Страница:
– Не развалится. Я знаю, не развалится.
– Тогда я стану скучать и грустить, и горестно плакать, стеная оттого, что мне одиноким жить и что я лишился рая. В шалаше.
– И я буду плакать там, наверху. А потом я вернусь, и у нас откроется такая же долгая ночь, как эта, и я тебе стану рассказывать, что я видела и узнала, а ты будешь недоверчиво ахать и удивляться. Мне кажется, все в жизни должно быть не так, как сейчас. В нежизни – так, как сейчас. И мы силимся выйти в иную чтойность и всякий раз наталкиваемся на слепую веру, себялюбие и всеобщность лжи.
– Слышу П. П. в твоих речах. От зауми отупел и зачах.
– Да, это она подкармливает меня космической философией и теорией внеземного общения.
– Могучая бабуся. А чему еще она тебя учит?
– Теории любви.
– Ого! Мы должны ей экзамен сдавать?
– Нет, она поставит зачет автоматом. Понимаешь, любовь – это женственность мужчины и жертвенность женщины. Раньше я ничего об этом не знала. И если в тебе нет ни капельки женственности, а во мне нет жертвенности ни на четверть столько, тогда у нас, прости, милый, никакой любви быть не может.
– Черт побери, что же делать?
– Не знаю, милый. Мне тоже страшно стало, когда я это выяснила. И я жертвовать не знаю как.
– Про это я тебе расскажу. Допустим, существует некая женщина, скажем, ты. Сначала мы ее слегка целуем…
– Ты говоришь «мы». Разве ты со мной не один?
– Это фигуральное «мы». Сейчас во мне символизировано наличное мужское население планеты.
– И негры?
– Что за глупости! Ты же видишь, я белый мужчина.
– Не вижу, у меня глаза закрыты. А где поцелуй?
– Извини, прелесть моя, вот он, легкий и ненавязчивый. Как мотылек на лепесток. Боже, какие свежие губки! Ты их пастой не смазываешь?
– Конечно, нет. Натуральная кожа. Еще одного мотылька, пожалуйста, а то прежний улетел. Это уже начинается жертва?
– Нет, это пока вопрошание богов.
– Тогда вопроси их еще разок. Спасибо, милый. Они, наверное, оглохли. Попробуй громче. Как хорошо. Но они все равно безответны. Давай вместе. Наконец-то. Я их слышу, милый. Они требуют немедленной жертвы.
– Милый, я успею до рассвета принести еще одну жертву?
– Конечно, и не одну.
– Богов там много?
– Как кур на насесте. И каждой требуется жертва.
– И богиням?
– Им в первую очередь. Иначе начнут скандалить.
– Тогда я спокойна. Все-таки с богами надо быть в хороших отношениях, мало ли что. Одного мотылька, пожалуйста. А это вопрос вдогонку первому. Нет, милый, подожди, ответа пока еще не было.
– Хорошо, тогда пусть они подумают.
– Тише… Так и есть. Да слышу, слышу! Милый, боги опять требуют жертвы… Ты устал?
– Нет, свеж и бодр, как утренняя заря.
– Милый, там все куры спят?
– Одна пестренькая не спит, ждет своей жертвы.
– Тише… Чайки кричат.
– Зачем ты хочешь с ними улететь?
– Это они со мной. Я – домой, они – в гости. Ты слышишь? И пестрая курица квохчет.
18
19
20
– Тогда я стану скучать и грустить, и горестно плакать, стеная оттого, что мне одиноким жить и что я лишился рая. В шалаше.
– И я буду плакать там, наверху. А потом я вернусь, и у нас откроется такая же долгая ночь, как эта, и я тебе стану рассказывать, что я видела и узнала, а ты будешь недоверчиво ахать и удивляться. Мне кажется, все в жизни должно быть не так, как сейчас. В нежизни – так, как сейчас. И мы силимся выйти в иную чтойность и всякий раз наталкиваемся на слепую веру, себялюбие и всеобщность лжи.
– Слышу П. П. в твоих речах. От зауми отупел и зачах.
– Да, это она подкармливает меня космической философией и теорией внеземного общения.
– Могучая бабуся. А чему еще она тебя учит?
– Теории любви.
– Ого! Мы должны ей экзамен сдавать?
– Нет, она поставит зачет автоматом. Понимаешь, любовь – это женственность мужчины и жертвенность женщины. Раньше я ничего об этом не знала. И если в тебе нет ни капельки женственности, а во мне нет жертвенности ни на четверть столько, тогда у нас, прости, милый, никакой любви быть не может.
– Черт побери, что же делать?
– Не знаю, милый. Мне тоже страшно стало, когда я это выяснила. И я жертвовать не знаю как.
– Про это я тебе расскажу. Допустим, существует некая женщина, скажем, ты. Сначала мы ее слегка целуем…
– Ты говоришь «мы». Разве ты со мной не один?
– Это фигуральное «мы». Сейчас во мне символизировано наличное мужское население планеты.
– И негры?
– Что за глупости! Ты же видишь, я белый мужчина.
– Не вижу, у меня глаза закрыты. А где поцелуй?
– Извини, прелесть моя, вот он, легкий и ненавязчивый. Как мотылек на лепесток. Боже, какие свежие губки! Ты их пастой не смазываешь?
– Конечно, нет. Натуральная кожа. Еще одного мотылька, пожалуйста, а то прежний улетел. Это уже начинается жертва?
– Нет, это пока вопрошание богов.
– Тогда вопроси их еще разок. Спасибо, милый. Они, наверное, оглохли. Попробуй громче. Как хорошо. Но они все равно безответны. Давай вместе. Наконец-то. Я их слышу, милый. Они требуют немедленной жертвы.
– Милый, я успею до рассвета принести еще одну жертву?
– Конечно, и не одну.
– Богов там много?
– Как кур на насесте. И каждой требуется жертва.
– И богиням?
– Им в первую очередь. Иначе начнут скандалить.
– Тогда я спокойна. Все-таки с богами надо быть в хороших отношениях, мало ли что. Одного мотылька, пожалуйста. А это вопрос вдогонку первому. Нет, милый, подожди, ответа пока еще не было.
– Хорошо, тогда пусть они подумают.
– Тише… Так и есть. Да слышу, слышу! Милый, боги опять требуют жертвы… Ты устал?
– Нет, свеж и бодр, как утренняя заря.
– Милый, там все куры спят?
– Одна пестренькая не спит, ждет своей жертвы.
– Тише… Чайки кричат.
– Зачем ты хочешь с ними улететь?
– Это они со мной. Я – домой, они – в гости. Ты слышишь? И пестрая курица квохчет.
18
Невеселые это были дни. Жара стояла библейская. Розовое в сиреневой дымке утреннее солнце к полудню раскалялось до белизны. Птицы прятались, а люди одуревали. Все чего-то ждали. То проносился слух, что расплавленная мантия Земли остывает с большей, чем обычно, скоростью и, значит, можно предполагать, начнутся стереомагнитные и парагравитационные тайфуны и еще неизвестно, когда это кончится и зачем; то просачивалась абсолютно достоверная информация, будто в городе участились случаи непорочного зачатия, а это знаете к чему может привести; то утверждали с пузыристой пеной на губах, что в новых районах города появились будто бы необычайные животные – помесь козла и суки, козлопес, и это, конечно же, сущий бред, потому что козы в городе жить не могут – либо задыхаются от выхлопных газов, либо проваливаются в открытые канализационные люки; еще говорили, что по ночам по улицам бегают друг за другом два бесшумных трамвая, и когда их пытались остановить, эти вагоны тут же ускользали в четвертое измерение; потом какой-то шутник установил, что местная газета выходит одна и та же, только под разными номерами; потом кто-то пустил слух, что на рынках южане продают северянам фрукты по себестоимости, и тогда люди сбежали со службы и бросились на рынки, и был шум ужасный, потому что слух про грузин был, мягко говоря, нехороший и отвратительный, а доверчивые клюнули на него, и всем было стыдно, потому что чуть не задавленный оказался вовсе осетин, а это другое дело. Невеселые это были дни, но интересные. Все чего-то ждали, но никто не знал, чего ждут другие, и потому люди говорили мало, а больше слушали.
Начтов, проговорившись ненароком, что намеревается основать экспериментальную коммуну в районе Тунгуски, целыми днями и вечерами пропадал то у геологов, то у этнографов, кто из них остался в городе, и когда к ночи появлялся дома и все-таки поднимал телефонную трубку, то голос его был усталым и сонным.
– Что-нибудь новенькое, голубчик? – спрашивал он.
– Ничего не случилось, – отвечал К. М., – но вы куда-то исчезли, шеф. И вообще: я перестаю понимать, что происходит?
– А что происходит? – удивлялся Начтов. – Ничего не происходит. Все нормально. Вот если придет аналитик, тогда да. Как Маша себя чувствует? Вот и прекрасно. Девочки работают? Замечательно. Ты ими руководишь? Ну и славно. Старайтесь дальше так же. Не позволяй им распускаться и сам не распускайся. Побольше выдумки, юмора.
– Наш учебник, шеф…
– Какой учебник? – добродушно смеялся Начтов. – Ах, этот… «Теория и практика утешения»? Ну что ж, эта проблема зреет. Только, дорогой мой, я как-то утратил острый интерес к этой проблеме. А на тупом интересе что вырастает? Правильно. Ты прости, но, видимо, придется тебе самому. Попробуй увлечь девочек. Пока у них энтузиазм не увял. Кстати, тебе привет от Марины. Она вчера звонила из Милана. Подняла меня к телефону в три часа утра. Оказывается, познакомилась с каким-то богатым красавцем-бразильцем и собирается за него замуж. Просила благословить. С ее умом для бразильца это смертельный номер. А жена из нее выйдет славная, и напоказ, и для домашнего пользования, – прохохотал Начтов.
– Учебник…
– Так мы ж договорились? У тебя самого ума – полные закрома. Ты этот учебник вылепишь играючи, в паузе между двумя пульками преферанса. Не обижайся, дорогой, я сейчас страшно устал, и завтра день предстоит суматошный. Через неделю мне вылетать на место, а дел – выше головы…
– Возьмите меня и Марию в свою коммуну.
– Тебя нельзя брать сразу, – смеялся Начтов, – ты испорчен городской цивилизацией и разбалансирован социальным воспитанием. Через год мы можем вернуться к этой теме…
П. П. и сумасшедший изобретатель были заняты целыми днями. С утра они хлопотали вокруг и внутри своей дикой конструкции, которая незаметно и неспешно выросла метров на двадцать, а вечерами допоздна засиживались в библиотеке. Из ближайшего недолга тихо подползла разлука и отчаяние, К. М. чувствовал это, и Мария не отпускала его ни на шаг.
– Возьми меня с собой, – полувопросительно говорил он.
– Не могу, милый, ты нужен здесь, – грустно отвечала она.
– Кому нужен? Зажравшимся бездельникам? Зачем? Продлевать агонию бесполезного существования? Мнимого благополучия?
Мария с гримасой боли быстро зажимала ему рот длинными прохладными пальцами, он целовал прислоненную ладонь.
– Не говори так, ненаглядный мой, это жестоко. Что бы и как бы ни произошло, ты нужен здесь. Твой путь здесь, и ты еще не прошел его до конца. Ты должен пройти через все.
– Разве я не проходил? Через любовь, через обман, через злобный смех и сочувственное лицемерие, через жестокость и внешний позор, через равнодушие и бездарность…
– Нет, милый, нет, это все было не то. Это была одна видимость. Приуготовление к сущности.
– А ты? Тоже видимость?
– Я… возможность. Вероятность осуществления тебя. От нас обоих потребуется слишком много, чтоб стать одним путем. И я должна уйти, чтобы вернуться снова к тебе.
– Я могу пройти за нас обоих.
– Нет, мой сладкий, никто ничего не может за другого.
– Мария, если ты улетишь, я умру.
– Бедный утешитель! Ты не умрешь, я издалека буду вливать в тебя терпение жить.
– Я устал. Мне кажется, весь мир состоит из утрат, болезней, смертей, потерь… И нет ничего, кроме проникающей боли. И жалости. И горького своего бессилия хоть что-то изменить, хоть чего-то избежать. Если б быть бесчувственным…
– Это был бы не ты… Давай завтра сядем в бессветный поезд и поедем в деревню. Я соскучилась по матери и Герасиму.
Начтов, проговорившись ненароком, что намеревается основать экспериментальную коммуну в районе Тунгуски, целыми днями и вечерами пропадал то у геологов, то у этнографов, кто из них остался в городе, и когда к ночи появлялся дома и все-таки поднимал телефонную трубку, то голос его был усталым и сонным.
– Что-нибудь новенькое, голубчик? – спрашивал он.
– Ничего не случилось, – отвечал К. М., – но вы куда-то исчезли, шеф. И вообще: я перестаю понимать, что происходит?
– А что происходит? – удивлялся Начтов. – Ничего не происходит. Все нормально. Вот если придет аналитик, тогда да. Как Маша себя чувствует? Вот и прекрасно. Девочки работают? Замечательно. Ты ими руководишь? Ну и славно. Старайтесь дальше так же. Не позволяй им распускаться и сам не распускайся. Побольше выдумки, юмора.
– Наш учебник, шеф…
– Какой учебник? – добродушно смеялся Начтов. – Ах, этот… «Теория и практика утешения»? Ну что ж, эта проблема зреет. Только, дорогой мой, я как-то утратил острый интерес к этой проблеме. А на тупом интересе что вырастает? Правильно. Ты прости, но, видимо, придется тебе самому. Попробуй увлечь девочек. Пока у них энтузиазм не увял. Кстати, тебе привет от Марины. Она вчера звонила из Милана. Подняла меня к телефону в три часа утра. Оказывается, познакомилась с каким-то богатым красавцем-бразильцем и собирается за него замуж. Просила благословить. С ее умом для бразильца это смертельный номер. А жена из нее выйдет славная, и напоказ, и для домашнего пользования, – прохохотал Начтов.
– Учебник…
– Так мы ж договорились? У тебя самого ума – полные закрома. Ты этот учебник вылепишь играючи, в паузе между двумя пульками преферанса. Не обижайся, дорогой, я сейчас страшно устал, и завтра день предстоит суматошный. Через неделю мне вылетать на место, а дел – выше головы…
– Возьмите меня и Марию в свою коммуну.
– Тебя нельзя брать сразу, – смеялся Начтов, – ты испорчен городской цивилизацией и разбалансирован социальным воспитанием. Через год мы можем вернуться к этой теме…
П. П. и сумасшедший изобретатель были заняты целыми днями. С утра они хлопотали вокруг и внутри своей дикой конструкции, которая незаметно и неспешно выросла метров на двадцать, а вечерами допоздна засиживались в библиотеке. Из ближайшего недолга тихо подползла разлука и отчаяние, К. М. чувствовал это, и Мария не отпускала его ни на шаг.
– Возьми меня с собой, – полувопросительно говорил он.
– Не могу, милый, ты нужен здесь, – грустно отвечала она.
– Кому нужен? Зажравшимся бездельникам? Зачем? Продлевать агонию бесполезного существования? Мнимого благополучия?
Мария с гримасой боли быстро зажимала ему рот длинными прохладными пальцами, он целовал прислоненную ладонь.
– Не говори так, ненаглядный мой, это жестоко. Что бы и как бы ни произошло, ты нужен здесь. Твой путь здесь, и ты еще не прошел его до конца. Ты должен пройти через все.
– Разве я не проходил? Через любовь, через обман, через злобный смех и сочувственное лицемерие, через жестокость и внешний позор, через равнодушие и бездарность…
– Нет, милый, нет, это все было не то. Это была одна видимость. Приуготовление к сущности.
– А ты? Тоже видимость?
– Я… возможность. Вероятность осуществления тебя. От нас обоих потребуется слишком много, чтоб стать одним путем. И я должна уйти, чтобы вернуться снова к тебе.
– Я могу пройти за нас обоих.
– Нет, мой сладкий, никто ничего не может за другого.
– Мария, если ты улетишь, я умру.
– Бедный утешитель! Ты не умрешь, я издалека буду вливать в тебя терпение жить.
– Я устал. Мне кажется, весь мир состоит из утрат, болезней, смертей, потерь… И нет ничего, кроме проникающей боли. И жалости. И горького своего бессилия хоть что-то изменить, хоть чего-то избежать. Если б быть бесчувственным…
– Это был бы не ты… Давай завтра сядем в бессветный поезд и поедем в деревню. Я соскучилась по матери и Герасиму.
19
…живая музыка души по нотам пестроте созвучий растет волнуется спешит и против истины грешит и неразгаданностью мучит прозренье высшая пора но в каждой частности злорадство такая темная игра согласье сестринство и братство обыденность неуязвима и жизнь летящая во сне как тонкий луч проходит мимо и угасает в стороне…
Изобретатель приварил высокий острый рассекатель, бросил вниз держатель электрода, поднял от лица щиток и, пятясь, осторожно спустился с лестницы. П. П., Мария, Зойка и зеваки стояли рядом с кораблем и вздыхали.
– Все! – сказал с торжеством изобретатель.
– Покрасить бы, – предложила Зойка.
– Зачем? Краска обгорит при взлете.
– Бронзовой краской, – сказала Зойка, – я притащу с работы распылитель, и за час мы выблестим.
– Давай, Зойка, выблескивай. – Изобретатель рассмеялся, распуская в улыбке широкие, заросшие коричневой щетиной щеки. – Все, девочки. Готовьте консервы. В пятницу отправляемся. Все. Я пошел спать.
Его проводили благодарными взглядами.
Отлет назначили на пять утра, и хотя корабль был экипирован и снабжен всем необходимым – запасом топлива, теплой одеждой, медикаментами, мешками сушеного драконьего мяса, брикетами прессованной хлореллы и еще множеством других, полезных в дороге вещей, все равно никто, кроме Зойки, привыкшей засыпать рано и просыпаться с рассветом, никто не спал.
Мария, тихая, задумчивая, возвышенная, тоже не могла уснуть, вставала с постели, подходила к окну, смотрела вниз, на пустырь. Двадцатипятиметровый сигарообразный корабль был как золотой. Рядом с ним сидел на перевернутом картофельном ящике милиционер и в свете поднятой на шесте киловаттной лампочки читал книгу, позаимствованную у П. П. на время ночного дежурства. Время от времени милиционер, взволнованный чтением, вскакивал и принимался кругами ходить вокруг корабля, затем снова садился на ящик, надвинув на брови козырек не в размер маленькой фуражки так, что на затылке топорщились волосы, и, прихватив пальцами щеки, прижав локтями книгу, с любопытством впивался в текст.
Мария, насмотревшись, возвращалась от окна и проскальзывала под одеяло.
– Ты молчи, – шептала она, придвигаясь лицом к щеке К. М., – ты ничего не говори… я тебе все скажу. Пройдет чуть больше времени, и я вернусь. Два-три года, – она смеялась неслышным, тонким дыханием, – или двадцать-тридцать лет… Но ты жди, милый, я непременно вернусь. В тебя – в мой дом… Молчи, милый, не говори, иначе спугнешь будущее. – Она положила мягкую прохладную ладонь на его закрытые глаза. – Сейчас ты увидишь… это не страшно… это всего лишь пустое пространство.
К. М. дышал с трудом, ощущая тяжелую черную печаль на сердце, и силился освободиться, вырваться, оттолкнуть. Потом он увидел, как навстречу ему, словно свет в тоннеле, мчится льдистая неощутимая пустота. Дышать стало легче, а потом он вовсе утратил ощущение дыхания, только чувство освобожденной невероятной скорости, и ужасающая радостная догадка о каком-то медленном непреложном движении, и все прежние страхи, волнения, суетная тщета, мучающие и мучительные мысли, неосуществимые желания – все это осталось страшно далеко, позади, а навстречу и мимо шла и все смывала насыщенная тонким матовым светом неощутимая пустота.
Он очнулся и понял, что настало время.
Мария, одетая, причесанная, безнадежно красивая, сидела рядом с ним на постели и смотрела в его лицо.
– Пора? – спросил он.
– Да, милый. Хочешь поесть?
– Нет. Отвернись, я оденусь.
Она отошла к открытому окну.
– Та звезда еще не исчезла? – спросил он.
– Нет, она ждет.
– И ваш корабль не украли?
– Нет, там стоят П. П. и Зойка и беседуют с милиционером.
– Про Зойку я сомневаюсь, зачем она летит? Изобретатель – чтобы проверить конструкцию, П. П. – из любопытства, ты – домой, а Зойка?
– У нее мужа посадили за кражу, ребенок в деревне у бабушки, вот и одиночество. Она без нас не будет знать, что делать, еще и пить начнет, уж лучше с нами. Ты готов?
Они вышли на лестничную площадку. Кто-то накануне вывернул все лампочки, и влажный предутренний свет с улицы едва-едва освещал грязные обкусанные ступени.
Милиционер встретил Марию такой откровенной улыбкой, будто он сам улетал, а все остальные его провожали.
– Книгу успели прочитать? – спросил К. М.
– Конечно, не успел. Но мы с Прасковьей Прокофьевной договорились, я задержу книгу до возвращения.
– Так понравилось чтение?
– Разумеется. Это «Поминки по Финнегану». Такие вещи обычно читают в юности, но моя юность… – Он махнул рукой.
– Никогда не подумал бы, что милиция читает «Финнегана».
– Я не милиционер, я матлингвистик. Мы с братом очень похожи, только я без усов. Он попросил меня подежурить, пока он свою девушку свозит к морю. Это сразу можно было бы заметить – на мне фуражка не в размер.
– Вот ведь как, – сказал К. М., – а я подумал, это у вас голова в рост пошла.
– Что вы, – милиционер улыбнулся, – я матлингвистик, а у них формирование черепа завершается к семнадцати годам.
– Спасибо, теперь буду знать.
Наверху корабля с лязгом откинулся люк, и голос неразличимого изобретателя внятно произнес:
– Девочки, пора, иначе мы не войдем в воздушный коридор.
Внизу корабля откинулся другой люк, обозначив освещенный круглый лаз.
– Давайте прощаться! – скомандовала П. П., подошла к К. М., протянула руку, энергично тряхнула. – Работайте, голубчик, и не кисните. Только работа, – произнесла она нудно, – упорный каждодневный труд избавляет от дурного настроения и дурных болезней. Помните нас. И, кстати, когда будете выписывать квитанцию на квартплату, то моя доля за места общего пользования лежит на кухне в ящике с ложками. Ну, спасибо за общение. Все было очень интересно. И до свидания.
– Вы извините, – подошла Зойка, протягивая ладонь ковшиком. – Я целоваться не буду, от меня луком пахнет и валерьянкой. Я ужасная трусиха.
– Тогда не улетайте, оставайтесь.
– Ну да, – Зойка застенчиво улыбнулась, – вы же знаете, моему мужику дали трояк общего режима, так он не скоро вернется. Так уж лучше я полечу.
– Скоро вы там? – позвал сверху изобретатель.
Зойка потянула за рукав П. П., они направились к лазу и, помогая друг другу, просунулись внутрь.
– Ненаглядный мой, единственный мой. – Мария осторожно гладила пальцами лоб, брови, закрытые глаза К. М. – Ты не смотри мне вслед. Не надо. Не открывай глаз. Я еще постою здесь немного. Вот так. Пусть тебе всегда будет хорошо и никогда не будет плохо.
Она стояла, говорила, гладила его лицо.
Раздался тугой тяжелый лязг. К. М. открыл глаза. Марии не было. Люк в корабле был закрыт, и по земле стлался густой черный дым.
– Отойдите в сторону. – Матлингвистик в сдвинутой набок фуражке стоял рядом и крепко держал К. М. за локоть. – Близко нельзя.
– Нет.
– Да, – настойчиво сказал матлингвистик и решительно и сильно потащил К. М. в сторону.
Дым внизу корабля стал еще гуще, чернее, показались короткие языки пламени, земля под ногами дрогнула, послышался нарастающий грохот и пронзительный свист, корабль качнулся и завис над землей, медленно отодвигая ее от себя, и начал осторожно возвышаться, опираясь на столб синего огня, потом толчками стал набирать высоту – десять, двадцать, пятьдесят метров, все дальше и дальше отталкивая землю, и наконец рванулся и стал исчезать, оставляя за собой короткий желтый светящийся след.
– Вы слышите? Очнитесь! – Матлингвистик тряс К. М. за плечо. – Я полчаса вам кричу. Пойдемте.
– Куда? – тупо спросил К. М.
– Домой, вот куда. Прасковья оставила мне ключи от комнаты. Мне велено вас напоить и дежурить рядом не менее сорока восьми часов.
– Нет, не было.
– Было, все было, что должно, я матлингвистик и все знаю. Предлагаю не сопротивляться, соотношение масс не в вашу пользу. А ну, пошли. Так. Молодцом. Теперь следующую ногу. Чудненько. Еще разок. Вот мы какие. И еще шажок…
Изобретатель приварил высокий острый рассекатель, бросил вниз держатель электрода, поднял от лица щиток и, пятясь, осторожно спустился с лестницы. П. П., Мария, Зойка и зеваки стояли рядом с кораблем и вздыхали.
– Все! – сказал с торжеством изобретатель.
– Покрасить бы, – предложила Зойка.
– Зачем? Краска обгорит при взлете.
– Бронзовой краской, – сказала Зойка, – я притащу с работы распылитель, и за час мы выблестим.
– Давай, Зойка, выблескивай. – Изобретатель рассмеялся, распуская в улыбке широкие, заросшие коричневой щетиной щеки. – Все, девочки. Готовьте консервы. В пятницу отправляемся. Все. Я пошел спать.
Его проводили благодарными взглядами.
Отлет назначили на пять утра, и хотя корабль был экипирован и снабжен всем необходимым – запасом топлива, теплой одеждой, медикаментами, мешками сушеного драконьего мяса, брикетами прессованной хлореллы и еще множеством других, полезных в дороге вещей, все равно никто, кроме Зойки, привыкшей засыпать рано и просыпаться с рассветом, никто не спал.
Мария, тихая, задумчивая, возвышенная, тоже не могла уснуть, вставала с постели, подходила к окну, смотрела вниз, на пустырь. Двадцатипятиметровый сигарообразный корабль был как золотой. Рядом с ним сидел на перевернутом картофельном ящике милиционер и в свете поднятой на шесте киловаттной лампочки читал книгу, позаимствованную у П. П. на время ночного дежурства. Время от времени милиционер, взволнованный чтением, вскакивал и принимался кругами ходить вокруг корабля, затем снова садился на ящик, надвинув на брови козырек не в размер маленькой фуражки так, что на затылке топорщились волосы, и, прихватив пальцами щеки, прижав локтями книгу, с любопытством впивался в текст.
Мария, насмотревшись, возвращалась от окна и проскальзывала под одеяло.
– Ты молчи, – шептала она, придвигаясь лицом к щеке К. М., – ты ничего не говори… я тебе все скажу. Пройдет чуть больше времени, и я вернусь. Два-три года, – она смеялась неслышным, тонким дыханием, – или двадцать-тридцать лет… Но ты жди, милый, я непременно вернусь. В тебя – в мой дом… Молчи, милый, не говори, иначе спугнешь будущее. – Она положила мягкую прохладную ладонь на его закрытые глаза. – Сейчас ты увидишь… это не страшно… это всего лишь пустое пространство.
К. М. дышал с трудом, ощущая тяжелую черную печаль на сердце, и силился освободиться, вырваться, оттолкнуть. Потом он увидел, как навстречу ему, словно свет в тоннеле, мчится льдистая неощутимая пустота. Дышать стало легче, а потом он вовсе утратил ощущение дыхания, только чувство освобожденной невероятной скорости, и ужасающая радостная догадка о каком-то медленном непреложном движении, и все прежние страхи, волнения, суетная тщета, мучающие и мучительные мысли, неосуществимые желания – все это осталось страшно далеко, позади, а навстречу и мимо шла и все смывала насыщенная тонким матовым светом неощутимая пустота.
Он очнулся и понял, что настало время.
Мария, одетая, причесанная, безнадежно красивая, сидела рядом с ним на постели и смотрела в его лицо.
– Пора? – спросил он.
– Да, милый. Хочешь поесть?
– Нет. Отвернись, я оденусь.
Она отошла к открытому окну.
– Та звезда еще не исчезла? – спросил он.
– Нет, она ждет.
– И ваш корабль не украли?
– Нет, там стоят П. П. и Зойка и беседуют с милиционером.
– Про Зойку я сомневаюсь, зачем она летит? Изобретатель – чтобы проверить конструкцию, П. П. – из любопытства, ты – домой, а Зойка?
– У нее мужа посадили за кражу, ребенок в деревне у бабушки, вот и одиночество. Она без нас не будет знать, что делать, еще и пить начнет, уж лучше с нами. Ты готов?
Они вышли на лестничную площадку. Кто-то накануне вывернул все лампочки, и влажный предутренний свет с улицы едва-едва освещал грязные обкусанные ступени.
Милиционер встретил Марию такой откровенной улыбкой, будто он сам улетал, а все остальные его провожали.
– Книгу успели прочитать? – спросил К. М.
– Конечно, не успел. Но мы с Прасковьей Прокофьевной договорились, я задержу книгу до возвращения.
– Так понравилось чтение?
– Разумеется. Это «Поминки по Финнегану». Такие вещи обычно читают в юности, но моя юность… – Он махнул рукой.
– Никогда не подумал бы, что милиция читает «Финнегана».
– Я не милиционер, я матлингвистик. Мы с братом очень похожи, только я без усов. Он попросил меня подежурить, пока он свою девушку свозит к морю. Это сразу можно было бы заметить – на мне фуражка не в размер.
– Вот ведь как, – сказал К. М., – а я подумал, это у вас голова в рост пошла.
– Что вы, – милиционер улыбнулся, – я матлингвистик, а у них формирование черепа завершается к семнадцати годам.
– Спасибо, теперь буду знать.
Наверху корабля с лязгом откинулся люк, и голос неразличимого изобретателя внятно произнес:
– Девочки, пора, иначе мы не войдем в воздушный коридор.
Внизу корабля откинулся другой люк, обозначив освещенный круглый лаз.
– Давайте прощаться! – скомандовала П. П., подошла к К. М., протянула руку, энергично тряхнула. – Работайте, голубчик, и не кисните. Только работа, – произнесла она нудно, – упорный каждодневный труд избавляет от дурного настроения и дурных болезней. Помните нас. И, кстати, когда будете выписывать квитанцию на квартплату, то моя доля за места общего пользования лежит на кухне в ящике с ложками. Ну, спасибо за общение. Все было очень интересно. И до свидания.
– Вы извините, – подошла Зойка, протягивая ладонь ковшиком. – Я целоваться не буду, от меня луком пахнет и валерьянкой. Я ужасная трусиха.
– Тогда не улетайте, оставайтесь.
– Ну да, – Зойка застенчиво улыбнулась, – вы же знаете, моему мужику дали трояк общего режима, так он не скоро вернется. Так уж лучше я полечу.
– Скоро вы там? – позвал сверху изобретатель.
Зойка потянула за рукав П. П., они направились к лазу и, помогая друг другу, просунулись внутрь.
– Ненаглядный мой, единственный мой. – Мария осторожно гладила пальцами лоб, брови, закрытые глаза К. М. – Ты не смотри мне вслед. Не надо. Не открывай глаз. Я еще постою здесь немного. Вот так. Пусть тебе всегда будет хорошо и никогда не будет плохо.
Она стояла, говорила, гладила его лицо.
Раздался тугой тяжелый лязг. К. М. открыл глаза. Марии не было. Люк в корабле был закрыт, и по земле стлался густой черный дым.
– Отойдите в сторону. – Матлингвистик в сдвинутой набок фуражке стоял рядом и крепко держал К. М. за локоть. – Близко нельзя.
– Нет.
– Да, – настойчиво сказал матлингвистик и решительно и сильно потащил К. М. в сторону.
Дым внизу корабля стал еще гуще, чернее, показались короткие языки пламени, земля под ногами дрогнула, послышался нарастающий грохот и пронзительный свист, корабль качнулся и завис над землей, медленно отодвигая ее от себя, и начал осторожно возвышаться, опираясь на столб синего огня, потом толчками стал набирать высоту – десять, двадцать, пятьдесят метров, все дальше и дальше отталкивая землю, и наконец рванулся и стал исчезать, оставляя за собой короткий желтый светящийся след.
– Вы слышите? Очнитесь! – Матлингвистик тряс К. М. за плечо. – Я полчаса вам кричу. Пойдемте.
– Куда? – тупо спросил К. М.
– Домой, вот куда. Прасковья оставила мне ключи от комнаты. Мне велено вас напоить и дежурить рядом не менее сорока восьми часов.
– Нет, не было.
– Было, все было, что должно, я матлингвистик и все знаю. Предлагаю не сопротивляться, соотношение масс не в вашу пользу. А ну, пошли. Так. Молодцом. Теперь следующую ногу. Чудненько. Еще разок. Вот мы какие. И еще шажок…
20
Всю ночь напролет, то сплетаясь, то отвергая друг друга, бесновались ветер и дождь, и к утру, когда все это прошло, как пробуждение от кошмара, улицы стали покрыты липкими ярко-желтыми и кирпично-красными листьями, бунтовскими листовками осени. Ненадолго потеплело, распрояснилось, подсохло, и решительно и самозвано утвердилась та благодатная хрустальная пора, когда и в природе, и в собственных мыслях, и в чужой душе видно далеко и не больно – в прошлое ли, в будущее или вообще в иную протяженность.
К. М. набрал шифр замка на двери и вошел. Сидевшая за столом утешительница Лена резко, с испугом вскинула лицо от толстой книги и покраснела.
– Извините, – мягко произнес К. М., – мне подумалось, что сегодня день по графику не занят, и я решил зайти подежурить. Тряхнуть стариной.
– Я уже закончила работу и задержалась почитать.
– Нравится Толстой? – К. М. увидел знакомый фолиант.
– Да. Он успокаивает. Смягчает. Мы с девочками в служебном чуланчике собрали небольшую библиотечку классики. Принесли книги, с которыми у каждой из нас связаны какие-то милые, приятные воспоминания.
– Интересно. – К. М. сел на стул, снял шляпу, положил на край стола, ладонью пригладил волосы. – Классика – это то, что смягчает?
– Не столько смягчает, сколько распрямляет, – старательно объясняла Лена, морща веснушчатый нос и смешно двигая бровями. – И тогда каждый видит свой рисунок на себе. Что в его судьбе изображено. Вы знаете, современный человек существо, сморщенное от страха и ничтожества. Душа его сморщилась от обиды. Мне так видится. Это я вижу, – она покраснела, – читаешь современные популярные книги, и будто ручей гноя струит автор. Его герои либо подлецы, либо хамы, либо негодяи, что одно и то же. Нет, конечно, они все говорят правильные слова и так далее. Но чуть-чуть поскребешь и увидишь…
– А вы распрямились? И какой рисунок в вашей судьбе?
– Профессиональный у нас разговор. – Лена рассмеялась. – Поговорим как утешитель с утешителем… На мне четкого рисунка пока еще нет, я его не вижу. Так, контуры какие-то. Графика движения…
– Движение – это много.
– Да, и мне самой это кажется лучшим, что во мне есть. А ведь большинство наших клиентов – люди, утратившие движение, а это – начало распада, загнивания, усталости и тоски. А гниение – тоже движение, но медленное. В эти дни я как раз и пытаюсь в разговорах по телефону угадать направление остановленного движения и чуть-чуть подвинуть человека в этом направлении. Я глупости говорю?
– Нет, все правильно. Начтов умеет набирать команду.
– Шеф уехал?
– Да, все разбежались, разлетелись. Только мне разбежаться некуда, – вдруг признался он с досадой на себя. – Непонятно, в какую сторону. А хотелось бы. Так бы взял и разбежался.
– Наши девочки считают вас счастливым.
– Я и есть счастливчик. Знаю, что у меня есть счастье, да забыл, куда его положил. Иногда поищешь, поищешь и бросишь: ладно, в другой раз. Но «другого раза» как раз и не будет. «Другой раз» – тот невидимый деспот, завоеватель, тиран, он каждый день собирает с нас дань. Вот почему мы не бываем свободны.
– У вас есть «пруха». Об этом говорят.
– И ее нет, я подсунул «пруху» Марии, и «пруха» улетела. Она мне действительно помогала.
– Это правда? Простите, я не верю в чудеса, в чертовщину и всякое такое. Мое поколение сравнительно с вашим что-то утратило. Может, это утраченное и есть романтика? Или порядочность? Не знаю, но чувствую, чего-то недостает. Но зато мы обрели другое – меру вещей и людей…
– Цена вместо ценности? – спросил К. М.
– Пусть так. С иронией или без нее, но это помогает нам выжить в том сроке, что отпущен историей.
– У вас мужской склад ума, – сказал К. М. – Почему?
– Состояние страха, в котором мы все живем, иссушает эмоции. Остается трезвость, здравый смысл. Трезвость способна поверить в случай, но не в чудо. К сожалению, чудеса не тиражируются…
– Но ведь случай, Лена, как раз и есть граница, отделяющая реальность от чуда.
– Да, но этого последнего шага не сделать. И знаете, почему? Не потому, что страшно, а потому, что в ситуации чуда человек должен быть иным, понимаете? Совсем другим. А быть другими мы разучились или не умели, не были научены.
– Вы так горячо излагаете, будто я виноват в этом.
– И вы тоже. Это не комплекс вины, а, скорее, комплекс страха перед ответственностью.
– Вы-то сами не потеряны. Рисунок судьбы как сигнал атаки.
– Надеюсь, – твердо сказала Лена, – это моя единственная надежда – не отдать себя трясине. Не последняя надежда, а единственная, понимаете? Другой нет… Я пойду?
– Да, да, идите, я побуду здесь до утра.
– Спасибо.
Он приоткрыл окно и выглянул в обнесенный высоким забором пустой просторный двор. Густая трава пожухла, пожелтела, сникла, но местами под солнцем резкими изумрудными пятнами вспыхивали листья травы свежей, успевшей к осени прорасти еще раз. Он вернулся к столу, сел в кресло, пододвинул раскрытую на последних страницах книгу Толстого, прочитал: «Все историки отличаются один от другого во взглядах на причины и результаты событий. Общие историки, описывающие жизнь целых народов, считают, что составная величина многих усилий как раз и производит с неизбежностью необходимый результат и что будто бы по этой причине всякий человек может своей волей повлиять на ход и развитие так называемого прогресса. Частные историки, напротив, признают, что массы народов никоим образом не влияют на историю и что вся так называемая история, то есть последовательность и совокупность фактов, есть результат усилий великих людей, исторических деятелей. Третьи историки, признающие себя одновременно и общими, и частными учеными, движущей силой полагают материализм, то есть материальные отношения между людьми и в народе, совершенно исключая и божественное участие в делах человечества, и нравственный закон, сопровождающий и определяющий все поступки отдельного человека».
Он проснулся резко, как от толчка. В комнате было темно. Из раскрытого окна свободно и широко переливалась сухая осенняя прохлада. По темно-зеленому небу, то накрывая, то выпуская желтый лунный шар, плыли острова фиолетовых облаков. Только в том месте, где пульсировала, будто дышала, крупная синяя звезда, все освещалось ровным розовым светом.
Телефон звонил давно. К. М. обтер ладонью лицо, поднял трубку и услышал сдавленный рыданиями голос.
– Кто это?! – кричала женщина. – Кто это?!
– Здравствуйте, – спокойно сказал К. М. – Вас слушает утешитель. Пожалуйста, успокойтесь.
– Наконец-то! – Женщина всхлипнула, высморкалась во что-то и вздохнула. Я четыре часа звоню по всем номерам, какие попадаются, и никто не отвечает.
– Я вас слушаю, – мягко произнес К. М. – Успокойтесь и расскажите, что произошло. Мы с вами попробуем исправить ситуацию.
– Вы… ничего не знаете? У вас нет радио?
– У меня нет радио, и я ничего не знаю.
– Какой сегодня месяц и год? – неожиданно спросила женщина и, услышав ответ, снова зарыдала.
К. М. выдержал паузу и осторожно кашлянул.
Отрыдав, голос произнес:
– Вы… не записаны на пленку? Вы… не робот?
– Вовсе нет. Я живой утешитель.
– У меня в реанимационной палате, – прошептала женщина, – включено радио. Работает датчик трансмирового сейсмического центра. Он сообщает, что в результате катастрофы на каком-то химическом заводе в Европе произошла утечка газа и начался спонтанный неуправляемый паралич ноосферы. Он охватил все континенты. Маловероятно, что кто-то остался жив.
– Одну минуту, – попросил К. М. – Поднесите телефонную трубку поближе к динамику. Я должен сам убедиться.
Женщина поднесла телефон к радио, и К. М. услышал, как датчик равнодушно выдает информацию.
– Достаточно, – сказал К. М. – Где вы находитесь? Так. Понятно. Вы можете выйти? Окно? Нет, это высоко. Электричество есть? А если попытаться выйти в коридор?
– Нет! – в отчаянии закричала женщина. – Мне страшно. Они все лежат. Я сойду с ума! Я не смогу пройти по мертвым улицам!
– Да, это понятно, но прекратите эти вопли, у меня закладывает уши от вашего крика. Сколько вы можете продержаться? Полчаса? Час? За это время я успею добраться до вас. Нет, раньше не получится, транспорт, по-видимому, не ходит.
– Подождите, – жалобно попросила она и заплакала совсем слабо и тихо, как ребенок. – Подождите. Если вы положите трубку, мне станет еще страшнее… Мы остались одни на земле…
– Вы преувеличиваете, – торопливо сказал К. М. – Наверное, еще и еще остались люди. Не может быть, чтобы все… Выбирайте: или я остаюсь и разговариваю с вами, или я добираюсь до вас и мы вместе начинаем искать оставшихся в живых. Решайте. Я жду.
– Хорошо, – сказала она едва слышно. – Идите.
Он положил трубку, включил настольную лампу, и от стола рванулись тени темноты. Затем он аккуратно закрыл окно, подошел к вешалке, снял и надел плащ, застегнулся на все пуговицы, накрыл голову шляпой и направился к выходу. Помедлил, пытаясь дыханием сдержать рвущийся наружу страх, и открыл дверь в оглушающую тишину.
К. М. набрал шифр замка на двери и вошел. Сидевшая за столом утешительница Лена резко, с испугом вскинула лицо от толстой книги и покраснела.
– Извините, – мягко произнес К. М., – мне подумалось, что сегодня день по графику не занят, и я решил зайти подежурить. Тряхнуть стариной.
– Я уже закончила работу и задержалась почитать.
– Нравится Толстой? – К. М. увидел знакомый фолиант.
– Да. Он успокаивает. Смягчает. Мы с девочками в служебном чуланчике собрали небольшую библиотечку классики. Принесли книги, с которыми у каждой из нас связаны какие-то милые, приятные воспоминания.
– Интересно. – К. М. сел на стул, снял шляпу, положил на край стола, ладонью пригладил волосы. – Классика – это то, что смягчает?
– Не столько смягчает, сколько распрямляет, – старательно объясняла Лена, морща веснушчатый нос и смешно двигая бровями. – И тогда каждый видит свой рисунок на себе. Что в его судьбе изображено. Вы знаете, современный человек существо, сморщенное от страха и ничтожества. Душа его сморщилась от обиды. Мне так видится. Это я вижу, – она покраснела, – читаешь современные популярные книги, и будто ручей гноя струит автор. Его герои либо подлецы, либо хамы, либо негодяи, что одно и то же. Нет, конечно, они все говорят правильные слова и так далее. Но чуть-чуть поскребешь и увидишь…
– А вы распрямились? И какой рисунок в вашей судьбе?
– Профессиональный у нас разговор. – Лена рассмеялась. – Поговорим как утешитель с утешителем… На мне четкого рисунка пока еще нет, я его не вижу. Так, контуры какие-то. Графика движения…
– Движение – это много.
– Да, и мне самой это кажется лучшим, что во мне есть. А ведь большинство наших клиентов – люди, утратившие движение, а это – начало распада, загнивания, усталости и тоски. А гниение – тоже движение, но медленное. В эти дни я как раз и пытаюсь в разговорах по телефону угадать направление остановленного движения и чуть-чуть подвинуть человека в этом направлении. Я глупости говорю?
– Нет, все правильно. Начтов умеет набирать команду.
– Шеф уехал?
– Да, все разбежались, разлетелись. Только мне разбежаться некуда, – вдруг признался он с досадой на себя. – Непонятно, в какую сторону. А хотелось бы. Так бы взял и разбежался.
– Наши девочки считают вас счастливым.
– Я и есть счастливчик. Знаю, что у меня есть счастье, да забыл, куда его положил. Иногда поищешь, поищешь и бросишь: ладно, в другой раз. Но «другого раза» как раз и не будет. «Другой раз» – тот невидимый деспот, завоеватель, тиран, он каждый день собирает с нас дань. Вот почему мы не бываем свободны.
– У вас есть «пруха». Об этом говорят.
– И ее нет, я подсунул «пруху» Марии, и «пруха» улетела. Она мне действительно помогала.
– Это правда? Простите, я не верю в чудеса, в чертовщину и всякое такое. Мое поколение сравнительно с вашим что-то утратило. Может, это утраченное и есть романтика? Или порядочность? Не знаю, но чувствую, чего-то недостает. Но зато мы обрели другое – меру вещей и людей…
– Цена вместо ценности? – спросил К. М.
– Пусть так. С иронией или без нее, но это помогает нам выжить в том сроке, что отпущен историей.
– У вас мужской склад ума, – сказал К. М. – Почему?
– Состояние страха, в котором мы все живем, иссушает эмоции. Остается трезвость, здравый смысл. Трезвость способна поверить в случай, но не в чудо. К сожалению, чудеса не тиражируются…
– Но ведь случай, Лена, как раз и есть граница, отделяющая реальность от чуда.
– Да, но этого последнего шага не сделать. И знаете, почему? Не потому, что страшно, а потому, что в ситуации чуда человек должен быть иным, понимаете? Совсем другим. А быть другими мы разучились или не умели, не были научены.
– Вы так горячо излагаете, будто я виноват в этом.
– И вы тоже. Это не комплекс вины, а, скорее, комплекс страха перед ответственностью.
– Вы-то сами не потеряны. Рисунок судьбы как сигнал атаки.
– Надеюсь, – твердо сказала Лена, – это моя единственная надежда – не отдать себя трясине. Не последняя надежда, а единственная, понимаете? Другой нет… Я пойду?
– Да, да, идите, я побуду здесь до утра.
– Спасибо.
Он приоткрыл окно и выглянул в обнесенный высоким забором пустой просторный двор. Густая трава пожухла, пожелтела, сникла, но местами под солнцем резкими изумрудными пятнами вспыхивали листья травы свежей, успевшей к осени прорасти еще раз. Он вернулся к столу, сел в кресло, пододвинул раскрытую на последних страницах книгу Толстого, прочитал: «Все историки отличаются один от другого во взглядах на причины и результаты событий. Общие историки, описывающие жизнь целых народов, считают, что составная величина многих усилий как раз и производит с неизбежностью необходимый результат и что будто бы по этой причине всякий человек может своей волей повлиять на ход и развитие так называемого прогресса. Частные историки, напротив, признают, что массы народов никоим образом не влияют на историю и что вся так называемая история, то есть последовательность и совокупность фактов, есть результат усилий великих людей, исторических деятелей. Третьи историки, признающие себя одновременно и общими, и частными учеными, движущей силой полагают материализм, то есть материальные отношения между людьми и в народе, совершенно исключая и божественное участие в делах человечества, и нравственный закон, сопровождающий и определяющий все поступки отдельного человека».
Он проснулся резко, как от толчка. В комнате было темно. Из раскрытого окна свободно и широко переливалась сухая осенняя прохлада. По темно-зеленому небу, то накрывая, то выпуская желтый лунный шар, плыли острова фиолетовых облаков. Только в том месте, где пульсировала, будто дышала, крупная синяя звезда, все освещалось ровным розовым светом.
Телефон звонил давно. К. М. обтер ладонью лицо, поднял трубку и услышал сдавленный рыданиями голос.
– Кто это?! – кричала женщина. – Кто это?!
– Здравствуйте, – спокойно сказал К. М. – Вас слушает утешитель. Пожалуйста, успокойтесь.
– Наконец-то! – Женщина всхлипнула, высморкалась во что-то и вздохнула. Я четыре часа звоню по всем номерам, какие попадаются, и никто не отвечает.
– Я вас слушаю, – мягко произнес К. М. – Успокойтесь и расскажите, что произошло. Мы с вами попробуем исправить ситуацию.
– Вы… ничего не знаете? У вас нет радио?
– У меня нет радио, и я ничего не знаю.
– Какой сегодня месяц и год? – неожиданно спросила женщина и, услышав ответ, снова зарыдала.
К. М. выдержал паузу и осторожно кашлянул.
Отрыдав, голос произнес:
– Вы… не записаны на пленку? Вы… не робот?
– Вовсе нет. Я живой утешитель.
– У меня в реанимационной палате, – прошептала женщина, – включено радио. Работает датчик трансмирового сейсмического центра. Он сообщает, что в результате катастрофы на каком-то химическом заводе в Европе произошла утечка газа и начался спонтанный неуправляемый паралич ноосферы. Он охватил все континенты. Маловероятно, что кто-то остался жив.
– Одну минуту, – попросил К. М. – Поднесите телефонную трубку поближе к динамику. Я должен сам убедиться.
Женщина поднесла телефон к радио, и К. М. услышал, как датчик равнодушно выдает информацию.
– Достаточно, – сказал К. М. – Где вы находитесь? Так. Понятно. Вы можете выйти? Окно? Нет, это высоко. Электричество есть? А если попытаться выйти в коридор?
– Нет! – в отчаянии закричала женщина. – Мне страшно. Они все лежат. Я сойду с ума! Я не смогу пройти по мертвым улицам!
– Да, это понятно, но прекратите эти вопли, у меня закладывает уши от вашего крика. Сколько вы можете продержаться? Полчаса? Час? За это время я успею добраться до вас. Нет, раньше не получится, транспорт, по-видимому, не ходит.
– Подождите, – жалобно попросила она и заплакала совсем слабо и тихо, как ребенок. – Подождите. Если вы положите трубку, мне станет еще страшнее… Мы остались одни на земле…
– Вы преувеличиваете, – торопливо сказал К. М. – Наверное, еще и еще остались люди. Не может быть, чтобы все… Выбирайте: или я остаюсь и разговариваю с вами, или я добираюсь до вас и мы вместе начинаем искать оставшихся в живых. Решайте. Я жду.
– Хорошо, – сказала она едва слышно. – Идите.
Он положил трубку, включил настольную лампу, и от стола рванулись тени темноты. Затем он аккуратно закрыл окно, подошел к вешалке, снял и надел плащ, застегнулся на все пуговицы, накрыл голову шляпой и направился к выходу. Помедлил, пытаясь дыханием сдержать рвущийся наружу страх, и открыл дверь в оглушающую тишину.