Сегодня суббота, и я позволяю себе подольше поспать. Потом не спеша завтракаю в полупустом кафе и звоню товарищу Зеликовскому, заведующему ателье, где работает Павел, уславливаюсь о встрече. В голосе заведующего чувствуется некоторая нервозность. Да и кто любит, когда его тревожит милиция, к тому же еще по неизвестному поводу.
   Затем я не без труда натягиваю на себя пальто, нахлобучиваю невообразимо лохматую, прямо-таки разбойничью ушанку, которую мне тоже невесть где раздобыли ребята, и в таком непривычном виде выхожу на улицу.
   Холодно, пасмурно, метет поземка. Людей и машин вокруг значительно меньше, чем вчера.
   Где находится нужное мне ателье, я представляю весьма приблизительно и вынужден обращаться с расспросами к прохожим. Затем приходится воспользоваться услугами автобуса, а потом и трамвая. Впрочем, я, кажется, следую не самым кратким путем. Так всегда бывает в чужом городе, как ни расспрашивай дорогу. И мороз, по-моему, усилился.
   Но вот наконец и ателье. За мной с шумом захлопывается одна дверь, потом вторая. И я пока только лицом чувствую живительное тепло вокруг себя. А окоченевшие ноги начинают ныть все сильнее.
   Молоденькая приемщица в аккуратном голубом халатике и с наимоднейшей, прямо-таки ошарашивающей прической с любопытством оглядывает меня сильно подведенными глазами, веки масляно-голубые, ресницы и брови угольно-черные. Если здесь и шьют с таким же вкусом, можно посочувствовать заказчикам. Впрочем, у меня вид тоже не самый привлекательный и я стараюсь побыстрее миновать приемное помещение с рядами примерочных за пестрыми занавесками, с высокими зеркалами, диванами, круглым столом у окна, заваленным всякими журналами мод и газетами.
   В маленьком, тесном кабинете заведующего меня встречает высокий, полный, медлительный человек, лысоватый, с помятым, рыхлым лицом, у него длинные седые виски и печальные глаза с фиолетовыми, набрякшими мешками. На вид ему за пятьдесят.
   - Эдуард Семенович, - нерешительно представляется он.
   Мы знакомимся. Я объясняю, что временно назначен в помощь местному участковому инспектору, никаких претензий ни к самому Эдуарду Семеновичу, ни к его коллективу мы не имеем, а хочу я просто с этим коллективом познакомиться.
   На бабьем, оплывшем лице Зеликовского не отражается никакой радости или хотя бы облегчения. Он сипло вздыхает, проводит пухлой рукой с толстым, врезавшимся в безымянный палец обручальным кольцом по редким волосам, и грустные, навыкате глаза его, кажется, становятся еще печальнее.
   - Что ж вам сказать, - неожиданно тонким, чуть не женским голосом произносит он. - Коллектив у нас в целом здоровый. Со стороны администрации жалоб нет. План за ноябрь выполнили досрочно, хотя много товарищей болело. И сейчас болеет. На Доске почета треста два наших товарища. А вообще, с кадрами беда... - заключает он и снова шумно вздыхает.
   - Вот мне известно, - говорю я, - что ваш работник Николай Ломатин допустил...
   - Да, да! - пискляво подхватывает Зеликовский. - Администрация в курсе. Коллектив тоже. Прискорбный случай. Обсуждали и единодушно осудили.
   Это был случай, когда пьяный Ломатин пришил все пуговицы на внутреннюю сторону пиджака и в таком виде вынес его заказчику. А когда тот возмутился, Ломатин пытался силой натянуть на него этот пиджак. Скандал произошел немалый.
   - А в прошлом судимые у вас в коллективе есть? - спрашиваю я без какой-либо особой заинтересованности, тоном своим будничным подчеркивая, насколько такой вопрос для меня обычен и, в некотором смысле, даже формален.
   - Судимые? А как же! - пищит в ответ Эдуард Семенович. - Само собой, есть. Администрация к ним подходит с особой чуткостью и бдительностью. Как положено. И потому никаких эксцессов с ними не отмечено. Уверяю вас. Я и сам терпелив с ними, как йог, - добавляет он так грустно, что все предыдущее и оптимистичное на этот счет теряет, мне кажется, последнюю достоверность.
   - А кто именно у вас такой? - прошу уточнить я и достаю записную книжку.
   - Именно? - переспрашивает Эдуард Семенович и беспокойно ерзает в своем кресле. - Одну минуту. Для точности я сейчас приглашу Нину Владиславовну, нашего бухгалтера.
   - Почему бухгалтера? - с недоумением спрашиваю я.
   - Ах! - машет пухлой рукой Зеликовский. - Молодая женщина, прекрасная память.
   - Может быть, все-таки вспомните сами? - сухо говорю я. - А уж потом, если потребуется, уточним. Беседа наша все-таки конфиденциальная.
   Мне сейчас вовсе не нужна молодая женщина с прекрасной памятью, которая сама будет влезать мне в печенки.
   - Конечно, конечно. Пожалуйста, - угодливо пищит Эдуард Семенович, уловив недовольство в моем тоне. - Значит, так. Ну, во-первых, это Постников Павел.
   Я записываю и жду, что он скажет дальше.
   - Значит. Постников, это раз... - мямлит Эдуард Семенович, с тоской поглядывая на дверь. - Кто же еще?.. Если бы один Постников... Значит, так... Постников...
   - Ладно, - снисходительно говорю я. - Давайте пока остановимся на этом Постникове. Остальных, я надеюсь, потом вспомните. Как он себя ведет, Постников ваш?
   Зеликовский заметно приободряется. Глаза его теряют свое тоскливое выражение, взгляд оживляется. Он наклоняется ко мне и многозначительным тоном произносит:
   - Внешне он ведет себя вполне сознательно.
   - Как это понимать?
   - А так. У администрации нет к нему претензий. Пошив отличный. Дамы довольны. Вкус, воображение, линии, - Зеликовский поднимает руки, откинув кисти в стороны, как восточная танцовщица, и даже пытается шевельнуть жирными плечами, изображая особую элегантность покроя. - Хорошим портным, я вам доложу, надо родиться. В нашем доме моделей мои фасоны - например, шикарное вечернее платье с разрезом на боку, рукав - кимоно с вышивкой и глубокий вырез на спине - это платье получило приз. Его возили в Москву. К сожалению, мало идет. Не развит вкус. Возможно, и дороговато. Я вам сейчас...
   - Простите, - прерываю я его. - О ваших фасонах мы поговорим потом. Вот вы сказали, что Постников внешне ведет себя хорошо. Как это все-таки понимать?
   - Как понимать? - настороженно переспрашивает Эдуард Семенович, и настроение у него заметно портится. - А понимать надо так, что влезть в него мы не можем. И поручиться тоже. Груб, между прочим. Не услужлив. Дамы народ нервный, требовательный, скандальный. Их наша кипучая жизнь такими делает плюс природа, конечно. Надо с этим считаться? Непременно! Ну, не так она тебе скажет, ну, сердечко свое больное на тебе сорвет, покапризничает, наконец. Дома-то она ведь всем угождает. Ну, а тут ты ей угоди. И все терпи. Допустим, ей сперва хотелось вшивной рукав, а вот теперь реглан. Или еще того хуже возьмем. Сначала - цельнокроенное, а потом ей в головку пришло отрезное. Бывает с ихним полом это? Сколько хочешь...
   Больше я уже сдерживать улыбку не могу и спрашиваю:
   - А Постников, значит, навстречу не идет?
   - Нипочем. Я ему говорю: "Паша, надо быть добрым". А он только недовольно зыркнет на меня и уходит. Между прочим, и общественный долг свой не понимает. Осенью этой ездили, к примеру, на картошку, в колхоз. Все, как один. А он уперся, и ни в какую. Я ему говорю: "Ты смотри, научные работники и те едут. Юристы, я очень извиняюсь, тоже едут. А ты?" - "А я, говорит, болен. У меня язва" - "Ну, и что, говорю? У всех какая-нибудь язва. А нам лицо коллектива надо показать". Не понимает. Он болен! Как будто я, например, не болен. А поехал. Хотя потом и бюллетенил, и страдал.
   На отечном лице Эдуарда Семеновича отражается целая гамма чувств, тут и страдание, и стыд, и беспокойство, и деловая озабоченность, но над всем этим преобладает некое опасение. Это последнее чувство, вероятно, имеет отношение к моему визиту. Я его, конечно, понимаю. К сожалению, по приятным поводам работники милиции чаще всего не являются. А Зеликовский чувствует себя ответственным за целый коллектив очень разных людей. Человек он, мне кажется, добрый, совестливый и работу свою любит. Ну и конечно же он хочет жить спокойно. Это тоже понятно.
   - Словом, - говорю, - этот Постников причиняет вам немало хлопот, так я понимаю?
   - Не говорите, - шумно вздыхает Эдуард Семенович, - До тюрьмы сорванцом был и после таким остался. Я же его помню. Мать у нас уже сколько лет работает, швея. Последние слезы из-за него льет. Смотреть на нее больно, на Ольгу Гавриловну.
   - Значит, выходит, что у матери к нему претензии есть, а у администрации нет? - строго спрашиваю я.
   Но Эдуард Семенович, видимо, что-то улавливает в моем тоне и кроме строгости. На лице его снова проступает тревога.
   - Ах, господи! Я же вам совершенно официально заявляю, - для убедительности он протягивает руки и мелко трясет ими передо мной, словно заклиная в чем-то. - Есть претензии, есть! Да вот вам пример, если угодно. С месяц назад приносит заявление: неделю за свой счет. Это в конце года! "Зачем тебе неделя?" - спрашиваю. "В Москву, говорит, надо, по личным делам". - "Какие, говорю, могут быть личные дела, когда конец года у нас?" Но вижу, он сам не свой. "Не дадите, говорит, так уеду". И я вижу: уедет. Убьет меня и уедет. Ну что делать? Пришлось дать.
   - Это когда же было? - равнодушно спрашиваю я, так равнодушно, что, по-моему, любой человек должен от такого равнодушия насторожиться. Это я, правда, уже потом сообразил. Но Эдуард Семенович, к счастью, моего волнения не замечает, он и сам достаточно взволнован.
   - Когда это было? - пискливо переспрашивает он. У многих людей такая манера: сначала переспросить, прежде чем ответить. - Сейчас скажу точно. Один момент.
   Он с усилием наклоняется, открывает тумбочку стола, выдвигает ящик и достает оттуда тетрадку. Полистав ее своими толстыми пальцами и заодно немного отдышавшись, он находит нужную запись и читает, водя пальцем по строчке:
   - Вот, пожалуйста. Уехал десятого прошлого месяца, то есть ноября. Вернулся и вышел на работу пятнадцатого.
   Я на секунду даже задерживаю дыхание, чтобы не выдать себя. Ведь убийство Веры произошло двенадцатого...
   - Какой же он вернулся из этой поездки, не обратили внимания? откашлявшись, спрашиваю я.
   - Ну да. Ну да, - кивает Эдуард Семенович. - Представьте себе, сразу обратил внимание. Да и все обратили внимание. Просто нельзя было не обратить. Он же сам не свой приехал.
   - А мать? - резко спрашиваю я.
   - У нее, бедной, одна только: слезы, - шумно, со свистам вздыхает Эдуард Семенович. - Вот слез стало больше. Это я вам точно могу сказать.
   - Тогда вот что, - подумав, говорю я. - Об остальных мы с вами поговорим позже. Сначала попробуем тут разобраться. Ольга Гавриловна сейчас на работе?
   - А как же? Конечно.
   - А Павел?
   - Не вышел! - тонко и возмущенно восклицает Зеликовский. - Не вышел на работу, и все! Почему - неизвестно. И мать не знает. Вот, пожалуйста.
   - Та-ак... - киваю я и секунду пристально и молча смотрю в небольшое, подернутое ледком окно, кое-что прикидывая в уме, и, решившись, говорю: - К вам просьба, Эдуард Семенович. Попросите Ольгу Гавриловну сюда или в другое место, где нам не помешают. Я с ней побеседовать хочу.
   - Ради бога, ради бога... - суетливо восклицает Зеликовский, с трудом вырывая свое грузное тело из кресла. - Позову. Сюда. Вы сидите. Фу!..
   Он, сопя, поднимается наконец на ноги и выплывает из кабинета.
   Через минуту в дверь раздается негромкий стук. Я встаю, открываю ее и вижу на пороге высокую, костлявую женщину в синем халате, седые волосы собраны в небрежный пучок на затылке, лицо суровое, замкнутое, с плотно сжатыми губами, и глубоко запавшие, в темных обводах глаза. Ох, сколько же пережила на своем веку эта женщина! И совсем не осталось в ней, мне кажется, мягкости, душевности и теплоты.
   - Заходите, Ольга Гавриловна, присаживайтесь, - говорю я, указывая на стул возле небольшого круглого столика в углу кабинета, где лежит несколько пестрых журналов мод.
   Она молча кивает мне и опускается на стул. Большие, в темных трещинах руки, сцепившись, ложатся на колени.
   Я не сразу приступаю к разговору. Это ведь совсем не просто. Очень много зависит от первых слов, от верно найденной интонации. А с Ольгой Гавриловной, я чувствую, от этого будет зависеть все. Но и затягивать молчание тоже нельзя.
   - Мне надо с вами посоветоваться насчет Павла, Ольга Гавриловна, говорю наконец я. - Вам, наверное, Эдуард Семенович уже сказал, кто я.
   Она снова кивает, не проронив ни слова и не поднимая на меня глаза. Тяжелые, со вздутыми венами руки по-прежнему покоятся на сдвинутых коленях. Я никак не могу заставить себя не смотреть на них.
   Но тут я вдруг замечаю, как по сухим, морщинистым щекам женщины начинают катиться слезы. Она не шевелится, не вытирает их, даже не всхлипывает. Она сидит молча, опустив седую голову, словно окаменев, и только катятся и катятся слезы по желтому, будто неживому лицу и капают на халат. Я еще никогда не видел, чтобы так плакали. Мне кажется, это какой-то предел горя, вершина отчаяния, что сильнее уже человек страдать не может.
   И мне становится не по себе. Я подаюсь вперед и невольно провожу рукой но ее руке:
   - Что с вами, Ольга Гавриловна?
   Она еще некоторое время молча и неподвижно сидит, не отвечая мне и, кажется, даже не замечая меня, потом с усилием расклеивает сухие губы и еле слышно произносит:
   - Нет у меня Павла...
   - Ну, как же так - нет? - возражаю я. - Ведь еще утром был. Куда он пошел-то сегодня?
   - Не знаю, - она качает головой. - Пес зашел за ним утром и увел.
   - Пес?
   - Ну да...
   И я догадываюсь, что это кличка.
   - Куда увел?
   - Есть у них одно место. Я подглядела.
   - А зачем увел?
   - Чего-то, значит, над Пашкой задумали.
   - Что ж, вы полагаете, его уже и в живых нет, что ли?
   Я заставляю себя усмехнуться.
   Но на самом деле мне не до смеха. Я знаю, чем кончаются порой такие истории.
   - Уж я-то зараз поняла... - еле слышно произносит Ольга Гавриловна.
   - А может, Павел с ними чего-то задумал? - на всякий случай спрашиваю я. - Ведь дружки они старые.
   - Были дружки...
   - Ольга Гавриловна, а зачем Павел в Москву ездил?
   - Да к Ленке, сказал. К сестре. Проведать.
   - Давно собирался?
   - Давно... Да вот Ленка потом звонила. Обижалась. Уехал и не простился даже.
   - Не простился? Как же так?
   - А вот так. Разве у него чего узнаешь? Как туча вернулся. Тогда и сказал: "Не жить мне больше". Вот я каждый день и тряслась. И ждала. Ну, а сегодня, значит, Пес за ним и пришел...
   Все это она говорит таким безжизненным, тупым, каким-то угасшим тоном, словно давно все перегорело у нее в душе и сил больше никаких уже нет, чтобы вынести все, что на нее навалилось.
   А я думаю о последней поездке Павла в Москву. Конечно же он не к сестре, а к Вере ездил. И когда случилась беда, а если называть своими словами, то преступление, он кинулся обратно, домой, и ему было не до прощания с сестрой. А ехал он, наверное, для решительного объяснения с Верой.
   - Скажите, - обращаюсь я к Ольге Гавриловне, - вы не обратили внимание, Павел получал письма из Москвы?
   - Получал...
   Она вдруг поднимает голову и с нескрываемой тревогой, пытливо смотрит мне в глаза.
   - Неужто там... что случилось?.. - шепчет Ольга Гавриловна, и ее пальцы снова судорожно сцепляются на коленях, как бывает, когда человек готовится ощутить сильную боль.
   И это ожидание боли вдруг передается и мне. Я тоже незаметно для себя понижаю голос и с беспокойством спрашиваю:
   - С кем?.. С кем могло там что-то случиться?
   Но тут взгляд Ольги Гавриловны внезапно гаснет, она опускает голову.
   - Почем я знаю... - прежним тусклым, безжизненным голосом произносит она.
   И я с необычайной ясностью вдруг ощущаю, что эта женщина что-то недоговаривает и чего-то боится. Неужели она знает, что произошло в Москве? Знает и молчит? Невероятно! Впрочем... Это же ее сын. Которого она уже раз теряла. Который бежал и попался... Уголовник Пашка-псих... Которого Вера...
   Я чувствую, что все больше запутываюсь, что уже не верю себе, своим впечатлениям, своим чувствам и своим выводам. Мне все время чего-то не хватает. Чего же мне не хватает?
   - Расстроенный, значит, вернулся? - спрашиваю я почти машинально, занятый своими мыслями.
   - Страх какой приехал, - кивает поникшей головой Ольга Гавриловна. - А сегодня вот Пес пришел...
   Только сейчас, когда она в третий раз упоминает эту кличку, до моего сознания доходит наконец так внезапно возникшая и, кажется, весьма опасная ситуация, в которой оказался Павел. Впрочем, это еще вопрос, для кого она опасная. Возможно, для Павла, а возможно, и для кого-то еще, если эта шайка задумала преступление. А она, видимо, что-то задумала, об этом говорил вчера Василий Иванович.
   - Кто такой Пес? - спрашиваю я.
   - Ленька Шебунин. Судили его вместе с Павлом.
   - Не за грабеж?
   - Кажись, да. По другой статье, одним словом.
   - И уже вышел?
   - Через год после Павла. Ну да моему-то добавили. Вот Пес и увел его сегодня...
   Я больше не могу слышать это обреченное "увел", оно бьет мне по нервам. Увел, увел... Куда увел? Зачем? На расправу? Или на преступление?
   - Куда он его увел? - говорю я вслух.
   - Подсмотрела я их место...
   - А зачем Павел пошел?
   - Почем я знаю...
   Голос по-прежнему тусклый, седая голова безвольно опущена на грудь. И эта тупая обреченность вызывает у меня вдруг злость.
   - Ну что же, Ольга Гавриловна, - говорю я с вызовом, - если вы знаете, где Павел, пойдемте и позовем его домой. Согласны?
   Я не ожидал подобной реакции. Она вскакивает с такой готовностью, словно давно ждет от меня этих слов, и плачущим голосом спрашивает:
   - Ей-богу, пойдете? И не забоитесь?
   ...Мы почти бежим по тихой, заваленной снегом, неведомой мне улице, криво спускающейся к Волге, со старенькими домиками чаще всего в один этаж, с покосившимися заборчиками, лавочками у ворот, выбитым, заледенелым тротуаром и накренившимися чугунными тумбами, к которым когда-то, в незапамятные времена, извозчики привязывали лошадей. Такую тумбу где-то в арбатском переулке показал мне однажды отец.
   Мы очень торопимся. Я поддерживаю Ольгу Гавриловну под руку. Она тяжело и хрипло дышит, приоткрыв рот. На обтянутых, пергаментных скулах проступил багровый, какой-то нездоровый румянец. Темный платок сполз с головы, из-под него выбились волосы, и Ольга Гавриловна время от времени небрежно засовывает их обратно. Она совсем не разбирает дороги и поминутно скользит и оступается. Если бы не я, она давно упала бы. Мы так торопимся, словно от этого и в самом деле что-то зависит. И нам ужасно жарко.
   Между тем по дороге я прихожу в себя, уходит так внезапно нахлынувшее волнение, И я могу уже трезво оценить возникшую ситуацию.
   Конечно, лучше всего оценить обстановку прежде, чем собираешься действовать. Но мне это, увы, не всегда удается.
   Впрочем, сейчас я нисколько не жалею, что поддался первому чувству И это чувство, как ни странно, было сострадание. Я не мог больше видеть горя этой женщины, ее страха и ее бессилия. Не мог, и все! Но в конце концов мне же все равно надо встретиться с Павлом, так или иначе. Если при этом я еще нарушу кое-какие планы той шайки, то тем лучше. Одним преступлением окажется меньше, только и всего. А Павел... Мне все-таки кажется, что он вряд ли во всем с ними заодно. По-моему, он не грабитель и не вор. Так мне, во всяком случае, кажется. Жестокая драка, даже расправа с кем-то, какой угодно дерзкий побег - это все-таки не то, что грабеж или кража. Тут отсутствует один важный психологический фактор - корысть, жадность. Это, скорей всего, отличает Павла от остальных и это надо на всякий случай запомнить.
   Да, я не жалею, что иду с Ольгой Гавриловной. Только бы не зря, только бы застать эту компанию, не дать Павлу и другим парням совершить то, что они задумали! Это будет трагедией для всех и для них самих тоже, может быть, даже в первую очередь для них.
   Мы все убыстряем и убыстряем шаг. Улочка круто идет под уклон, к реке. Домики по сторонам редеют, длинней становятся заборы, за ними сады, огороды. Впереди появляется черная, стылая водная гладь, с белой, неровной лентой ледового припая. Темное небо, словно отяжелев, опустилось на воду. Здесь свистит и гуляет ледяной ветер, здесь ничто не мешает ему разбойничать, и кажется, что он сейчас свалит с ног.
   Вот и кончились последние заборы, мы доходим чуть не до самой воды и сворачиваем вдоль берега по протоптанной в снегу дорожке к каким-то темнеющим впереди сараям.
   - Там... - кивает в их сторону Ольга Гавриловна, сгибаясь под пронизывающим ветром и пряча лицо в платок.
   Мы делаем петлю, сойдя с тропинки, и пробираемся по снегу через какие-то огороды и пустыри, чтобы подойти к сараям сзади, незаметно, с глухой их стороны. Это разумная осторожность, и Ольга Гавриловна не возражает. Я вижу, ей страшно.
   Возле первого из сараев пушистый, нетронутый снег и вовсе скрадывает наши осторожные шаги.
   Впрочем, все это значения, оказывается, не имеет. Из сарая доносятся возбужденные возгласы вперемешку с отчаянной руганью и хохотом. Итак, вся компания в сборе и ни о каких предосторожностях не думает. Надо полагать, что с ними и Павел. Интересно, сколько их там всего? Я прислушиваюсь, прильнув вплотную к бревенчатой стене сарая. Кажется, человек шесть-семь, не меньше.
   Ко мне придвигается Ольга Гавриловна, и я шепчу ей, стараясь, чтобы голос мой звучал спокойно и строго:
   - Останьтесь здесь. И не шумите. Я сейчас приду с Павлом.
   Она бросает на меня испуганный взгляд и кивает. Я чувствую, она боится за меня, сейчас только за меня. И ободряюще улыбаюсь ей. При этом как-то уже заученно, почти машинально проверяю в кармане пальто пистолет и пальцем спускаю собачку предохранителя. Если говорить честно, то я заставляю себя идти.
   Я осторожно пробираюсь вдоль стены, огибаю сарай и чутко прислушиваюсь к долетающим до меня голосам. Слов разобрать невозможно, но кажется, что там идет спор или даже ссора и накал ее все возрастает. Видимо, я появляюсь в самый неподходящий, а может быть, и в самый подходящий, даже нужный момент. Как знать? И все же выяснить это необходимо, прежде чем начать действовать.
   Стена кончается, я заворачиваю за угол и двигаюсь уже вдоль другой, короткой стены. Голоса от меня отдаляются. Да и ветер здесь сильнее и пронзительно свистит в ушах.
   Я заворачиваю еще за один угол и вижу впереди двустворчатые широкие ворота сарая, сколоченные из грубых, потемневших досок, и в них узкую дверцу с железной, погнутой ручкой. Ворота плотно закрыты, и на них висит огромный ржавый замок. Но дверца не заперта и даже плохо прикрыта. И я медленно продвигаюсь к ней, стараясь ступать как можно бесшумнее по глубокому месиву из земли и снега.
   Добравшись наконец до дверцы, я приникаю глазом к узкой щели в ней, но ничего не могу разобрать. Хотя в сарае удивительно светло, но щелка слишком узка, и увеличить ее я не рискую, дверь может оказаться скрипучей. А выдавать свое присутствие раньше времени я не собираюсь. Вместо этого я прикладываю к щели ухо.
   Теперь я прекрасно различаю отдельные слова в доносящихся до меня выкриках. В основном это ругань, дикая, яростная, похабная, на обычном хулиганском надрыве, почти на истерике, чтобы до предела взвинтить и себя и других. Мелькают чьи-то клички, имена. Но кричат и другое:
   - Пес, врежь ему!.. Ну!..
   - Ставь на нож!..
   - Чего ржешь?! Хватит языком лякать!..
   Я только не могу уловить, о чем именно идет речь. Но мне ясно одно: это ссора, серьезная ссора, которая может кончиться бедой. И скорей всего, для Павла.
   После одного, особенно яростного, исступленного выкрика я с силой толкаю узкую дверцу и, перешагнув через выступ ворот, вскакиваю в сарай.
   Немая сцена достойна Гоголя.
   Все прекрасно видно: под потолком горит яркая, наверно, двухсотсвечовая лампа без абажура.
   Человек семь парней окружили бревна, сваленные вдоль стены сарая. Парни эти разного возраста, все раскрасневшиеся, всклокоченные, распаленные, в расстегнутых куртках и пальто.
   При моем появлении они расступаются.
   Последним неохотно отходит в сторону невысокий, круглолицый, улыбчивый парень, светлые пшеничные волосы расчесаны на пробор, толстые губы растянуты в улыбке чуть не до ушей, рот большой и полон острых зубов. Почему-то рот и зубы прежде всего привлекают внимание в этом парне, и кличка Пес конечно же относится к нему.
   С бревен тяжело, с усилием приподнимается другой парень, долговязый, сумрачный, у него длинные руки с тяжелыми кистями, бледное, с мешками под глазами лицо, темные прямые волосы падают на лоб. Я привык по сообщаемым мне приметам узнавать людей. И в этом парне я без труда узнаю Павла. Да, вовремя я успел, однако.
   Немая сцена не может длиться долго, и тут важно не упустить инициативу. Тем более что эти ребята не сосунки, привыкли к быстрым и отчаянным решениям и к жестокой расправе. Их надо мгновенно ошеломить и озадачить, и тогда только удастся заставить выполнить мой приказ.
   Я делаю стремительный шаг в сторону, выхватываю из кармана пистолет и отрывисто, властно приказываю:
   - Пес - на месте! Павел - тоже! Остальные поодиночке выходи! Прямым ходом в город, по домам пока что! И не оглядываться! Ну, живо!.. Ты!..
   И пистолетом я указываю ближайшему из парней на распахнутую дверцу в воротах.
   Парень как завороженный пятится к выходу, не сводя глаз с пистолета в моей руке.
   Вид у меня, наверное, грозный, решительный и немного дикий, так что сомнений в том, что я выстрелю, попробуй только кто-то ослушаться моего приказа, ни у кого из них не возникает. Да и само мое внезапное появление подействовало на них как гром среди ясного неба и вызвало вполне понятную панику.
   И вот уже первый из парней вылезает через дверцу из сарая, и я краем глаза вижу, как он, не оглядываясь, со всех ног бежит к темнеющим вдалеке домам. А за ним к выходу уже неуверенно двигается второй парень.