– Люблю. С надувными шарами и хлопушками.
   – Молодец! – похвалила П. П. – Вы необыкновенный человек. Вы любите праздники. Вы получите свой ба-альшой праздник. На всю катушку.
   – Когда? Все вы так: наобещаете, а потом – назад пятками, дескать, по пьяни хлестанулась.
   – Да чтоб мне на этом месте! – П. П. сняла шляпу с перьями и париком, водрузила на пустую бутылку, почесала лысину. – Не верите мне, поверьте судьбе. Или нет, судьбе не верьте, я ее знаю, она моя давняя подруга. У этой стервы бывают приступы склероза следом за приступами печени, и она вечером забывает то, что собиралась сделать утром. Но у нее есть один очень интересный племянник. Его зовут… – П. П. наклонилась и смотрела светлыми белесыми страшными глазами в лицо К. М. – Я вас сведу и познакомлю. Его зовут Случай. Когда он в хорошем настроении, у него в запасе бездна остроумия и мешок розыгрышей. У него есть одна пушистенькая штучка. Называется «пруха». Я попрошу, он вам подарит. И с этой «прухой» вы сможете желать всего, чего угодно, и все сбудется. Хотите «пруху»?
   – Хочу.
   – Прекрасно. За «пруху»! – П. П. звонко коснулась бокалом бокала. К столу придвинулась высокая тучная фигура в мундире без погон.
   – Ах! – П. П. мгновенно надела парик и оглядела фигуру с ног до седой головы. – Люблю старых капитанов. От них пахнет ворванью, романтикой и карловарскими каплями.
   – И коньячной солью, – добавил моряк. – Разрешите на менуэт?
   – Ах, – жеманно произнесла П. П., будто пропела, и подала руку. – Вы еще помните звучание менуэта? А если я поскользнусь на тонкой ноте?
   – Тогда мы рассыплемся вместе, – ответил моряк, выводя старуху из-за стола.
   К. М. сидел и скучал, глядя, как шляпа с перьями покачивается на горлышке бутылки в такт десяткам ног, бьющих в гладкий паркет.
   Вернулась Марина.
   – Ты что, чудик, совсем-совсем не танцуешь? – удивилась она. – Вовсе одичал. Придется заняться твоим воспитанием. Тебе что старуха шептала?
   – Обещала достать «пруху».
   – Ну! – обрадовалась Марина. – Дашь поносить на удачу?
   – Хоть насовсем. У меня нет желаний.

6

   На следующее утро К. М. с головной болью и унынием на сердце опоздал на службу и тут же получил выговор от шефа.
   – Когда же вы просыпаетесь? – удивился К. М. раннему звонку.
   – У меня восемьдесят три способа приводить себя в порядок после запойных вечеров. А вот куда ты так внезапно вчера провалился? Потом как раз и началось самое интересное. П. П. такое выделывала с капитаном, – весь зал рты поразевал.
   – Мне стало скучно, и я ушел спать.
   – Тоже мне Печорин! – проворчал Начтов. – Дело, конечно, хозяйское, но не забывай, служба – это служба. Что бы с тобой ни случилось, обязан вовремя явиться на работу.
   – Слушаюсь! – рассмеялся К. М., представив себе важность своей работы в виде огромного телефона и огромного уха.
   К. М. устроился поудобнее, раскрыл том Пушкина и начал читать, едва скользя взглядом по строчкам. Снова зазвонил телефон. Вот нелегкая несет, подумал К. М., только что настроясь на размышления, пронизанные сожалением о несовершенстве бытия, проникнутые печалью о быстротечности сущего, – любимый вид занятий бездельников.
   – Кха-кха, – откашлялся в трубку мужской голос. – Привет!
   – Доброе утро, – ответил К. М. со стандартной бархатистостью в голосе. Если у вас похудел карман или на душе заскребли кошки. Если ваш внук принес двойку по Закону Божьему…
   Шеф, разумеется, никогда не одобрил бы подобных вольностей с клиентом и всегда советовал удерживаться и по возможности балансировать на грани развязности и внутренней независимости, чтобы сразу сбивать жаждущего утешения с тоскливого настроя.
   – Какой внук? У меня и детей-то нет.
   – Тогда заведите. Это развлекает.
   – Але, мастер, ты погоди. Я – Гоша с киностудии.
   – Здравствуйте, Гоша с киностудии, – сказал К. М. – Если у вас обострились отношения с актерами. Если сценарист и худсовет упрямятся, как дорожные инспекторы. Если…
   – Ты дашь мне слово вставить? – рассердился голос.
   – Я вас слушаю, – кротко ответил К. М.
   – Вот и слушай, не встревай. Для начала тебе полагалось бы узнать меня. Мы вместе учились в университете.
   – Мы все учились понемногу чему-нибудь и где-нибудь.
   – Знаю, – отвечал Гоша, – глава первая, строфа пятая. Ты вспомнил?
   – Нет, – признался К. М. – Намекните на какое-нибудь событие, которое должно бы врезаться в память. Потому что я постарался забыть то, чему меня учили, и тех, кто учил, и тех, с кем учился. Все сразу.
   – Ладно. Открой сундук воспоминаний, и давай пороемся вместе. Может, общих девочек вспомним?
   – Едва ли, – прислушался к воспоминаниям К. М., они молчали. – Я девочек ни с кем не делил.
   – Тогда кабаки? – предложил Гоша.
   – Кабаки, – задумался К. М., – пожалуй… Помнишь, как третьего сентября какого-то года мы объелись сосисками в угловом автомате и нас затем нещадно несло?
   – Помню! – воскликнул Гоша. – Несло после пива.
   – Пива не было. Или ты был не с нами.
   – Да, точно, – согласился Гоша, – пиво было в другой раз. Разбавлено невареной водой. И тогда закрыли «Красную Баварию».
   Гоша надолго замолчал, и К. М. начал терять терпение.
   – Затягиваешь паузу, – торопил он. – Или вспоминай быстрее, или кончаем игры и разбегаемся. Мне надоело.
   – Вспомнил! – вдруг заорал Гоша, так что трубка сама отлетела от уха К. М. – Вспомнил! Ты делал за меня диплом, а я потом неделю поил тебя дважды в день.
   – Кажется, что-то похожее вспоминаю. Точно. Диплом я писал какому-то идиоту. Так это был ты?
   – Конечно. Только с той поры я заметно поумнел.
   – Поздравляю, – серьезно сказал К. М. – Стало быть, университет не оказал пагубного влияния на твой интеллект? Так что ты хочешь, Гоша с киностудии? Утешения?
   – Нет, – захихикал Гоша, – у меня есть две утешительницы для тела и для души. Я хочу возобновить знакомство с тобой.
   – Мне запрещено назначать свидания мужчинам.
   – Брось, – увереннее продолжал Гоша, – я вчера засек тебя в нашем стойле и собирался подойти, но ты исчез. Потом я сидел за вашим столиком с шефом, с очень оригинальной старушкой и милашкой. Кто она?
   – Старуха – пенсионерка, милашка – застенчивая наркоманка.
   – Подходит. Так вот: я договорился с твоим шефом, он разрешает тебе в любое время сниматься в моей ленте.
   – Я не собираюсь сниматься даже в твоей ленте, Гоша. Не люблю сильного света в лицо.
   – Не ломайся, старина, я еще не встречал человека, который вообще отказывался бы от съемок в кино.
   – Теперь ты встретил. В гробу я видел твое кино.
   – Помню, – хихикнул Гоша, – там я крутил на фестивале. Послушай, старина, не кобенься. Ты передумаешь, когда увидишь, что мы делаем.
   – Что ж необыкновенного вы делаете, чего нельзя увидеть в сотнях других лент?
   – А вот этого я тебе не скажу, придешь и увидишь. Я дам тебе отличную роль. Это я решил. У тебя замечательный чайник. Я вчера, как узрел, так и ахнул. Типаж! То, что надо!
   – Что ж в моем чайнике привлекательного, носик или ушки?
   – Ни то, ни другое, ни третье. Я даже спать не мог.
   – От перепоя.
   – Чудак, я ничего крепче кефира не пью. Дело не в этом, старина. Послушай меня, и все будет хорошо. Я делаю девятую ленту. Давай попробуем, а? Успокой мою душу. Если у тебя не пойдет – отстану, хоть навсегда. Договорились? Я хочу посмотреть, как на твоем лице пойдет мировая печаль.
   – Смешной ты, Гоша, – сказал К. М. – Любой выпускник театрального училища изобразит тебе такую печаль, что рыдания изо всех мест посыпятся.
   – Хочу тебя. Не мыслю мировой печали без твоей морды.
   – Зрители экран заплюют…
   – Не заплюют, – обрадовался Гоша, уловив сомнения К. М. – Да они застонут от сочувствия к тебе. Ну как? Подумай же о себе. Если не собираешься развеять свою скуку, тогда пожалей мою тоску по невысказанному. В кои-то веки встречаешь лицо, которое мне нужно… Не ломайся и приходи в студию. Сделаем пробу и начнем, благословясь.
   – Право, не знаю. Боязно как-то…
   Гоша выругался длинно и некрасиво.
   – Ладно, – решил К. М., – у тебя есть «пруха»?
   – Господи! – выстонал Гоша. – Сколько угодно! Любых цветов и размеров. Есть современные модели «прух», они довольно изящны, но не прочны и не обеспечивают стопроцентной удачи. Есть модели тридцатых годов, но они сейчас не в ходу. Есть несколько «прух» времен русско-японской войны. Ну? Придешь?
   – Приду. Не ради тебя, а ради «прухи».
   – Спасибо, старина, – радовался Гоша. – Мы с тобой такое закрутим – все посинеют от зависти.
   И Гоша исчез с линии.
   К. М. походил по кабинету, постоял у окна, полнясь неясным ожиданием, долго смотрел, как птицы ищут пропитания на зеленой голой траве двора. На дворе трава, думал он, на траве дрова. Глупо. Люди приходят и люди уходят, а дрова пребывают вовеки. Чего они все хотят? Чего хлопочут? Ради каких высоких и вечных свершений суетятся? Почему так упорно цепляются за мелочные дела и упиваются нищенскими удовольствиями? Ведь никто и ничто не может быть навеки. Невозможно раствориться в мире без остатка, чтобы быть во всем и не быть для себя.
   Осторожный звонок не тотчас вывел из задумчивости, печальные мысли сладки, в них теплится закваска жалости. В трубке телефона раздавалось ровное тихое дыхание.
   – Подождите, – быстро сказал К. М., испугавшись, что дыхание вот-вот исчезнет. – Подождите, не уходите. Я так ждал вас.
   Он сел в кресло, закрыл глаза. Увидел сквозь веки в расплывающейся светлоте плавный овал лица, глаза и еще что-то, чему названия не находил. Увидел сквозь это лицо, со стороны, самого себя, улыбающегося виновато, глупо.
   – Не уходите, – просил он, ощущая, как от высокого восторга мурашки ползут по спине, становится прохладно и глаза наполняются влагой. – Мне так много вам нужно сказать.
   Он помолчал, подстраиваясь под тихое дыхание. Заговорил негромко и радуясь, что не нужно выдумывать слова, они сами идут, смягченные удивлением и радостью.
   – Не уходите. Я так долго ждал вас. Полжизни ждал, и на вторую половину не хватит ни сил, ни терпения. Верьте мне, как я верю вам и верю всему, что отныне может произойти. Не считайте меня болтуном. Просто я испугался, что вы вдруг исчезнете и никогда не проявитесь. Улыбаетесь? Прекрасно. Возможно, и вы ждали этого разговора и знали – ведь знали? – что он произойдет и всякое такое? Я нескладно говорю, но я научусь говорить с вами, чтоб вам всегда интересно было со мной. Первые слова самые неуклюжие, они сейчас, я вижу, цепляются, чтоб вы внезапно не исчезли, но вы отбрасывайте эти слова, они сами отпадут, как сухие листья. Молчащие люди – страшны, но вы – нет. Я даже не боюсь говорить с вами чужими стихами. Я вас любил, но все это, быть может, моей тоски уже не растревожит. Это Пушкин. Вам нравится? Прекрасно сказано, не правда ли? Как говорил мой воображаемый друг, поэт Канопус, – все кончилось, настал предел словам, терпи, молчанье, как терпело прежде, лишь с памятью, как с горем пополам, мы разделяем нищенство надежды…
   Он говорил долго и вдохновенно, пока не понял, что давно уже говорит сам с собой.

7

   – Наконец-то! – заорал в рупор Гоша, когда К. М. с трудом оттянул тяжелые стальные ворота и очутился в съемочном павильоне. – Все, перерыв пятнадцать минут!
   Гоша поставил рупор рядом с ящиком, на котором восседал, встал и, распахиваясь для объятий, пошел навстречу. Был он высок, полноват, круглолиц, усат и таращился.
   – Сколько жарких лет! А сколько стылых зим! – говорил он, обнимая К. М. сначала с одного плеча, затем накрест с другого, отодвинулся и спросил: – А помнишь наш университет, мать нашу альму? Ах ты, мой альмаматерник!
   – Ты всегда такой? Шумный и обнимаешься.
   – Нет, только на работе, – грустно признался Гоша. – Дома я тих и задумчив. Обмозговываю творческий процесс. Варю бульон художественной убедительности. И потом, знаешь, старина, что нас делает мимоходными и черствыми? Темпы. Время. Впе-ред, вре-мя! Вре-мя, впе-ред! Оно, проклятое, диктует и манеры, и жесты, да и слова. Захочешь выразить искреннее дружеское участие и в суматохе великих дел забываешь. Дела остаются, а люди обижаются. Стыдно. Вот и торопишься сразу. Чтоб и дружеское участие выразить, так сказать, сердечную приязнь, и про великие дела не забыть. Молодец, что пришел. Присмотрись. Потом и тебя запряжем.
   – Что ты собираешься со мной делать?
   – Для начала мы тебя убьем.
   – Это больно?
   – Непривычно. Но не ты первый, не ты последний.
   – Может, в другой раз? Сейчас на воле дождичек. Обидно умирать в плохую погоду.
   – Брось, старина. Другого раза не будет. Убьем сегодня. И дело с концом. Мой принцип – все сразу. Сейчас.
   – Думаю, я тебе не подойду, Гоша. Рожа у меня не киногенична. Петь не умею. На гитаре брякать. Слезы не выжму из глаза. Да и слезы у меня соленые, а тебе нужны актерские, пресные.
   – Ерунда. Когда понадобится, ты у меня зарыдаешь белугой. А испытать тебя я должен. Игра стоит испорченной пленки. И вообще, моя творческая манера заметно эволюционировала. И манеры тоже. Отныне я предпочитаю актеров не профессионалов, а выхваченных из житейской гущи.
   – Как ты их оттуда выковыриваешь, из гущи?
   – Интуиция, мой друг, интуиция. Она – ариаднина нить в тупике, где ныне пребывает культура. Ну, об этом после. Смотри сюда. – Гоша указал в самый центр освещенного пространства съемочной площадки, где все остальное, невысвеченное – огромные металлические конструкции, деревянные строительные леса и подъемники, декоративные куски стен и домов и даже два больших крыла падшего ангела, – все тонуло во мраке, изредка освещаясь бегущими пятнами света. – Вот сцена фильма, одна из последних. Обычно я с самого конца и начинаю фильм. Иначе не решить сверхзадачу. Нужно заглянуть в конец учебника, где ответ. Вот это красивое сооружение, – Гоша указал на отвратительный яйцевидный предмет, – это корабль инопланетян. Они должны улететь и увезти с собой девушку, которую любит земной мужчина. Это будешь ты. В тот момент, когда корабль с экипажем готов подняться, и мы его поднимаем, приближаются вооруженные выродки, а ты стоишь и прощаешься с любимой, а они начинают стрелять в тебя.
   – Зачем? – спросил К. М.
   – Они не любят любовь, а ты любишь девушку, а она улетает.
   – Тогда пусть она останется.
   – Вы хотите погибнуть вместе?
   – Тогда пусть она возьмет меня с собой.
   – Этого не допускает мой замысел.
   – Тогда пусть они не стреляют или у них кончились патроны, а девушка спокойно улетит, а я пойду домой грустить о ней.
   – Тогда не будет трагедии. Любовь и трагедия неотделимы.
   – Какой ты, право, – сказал К. М. – Не надо трагедии. Пусть корабль улетит, а ко мне подойдет коллектив мюзик-холла, ты даешь затемнение, я начинаю раздеваться, и зрители не знают, чем кончится эта сцена. Представь, сколько здесь символики.
   – Зачем раздеваться? – обалдело спросил Гоша.
   – Мне станет жарко от ламп.
   – Слушай. Ты имеешь представление о кино?
   – Ладно, – согласился К. М. – Что я должен изобразить?
   – Всю гамму переживаний… Мы снимаем заключительную сцену. Ты прощаешься с любимой и держишь ее за щеки. Затем целуешь нежно и страстно.
   – За другие места можно держать? Вдруг щеки тугие?
   – Не перебивай! Держишь, значит, ее за щеки и своим лицом – своим, а не ее лицом – изображаешь, во-первых, любовь, во-вторых, отчаяние, в-третьих, память о пережитом, в-четвертых, ярость к врагам любви, в-пятых, надежду на возвращение любимой, ты же не знаешь, что тебя через минуту укокошат, и наконец, в-шестых, на твоем лице появляется мировая печаль.
   – А вдруг не появится?
   – Будь уверен, появится. Если ты последовательно, в логическом порядке изобразишь перечисленные чувства, мировая печаль придет как миленькая, никуда ей не деться.
   – Потрясающе! – поразился К. М. и засмеялся, довольный. – Талантище, Гоша. Кого можно поставить рядом с тобой или с кем поставить тебя? Только вот лицо у меня узковато, тебе бы монгола найти. У меня все чувства не поместятся.
   – Не одновременно! Последовательно! Запомни: любовь, отчаяние, память, ярость, надежда, мировая печаль. Запомнил? Повтори!
   – Да, шесть штук чувств. Значит, так: когда любовь – я прижимаю уши к черепу, распахиваю глаза и обнажаю в улыбке кривые зубы.
   – Покажи, – приказал Гоша. – Правильно, кривые. Пойдет.
   – Когда отчаяние – я отвожу уши от черепа, поднимаю брови и левый край нижней губы у меня дрожит, будто от сдерживаемых слез. Когда память – брови сдвигаются, взгляд устремляется внутрь, губы сжаты и несколько выпячены, как у обиженной обезьяны, вспоминающей младенчество человечества и свои обиды. Когда ярость – расширяю ноздри и начинаю энергично дышать. Когда надежда – лицо обретает дурацкий вид, который незаметно для зрителя переходит в мировую печаль. Так?
   – Молодец! – похвалил Гоша. – Ты прирожденный киношник. Кино – седалище всех образных искусств. Оно – пристанище для экскрементов чувств.
   – Эпиграф к твоей фильме? – спросил К. М.
   – Комментарий к твоей роли! – Гоша схватил жестяной рупор и начал громко отдавать приказания приготовиться к репетиции без мотора. – Внимание! Дырохвостов! Залихватский! Назаретов! Приготовить оружие! Планетяне, да, вы трое, опять карты мусолите, раздолбаи? Вы по сигналу бегите к кораблю, распахните дверь и быстренько запрыгните внутрь! Сидите там и ждите команду! Только не курить! А ты, старина, – Гоша сунул рупор чуть не в нос К. М., – ты по сигналу хватаешь любимую за руку и тащишь к кораблю, понял?! Любимая! Где любимая? Никаноров, оставь любимую в покое! Вы что, другого места не нашли? Никаноров, кому говорю! Сегодня она любима не тобой! Ну, начали!
   Из темноты прокралась накрашенная девица и стала рядом с К. М.
   – Привет, любимый! Как тебя?
   – Менандр.
   – А я Адриана.
   На площадку направили еще лампы. Побежали к кораблю трое мужиков в водолазных костюмах. В корабле откинулась дверь, водолазы ловко запрыгнули внутрь. Кто-то толкнул К. М. в спину, он схватил девицу за потную руку и побежал к кораблю. У распахнутой двери он остановился и схватил девицу за уши.
   – Ты что, любимый, чокнулся? – спросила она.
   К. М. отпустил ее уши и нежно погладил по щеке.
   – Еще, – сказала она, – можешь поцеловать.
   – С незнакомыми девушками не целуюсь, – ответил К. М., мысленно отсчитывая секунды, по пять на каждое чувство и остаток – на мировую печаль.
   – Ты чего дергаешься, Менандр? Целуй! Это по сценарию.
   – А что Никаноров скажет?
   – Ну его на фиг, надоел. Ты симпатичней.
   – Не могу, любимая, губы не слушаются.
   Девица высвободилась из его рук и громко крикнула:
   – Григорий Николаевич, а он целоваться брезгует!
   Гоша, наблюдавший сцену в черную трубу, как в замочную скважину, оторвался от наблюдений и сказал в рупор:
   – Старина, поцелуй разочек, тебя ж не убудет?
   – Нет, – сказал К. М., – пусть лучше убьют.
   – Тебя и так убьют, – ответил Гоша. – Хоть поцелуй…
   – Нет. Умри, но не давай поцелуя без любви.
   – Убийцы, готовы?! – крикнул Гоша.
   – Не надо! – испугался К. М. и прикоснулся губами к губам любимой, намазанным жирным кремом.
   Девица хихикнула, и от нее запахло пивом.
   – Щекотно, – сказала она, – еще разочек.
   – Стоп! – крикнул Гоша. – Старина, ты же не таракана целуешь! Выдай нежность на лице!
   К. М. зажмурился, выдал нежность и поцеловал.
   – Милый, – сказала девица, – что ты делаешь вечером? Я так одинока!
   – Стоп! – снова закричал Гоша. – Из роли не выходить! Вы что лыбитесь? Анекдоты про меня травите? Все по местам!
   Водолазы вылезли из яйца, К. М. с девицей отошли на край площадки, и все повторилось еще и еще раз, пока наконец Гоша не удовлетворился и приказал оператору снимать.
   Потом снимали сцену убийства, и К. М. раз тридцать падал, подгибая то левую, то правую ногу. В результате вся сцена была снята, и Гоша объявил перерыв и все потянулись в столовую.
   – Моей картине нужен внутренний успех, – объяснял Гоша, макая сосиску в горчицу и целиком засовывая под усы. – Внутренний успех. Временное бессмертие. Есть неоткрытые законы искусства, как есть неоткрытые законы природы и общества. Мы, не ведая о них, все же подчиняемся им, разыгрывая иллюзию свободы воли. Свобода воли без иллюзий есть творчество. Нужно избавить зрителя и человечество от иллюзий. Моя картина должна быть броской, яркой, талантливой. Она зовется «Отражение». Усекаешь смысл? Отражение света, отражение лица, отражение атаки, отражение атаки света на лицо, отражение внутренней растерянности и так далее внутрь и вширь… Когда тебя убьют как последнего человека на земле, зритель должен почувствовать, что мир может продолжаться и без людей.
   – Кто ж меня убьет, если я последний на земле?
   – Они. – Гоша проглотил пятую молочную сосиску и раздвинул усы в загадочной улыбке. – Это сделают они. – Он помолчал, продолжая таинственно улыбаться. – Всегда должны быть некие «они». Когда они приходят, это очень плохо. Они аналитики и разрушают надежду.
   – Ты замечательный художник, Григорий Мякишев, – сказал К. М. – Отныне я стану сниматься только у тебя. Пусть хоть валяются в ногах моих все остальные, я останусь верен твоей творческой манере: все сразу и от конца к началу. Я уверен: твое бессмертное искусство выражает боль нынешнего смятенного и тревожного мира.
   – В кинематографе стало невозможно творчески работать, – вздохнул Гоша, кругом сплошные бездарности. Клан. Клака. Клоака.
   – Я не покину тебя в борьбе, – с чувством произнес К. М. – А как насчет «прухи»?
   – Прости, старина, чуть не запамятовал. – Гоша извлек из заднего кармана брюк серый пушистый комок и положил на стол. – Бери и пользуйся. Характер «прухи» узнаешь сам. Надежность гарантирована. Ручная выделка.

8

   – А-а-а, это вы! – сказал К. М., услышав по телефону знакомое дыхание. Что-то дрогнуло и сжалось в его груди, и сладко заныло сердце. – Здравствуйте, я вас ждал давно. Шесть бесконечных дней протекли как шесть столетий. – Он рассмеялся, ощущая светлую легкость в груди, как будто крутой комок, распавшись, пошел по телу плавной нежной волной. – Да, вы правильно подумали: я затерялся на поросших бурьяном тропинках. Вы же существо иного склада. Я угадал? Я иногда чувствую в себе некий автоматизм. Механистичность, что ли. Но это распространено среди людей. Сейчас уже и не определить, кто живой, а кто механический. Мой воображаемый друг поэт Канопус даже стихи набросал про это. Механические люди, заведенные зачатьем, ходят, спят, едят и любят, обездушенные братья. Механическое чувство, синтетическая мысль в инженерии искусства гармонически слились и, с восторгом подражая инстинктивности зверей, без усилия рожают запрограммленных детей. Между ними без обиды, непохожи на других, вымирающие виды, ходят несколько живых, что-то смотрят, что-то ищут странных несколько фигур на унылом пепелище обескровленных культур. Но все время псевдолюди страшно множатся числом, ходят, врут, воруют, любят и читают перед сном. Забавно, не правда ли? Ну, миленькая, не печальтесь, это всего лишь литература. Так сказать, беллетристика, искаженное отражение. Стоит отойти от него, и снова все обретет свои привычные, обычные, приличные, скучные черты. Ну вот, вы уже и улыбаетесь. Я люблю вашу улыбку. Вы уходите? Вам пора? Да, да, я стану ждать и звонка, и дыхания, и улыбки…
   Утро, начатое так светло, продолжало затем катиться своим прямым чередом. И снова он брал трубку и заученно, вкрадчиво или бодро, печально или энергично, в зависимости от голоса, по которому определял возраст, пол и темперамент, снова говорил, что еще не все потеряно, что следует попытаться изменить даже то, что не поддается изменению, что-то сделать сверхожидаемое, чего-то пожелать.
   Затем наступала передышка в разговорах. К. М. откидывался на спинку кресла и пытался представить себе молчаливую абонентку. И до того увлекло его слабое и трогательное, будто весенняя надежда, ожидание будущего, пусть краткого душевного покоя, что он и сам не заметил, как уснул крепким нетревожным, словно детским, сном.
   Давно замечено: нам мешают спать наши долги. Служебный долг материализовался в шефа, который сидел напротив, глубоким темным взглядом уставившись в лицо спящего. К. М. открыл глаза и виновато улыбнулся.
   – Нехорошо всматриваться в спящего человека, – сказал он. – Душа, отлетающая во сне, может испугаться и не вернуться в тело. Простите, шеф, я, кажется, задремал на службе.
   – Хорошенькая дрема, – прогудел Начтов, – да ты, дорогуша, проспал шесть часов кряду.
   К. М. потряс головой и посмотрел в окно: вдали на узком пространстве горизонта пламенело закатное солнце в пуховиках лиловых облаков.
   – Ерунда, – решил он, – все ерунда. Когда рождается хоть ничтожно малая вероятность счастья, все прочее представляется несущественным и несуществующим.
   – Черт бы побрал этих идеалистов, – поморщился Начтов, – ни одно слово само по себе не обладает никаким значением, а вы заучиваете и сами верите. Счастье! Блаженство! Бр-р, мерзость какая. Просвещение, пожалуй, во вред цивилизации. Скоро число неграмотных и просвещенных дураков уравняется. Все прелестно станет… «И все время псевдолюди страшно множатся числом».