, либо умирали от болезней. Скарлатиной, например, одновременно болело нас шесть братьев. Четверо умерли.
Я родился в 1900 году, 1 апреля по старому стилю. Мать полезла в подпол за продуктами, споткнулась, упала, и у нее начались преждевременные роды. Она послала старшего сына Давида сообщить об этом отцу, который работал в портняжной мастерской Шнайдера. Мальчик пробежал, запыхавшись, километра полтора от нашего дома до мастерской и попросил одного из подмастерьев передать отцу, что у матери начались роды. Зная, что по расчетам рожать ей еще рано, отец сначала не поверил, считая, что это – первоапрельская шутка.
Но это была не шутка, сын у него действительно родился и доставил много хлопот своей матери. Недоношенного, болезненного, меня держали в вате, главным образом на русской печи. Ухаживали за мной мать и единственная моя сестра Сара, старшая из детей, которой в ту пору было пятнадцать лет. Спала она около печи на полу, но молодой сон крепок, и как-то отец проснулся от моего крика раньше, чем Сара, и разбудил ее ударом ноги в живот. Удар был настолько силен, что сестра вскоре умерла. Так я стал невольным виновником гибели своей единственной сестры. Мать любила ее больше всех, и она единственная из детей помогала матери.
Отец был необузданно вспыльчив, и даже гибель сестры не могла укротить его. Я сам не помню, но мне рассказывали, какой погром учинил он однажды на нашей улице.
На этой улице Подгорной были расположены все публичные дома города Иркутска. Это очень беспокоило моего отца, у которого росли сыновья. А проститутки любили зазывать к себе маленьких детей, играть с ними, угощать их сластями: видно, им хотелось излить на них нерастраченную материнскую нежность. И вот однажды отец нашел пятилетнего Гришу мирно заснувшим в публичном доме. Взбесившись, отец, вытащив сына, стал бросать в окна публичного дома кирпичи и громогласно, на всю улицу, ругаться на еврейском и русском языках.
Мне было пять лет, когда умер отец. 1905 год запомнился мне двумя событиями, причем оба были связаны с похоронами. Должен признаться, что не столько смерть отца врезалась в детскую память, сколько тот факт, что мой дядя Нафтул, не желая брать на кладбище двух малышей, подарил мне и моему брату Натану по серебряному рублю, чтобы мы не рвались на кладбище.
Мы, маленькие, мало понимали в семейных взаимоотношениях. Но и старший мой брат Давид, которому уже исполнилось пятнадцать лет, проявил полное равнодушие к смерти отца. Слишком часто он не только испытывал на себе тяжелую руку отца, но и был свидетелем того, как тот избивал мать. Однажды, когда отец, придя с работы усталый, в присутствии Давида ударил мать, сын вступился за нее. Тогда отец выгнал Давида в нижнем белье в сени (дело было сибирской зимой) и запер дверь. Мать плакала, несколько раз делала попытки открыть дверь и впустить Давида, но отец был неумолим. Только когда он заснул, матери удалось тайком впустить сына в квартиру. После этого Давид заболел воспалением легких.
Второе яркое воспоминание о 1905 годе – впечатление о демонстрации по поводу похорон братьев Винер.
Братья Винер, члены партии социалистов-революционеров, стали во главе дружины еврейской самообороны от готовившегося погрома. В дружину входили не только евреи, но и русская революционная молодежь. О подготовке погрома узнали от нескольких еврейских богачей-золотопромышленников, имевших личные связи с власть имущими, предупредившими своих друзей. Золотопромышленники выделили некоторые средства на приобретение оружия, а Винеры сформировали организацию самообороны и обучили членов дружины стрелять из пистолетов.
Когда толпа погромщиков, вооруженных пистолетами, топорами и ломами, двинулась к домам, где жили евреи, их встретил вооруженный отряд дружинников. Завязался бой – и на каждого убитого дружинника пришлось несколько убитых погромщиков. Увидев такой поворот дела, городские власти прислали полицию, которая прекратила столкновение.
Во время этого боя и погибли оба брата Винеры, похороны которых вылились в многолюдную демонстрацию. Мы, мальчишки, конечно, бежали за демонстрацией, и мне на всю жизнь запомнилось: множество людей, идущих мерным шагом по мостовой, красные знамена над ними и пение незнакомых песен. Это были революционные песни: в демонстрации приняли участие все революционные партии.
…Матери было тяжело справляться с четырьмя сыновьями. К тому же старший, Давид, и следующий за ним одиннадцатилетний Гриша явно не ладили между собой. Строптивый Гриша не хотел учиться, часто убегал в публичные дома, куда проститутки приманивали его подарками и сладостями. Мать страшно боялась, что он свихнется. Давид часто колотил его, но это только озлобляло мальчика. Однажды, забравшись на крышу, он дождался, пока Давид вернулся домой, стал бросать в него кирпичами и ранил его в плечо.
Мать не знала что делать. По совету дяди Нафтула она написала младшим братьям отца, жившим в местечке Павливка, и попросила их взять на воспитание Гришу. Вскоре пришел ответ с согласием. Грише купили железнодорожный билет, нашли попутчика, и мама поехала с ним на вокзал. И тут ей стало жаль сына, и она предложила ему вернуться домой.
Черт с ним, с билетом и с деньгами, – сказала она, махнув рукой.
Но Гриша, гордый тем, что едет так далеко один, в новую, неизвестную жизнь, отказался выйти из вагона.
Из событий моего детства мне хорошо запомнилось мое с Натаном участие в подпольной работе, а также обыск и арест Давида на нашей квартире. Мне было тогда 8, а Натану – 10 лет. Мы жили на Арсенальской улице, рядом с каланчой. Я учился в начальной школе. Давид, которому тогда было уже 18 лет, состоял в социал-демократической партии и участвовал в подпольной работе. Для расклейки листовок он использовал меня с Натаном. Вечерами он, тайком от матери, брал меня и Натана и уводил нас в темные улицы города, где жила иркутская беднота. Мы брали с собой банку клея, кисть и 50–60 листовок. Один из нас нес банку, кисть и клей, другой – листовки. Первый быстро обмакивал кисть в клей намазывал его на забор или стену, второй пришлепывал на клей листовку и проводил по ней тряпкой. Сзади шел Давид и всматривался, не идет ли кто навстречу или обгоняет нас: тогда он давал условленный сигнал, и мы прятали все наше оборудование.
Так повторялось много раз, пока не арестовали Давида.
Мы жили в однокомнатной квартире с кухней. Мама и Давид спали на железных койках, а мы с Натаном – на полу, под одним одеялом.
Однажды поздно вечером к нам в квартиру постучали. Мать открыла двери. На пороге стояли жандармы. Ротмистр предъявил ордер на обыск и арест Давида. Жандармы начали перебирать вещи, особенно бумаги и книги. Обыск длился недолго – вещей у нас было мало, – и жандармы ничего не нашли. Но Давида они с собой забрали и оставили нас с мамой в смятении.
Мы с Натаном к тому времени уже кой что понимали. Конечно, о своей "подпольной работе" мы ничего не говорили маме, но у брата спросили, что это за бумаги мы наклеиваем тайком. Давид объяснил нам, кто такие царь, жандармы, полиция, помещики, почему враждуют между собой капиталисты и рабочие. После этих объяснений мы с еще большим рвением расклеивали листовки. Разумеется, и таинственность, и опасность дела тешили наши детские сердца. Расклеивали листовки мы много раз, но ни разу не попались. Иногда утром мы с Натаном тайком не только от мамы, но и от Давида, ходили смотреть, висят ли наши листовки, читали их – и очень гордились своими делами.
Давида продержали недолго, месяц с небольшим – и выпустили за недоказанностью обвинения.
Давид был единственной опорой матери и, по существу, содержал всю семью. Окончив высшее начальное училище, он давал уроки. Ходил он для этого из одного конца города в другой – и одновременно готовился сдавать экстерном за гимназию. Зарабатывал Давид рублей 20–25 в месяц. Это и был бюджет нашей семьи, к которому добавлялись небольшие заработки мамы: она покупала старое платье, ремонтировала или перешивала его, а затем продавала на барахолке.
В 1909 году Давид стал репетитором Иосифа Уткина, будущего советского поэта. Его родители за уроки предоставили брату отдельную комнату с полным пансионом.
Несмотря на то, что брат стал жить отдельно, он продолжал помогать маме и заботиться о семье. Часто он давал нам с Натаном деньги и посылал за покупками для дома – покупать муку, рыбу, сахар, растительное масло, крупы и прочее. Помню, как мы Натаном покупали рыбу: она в те годы была в Иркутске самым доступным для бедняков продуктом. Мы брали большой мешок, шли на рыбный рынок и ходили меж рядов, прицениваясь. Конечно, омуль, муксун, таймень, хариус, сиг были нам не по карману, но окунь, щука, сазан, карась, линь, налим стоили дешево. На рубль можно было купить целый мешок – до двух пудов, если сумеешь как следует наложить. Мама учила нас брать рыбу не слишком крупную и не слишком мелкую – средняя рыба, говорила она, лучше укладывается, и ее входит в мешок больше. Мы строго следовали маминым советам, накладывали в мешок не меньше двух пудов и с трудом тащили его домой, я – взявшись за один, а Натан – за другой конец.
Муку покупали крупчатку, расфасованную в полотняные мешки по 40 фунтов (до сих пор запомнился штамп на белом полотне: "Мука Велицкого"). В квартирах везде были русские печи, и хлеб мама пекла сама. Такого хлеба, как мамин, пышного, пахучего и вкусного, я уже не ел никогда. Была она большой мастерицей и печь пироги с рыбой и рисом (в будни – со щукой, в праздники с тайменем), и особенно – пирожки с мясом, оставшиеся нашим любимым блюдом. Когда у мамы собирались ее уже взрослые сыновья, она прежде всего угощала нас нашими любимыми пирожками.
Но в детстве это бывало редко. Мяса мы тогда ели мало: оно стоило относительно дорого.
Летом мы с Натаном собирали грибы и ягоды, которых под Иркутском было очень много. Обильно росли там смородина, земляника, лесная клубника, брусника, черника, голубика, облепиха и черемуха. Мама солила, сушила и жарила грибы, мочила бруснику, варила кисели и варенье, но большую часть ягод мы съедали свежими. Собирали мы и кедровые орешки, но для этого приходилось ходить километров 20–25 от Иркутска. Кедровые орешки были большое лакомство. Мы калили их на железной печурке, постоянно топившейся в нашей квартире (русскую печь, требовавшую много дров, топили только тогда, когда мама пекла хлеб).
Часто я оставался в квартире один. Мама уходила на барахолку, Давид был занят допоздна на уроках, Натан убегал с соседскими мальчишками на улицу. Я сидел у печурки, подкладывал в нее дрова и ждал маму, чтобы она, быстро согревшись, приготовила какую-нибудь еду.
Тяжела была вдовья жизнь мамы с малыми детьми. Но и радости у нее были: все сыновья росли трудолюбивыми, честными и любящими. Бывали, конечно, и у нас проступки и шалости, но все мы уважали и любили маму и всячески старались облегчить ей жизнь.
Особенно тяжело стало маме после того, как Давида отправили в ссылку на три года. Тогда-то мама решила выйти замуж. Предложил ей брак овдовевший Промысловский, жена которого умерла родами. У него была обувная лавка на барахолке и собственная обувная мастерская, где работало четверо подмастерьев. Мама колебалась, боясь дать нам отчима, но после ареста единственного кормильца Давида решилась. Она брала на себя тяжелую ношу: у отчима тоже было трое детей – дочь 16-ти лет и два сына – двухлетний Абраша и трехмесячный Матвей. Отчим со старшей дочерью были целый день в лавке, а мать оставалась дома, присматривала за мастерской, готовила на всех пищу, мыла полы, обшивала и обстирывала всех детей.
Мы переехали в четырехкомнатную квартиру. В самой большой комнате, вход в которую был с улицы, расположилась мастерская, в другой – мама с отчимом, в третьей – дети отчима и в четвертой, совсем маленькой, – мы с Натаном. К тому времени Натану было 12, а мне 10 лет. Теперь мы тоже спали на железных койках с матрацами.
Отношения в семье были ровными, хорошими: и отчим к нам, и мама к его детям относились хорошо. Я учился тогда в первом классе высшего начального училища. Натан учиться не захотел, пошел учеником в мастерскую отчима, быстро овладел специальностью и стал работать самостоятельно.
Наша квартира находилась вблизи Первого общественного собрания (ныне филармония), в котором всю зиму 1910/1911 года размещалась опера. Мастерская отчима шила театральную обувь по заказам, и к нам часто заходили артисты и администраторы оперы. Они разрешили нам с Натаном бесплатно посещать спектакли, пускали нас и на репетиции. Там мы услышали многих известных тогда певцов (например, тенора Секар-Рожанского и других). Постепенно мы стали нештатными статистами: когда по ходу спектакля требовалось участие мальчиков, нас выпускали на сцену. Мы по нескольку раз пересмотрели и переслушали все оперы – и это навсегда определило наше отношение к оперному искусству.
За эти предвоенные годы наибольшее впечатление на всю нашу семью произвел суд над Бейлисом в 1913 году. Меня больше всего поразил сам факт обвинения евреев в употреблении крови христианских мальчиков для приготовления мацы.
Отчим и мать были неграмотны. Газеты с отчетами о ходе судебного процесса в Киеве читал им я. Ежедневно я покупал газету "Русское слово" и, усевшись на сапожный стульчик, принимался за чтение.
Процесс Бейлиса взволновал не только евреев, но и всю передовую русскую и мировую общественность. Это относилось и к Иркутску, в котором было много ссыльных революционеров и передовой молодежи.
Известно, что попытка царского правительства путем фальсифицированного дела Бейлиса направить гнев русского народа против евреев была сорвана дружным отпором русского и мирового общественного мнения. На защиту Бейлиса выступил Владимир Короленко, лучшие представители русской адвокатуры, все революционные партии и вся прогрессивная интеллигенция России. Бейлиса пришлось оправдать, хотя от прямого ответа на вопрос о ритуальном употреблении евреями крови присяжные все же уклонились.
Нечто подобное, на слегка модернизированной основе, задумал в 1952 году осуществить Сталин, затеявший процесс над врачами-евреями. К позору страны, называвшей себя социалистической, никакого отпора ни от партии, ни от русской интеллигенции этот черный замысел не получил. Спасло врачей от расстрела, а всех евреев – от лагерных бараков не вмешательство общественного мнения, спасла их счастливая случайность – смерть Сталина.
…Возвращаюсь к своей биографии. В 1912 году вернулся домой мой старший брат Гриша.
Мать сидела у окна за швейной машинкой и, как обычно, что-то шила. Взглянув в окно, она увидела на противоположной стороне улицы упорно наблюдавшего за ней молодого парня. Она присмотрелась к нему, вскрикнула "Гриша!" и бросилась на улицу. Мы все выбежали за ней. Гриша обнял плачущую маму, поцеловал нас с Натаном, и мы пошли домой.
Григорию было всего 17 лет, но выглядел он взрослым мужчиной: высокий, широкий в плечах, уверенный в себе. Жилось ему все эти годы тяжело. С дядей и двоюродными братьями в Павливке он не ужился, сбежал от них в Одессу к другому дяде, тоже портному. Там его, по его рассказам, тоже били и плохо кормили. Он сбежал и оттуда и устроился сам учеником к одному из лучших портных в Одессе. Конечно, сначала он, как и все ученики, был на побегушках, но постепенно овладел профессией, стал квалифицированным портным и хорошо зарабатывал. Маме он о своих злоключениях не писал.
В Иркутске Гриша жил с нами и работал в портняжной мастерской Любовича. В 1915 году его мобилизовали и направили в 12-й сибирский запасный стрелковый полк. Полк стоял в Иркутске, я часто бывал у брата в казармах и видел, как тяжело переносил он солдатскую службу. Она осложнялась еще тем, что командир полка, полковник Михайловский, зверски обращался с солдатами. Человек огромной физической силы и крутого нрава, он за малейшую провинность вытаскивал провинившегося из строя и собственноручно избивал его.
Через три месяца после призыва Гришу за какую-то вину отправили на фронт. Он попал на Барановичское направление, трижды был ранен и награжден двумя Георгиевскими крестами. В 1917 году после тяжелого ранения его демобилизовали. Он приехал домой и снова стал работать портным.
Давид, отбыв срок ссылки, выдержал экзамен на аттестат зрелости. От службы в армии он был освобожден по зрению, но права на жительство в Иркутске был лишен и должен был вернуться в Верхоленский уезд. Чтобы избегнуть этого, Давид заплатил 25 рублей священнику и получил от него справку, что он принял крещение и наречен именем Виктор. На этом основании ему выдали паспорт на имя Виктора Львовича, православного вероисповедания, и он поселился в Чите, где занимался уроками – преимущественно летом. Как преподаватель он пользовался большой популярностью у читинской буржуазии, ему платили за уроки от 30 до 40 рублей в месяц, а один из читинских миллионеров за подготовку сына предоставил ему, кроме того, комнату в своем особняке и полный пансион. Летом Давид-Виктор зарабатывал до 200–300 рублей в месяц и откладывал деньги на зиму, когда уезжал в Харьков, где учился в университете, на юридическом факультете, который он окончил в 1916 году.
Мне было пятнадцать лет в 1915 году, когда я окончил Иркутское пятиклассное высшее начальное училище. Хозяин дома, в котором мы тогда жили, занимавшийся крупным извозным промыслом, порекомендовал меня одному из своих клиентов, купцу-бакалейщику Баумцвейгеру, искавшему кладовщика. Мы с мамой пошли на переговоры, и хозяин предложил по тем временам прекрасные условия: 75 рублей в месяц (в 1915 году это были большие деньги), полное питание, да еще, кроме того, обещался перед каждым выходным днем посылать со мной домой разные продовольственные товары. Свое обещание он выполнил: каждую неделю посылал нам пуд муки, 5 фунтов сахару, цибик чаю и, кроме того, конфеты, крупы, печенье и прочее. Кормили меня тоже хорошо. В течение шести дней я жил у хозяина на квартире и питался на хозяйской кухне, утром и вечером вместе с кухаркой, а обед она мне в судках приносила на склад. Еда была обильная и вкусная.
Но все эти блага я и отрабатывал тяжелым трудом. Рабочий день мой длился от 12 до 14 часов, и вечером, после ужина, у меня хватало сил только добраться до постели.
Денег на руки я не получал: за ними приходила мама, которой хозяин кроме того, в праздники посылал иногда денежные премии, или, как он их называл, подарки. На заработанные мной деньги мама одевала и обувала меня, а раз в неделю, по субботам, выдавала мне рубль – на мороженое, на билет в цирк, в театр или кино (тогда это называлось "иллюзион"). Остальные деньги тратились на общесемейные нужды.
Меня это вполне устраивало – и так длилось до революции, когда все склады и все имущество хозяина были конфискованы, а сам он уехал в полосу отчуждения КВЖД.
2. Февральская и Октябрьская революции
О Февральской революции в Иркутске узнали с опозданием. И сообщение об отречении от престола Николая II, и сообщение об отказе от царствования его брата Михаила были на несколько дней задержаны иркутским генерал-губернатором Пильцем. А командующий войсками Иркутского военного округа генерал от инфантерии Кшесинский в свою очередь утаил эти сообщения от воинских частей. Войска были выведены на Тихвинскую площадь, чтобы поклясться в верности царю, но церемонию сорвал один из младших офицеров поручик Краковецкий. Он обратился к войскам с сообщением об отречении царя и призвал их присягнуть Временному правительству. Призыв Краковецкого был встречен криками "ура!", и правый эсер Краковецкий возглавил первый Временный революционный комитет Иркутской губернии.
Постепенно в Иркутск стали прибывать освобождавшиеся из тюрем политические заключенные. Из Александровского централа явились в Иркутск эсеры Гоц, Тимофеев и другие, меньшевик А.Церетели (ставший затем первым председателем Иркутского Совета), большевики Боград, Яковлев, Шумяцкий, Постышев и ряд других.
Все театральные и концертные залы Иркутска были использованы для собраний и митингов. Один за другим выступали представители всех партий – от кадетов до анархистов. Целыми днями и вечерами шли дискуссии, в которых самое активное участие принимала молодежь – гимназисты, студенты, рабочие. Процесс революционизирования молодежи шел гигантскими шагами. Все политические партии стали легальными, и каждая из них стремилась привлечь население на свою сторону, доказывая, что именно ее программа открывает путь к благоденствию и счастью народа.
Мне исполнилось семнадцать лет, и я со всей страстью окунулся в политический водоворот. Вместе с моим другом Ю. Гутманом я все вечера проводил на митингах, как губка впитывая в себя идеи и программы. Меня больше всего привлекала программа большевиков, хотя мой старший брат Виктор, в ту пору самый большой для меня авторитет, был меньшевиком-интернационалистом.
Во главе большевистской молодежи Иркутска стояли семинаристы: из них хорошо помню только Стукова и Беляева – прекрасных ораторов и, по моим тогдашним представлениям, весьма образованных людей. Молодых кадетов, меньшевиков и эсеров возглавляли преимущественно студенты. На молодежных собраниях шли жаркие дискуссии между большевиками, меньшевиками, эсерами, кадетами и анархистами. Учащиеся в большинстве поддерживали эсеров и меньшевиков, рабочая молодежь – большевиков.
Октябрьская революция в Иркутске не совершилась по телеграфу. В Иркутском совете было большинство эсеров и меньшевиков. Реальная власть находилась в руках Иркутского ревкома, председателем которого был эсер, поручик Краковецкий. Опираясь на казаков, юнкеров и кадетов (в Иркутске был кадетский корпус и четыре юнкерских училища), местные власти объявили о своей верности Временному правительству.
На стороне большевиков были пехотные части и отряды Красной гвардии, особенно Черемховский отряд, созданный шахтерами и прибывший в Иркутск на помощь большевикам. Бои длились восемь дней. В декабре 1917 года солдаты и красногвардейцы разгромили юнкеров, выбили их из бывшего генерал-губернаторского дома – и в Иркутске установилась Советская власть. Во главе первого большевистского Совета стал Борис Шумяцкий.
Мать, отчим и братья были против моего увлечения большевистскими идеями. Мама пригласила из Читы Виктора, и на тайном – без меня – семейном совете было решено, что Виктор увезет меня в Читу и таким образом оторвет от моих друзей-большевиков. Уговорить меня уехать было нетрудно: я очень хотел учиться, а Виктор обещал подготовить меня к поступлению в Вуз.
Весной 1918 года мы приехали в Читу, и я поселился вместе с Виктором в небольшой комнате, которую он снимал. Работал он тогда председателем Совета кооперативных съездов Читинской губернии. Обедал и ужинал я в столовой, которую мне рекомендовал Виктор: она находилась в подвале того дома, где мы жили. В первый же день, когда я явился туда, постоянные посетители этой столовой узнали во мне «Викторенка», а две его знакомые девушки, осведомленные о наших семейных вкусах, даже заказали для меня пирожки с мясом. В этой столовой я, благодаря Виктору, познакомился со многими молодыми читинцами и продолжал встречаться с ними, усиленно готовясь в то же время к экзаменам, которые должен был держать осенью.
Среди посещавших столовую было много молодых сионистов, главным образом из интеллигентных еврейских семей. Это были преимущественно левые сионисты из так называемой «Поалей-цион». Особенно подружился я с возглавлявшим эту группу Моисеем Бронштейном – отличным оратором и одаренным журналистом (свои статьи он подписывал "Нетроцкий"). Когда мы познакомились, ему было всего девятнадцать лет. Через год, в 1919 году, он вступил в Коммунистическую партию и вскоре стал работать в Коминтерне, заместителем председателя секции стран Востока. Он погиб в возрасте 22-х лет в бою, когда в числе 300 делегатов Х съезда партии ушел на подавление Кронштадтского мятежа. О его гибели сообщила на первой странице «Правда».
Постепенно в Иркутск стали прибывать освобождавшиеся из тюрем политические заключенные. Из Александровского централа явились в Иркутск эсеры Гоц, Тимофеев и другие, меньшевик А.Церетели (ставший затем первым председателем Иркутского Совета), большевики Боград, Яковлев, Шумяцкий, Постышев и ряд других.
Все театральные и концертные залы Иркутска были использованы для собраний и митингов. Один за другим выступали представители всех партий – от кадетов до анархистов. Целыми днями и вечерами шли дискуссии, в которых самое активное участие принимала молодежь – гимназисты, студенты, рабочие. Процесс революционизирования молодежи шел гигантскими шагами. Все политические партии стали легальными, и каждая из них стремилась привлечь население на свою сторону, доказывая, что именно ее программа открывает путь к благоденствию и счастью народа.
Мне исполнилось семнадцать лет, и я со всей страстью окунулся в политический водоворот. Вместе с моим другом Ю. Гутманом я все вечера проводил на митингах, как губка впитывая в себя идеи и программы. Меня больше всего привлекала программа большевиков, хотя мой старший брат Виктор, в ту пору самый большой для меня авторитет, был меньшевиком-интернационалистом.
Во главе большевистской молодежи Иркутска стояли семинаристы: из них хорошо помню только Стукова и Беляева – прекрасных ораторов и, по моим тогдашним представлениям, весьма образованных людей. Молодых кадетов, меньшевиков и эсеров возглавляли преимущественно студенты. На молодежных собраниях шли жаркие дискуссии между большевиками, меньшевиками, эсерами, кадетами и анархистами. Учащиеся в большинстве поддерживали эсеров и меньшевиков, рабочая молодежь – большевиков.
Октябрьская революция в Иркутске не совершилась по телеграфу. В Иркутском совете было большинство эсеров и меньшевиков. Реальная власть находилась в руках Иркутского ревкома, председателем которого был эсер, поручик Краковецкий. Опираясь на казаков, юнкеров и кадетов (в Иркутске был кадетский корпус и четыре юнкерских училища), местные власти объявили о своей верности Временному правительству.
На стороне большевиков были пехотные части и отряды Красной гвардии, особенно Черемховский отряд, созданный шахтерами и прибывший в Иркутск на помощь большевикам. Бои длились восемь дней. В декабре 1917 года солдаты и красногвардейцы разгромили юнкеров, выбили их из бывшего генерал-губернаторского дома – и в Иркутске установилась Советская власть. Во главе первого большевистского Совета стал Борис Шумяцкий.
Мать, отчим и братья были против моего увлечения большевистскими идеями. Мама пригласила из Читы Виктора, и на тайном – без меня – семейном совете было решено, что Виктор увезет меня в Читу и таким образом оторвет от моих друзей-большевиков. Уговорить меня уехать было нетрудно: я очень хотел учиться, а Виктор обещал подготовить меня к поступлению в Вуз.
Весной 1918 года мы приехали в Читу, и я поселился вместе с Виктором в небольшой комнате, которую он снимал. Работал он тогда председателем Совета кооперативных съездов Читинской губернии. Обедал и ужинал я в столовой, которую мне рекомендовал Виктор: она находилась в подвале того дома, где мы жили. В первый же день, когда я явился туда, постоянные посетители этой столовой узнали во мне «Викторенка», а две его знакомые девушки, осведомленные о наших семейных вкусах, даже заказали для меня пирожки с мясом. В этой столовой я, благодаря Виктору, познакомился со многими молодыми читинцами и продолжал встречаться с ними, усиленно готовясь в то же время к экзаменам, которые должен был держать осенью.
Среди посещавших столовую было много молодых сионистов, главным образом из интеллигентных еврейских семей. Это были преимущественно левые сионисты из так называемой «Поалей-цион». Особенно подружился я с возглавлявшим эту группу Моисеем Бронштейном – отличным оратором и одаренным журналистом (свои статьи он подписывал "Нетроцкий"). Когда мы познакомились, ему было всего девятнадцать лет. Через год, в 1919 году, он вступил в Коммунистическую партию и вскоре стал работать в Коминтерне, заместителем председателя секции стран Востока. Он погиб в возрасте 22-х лет в бою, когда в числе 300 делегатов Х съезда партии ушел на подавление Кронштадтского мятежа. О его гибели сообщила на первой странице «Правда».