Но со временем Сара почувствовала, что ей нужно расширить обзор – то есть, понять всё, признать и объяснить всю совокупность образов, связанных со смертью во всех ее проявлениях. Она изучала artes moriendi[18] XVII века; она посещала различные музеи в Греции и Италии, зарисовывая погребальные урны; она документировала малейшие изменения в похоронных обрядах; она штудировала учебники по рассечению трупов и бальзамированию; она исследовала культ мертвых, бытовавший среди романтиков; и в каком бы городе, большом или малом, ей ни выпадало оказаться, она непременно посещала местное кладбище. И, предаваясь всем этим занятиям, она изгоняла собственные страхи. Она превращала смерть в спектакль. Но вместе с тем, несмотря на проделанную большую работу, она никак не могла заставить себя завершить эту книгу. Она написала несколько глав, подготовила пространные заметки для остальных, и все же окончательное изложение темы не давалось ей. Все куда-то ускользало. Вдобавок, она сознавала, что, как только книга будет дописана, все прежние страхи вернутся к ней. Ибо это будет ее последняя книга.
   – Мне нужно еще время, – говорила она Хэрриет. – Идеи-то все уже здесь. – Она показывала на свою голову. – И иллюстрации тоже есть…
   – Нашла какие-нибудь новенькие? – Хэрриет уже начинала терять терпение.
   Сара почувствовала это, и потому, прервав привычные сетования, стала зачитывать перечень картин, на которые набрела совсем недавно:
   – Смерть Беньяна,[19] Смерть Вольтера, Смерть…
   Хэрриет слегка вздрогнула от удовольствия.
   – Но разве тебе не известно, – сказала она, прервав подругу на полуслове, – разве тебе не известно, как они на самом деле умирали? – Она звонко помешивала ложечкой в своем опустевшем стакане, и Сара, привычно изобразив на лице мученическую покорность, встала, чтобы вновь наполнить его. – Ведь их же придумывали из головы, эти картины, – разве не так? добавила Хэрриет, схватив бутылку и наполнив себе стакан.
   Сара удивленно посмотрела на нее: бывало, Хэрриет рассуждала как ребенок, и она никак не могла разобрать, что это – наивность или намеренное притворство.
   – Но, дорогая, невозможно же было создавать их в миг смерти. Иные из этих картин писались годами. А тела-то разлагаются. Как тебе хорошо известно.
   – Так что же делали художники? – Снова детский вопрос.
   – Они работали с натурщиками, как и положено.
   – С натурщиками? А натурщики притворялись покойниками?
   – Насколько мне известно, их не приканчивали на месте. А ты бы чего хотела? Настоящей крови?
   Хэрриет постукивала ложкой по кончику своего носа.
   – Так значит, мертвецов возвеличивают другие – те, кто разыгрывает смерть?
   – В том-то и штука, что смерть можно показать прекрасной. А в действительности она никогда не выглядит особо привлекательной. Вспомни Чаттертона…
   Хэрриет, которую уже утомила чрезмерная серьезность разговора, подпрыгнула со своего черного стула.
   – Сломился сук, что ввысь бы мог расти, – произнесла она. И согнулась пополам, словно ее подкосило.
   – Ветвь, – неторопливо ответила Сара Тилт.
   – Что?
   – Сломилась ветвь – а не сук, дорогая. Если это была цитата.
   Хэрриет выпрямилась.
   – Думаешь, я не знаю? Я же всю жизнь только и делаю, что цитирую. – И начала заново: – "Поэты – в юности витаем мы в мечтах. – Она радостно замахала руками. – В конце ж подстерегают нас безумие и страх." – Тут она высунула язык и вытаращила глаза. Потом довольно грузно села и отхлебнула еще джина. – Конечно, я знаю, что это цитата, – добавила она. – Я отдала всю свою жизнь английской литературе.
   Голос Сары звучал по-прежнему холодно:
   – В таком случае, жаль, что ты ничего не получила взамен.
   Хэрриет попыталась – безуспешно – показаться «задетой».
   – По крайней мере, меня считают знаменитой.
   – Да, и я слышала, из тебя уже собираются набивать чучело. – Сара выдержала паузу. – Впервые за многие годы.
   Хэрриет хихикнула.
   – Пусть этим займется тот слепой. – Стиснув руки, она положила их на колени. – Только ему придется делать это через рот. Все другие отверстия запечатаны.
   – Ну, понадеемся хотя бы, что начнет он со рта, дорогая.
   Хэрриет решила не отвечать в тон Саре, и с нарочитой небрежностью подобрала журнал по искусству, лежавший на стеклянном столике.
   – А, Сеймур, – проговорила она. – Мой любимый. – Она принялась листать репродукции последних живописных работ Джозефа Сеймура, которые прилагались к обширной подборке материалов, посвященных памяти недавно скончавшегося художника. – Что ты об этом думаешь? – спросила она Сару, приподняв журнал за одну из страниц и почти разорвав ее. Там был изображен ребенок, стоявший перед разрушенным зданием. Ребенок устремил застывший взгляд куда-то вне полотна, а над ним возвышались одна за другой маленькие разоренные комнаты. Сеймур старательно выписал разодранные обои, разбитые трубы, брошенную мебель, – и всё это, казалось, уходит наподобие спирали куда-то внутрь, к исчезающей точке в середине картины; лицо же ребенка, напротив, было передано смазанно и отвлеченно.
   Сара не разделяла восхищения Хэрриет работами Сеймура.
   – Почему бы тебе не купить ее? Он ведь один из тех правдивых реалистов, которые тебе, видимо, по душе.
   Хэрриет отложила журнал и подошла к окну.
   – Да кто же может сказать, – спросила она, пристально глядя на дворик внизу, – кто же может сказать, что – правда, а что – неправда?
   – Тебе лучше знать. Это же ты пишешь мемуары.
   – Собственно, из-за этого я к тебе и пришла, – наконец вспомнила Хэрриет о настоящей цели своего визита. – Понимаешь, в том-то и дело, что я просто не могу. Ну, то есть… – Она поколебалась и все-таки не сумела удержаться от того, чтобы не подпустить шпильку: – Сара, мне кажется, я становлюсь совсем как ты. Я не могу их закончить. У меня ничего не выходит. – Сара вытянула ноги и стала разглядывать свои чулки, одновременно разглаживая их пальцами: так ей было удобнее ждать от Хэрриет продолжения. – Видишь ли, в том-то все и дело, что мне действительно нечего сказать. И, все еще стоя к подруге спиной, она раскрыла рот и выпучила глаза, изображая дурочку.
   – На самом деле, как я понимаю, тебе нужно рассказать слишком много.
   Хэрриет, встревожившись, повернула голову.
   – Что ты имеешь в виду – слишком много?
   Сара уловила в ее голосе беспокойство.
   – Я не имею в виду ничего особенного…
   – Естественно.
   – …кроме того, что ты встречалась со множеством людей и написала множество книг. И прожила, – тут она сделала многозначительную паузу, довольно-таки долгую жизнь.
   Взгляд Хэрриет упал на сеймуровскую картину с ребенком, стоящим перед разрушенным зданием, и она на мгновенье закрыла глаза.
   – Мне бы хотелось, – сказала она, – все начать сначала.
   – Не говори глупостей! – Сама мысль о подобном перерождении показалась Саре пугающей. – Ты же сама знаешь, что твоя жизнь удалась!
   – Удалась? Ты только взгляни на меня. – Хэрриет повернулась, воздев руки, словно в смиренной мольбе.
   Сара потупила взгляд.
   – Что тебе нужно, так это помощник, – сказала она спокойно.
   – Да есть у меня помощница. Эта безмозглая сучка – Мэри Уилсон. – Она изобразила высокий жалобный голос молодой женщины. – Которая начинает каждое предложение так: Мне представля-ается.
   – Да нет, я имею в виду кого-то, кто поможет тебе писать. Тебе нужен такой человек, который тебя вдохновлял бы.
   И тут-то Хэрриет пришел на ум Чарльз Вичвуд. В свое время, насколько она припоминала, он оказался не самым безупречным секретарем, но вроде бы он был поэт, – и к тому же ему удавалось рассмешить ее.
   В тот же вечер она позвонила ему – как раз тогда, когда тот чистил портрет, найденный в Доме-над-Аркой. Ей не хочется подробно обсуждать свое дело по телефону, сказала она Чарльзу, который в это время возбужденно всматривался в глаза Томаса Чаттертона. "Как там сказал этот нелепый немец? – продолжала она. – О чем мы не можем говорить, о том мы должны молчать?[20]"

3

   Хэрриет Скроуп готовила себе бутерброд. "Горчичка!" – крикнула она, с торжеством подняв желтый горшочек. "Огурчики!" Откупорила банку. "Лакомый кус!" Она погрузила нож в маленькую жестянку с пастой из анчоусов консервы «Гордонз» – и намазала ею два ломтя белого хлеба, прежде чем уложить на них помянутые лакомства.
   "Ты только посмотри на себя, – обратилась она к сооруженному острому сандвичу. – Ты такой яркий! Ты слишком хорош, чтобы тебя взять да слопать!" Впрочем, это не помешало ей откусить немалую его часть и, широко раскрыв глаза, проглотить ее. Но, хотя ей и нравилось предвкушать насыщение, сам физический процесс еды внушал ей отвращение: всякий раз, принимаясь за еду, она с тревогой оглядывалась по сторонам. И вот сейчас, когда большие куски хлеба с анчоусами, маринованными огурцами и горчицей один за другим перемещались по ее пищеварительному тракту, она глазела на мистера Гаскелла так, как будто увидела своего кота впервые в жизни. Затем она подхватила его на руки и начала немилосердно целовать в усы, кот же яростно вырывался из ее цепких объятий. "Сдается мне, – сказала она, – что тебе хочется огурчиков, моя прелесть. Но они созданы для человеческого рода. А к нему-то, я думаю, Матушка и относится". Не выпуская кота, она вытянула руки вперед, и между ними началась привычная игра в «гляделки»; мистер Гаскелл моргнул первым, и Хэрриет с воплем "Победа!" снова бросилась его целовать. Тут кот стал принюхиваться к запаху анчоусов, который чувствовался в ее дыхании, и она быстро оставила его в покое. "Признайся, – прошептала она, тебе ведь иногда снится Матушка?" Она на миг закрыла глаза и попыталась вообразить себе кошачий мир: там повсюду двигались тени, а вот мелькнули и большие темные очертания ее собственных туфель. Тут раздался звонок в дверь.
   Она поползла по темному коридору, нежно мяукая, и, лишь почти доползя до самой двери, вдруг вспомнила, что сегодня она ждет к себе Чарльза Вичвуда. "Одну минуточку!" – прокричала она и, промчавшись вверх по лестнице в ванную, принялась лихорадочно чистить зубы. Через окошко возле раковины она взглянула вниз и увидела своего гостя, стоявшего на выбеленной булыжной дорожке, которая вела к ее парадной двери. Казалось, он погружен в свои мечты, и – глядя, как его бледное лицо тихонько вздрагивает от какой-то потаенной мысли, – она пожалела его.
   Внезапно он поднял взгляд и, заметив ее в окошке, улыбнулся.
   – Леди из Шалотта,[21] – сказал он.
   Она машинально подняла руку, приветствуя гостя, хотя оттуда, снизу, этот жест вполне можно было принять и за прощальный взмах. "Скорее леди Чаттерлей[22]", – пробормотала она, проносясь по лестнице вниз и снова в прихожую; но затем резко затормозила. Она осторожно приоткрыла входную дверь, желая окончательно удостовериться, что это и в самом деле Чарльз (ибо не раз уже бывало, что она не доверяла собственным глазам).
   Чарльз, решив, что это одна из милых проделок Хэрриет, протиснул голову сквозь щель и произнес:
   – Как поживаете, мисс Скроуп?
   Она слегка взвизгнула и отпрянула, а затем уже открыла дверь как следует и впустила гостя.
   – А я-то подумала, что это мистер Панч[23] по мою душу пришел, проговорила она. Выглядел он неважно, и одежда на нем была та же самая, что и четыре года назад, как смутно припомнила Хэрриет.
   – А, Вольтер, – сказал он, проходя за ней в переднюю комнату. – И что же вы перечитываете – Кандида или Задига?
   Голос его звучал как будто нетвердо, и на миг ей подумалось, что он, наверное, не совсем трезв. А может, это обстановка комнаты что-то навеяла: век париков, французские просветители?..
   – Я что-то не вполне… – начала она, но Чарльз показывал в сторону книги, лежавшей на плетеном стуле. – Ах, вот оно что, – вздохнула она. – Да ты просто не так прочел. А я уж испугалась, что схожу с ума. – На стуле лежала книжка о жизни диких зверей в неволе, с единственным заглавием на обложке: ВОЛЬЕР.
   Чарльза, по-видимому, не слишком смутила его ошибка: он сразу же перешел к дивану, где развалился мистер Гаскелл, и принялся его сосредоточенно гладить. Они с котом всегда отлично ладили, и когда-то это обстоятельство даже несколько испортило отношения самой Хэрриет с ее питомцем. Она громко прокашлялась, чтобы спугнуть кота.
   – Ну, так как же ты поживаешь, Чарльз? – Она поколебалась. – Выглядишь прекрасно.
   – Правда? – Он просиял. – Никогда не чувствовал себя лучше, как говорится.
   – Именно так и говорится?
   – Да, именно так и говорится. – Внезапно он ощутил подавленность, но, зная, что такое настроение долго не продлится, решил не обращать на него внимания. – А вы-то как? – спросил он, вытянувшись и заложив руки за голову. Он не был у Хэрриет уже четыре года, но теперь снова почувствовал себя здесь как дома. – Сколько же это времени мы не виделись?
   – Ну, ты же знаешь, я никогда не меняюсь. Я все та же старая добрая Хэрриет. – Она подавила мгновенное желание придушить кота, который лизал Чарльзу руку, и принялась расхаживать по комнате и дотрагиваться до разных предметов, словно не зная, куда направить свою неугомонную энергию. Но, дойдя до посмертной маски Джона Китса, она вдруг остановилась. – Ты все еще пишешь стихи? – громко спросила она.
   – Разумеется. – Она спросила об этом таким тоном, как будто речь шла о хобби. – Я принес вам свою последнюю книгу. – Он извлек из пиджачного кармана тоненькую брошюрку, отпечатанную на ксероксе.
   – Как это мило с твоей стороны. Не стоило утруждаться. – Она бросила взгляд на содержание и, сознавая, что Чарльз внимательно за ней наблюдает, закивала, заулыбалась, перевернула одну страничку назад – видимо, чтобы перечитать какую-то понравившуюся строфу, – а затем, испустив легкий вздох удовольствия, уронила листки со стихами на ковер.
   – Нужно познакомить тебя с моим издателем, – сказала она наконец, так как ей не приходило на ум ничего более дельного. – Он… – она призадумалась. – Он к поэтам хорошо относится.
   Чарльз, развалясь на диване, откинулся назад и вытянул руки над головой, как будто собирался зевнуть.
   – У меня куча времени. Я же никуда не спешу. – И добавил грудным голосом, пародируя торжественный тон: – Мой гений еще когда-нибудь признают. – Хэрриет ничего на это не ответила, и он быстро добавил: Вивьен передает вам привет.
   – Очень приятно. И от меня ей большой привет. – Она пока не припоминала, кто такая Вивьен, но внезапный наплыв дружелюбия к этой незнакомой женщине решила использовать для того, чтобы перейти наконец к заготовленной речи. – Чарльз, я вот почему тебе позвонила. Дело все в том, что я сама не своя.
   – А чья же?
   – Ну полно, я же всерьез. Мне нужна твоя помощь. Мне нужен какой-то стимул. – Он склонил голову набок, продолжая улыбаться. – Что, если тебе снова попробовать со мной поработать? – Говоря это, Хэрриет оставалась совершенно спокойна, но руки крепко упирала в колени, как будто, вырвавшись на волю, те могли зажить сами по себе, принявшись выписывать перед ней в воздухе причудливые фигуры.
   – Это так неожиданно, – сказал Чарльз, впрочем, не выказав ни малейшего признака удивления. По правде, он и не знал, что на это ответить. Еще несколько дней назад он бы с охотой откликнулся на предложение Хэрриет, – но теперь портрет Томаса Чаттертона так вдохновил его, что ему не хотелось отвлекаться от затеянного расследования. С другой стороны, Хэрриет и здесь могла бы как-то помочь…
   Та наблюдала за ним, вспоминая, как трудно ему всегда было прийти к какому-то решению.
   – Ну просто откажись, – пробормотала она, склонившись поближе, – если тебе не хочется.
   – Не в этом дело…
   – Наверно, ты занят по горло. – Она подобрала с пола брошюрку со стихами Чарльза и начала листать ее. – Ну, я имею в виду, своей работой. На одном стихотворении она задержалась с большим интересом, в то же время усиленно пытаясь вспомнить остальную часть того, что приготовилась сказать: – Как-то раз ты высказал замечательную мысль, Чарльз. Ты сказал, что реальность выдумали люди, лишенные воображения. – На самом деле она вычитала эту фразу из какого-то книжного обозрения, но Чарльз улыбнулся: ему приятно было слышать, что кто-то еще помнит слова, должно быть, когда-то произнесенные им. Она же продолжала гнуть свое, приближаясь к главному. – Но разве мы не можем совершить еще один шаг? Разве мы не можем вообразить реальность?
   Чарльз снова откинулся поудобнее на диване; он чувствовал себя как рыба в воде в подобных умозрительных рассуждениях, к которым привык с университетских лет; в действительности, с толкованием таких материй он с той поры значительно не продвинулся.
   – Конечно, можем, – отвечал он. – Все зависит от языка. В конце концов, реализм – такая же искусственная штука, как и сюрреализм. – Эти фразы он помнил назубок. – Реальный мир – это всего лишь последовательность интерпретаций. Всё, что записано, мгновенно становится чем-то вроде художественного произведения.
   Хэрриет быстро подалась вперед – не особенно вдумываясь, о чем именно он говорит, а скорее хватаясь за очередную соломинку.
   – То-то и оно, Чарльз, – изрекла она победным тоном. – Как раз поэтому ты мне и нужен. Нужен для того, чтобы меня интерпретировать! – Она произнесла последнее слово с особым нажимом, как если бы его смысл только сейчас открылся ей. – Видишь ли, я пытаюсь писать мемуары…
   – Ах, мемуары. Амуры и муары. Мемориалы. – Он хотел было продолжить беседу, но вот теперь откуда ни возьмись лезли эти слова. – Мимозы. – Он сам себе поражался.
   – …но я не могу собрать их воедино. Все имена и даты у меня есть. Все заметки, дневники тоже есть. А я вот не могу. – Она задумалась, ища нужное слово. – Проинтерпретировать их.
   – Но я же не умею…
   Она оборвала его, размахивая брошюркой со стихами:
   – Ты умеешь писать. Это всем известно. Пишешь ты как ангел. – Она не сводила с него глаз. – К тому же я хорошо тебе заплачу.
   Она почти сразу же раскаялась в этом обещании, но Чарльз, по-видимому, не расслышал щедрого предложения Хэрриет. Он удивлялся, как это многим уже известно, что он хорошо пишет: «все» – это, разумеется, преувеличение, но раз Хэрриет так говорит… Внезапно он исполнился уверенности в себе.
   – Так значит, вы хотите, чтобы я сочинил за вас мемуары?
   – Я хочу, чтобы ты стал моим незримым призраком.
   Эта фраза понравилась ему, и, как бы то ни было, он возгордился своим умением принимать внезапные, но верные решения.
   – Мисс Скроуп, – сказал он, – я стану вашим призраком. – Он улыбнулся. – Я стану лучшим призраком на свете.
   первая примета
   – Чаттертон! Чаттертон! Чаттертон! – Эдвард расхаживал по комнате, выкрикивая полюбившееся новое слово. В руке он держал поджаренный хлебец и, размахивая им, писал в воздухе воображаемые буквы.
   – Эдвард Беспокойный, у меня голова от тебя болит. – Вернее, Чарльз опасался, что она разболится. Он пытался прикрепить портрет к стене, но почему-то это никак не удавалось. То гвоздь оказывался чересчур маленьким, то край подрамника – чересчур узким: холст соскальзывал набок или вовсе соскакивал с гвоздя, и Чарльзу стоило немалого труда не дать ему свалиться на пол. Но ему всегда нравилось чем-нибудь заниматься в эти утренние часы как раз когда Вивьен собиралась уходить к себе на работу, хотя нередко он сразу же после ее ухода опять ложился в постель. Картина грохнулась ему на голову, и Эдвард заверещал от смеха.
   – Хочешь, я попрошу сделать для нее раму? – спросила Вивьен. Она работала секретаршей в "Камберленде и Мейтленде", небольшой художественной галерее на Нью-Честер-стрит. Она несколько колебалась, прежде чем поступить на эту работу, поскольку еще в первые дни их совместной жизни Чарльз уверял ее, что они как-нибудь «перебьются», что когда-нибудь его сочинения обязательно напечатают – это лишь "вопрос времени". Они жили год от году все беднее и беднее, а он лишь спокойнейшим тоном повторял свои заверения, – и когда она наконец объявила, что выходит на работу, она опасалась, что он рассердится или по крайней мере раздосадуется на то, что она не доверяет его словам. Но он лишь улыбнулся – и ничего не сказал. С тех пор он редко упоминал о ее работе, а когда она заговаривала о каких-нибудь спорах или трудностях в галерее, его лицо принимало слегка озадаченное выражение – как будто он не совсем понимал, о чем она толкует.
   Он прислонился головой к холсту, чтобы удержать его в равновесии, и она повторила свой вопрос.
   – Раму? Да нет, не нужно, Виви. Мне бы пока не хотелось кому-то его отдавать. Знаешь ведь, как бывает.
   Да, она все прекрасно знала: во всяком случае, она подозревала, что Чарльз не хочет услышать от кого-нибудь, будто картина лишена всякой ценности. Но Вивьен не выказала своего нетерпения. Она склонилась к Эдварду, чтобы тот помог застегнуть ей сзади жемчужное ожерелье. Каждое утро сын дожидался этой минуты, и вот теперь, «защелкнув» мать, он обвился вокруг нее руками и вдохнул запах духов от ее шеи. А она взяла ручки сына и стала их целовать, что всегда его очень смешило.
   – Ну, Эдди, что же ты собираешься делать в выходной?
   – Я схожу кое-куда с папой. – Эдвард уткнулся лицом в ее шею и волосы, так что его голос звучал приглушенно. – Он говорит, что это важно.
   Чарльзу наконец удалось повесить картину на стену, и он сделал шаг назад, чтобы полюбоваться на нее.
   – Мы тебя непременно расследуем, – обратился он к изображенному на холсте пожилому человеку, чья правая рука лежала на стопке книг. – Мы раскроем все твои тайны.
   Вивьен мягко высвободилась из объятий сына и выпрямилась; она собиралась что-то сказать Чарльзу, но, увидев радостное воодушевление на лице Эдварда, раздумала. Она повернулась, собираясь уходить, но не успела она дойти до двери, как раздался внезапный шум: портрет отделился от стены и шлепнулся на ковер изображением вниз.
   – Ну вот, теперь он ушибся! – вскричал Эдвард. – Чаттертон ушибся!
   – Прекратишь ты когда-нибудь, Эдди? Теперь у меня и вправду болит голова. – Заметив, что по лицу Вивьен пробежала тревога, он добавил театральным тоном: – И дремотная немота сковывает мои чувства.
   – Мне пора, – сказала Вивьен. – Я уже опаздываю. Берегите друг друга. – Но оставляла она их вдвоем с некоторой неохотой.
   В то же утро, чуть попозже, они отправились в Дом-над-Аркой. Эдвард, разобравшись, в каком направлении они идут, немедленно взял на себя роль проводника, то и дело нетерпеливо дергая отца за рукав. Чарльз же брел позади: всякий раз, оказываясь с сыном где-нибудь вне дома, он становился рассеянным и неуверенным. Они уже собирались повернуть на Доддз-Гарденз, как вдруг Чарльз задумался и остановился. Он поглядел на покрытый пылью вяз, который сотрясался, когда мимо проносились машины.
   – Как ты думаешь, – спросил он у сына, – сколько на этом дереве листьев?
   – Семь тысяч четыреста тридцать два. С половинкой.
   – А сколько времени понадобится ветру, чтобы все их стряхнуть?
   Но Эдвард больше не слушал.
   – Пап, мы уже пришли.
   – А сколько времени оно уже стоит здесь?
   Эдвард уперся руками в спину отца и принялся что есть сил толкать его на тихую улочку за углом. Тут они на миг притормозили, и Чарльз показал на арку и обветшавший каменный дом, нависавший над ней.
   – Вот! – сказал он. – Здесь-то и погребены все тайны!
   Эдвард взял его за руку. Они вместе прошли под аркой и оказались во внутреннем дворике. Вывеска на сей раз гласила следующее: "Лавка Древностей у Лино. Сливки Сливок. Отведайте же Их". Взбираясь по узкой лестнице, они услышали чей-то дискант, распевавший то ли гимн, то ли похоронную песнь, и Эдвард начал нервно хихикать.
   – Сейчас же прекрати смеяться! – сурово приказал ему отец, постучав в дверь. Наступила тишина, послышался кашель, затем звук запираемого ящика, и наконец дверь стремительно распахнулась настежь.