насквозь пронзенной сверкающими стрелами солнечных лучей.
-- Как же так? Ведь вы такой молодой, -- заволновался теперь и Валентин. --
Извините меня, но я знаю... Не очень-то радостно жить так...
-- Вы знаете, как надо жить, чтобы было радостно? -- все так же непонятно
усмехаясь и глядя в сторону, молвил иеромонах.
-- Ну, что вам сказать...
-- Нет, не знаете, -- решительно перебил отец Владимир; пригнув голову и обе
руки возложив на рукояти руля, он принялся ногою гонять дрыгающий рычаг
стартера. -- И никто не знает, пока не обратимся к Господу.
Двигатель схватился, затарахтел, и сквозь его шум лихой мотороллист в
длинной рясе, из-под полы которой выставлялись синие джинсы и нога, обутая в
новую кроссовку, прокричал напоследок:
-- Придите послезавтра оба! Поговорим. Я вас научу...
С этим он и отбыл, поехал, видимо, на свою временную квартиру, а мы остались
в осиянном лесу, чтобы продолжить день самого большого счастья, какое только
могло быть отпущено нам. Однако прерванное внезапным появлением
священнослужителя, высокое мгновение прошло безвозвратно, хотя мы еще
довольно долго разгуливали по березовой роще, взявшись за руки, и даже нашли
несколько хороших грибов, не отходя далеко от машины. Видимо, иеромонах увез
на своем мотороллере секрет того, как надо сохранять веселье и радость
земного бытия. Он обещал, правда, научить нас этому, но к назначенному
времени мы к нему не поехали, а потом и вовсе забыли про уговор с отцом
Владимиром.
Может быть, именно этому человеку удалось бы спасти нас и решительно
повлиять на благополучный исход нашей общей судьбы. Как знать. Однако что
надо разуметь под благополучием судьбы? Встречу ли на этом свете двух людей,
которые, полюбив друг друга, сделались от этого несчастливы, -- или лучше
было бы для них совсем не встретиться? И как говорила Анна, вотще надеяться
на наших мужичков, которые сами-то боятся жить и вот-вот помрут от своего
непобедимого страха.
Чем бы смог помочь священнослужитель, отец Владимир, окончательно
сброшенному в книге земного бытия со счетов дохода в графу убытков
Валентину, давным-давно потерявшему всяческую цель в жизни? Я понимал это и
примирился со своей невидимостью в истории славной родины -- и, признаться,
мне даже нравилось собственное ничтожество. Так было даже удобнее --
невидимки истории не отвечают за ее пакости... А отец Владимир, в джинсах,
верхом на мотороллере, -- о Господи, для чего Ты присылал его к нам туда, в
белый березовый лес?
После венчания мы поехали в Москву и организовали великое переселение
почтенного экс-доцента из первопрестольной девяностых годов в провинциальный
захудаленький городишко на реке Гусь. И вскоре после этого наступила осень,
которую помолодевший, свежекрашеный кандидат филологических наук встретил в
качестве учителя истории городской средней школы, где учащихся было не более
сотни. Он втайне гордился тем, что сумел стать выше предрассудков и
всяческой конформистской дребедени -- единственно по зову любви да из-за
желания быть счастливым рядом с любимой женщиной, не моргнув глазом
перечеркнул всю свою карьеру.
Но втайне он разумно предполагал, что с Москвой у него отнюдь не все
порвано, ведь квартира московская оставалась за ним (в провинциальную школу
его взяли безо всякой волокиты выписки-прописки, с руками, с ногами, ибо за
всю историю школы никогда в ней не работал учитель с научной степенью) --
Москва не терялась окончательно, поэтому не исключалась возможность, что
Анна когда-нибудь захочет переселиться в столицу. От такой чести она
почему-то сразу же и решительно отказалась -- Анна не могла бы тогда и самой
себе объяснить, что заставляет ее упрямо отвергать самое естественное
выгодное положение, к которому неожиданно подвела ее судьба.
Итак, за лето вполне установившись в своих берегах, река нашей мистической
страсти потекла более спокойно и размеренно, и уже настала возможность
осмотреться и определить, в каком положении и на каком свете мы оказались...
Странными и, в сущности, по-людски даже страшными были для каждого из нас
два вместе прожитых года. Валентин вполне познал ад душевный, кромешный,
когда человеку кажется, что в груди у него все вытлело и там буквально
воняет гарью и через ноздри вышибается горючий газ. Только чиркни огненной
искрою -- и все кругом полыхнет... Может быть, когда-то и впрямь были
счастливы в своем самом первом браке монады Анны и Валентина, -- и вот после
бесконечных преображений и скитаний по разным мирам вновь встретились -- на
Земле -- и узнали друг друга... Но слишком долгое время они, видимо,
находились врозь, слишком круто жили по-разному, слишком много любили
других.
А при встрече обнаружилось, что оба они уже являются безнадежными мутантами.
Начиная от людей времен Пушкина, русское общество прошло несколько ступеней
мутации, отразившихся на новых поколениях удивительным преображением их
природной искренности в чистейшее лицемерие. В результате чего, например,
Валентин вначале, в годы оны, стал партийным членом, а потом, когда это
членство стало вредным для здоровья, он сжег партбилет.
Душа Анны претерпела не менее изощренные операции перемен, итогом которых
стало удивительное несоответствие, когда нежная и изящная женщина,
чувствующая себя в душе не только человеком пушкинского времени, но и самим
Пушкиным -- Анна не раз говорила мне, что в ней возродился Александр
Сергеевич,-- была глубоко несчастна из-за того, что он-то все стихи уже
написал в своей другой жизни, а на ее долю остались только чувство
оскорбленности, униженности бездушным светским обществом да возможность
весело ругаться натуральным русским матом. Но, будучи преподавательницей
литературы в школе и аспиранткой в институте, она и тут не могла реализовать
свое умение -- и проверяла достигнутое за многие годы трудов мастерство
исключительно на Валентине.
И тем не менее наедине с самой собою она переписывала в специальные интимные
альбомы -- по примеру таких, какие заводили в пушкинские времена нежные
образованные барышни, -- любимые стихи почитаемых ею поэтов. Мало того -- она
делала в этих же альбомах зарисовки, подкрашенные нежной акварелью:
иллюстрации к стихам или просто импровизированные рисунки, изображающие
различных великосветских красавиц в платьях прошлого века.
Когда однажды вечером она показывала мне эти альбомы, мы были в комнате,
которая называлась "папиным кабинетом", я долго молча смотрел на Анну, не
зная, что и сказать. И наконец с трудом высказал то, в чем должен был
признаться уже давно:
-- Аня, я тебя, оказывается, не понимал.
-- О чем ты, милый?
-- Но это хорошо, что не понимал. Это просто прекрасно.
-- Что хорошего...
-- Ведь ты -- совсем еще маленькая, девочка моя...
-- А ты думал?..
-- Что я думал! Это полная ерунда, что я раньше думал. Но зато как прекрасно,
как неожиданно увериться, что я все-таки женился на богине.
-- Сдалась тебе эта занудская богиня, мать ее... так и разэтак.
-- Аня, все слышно, -- я показал ей на дверь, за которой в своей комнате
находилась падчерица, делала уроки. -- Как бы ты ни старалась, но тебе больше
не убедить меня, что ты обычная мещаночка, похотливая, как кошка, а не
удивительная, прекрасная богиня.
-- Ну спасибо. Думаешь, что твои слова приличнее моих... Если, блин, я твоя
там богиня-фраериня и все такое прочее, то какая, спрашивается, может быть
мещаночка тогда?.. И вообще -- сам ты похотливый кот, вот что я тебе скажу!
-- Что ты еще записала в своем альбоме? Кроме стихов, я имею в виду?
-- Прозу, разумеется.
-- Какую прозу?
-- А вот такую, похотливый кот.
-- Аня, не сердись. Я ведь всего лишь хотел тебе сказать, мой дружочек, что
очень, очень люблю тебя.
-- Ну спасибо! Ну класс! Исполать тебе, детинушка крестьянская. Как ты,
оказывается, можешь это произносить...
Прозою же в этих удивительных альбомах явились переписанные Анною от руки
фрагменты из отечественных и зарубежных книг, разные галантные сцены, в
которых демонстрировался изящный стиль. Одну из образцовых цитат Анна
зачитала мне вслух: "Вальтер хотел возразить. Но оказалось, что чувство,
поднявшее его на ноги, было не только торжеством, но и -- как бы сказать? --
желанием на минутку выйти. Он колебался между двумя желаниями. Но совместить
одно с другим нельзя было..."
Нет, нет! Мы не должны были расходиться, ведь это очень и очень важно, когда
люди находят друг друга -- успеют найти друг друга в своей быстротечной
жизни. Особенно если это касается так называемых маленьких, ранимых, не
очень сильных людей -- и тем более если их чудесная встреча произошла на
земле, в стране, где по какой-то неизвестной причине часто родится большая
беда. В такие времена выдвигаются вперед другие люди, отнюдь не маленькие, а
весьма здоровенные, без колебаний ранящие кого угодно. Что для них альбом
провинциальной барышни со стихами, с образчиками галантной прозы? Что для
них и сами эти барышни, умеющие делать аккуратные, раскрашенные акварелькой
рисунки, каждая линия в которых доведена до такой степени отточенности, что
уже не замечаешь их профессиональной слабости. И я успокоился тогда,
подумав, что вся эта детская игра, тихий лепет моей Анюты не нужны
беспощадным "новым русским", ну и Анне не нужны они также. Она нужна мне, а
ей, стало быть, нужен я... Мы оба почувствовали, что всеобщая жизнь вокруг
возвращает себе примат древнего эгоизма над слабеющим альтруизмом и
решительно отказывается от закона любви к ближнему как к самому себе.
Анна первою осознала, что та внезапная любовь, которую она обрела в Москве,
ни к какому особенному счастью ее не приведет. Одиночество на этом свете,
которое она боялась и ненавидела больше всего, ничуть не начало слабеть или
уменьшаться с приходом в ее жизнь, в ее дом, этого человека. Надеяться на
такого любимого было нельзя. Он не хотел иметь с нею общих детей, и в тяжком
будущем, в последний час, который был для него, очевидно, еще далек, а для
нее уже очень близок, Валентина не будет рядом с нею.

    6



Во время одной самостоятельной прогулки по городу, зимою, Валентин убедился,
что он женился все же не на богине, а на какой-то совсем неизвестной ему
лукавой женщине. В этот день Анна впервые ушла куда-то одна, ничего не
сказав ему, был опять-таки выходной (и это было во вторую их совместную
зиму, на этот раз его память была совершенно просветлена и уверенна в себе)
-- после обычной необузданной воскресной любви поутру, в коей жена не
отказала мужу, он снова уснул, а она встала и потихоньку ушла из дома.
Валентину пришлось завтракать одному, сидя в остывшей кухне и угрюмо
поглядывая на свет непроницаемого обмороженного окна. В тот день падчерица
Юля не ночевала дома, накануне ушла в гости к бабушке с дедушкой -- впервые
Валентин почувствовал, какой он случайный здесь гость, чуждый, небрежно
одетый, в холодном немилом доме... Кажется, он наспех завершил трапезу и,
оставив грязную посуду на столе, быстро собрался и вышел на улицу.
Мы сейчас вспоминаем, как один из нашего дуэта невидимок, Валентин,
замотанный в черно-красный клетчатый шарф, в пальто из толстой серой шерсти
с каракулевым воротником, в серой же каракулевой шапке-"горбачевке" шел по
улице окраинной городской слободки -- фигура уже и тогда довольно-таки
ретроградная, словно вытащенная из давнего прошлого, из нафталином пропахших
гардеробов советской номенклатурной буржуазии. В этих лакированных шкафах,
словно в бронированных сейфах, советский буржуй хранил свои одежды и чистое
белье, а в зеркалах, обычно вмонтированных в створку гардероба, упрятывал
свою бритую физиономию с синеватыми дряблыми щеками, которые так
респектабельно провисали с обеих сторон подбородка. Бывало, весело теребя
Валентина за эти кожистые складки, Анна называла их пайковыми котлетками и
уверяла, что они очень украшают партийно-государственных работников, делая
их весьма похожими на служебных и охотничьих собак с брылями. В особенности
она ценила, когда эти номенклатурные брыли плавно перетекали во второй
подбородок. Перед такой красотою женщине невозможно устоять, уверяла Анна и
рассказывала Валентину, каким красавчиком был ее папа Фокий Дмитриевич,
третье или четвертое лицо районной советской власти, и как он был чем-то
похож на Валентина.
И вот он движется по улочке, действительно внушительная фигура среди этих
провинциально-девственных белых сугробов, на которые тихо опадают с
придорожных деревьев легкие, словно пена, снежные комочки. И совершенно
неожиданно вдруг вспоминается нам, что сердце бывшего доцента, всю жизнь
прожившего в Москве, гигантском сверхгороде, тоскливо сжалось, когда он
увидел на своем пути, на дне снежной канавки, по которому шествовал, -- стоит
другая фигура, далеко не внушительная. То был некий работяга в классической
замасленной телогрейке, в косо напяленной на голову шапке с торчащим вверх,
как у беспородного пса, одним ухом, в провисших на заду широких штанах
рабочей спецовки, -- на шатких ногах, пьяненький, достигший состояния
счастливого, блаженного идиотизма.
Может быть, это оказался единственный на весь город дежуривший в воскресенье
работяга с местной кочегарки, и он шел домой после ночной смены, но по
дороге успел кое-куда наведаться -- именно его и должен был встретить
Валентин в тот день своей самостоятельной прогулки по городу. Приближаясь к
нему, мирный экс-доцент почувствовал, что весь напрягается: а что, если
пьяный начнет привязываться, -- и вместе с этим вдруг вспомнил чьи-то слова,
сказанные по поводу восставших декабристов: страшно далеки они были от
народа. В тот же миг ощутил всем своим существом ошеломляющую скуку бытия,
принятого и установленного для себя мирными обывателями этого маленького
провинциального городка.
Благополучно обойдя пьяного человека, с отсутствующим видом стоявшего,
слегка покачиваясь, прямо посреди снежного прохода, Валентин долго выбирался
к выходу на центральную улицу, где вокруг небольшой площади располагались
продовольственный магазин, магазин промтоварный, магазин хозяйственных
товаров, а также кафе "Ветерок".
Мы помним об этих государственных едальнях для простого народа, возле
которых смачно воняло распаренной во щах прокисшей квашеной капустой и где
царил особенный дух казенной обжорки. Словно еда готовилась там не для
поддержки здоровья конкретного человека, а варилось и жарилось для
анонимного горе-невидимки, которого желательно скорее отправить на тот свет.
Анну Валентин увидел, подойдя именно к такому кафе ширпотребного разряда, --
дверь его, обитая желтыми лакированными рейками, вдруг распахнулась, оттуда
буквально вывалилась, едва устояв на ногах и чуть не растянувшись на
обледенелом крылечке, с громким смехом поддерживая друг друга, развеселая
парочка -- Анна и какой-то скуластый молодой мужчина в темно-синей куртке, в
бобровой шапке.
Не успел Валентин и глазом моргнуть, буквально остолбенев от неожиданности,
как развеселая парочка, держась за руки, бегом кинулась к подошедшему
автобусу -- и уехала на нем. Надо сказать, что тот городок, в котором
Валентин испытал, ближе к концу своего пребывания там, дичайшие муки
ревности, имел в системе общественных услуг не только кафе "Ветерок", но и
автобусную линию, всего одну, правда, и то не очень длинную -- на шесть
километров по замкнутому маршруту, туда и обратно.
С угрюмым, независимым видом притоптывая на месте, с удивлением ощущая, что
в этот день и великолепные итальянские башмаки на меху почти не греют, и
ноги постепенно наливаются холодной тяжестью бесчувственных колодок,
Валентин стоял на остановке и ждал следующего автобуса, не зная того, что по
городу ходят всего две машины и они никогда не торопятся, в особенности по
выходным дням, когда народ не спешит на работу, а сидит по домам.
Голубой обшарпанный автобус подкатил наконец -- и Валентин влез в салон и
увидел, что в нем оказался единственным пассажиром. Никогда до этой минуты,
ни разу в жизни он не задумывался над тем, что когда-нибудь его не станет --
а мы все равно неукоснительно будем наблюдать за ним. Потому что своим
исчезновением из мира он и породит нас, помнящих его вечно.
Иначе никакого смысла не было бы Творцу создавать любое существо, будь то я,
железный паровоз или эфемерная бабочка-поденка, -- так думал Валентин,
неодобрительно оглядывая салон общетранса. Молодой водитель в свитере с
высоким и широким, налезающим на подбородок воротом, кирпично-румяный,
круглощекий, мягколицый, словно громадный младенец, склонив свою ежиком
стриженную голову, заполнял шариковой ручкою какой-то документ. Валентин сел
позади него, пытаясь хоть этой максимально доступной близостью к человеку
одолеть, нейтрализовать тяжелейшую боль одиночества, вдруг навалившуюся на
его сердце. И шофер автобуса, закончив писанину, весело взглянул через
зеркало заднего обозрения на единственного пассажира, сманипулировал рукою
закрытие пневматических дверец в салоне -- и, взгудев, заурчав двигателем,
автобус стронулся с места, безвозвратно оставляя позади себя прошедшую
тяжелую минуту.
Которая была все же не так уж плоха для Валентина -- если сравнить ее со
следующими злейшими минутами, ожидавшими его на круговом пути автобусного
маршрута. Нам трудно сейчас определить, где, в какой час встретились ехавшие
навстречу автобусы, -- два одинаковых голубых автобуса остановились посреди
заснеженной дороги. И словно два дружественных пса, они, косясь друг на
друга, о чем-то переведались, а после отправились далее, каждый своим путем.
И в минуту именно этой краткой встречи двух машин Валентин увидел, выглянув
в круглую дырочку, протаянную, очевидно, дыханием чьих-то сложенных дудочкой
уст, как из-за встречного автобуса выбежали Анна и ее спутник в бобровой
шапке. По-прежнему держась за руки -- словно целый день и не расцеплялись, --
промелькнули мимо машины, в которой находился Валентин. Они исчезли в одном
из ближайших проулков, где экс-доцент никогда не бывал.
-- В тот раз я весь день провела у Тумановых, у свекрови. Поехала за дочерью,
вечером мы были дома.
-- Тогда кого же я видел? Причем два раза, и все возле автобусов, и всякий
раз с мистером Бобровой Шапкой...
-- Во-первых, у Туманова, у моего первого мужа, никогда не имелось бобровой
шапки. Это был по призванию нищий музыкант. Не по Сеньке шапка-то. А
во-вторых, в то время, когда тебе привиделась бобровая шапка, мой прежний
муж как раз находился в доме у родителей, и мы обедали всей семьей -- бывшей
семьей, я хотела сказать...
-- Выходит, Аня, я в тот день дважды обознался... Или ты, как это часто
бывало в твоей жизни, непонятно для чего сейчас говоришь неправду. Ты
забыла, очевидно, что сказала мне в тот вечер, вернувшись домой, а теперь
вот рассказываешь совсем другое... Ошибаешься или врешь?
-- Но ведь и ты, милый, возможно, ошибаешься сейчас или врешь.
-- Как же я могу врать, если видел тебя вместе с каким-то человеком и вы
ходили взявшись за руки? Как я могу убедить самого себя, что этого не было?
-- Но если и на самом деле этого не было?
-- Тогда, значит, и тебя там не было. И человека в синей куртке, в бобровой
шапке, скуластого, с косматыми бровями. И меня тоже там не было. И вообще я
в тот день никуда не выходил со двора. Я слонялся по всему дому, заскучав в
одиночестве, потом нашел в "отцовском кабинете", на книжной полке, старый
журнал с "Осенью патриарха", завалился с ним на диван и стал читать.
-- Вот видишь! А ты говорил когда-то, что прошлое исправить нельзя. Еще как
можно, оказывается.
-- В воспоминаниях наших, конечно, можно кое-что изменить, перестроить. Но не
в самом же прошлом, Анна!
-- А что, разве воспоминания -- это и не есть прошлое? И то, чему мы сейчас
предаемся, -- не попытка ли наша вернуться из стерильной вечности в
испачканное прошлое? С тем чтобы хоть что-нибудь в нем подчистить, изменить,
хоть капельку подтереть...
-- Но теперь у нас общие воспоминания... Как быть? Ведь трудно определить,
кто ошибается, а кто заведомо врет, чтобы немножечко подчистить или
подтереть, как ты говоришь.
-- Это значит, что ты упорствуешь в том, на чем стоял.
-- Нет, вспоминаю то, что видел своими глазами.
-- В тот день я ездила за дочерью, вечером привезла ее от бабушки...
-- Уже было сказано.
-- ...а ты говоришь, что видел меня, бегающую с кем-то за ручку по городу.
-- Видел. И здесь подчистить, подтереть -- не получается...
-- Словно девчонка какая-нибудь, а не всеми уважаемая в городе учительница.
-- Увы.
-- Кстати, я ведь самой первой из наших обывателей попыталась учиться в
столичной аспирантуре. Правда, попытка сия не увенчалась успехом.
-- Очень жаль... Не понимаю, почему ты бросила все.
-- А почему ты бросил все?
-- Я... Представь себе, в моей серенькой жизни произошло чудо. Я женился на
богине.
-- Спасибочки вам, как говорила моя соседка Нюра... И что дальше?.. Отчего ты
так выразительно замолчал, милый?
-- Просто вспомнил...
-- Вспомнил о том, как тебе стало грустно, когда однажды вдруг обнаружилось,
что женился вовсе не на прекрасной богине, а на самой обыкновенной
поблядюшке?
-- Протестую! Не бывать этому. Я все переломаю в прошлом, но свою жену, свою
Афродиту, верну себе.
-- Так ведь она, Афродитка твоя, была самой популярной в городе публичной
бабенкой, Валентин!
-- Неправда! Это время было такое. Ты была не хуже и не лучше других. Уровень
нравственности в обществе тогда стоял не выше нравственности рыб и гусей,
плававших по реке Гусь.
-- Красиво излагаешь, подлец. А может, это было хорошо -- жить по натуральной
морали птиц и рыб?
-- Что же тут хорошего...
-- Вот взять меня... По сравнению с тем, чего я ожидала от жизни, еще будучи
маленькой девочкой с загорелыми облупленными плечиками, с ангельскими
глазками, -- то, что на самом деле получилось у меня, -- просто кошмар,
Валентин! Этого мне было не нужно!
-- Но... все-таки хоть что-нибудь, наверное... было нужно? Хромой Гефест не
был особенно красив, но он любил свою жену, добросовестно ковал для нее, не
уставая.
-- И этого мне было не нужно, и от этого я также готова была взвыть, как
собака.
-- Но я ведь не знал, Анна. Прими запоздалые извинения Гефеста. Чувствую, что
из наших общих воспоминаний мне трудно будет выловить хоть что-нибудь
утешительное. Хоть что-нибудь оправдывающее нелепое поведение пожилого мужа,
от которого жена отвернулась, не желая поддерживать в его усердии ковать и
ковать на своей излюбленной наковальне.
-- До того ты меня доковал, скажу тебе, друг мой, что я едва держалась на
ногах. Придя на работу утром, боялась, что коллеги наши или, не дай Боже,
некоторые наши старшеклассницы многоопытные догадаются, почему это Анна
Фокиевна ходит-шатается, как старая лошадь, в шаль кутается. Во время урока
все норовит привалиться плечом к печке или куда-нибудь к стенке -- хоть
секунду подремать, прикрыв глаза и расслабив копыта...
-- Каким же идиотом надо быть! А ведь я полагал, что приносил тебе
упоительное блаженство.
-- Не приносил, милый мой, а наносил... Как удар кинжалом. Хасбулат удалой.
-- Чувствовал себя настоящим мужчиной... Кретин!
-- Поэтому и держался гоголем в учительской? А ведь все думали, что это наш
кандидат наук задирает нос перед своими серыми коллегами.
-- Я-то полагал, идиот несчастный, что моя девочка не ходит, за стенку
держится, а хочет отвернуться и скрыть от всех глаза, чтобы не догадались по
ним, как смущена она своим немыслимым женским счастьем.
-- Ну, блин! Откуда у моего супруга была такая тонкая проницательность? Как
он знал женщину, подумать! И какое красноречие! Но довольно! Вотще мне
дразнить своего бедного муженька. Для чего я это делаю? Разве я не любила
его, пока была жива, и разве не казался он мне слегка стебанутым, но добрым
инопланетянином?
-- Казался таковым, наверное, но очень короткое время. В самом начале, Аня.
Лето, осень. А потом наступили холода, и все твои иллюзии замерзли, как
цветы на старой клумбе.
С того первого опыта лжи, увенчавшегося успехом (вечером пришедшая навеселе
Анна сумела убедить Валентина, что была у свекрови, и там родители бывшего
мужа устроили, мол, какой-то семейный праздник, на котором пришлось
присутствовать и ей, ради дочери), пошло и все дальнейшее ее вранье,
постепенно изъевшее, как ржавчина, наши семейные узы... А тогда Анна
подтвердила (о чем впоследствии, видимо, совершенно забыла), что была днем в
городе, в магазинах и в кафе "Ветерок", где вместе с бывшим мужем набирала
вина и пива для праздничного стола. Бывшего же супруга она впервые
представила Валентину значительно позднее, уже теплой весною, -- и Валентин
мог бы поклясться, что это был совсем другой человек, не Бобровая Шапка, с
кем она рука в руке бегала по городу.
Нам сложно судить о том, кто из них ошибается в своих воспоминаниях, а кто
лжет -- и в действительности ли имела место такая личность, как Бобровая
Шапка, или это явилось фигурою параноидального бреда ревности у бедняги
Валентина. Мы не можем судить-рядить ни того, ни другого, потому что сами
являемся всего лишь навсего словами-невидимками, призванными переливать из
пустого вечного в порожнее бесконечное воспоминания двух невидимок, их былые
речи, чувства, ночные мысли, тихо истаявшие надежды.
На самом ли деле воспоминания Анны не содержат в себе что-нибудь такое, чего
никогда не бывало и не могло быть ни за что? Ведь нельзя ручаться, что,
переходя из жизни в инобытие, душа Анны претерпела полное изменение и
отказалась от прежних лукавых свойств и пристрастий. И если она вдохновенно
врала, сообразуясь с какой-нибудь сиюминутной жизненной необходимостью, а не
с истиной, -- то могло ли быть такое, чтобы, освобожденная от всех
противоречий лукавых человеческих истин, эта веселая душа не захотела бы
опять соврать -- по всякому поводу и даже без повода?
Те два года, что были нами прожиты вместе, для менее поворотливого Валентина