– Мама зарежет тебя за то, что ты тратишь ее деньги!
   Чарльз перестал щекотать сына и серьезно опустил его на пол. Эдвард сделал шаг назад, протер глаза и с вызовом посмотрел на отца, но Чарльз уже снова занялся портретом и начал тихо и монотонно посвистывать, как будто рассматривая его по-иному. Чтобы утешить отца, мальчик обнял его и прошептал:
   – Это фальшивка.
   – Не заняться ли тебе чем-нибудь, Эдвард Безработный? – Чарльз чуть помедлил на последнем слове – даже немного покраснел, как показалось его сыну, – и добавил: – Я занят. – Затем, уже утомленным голосом, он произнес: – Мне нужно побыть одному, Эдвардино.
   По-видимому, его и в самом деле занимали какие-то мысли, так как он отложил в сторону картину и достал лист бумаги из ящика деревянного письменного столика. Он вставил его в переносную пишущую машинку и напечатал:
«ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ мосты довольства»
   Чарльз поглядел в окно. Он настолько ушел в свои мысли, что сам не заметил, как его взгляд, отпрянув в испуге от бездонного неба, остановился на воробье, который скакал по крыше соседнего дома. Казалось, его левое крыло полусгнило, а воздух вокруг дрожал. Чарльз вновь отвел глаза, стараясь стереть этот образ из памяти.
   Вот уже несколько недель он корпел над длинным стихотворением, но ему было в радость сочинять медленно и изредка: ведь признание – всего лишь вопрос времени, и ему казалось, что не стоит особенно торопиться. Он был настолько уверен в своем таланте, что вовсе не собирался по пустякам тревожиться о признании: еще не пора.
   Он остался доволен строкой, которую только что сочинил, и в нахлынувшем воодушевлении снова взял портрет и водрузил его перед собою на стол. Заболели глаза, и он на миг прикрыл их правой рукой. Потом лизнул кончик указательного пальца и медленно провел им по поверхности картины – в том месте, где рядом с загадочным сидящим человеком были изображены четыре книги. Тут же в слое пыли, покрывавшей холст, образовалась влажная полоса, и Чарльзу померещилось, что на книжных корешках проступили следы букв. Пытаясь разглядеть их, он облизал пыль с пальца.
   – Папа!
   – А?
   – Что ты делаешь, папа?
   – Поедаю прошлое.
   – Что-что?
   – Я занят расследованием.
   – Ты можешь выйти сюда?
   Чарльз вовсе не был недоволен тем, что его оторвали от работы, и с театральным жестом он поднялся с места и отодвинул ширму.
   – Что случилось, Эдвард Непоседливый? – Он уже собирался подойти к сыну поближе, как вдруг входная дверь распахнулась, и в комнату вошла Вивьен Вичвуд. Чарльз застыл на месте и взглянул на жену почти застенчиво, а Эдвард выпалил:
   – Привет, мама, – взял ее под руку и потянул было на кухню. Ему хотелось есть.
   Но она отстранилась.
   – Ну как движутся дела? – спокойно спросила она мужа.
   – Так, идут потихоньку. – Неожиданно перед ним возник образ этого тихого движения, причем сам он являлся его частью.
   – Головная боль не возвращалась?
   – Нет, я подарил ее Эдварду. Он собирается прихватить ее с собой в школу.
   – Ну что за шутки такие, Чарльз! Ты и на смертном одре будешь шутить.
   После рабочего дня она выглядела усталой, но все же не смогла сдержать улыбки, когда Чарльз, разыгрывая умирающего, повалился на диван, безжизненно свесив руку на ковер. Сверху растянулся Эдвард, и оба принялись тузить друг друга, пока Вивьен стояла и наблюдала за их игрой. Когда же она сняла пальто и прошла на кухню, они прекратили бороться. Эдвард включил телевизор и разлегся перед экраном, а Чарльз принялся топтаться на пороге кухни, наблюдая, как жена готовит ужин.
   – Я заключил сегодня одну сделку, – выговорил он наконец.
   Вивьен на миг закрыла глаза, опасаясь самого худшего.
   – Ты продвинулся со своей работой, Чарльз?
   – Я набрел на один портрет, за который, как знать, можно выручить большие деньги.
   – Не забудь – к нам на ужин сегодня придет Филип. – Вивьен яростно рубила морковку; она давно уже свыклась с его приступами воодушевления, которые, как правило, испарялись так же быстро, как и появлялись, – и все же ее сердило, когда они мешали ему сочинять.
   – Он тратит наши деньги, мама, – прокричал Эдвард, заглушая звуки телевизора. – Это фальшивка!
   Вивьен снова рассердилась, на этот раз уже на сына.
   – Не смей говорить так об отце! Он работает изо всех сил!
   Чарльз приблизился и тихонько обнял ее, как будто в защите нуждалась она, а не он.
   – Почему бы тебе не взглянуть на него, Вив? Я думаю, тебе понравится.
   Вздохнув, она последовала за ним в комнату. Он нырнул за ширму и тут же вынырнул, держа портрет перед собой, так что лицо его было спрятано за картиной.
   – Вуаля![7] – голос его прозвучал немного приглушенно.
   – Манжту![8] – откликнулся Эдвард. Это было единственное французское слово, которое он знал.
   Вивьен не выказала особого восторга.
   – Кто это?
   – Я не покупал его, – сказал Чарльз. – Я его выменял. Помнишь те книги про флейту?
   – Но кто же это?
   Из-за холста показалась голова Чарльза, и он в очередной раз воззрился на сидящую фигуру.
   – Разве ты не видишь, какой у него умный взгляд? Я думаю, это какой-нибудь родственник.
   Эдвард громко и гулко рассмеялся.
   – Какой-то он неуловимый.
   – Но правда ведь, в нем есть что-то знакомое? Я никак не могу нащупать…
   – Ты же его щупал, папа. – Эдвард бросил притворяться, что смотрит телевизор. – Я сам видел.
   Но Вивьен уже потеряла интерес к предмету разговора.
   – Могу я посмотреть, что ты написал за сегодня? – спросила она, направляясь к рабочему столу Чарльза.
   Но он, казалось, не расслышал ее.
   – Я думаю, это какой-то великий писатель. Взгляни на книги, что лежат рядом с ним.
   Вивьен же взглянула на одну-единственную строчку, которую Чарльз сочинил за день, и мягко проговорила:
   – Дорогой, не расстраивайся, если не можешь писать каждый день. Как только пройдет твоя головная боль…
   Чарльз неожиданно разозлился.
   – Ты когда-нибудь прекратишь об этом говорить?
   Вот уже несколько недель его мучили перемежающиеся головные боли, с потерей периферийного зрения в левом глазу. Он ходил ко врачу, и тот поставил диагноз – мигрень – и прописал болеутоляющие. Чарльзу этого было вполне достаточно, так как он считал, что назвать болезнь – это почти то же самое, что излечить ее.
   – Я не болен! – Он подошел к окну и окинул взглядом ранневикторианские дома, тянувшиеся в ряд по другой стороне улицы. Вечернее солнце золотило поблекшую штукатурку на фасадах, и вся улица показалась ему вдруг чем-то эфемерным, лишенным глубины или объема, – всего лишь диорамой викторианской жизни, свитком холста, который развернули, чтобы создать иллюзию движущегося мира. Это было словно гнетущее сновидение, и он понял, что нужно пробудиться, прежде чем оно полностью завладеет им.
   – Прости, – сказал он, оборачиваясь. – Я совсем не хотел кричать.
   Эдвард не сводил с него серьезного взгляда.
   – Мы с тобой, Эдди, – продолжил он, желая побыстрее сменить предмет разговора, – как следует изучим эту картину. Мы раскроем ее тайну.
   Эдвард поднялся с пола, взял за руки обоих родителей и воскликнул:
   – Мы все вместе это сделаем!
   Но такой оборот дела лишь удручил Вивьен, и она, тихонько высвободив руку и поцеловав сына в макушку, вновь удалилась на кухню.
   – Скоро придет Филип, – сказала она. – Так что приготовьтесь-ка оба.
   если это подлинник
   Филип Слэк в нерешительности остановился посреди комнаты. Он знал Чарльза вот уже пятнадцать лет (они вместе учились в университете), но как будто до сих пор не был уверен в том, что его приходу здесь рады. Слегка склонив голову, он нервно запускал руки то в карманы пиджака, то в карманы брюк, хотя ничего в них не искал.
   Эдвард на миг отвлекся от телевизора.
   – А куда папа делся?
   – Вино. – Заговорив с мальчиком, Филип опустил глаза, и в голосе его послышалось что-то замогильное. – Пошел открывать вино. – Он заходил в гости каждую неделю и всегда приносил с собой две бутылки. Он протягивал их с глуповатым видом, а Чарльз всякий раз удивлялся подарку.
   Эдвард по-дружески улыбнулся ему.
   – Филип, а можно я потрогаю твою бороду?
   – Ну… – Он словно засомневался, как получше это устроить. – Ладно, потрогай. – Он слегка склонился, и Эдвард пребольно дернул его за бороду. Уф!
   – Настоящая. – Мальчик явно был разочарован.
   Тут с кухни возвратился Чарльз, неся откупоренные бутылки вина.
   – Ты бы сел куда-нибудь, Филип. А то наш Эдди нервничает.
   Филип прокашлялся.
   – Сюда?
   – Да куда хочешь. – Чарльз взмахнул бутылками и пролил немного вина на ковер. – Все, что мое – твое.
   Филип осторожно осмотрелся, прежде чем выбрать свой привычный – самый неудобный – стул, а Чарльз тем временем уже развалился на диване.
   – Совсем заработался, дружище?
   – Да, компьютеры. – Филип работал в публичной библиотеке.
   – Расскажи мне, что это такое?
   Филип уже привык к вечной беззаботности своего друга.
   – Обучающие компьютеры. Да ты знаешь.
   – Нет, не знаю. – Он развеселился. – Ты не поверишь, но я и правда не знаю. Уж такие мы, безработные. Мы, в сущности, мечтатели. Мы витаем в облаках. – Эдвард рассмеялся, слушая отца. – Ах, вот же, вспомнил. Я должен тебе кое-что показать. – Он спрыгнул с дивана, и Филип, вздрогнув от этого внезапного движения, сам приподнялся со стула. Эдвард, глядя на него, заулыбался. – Что ты об этом скажешь? – Чарльз появился, размахивая портретом, и поднес его почти к самому лицу Филипа.
   – Что это?
   – Я полагаю, это портрет. А ты, как полагаешь? – Он отступил на несколько шагов и принялся вертеть картину из стороны в сторону, так что это смахивало на заученные движения танцовщицы-стриптизерки. Филипу удавалось сосредоточиться как следует только на глазах: казалось, они сохраняют неподвижность.
   – Кто?
   – В этом-то и загадка, Холмс. Стоит мне только ее разгадать, и я вмиг разбогатею! – В тот же миг в комнату вошла Вивьен с посудой, и Чарльз поспешил спрятать картину. Филип неуклюже поднялся, чтобы поздороваться с ней, и при этом залился краской. Он восхищался Вивьен; он восхищался ею за то, что она «спасает» Чарльза, как сам себе часто объяснял. В этом он был вполне прав: он знал, что ее стойкость защищает Чарльза точно так же, как ее присутствие успокаивает его самого. Целуя ее в щеку, он вдохнул теплый аромат духов.
   Эдвард, требуя к себе внимания, дергал мать за край платья:
   – Мам, не трогай его бороду. Она настоящая. И колется.
   Через минуту они уже сидели за обеденным столиком, и Вивьен разливала суп.
   – Это еще что? – поморщился Эдвард, глядя на то, как в его тарелку льется коричневая жидкость.
   Чарльз рассмеялся, видя недоумение сына:
   – Это маллигатони, Эдди. Суп старушки-вдовы Туанкай,[9] сварен из маленьких мальчиков. Как знать, не угодил ли туда кто-нибудь из твоих приятелей.
   – Перестань, Чарльз. – Вивьен нахмурилась. – Ему еще ужасы всякие будут сниться.
   Эдвард смотрел то на отца, то на мать и хихикал. Чарльз что-то прошептал ему на ухо, и мальчик чуть не свалился на пол от хохота, так что Вивьен пришлось силой усаживать его за стол. Потом, по просьбе Вивьен, Филип начал сбивчиво рассказывать о своей работе – как уборщицы собрались было бастовать, как зашла речь о том, чтобы запретить кое-какие книги и газеты, оскорблявшие чувства его коллег с предубеждениями. Но Чарльз никогда особенно не интересовался тем, что творится у Филипа на работе, и поэтому, не обращая внимания на остывший суп, он принялся рассказывать сыну длинную и запутанную историю о привидениях. Закончив рассказ, он вскричал страшным голосом: "Вы все умрете!"
   Воцарилось молчание. Вивьен убрала со стола, а затем принесла второе блюдо – бараньи отбивные – с гарниром из морковки и жареной картошки. Теперь Чарльз с Филипом, как у них частенько водилось, принялись обсуждать сверстников, которых знали по университетским годам. Они обменивались свежими новостями об иных незадачливых или невезучих знакомых, но то сочувствие, которое оба на деле к ним испытывали, оставалось почти невысказанным. До знакомства с Чарльзом Вивьен работала секретаршей, и на первых порах ее удивляла такая сдержанность; теперь же она воспринимала их привычное немногословие как должное. О своих удачливых сверстниках они говорили и того меньше, а если и говорили, то с необычайной осторожностью, граничившей с нерешительностью, – как если бы оба сознавали опасность показаться завистниками. Прежде, бывало, Чарльз проводил немало приятных часов вместе с Филипом, пародируя или добродушно высмеивая сочинения молодых писателей, в которых не находил ни капли таланта. Но в последние годы он прекратил подобные забавы.
   Филип, уже несколько раскрепостившись благодаря выпитому, сообщил:
   – Вышел новый Флинт.
   Чарльз встретил новость с неожиданным вниманием, и Филип посмотрел в тарелку.
   – Это роман, – добавил он более осторожно.
   – Как называется?
   – Тем временем. – Филип не знал, улыбнуться ему или нет, и, ища подсказки, поднял глаза на Чарльза.
   – О, это так модно. Так современно. Я бы даже сказал, живописно. Чарльз подражал переливчатым интонациям Эндрю Флинта: ему они были хорошо известны, поскольку в университетскую пору они с Флинтом дружили. Тогда ему даже нравилось флинтовское сочетание велеречия и острословия. Теперь же он не преминул добавить: – Жаль, что писатель он никудышный.
   – Да. – Филип всегда считался с мнением Чарльза в таких вопросах, но все же решился на маленькое уточнение: – Странно, но его ведь раскупают.
   – Да мало ли кого раскупают, Филип. Раскупают кого угодно.
   Вивьен и Эдвард, которым надоело слушать этот разговор, стали уносить посуду на кухню. Темнело, и, когда беседа вдруг смолкла, Чарльз Вичвуд услышал звон убираемой посуды в других комнатах, чьи-то голоса и смех в соседних квартирах. На миг ему показалось, что все остальные жильцы дома просто назойливые чужаки, какие-то уродливые образы, родившиеся в посторонней голове.
   – Я ненавижу этот дом, – сказал он Филипу. Сумерки уже сгустились, и оба, очутившись в тени, не двигаясь, смотрели друг на друга. – Но что же поделать? Куда нам еще податься? Где еще нам по карману поселиться?
   В комнату возвратилась Вивьен, и, как только она зажгла свет, Чарльз снова повеселел.
   – Почему бы тебе не поместить в свою библиотеку мою книжку? – вдруг спросил он Филипа. – Тогда я мог бы взять общественную ссуду.
   – Недурная мысль.
   Филип помешивал ложкой десерт из ревеня, который поставила перед ним Вивьен. Он знал, что под «книжкой» Чарльз разумеет свои стихи, которые они с Вивьен размножили на ксероксе, скрепили и отнесли в несколько книжных магазинов. Насколько Филипу было известно, они до сих пор пылились там на полках. Вивьен почувствовала смущение Филипа и поспешно предложила ему еще взбитых сливок к ревеню, а затем они заговорили о другом. Хотя ни Чарльз, ни Филип не приписывали университету каких-либо особенных достоинств (скорее наоборот), от Вивьен все же не могло укрыться, что – по крайней мере, когда друзья говорили между собой, – их отзывы о своей жизни после студенческих лет были куда более сдержанными и вялыми. Казалось, годы, истекшие с той поры, – всего лишь вешки в какой-то игре, лишенные подлинной значимости, а порой и всякого смысла. О событиях недавнего времени оба говорили как-то вскользь, лишь отдельными фразами или незаконченными предложениями, как если бы они не заслуживали серьезного внимания. Вот и теперь, поглощая ревень со сливками, они всё спрашивали себя, что же сталось с их жизнью.
   – Скроуп, – наконец тихо произнес Филип, вглядываясь в свои брюки, куда ускользнула полоска ревеня.
   – Что? – рассеянно переспросил Чарльз.
   – Ты иногда видишься с Хэрриет Скроуп?
   Вивьен подалась к мужу:
   – Вот кто помог бы тебе напечататься.
   Чарльз был заметно раздосадован.
   – Мне не нужна ничья помощь! – сказал он, а потом добавил: – Я уже напечатался.
   Хэрриет Скроуп была романисткой довольно-таки преклонных лет, у которой Чарльз недолгое время проработал личным секретарем. Он оказался не самым аккуратным и умелым помощником, и спустя полгода они расстались, впрочем, вполне по-дружески. Это было четыре года назад, но Чарльз до сих пор отзывался о ней с сердечной теплотой – разумеется, когда вообще вспоминал о ее существовании. Его гнев быстро улегся.
   – Интересно, как там поживает старушка, – произнес он. – Интересно… – Он собирался сказать что-то еще, но тут в комнату ворвался Эдвард, уже в пижаме, и пустился в пляс вокруг стула, на котором сидел отец.
   – А как же сказка? – канючил он. – Уже поздно!
   Вивьен уже собиралась оттащить его от стола и унести, но Чарльз остановил ее.
   – Нет, – сказал он, – ему правда нужна сказка. Сказки нужны всем.
   И отец с сыном гуськом прошагали в спальню, оставив Вивьен с Филипом одних. Филип слегка прокашлялся; сдвинул пустую тарелку на дюйм вправо, затем передвинул на прежнее место; взгляд его блуждал по комнате, избегая Вивьен. Наконец он заметил портрет, который Чарльз оставил у письменного стола.
   – Любопытно, – сказал он вслух, – любопытно, кто же это? Можно? – Он быстро поднялся из-за стола и подошел к картине.
   это он
   Чарльз обожал рассказывать сыну сказки. Стоило ему только присесть на краешек узкой детской кроватки, как слова начинали литься сами собой. Это были не слова из его стихов – ясные и точные, а совсем другие – яркие, сочные, вкусные, необычные; он называл их своими «сказочными» словами. И в этот вечер он тихонько беседовал с Эдвардом, сотворяя мир, где под лиловыми небесами катались по полям огромные кролики, где статуи двигались, как живые, а вода умела говорить, где за гигантскими деревьями щерились большие камни. В этом мире дети жили себе век за веком и не взрослели, обещая позабыть родные края…
   Эдвард уже уснул. Но Чарльз все еще сидел подле него, наблюдая, как медленно тускнеет созданное им видение.
   Когда он наконец возвратился в гостиную, Филип разглядывал лицо изображенного на портрете.
   – Чаттертон, – произнес он.
   – Прости. Я был за тридевять земель.
   Филип обернулся, и глаза его ярко блестели.
   – Это Томас Чаттертон.
   Чарльз все еще грезил о той дальней стране.
   – "О мальчик дивный, – проговорил он машинально, – в гордости погибший…"[10]
   – Вглядись в этот высокий лоб и эти глаза. – Филип проявлял непривычную настойчивость. – Ты не помнишь мою картину?
   Чарльз смутно припоминал репродукцию портрета, изображавшего Чаттертона в юности, которая висела в квартирке Филипа,
   – Но разве он не умер совсем маленьким?.. То есть совсем молодым? – Он бросил почти извиняющийся взгляд на Вивьен, но та углубилась в вечернюю газету. – Разве он не покончил с собой?
   – В самом деле? – Филип загадочно посмотрел на свои ботинки.
   – Ну, раз ты мне не веришь. – Чарльз устремился к книжному шкафу и снял с полки увесистый том. Найдя нужное место, он зачитал вслух: – "Томас Чаттертон, имитатор средневековой поэзии и, пожалуй, величайший литературный мистификатор всех времен. Родился в 1752 году, покончил с собой в 1770 году" – Чарльз звучно захлопнул книгу.
   – Все равно это он.
   – Ах, скажи-ка на милость. Чертовски занимательно. – Оба происходили из бедных лондонских семей, и порой Чарльз развлекал Филипа, уморительно пародируя выговор "высших сословий".
   Но сегодня Филипа развлечь не удавалось.
   – Нет, кроме шуток, это он.
   Видя, сколь серьезно настроен его друг, Чарльз взглянул на портрет и принялся раздумывать, а не кроется ли за этой догадкой истина.
   – Я ведь говорил, в нем есть что-то знакомое, – правда, Вив?
   Она лишь кивнула, не отрываясь от газеты. Пока Чарльз говорил, его скептицизм сам собой улетучивался:
   – Быть может, это и впрямь он… Как знать? – И вдруг, с внезапным волнением, он воскликнул: – Посмотри на книги, что лежат рядом с ним! Может, они нам подскажут!
   Филип приблизил к ним внимательный взгляд, как если бы усилием воли ему удалось проникнуть сквозь наслоения пыли и грязи, за долгие годы въевшихся в холст.
   Пока оба предавались этому сосредоточенному созерцанию, Вивьен незаметно поднялась и ушла на кухню, унося остатки посуды. Она понимала, что картина для Чарльза – лишний повод уклониться от работы, и это тревожило ее, поскольку она верила в его поэзию не меньше, чем он сам. Они познакомились лет двенадцать назад на вечеринке, и уже тогда Вивьен почувствовала, что он человек необычный; и это первое впечатление с годами не изгладилось из ее памяти. Уже тогда он рассмешил ее, но пока он шутил и дурачился, она сумела разглядеть, насколько он беззащитен. Вскоре она вышла за него замуж – прежде всего, для того, чтобы оградить его от мира. Она прикрыла за собой кухонную дверь, но их взволнованные голоса все равно долетали до нее. Затем вбежал Чарльз и попросил у нее теплой воды и какую-нибудь тряпицу.
   Когда он вернулся в комнату, Филип уже положил картину на пол. Чарльз медленно провел влажной тканью по поверхности холста: и вдруг то, что прежде выглядело как тень – быть может, от некоего предмета, оставшегося вне поля зрения художника, – оказалось просто-напросто скоплением грязи и пыли, которое теперь легко удалялось. Цвет портьер, висевших за спиной изображенного, стал насыщенней, а очертания их складок – отчетливей. Казалось, эти чистые цвета и линии возникают от прикосновения руки Чарльза, словно он в эту минуту сам становится художником – и словно последние штрихи к портрету наносятся прямо сейчас.
   – Еще вот тут, – Филип указывал на темноватые буквы, проступившие в правом верхнем углу. – Ну, теперь можешь их прочесть?
   Чарльз приблизил лицо к картине, так что его дыхание согревало холст, и прошептал:
   – "Pinxit[11] Джордж Стед. 1802 год". – Он нетерпеливо проехался тряпкой по остальной части картины и начал пристально вглядываться в изображение четырех книг. Теперь, когда краски обрели непривычную яркость, казалось, корешки сверкают как новенькие. Наконец четко проступили названия, и он вслух зачитал их Филипу: это были Кью-Гарденз, Месть, Элла и Вала.
   Филип разлегся на полу и уставился в потолок, а потом заболтал ногами в воздухе, как будто оседлав вверх тормашками невидимый велосипед.
   – Ну? – Чарльз смотрел на него в изумлении.
   – Книги те самые, – произнес Филип куда-то вверх.
   – Что?
   – Это сочинения Чаттертона. – Казалось, он смеялся над каким-то забавным зрелищем, которое разворачивалось на потолке.
   Чарльз быстро встал и снова полез за справочником, куда заглядывал несколько минут назад. Читая вслух, он сам заметил, как дрожат его руки:
   – "Томас Чаттертон закончил свою псевдо-средневековую поэму Вала за несколько дней до самоубийства. Однако некоторые считают, что его последним сочинением был фарс под названием Месть". – Он приблизился к Филипу и тихонько поднял его на ноги. – Если он родился, – сказал он, – то есть, если это правда. Если он родился в 1752 году, а портрет был написан в 1802 году, то здесь ему должно быть около пятидесяти. – И еще раз поглядел на пожилого мужчину, изображенного на полотне.
   – Продолжай.
   – А это значит – а это значит, – что Чаттертон не умирал. – Чарльз умолк, пытаясь собраться с мыслями. – Он продолжал писать.
   Голос Филипа снова стал совсем тихим:
   – Так что же произошло.
   Он не договорил своего вопроса, но Чарльз уже понял, куда тот клонит. Тут-то ему и раскрылась истина.
   – Он сфальсифицировал собственную смерть.
   В этот миг зазвонил телефон, и оба в панике вцепились друг в друга. Затем Чарльз рассмеялся, и, будучи в веселейшем расположении духа, проворковал в трубку:
   – Как поживаете, сэр? Я как раз ждал вашего звонка. – Но его воодушевление быстро пропало, а когда Вивьен заглянула справиться, кто звонит, он прикрыл ладонью трубку и прошептал: – Хэрриет Скроуп. – Беседуя с Хэрриет, он исполнял на ковре бесшумный танец, слегка согнув ноги в коленях и семеня крошечными шажками то взад, то вперед. – Хочет меня увидеть, – сообщил он Вивьен, положив трубку.
   – Зачем?
   – А этого она, собственно, не сказала.
   Да его это и не очень занимало: он отвлекся лишь ненадолго, а теперь его воодушевление снова вернулось. Он приобнял Филипа за плечи, и они вместе поглядели в глаза Томасу Чаттертону.
   – О да, – вымолвил наконец Чарльз, – если это подлинник, это он.

2

   Хэрриет Скроуп была не в духе. Она ерзала на своем ветхом плетеном стуле, и ивовые прутья кололи спину и ягодицы. Это причиняло массу неудобств, но она привыкла именно к такого рода неудобству, а сейчас оно даже доставляло ей некоторое удовольствие. "Что-то Матушке не по себе", произнесла она. Потом она откинулась на спинку стула и с отвращением обвела взглядом комнату: фотографии в рамках над камином, по бокам два стола из темного дуба, обтянутый голубым шелком диван, репродукции Хогарта[12] на стене, ультрамариновый ковер с длинным ворсом от Питера Джонса, телевизор «Сони», экземпляр джонсоновского словаря,[13] служивший постаментом для посмертной маски Джона Китса, которая была воспроизведена в ограниченном количестве копий. «Когда я умру, – подумала Хэрриет, – когда я умру, всё это растащат», – и попыталась представить, как эти предметы будут существовать в чужих домах после ее смерти. И чем больше она предавалась таким мыслям, тем больше ей казалось, что ее в этой комнате уже нет…