– Пантик, Пантик, вот наконец и ты! Теперь ты у нас на крючке! – завизжала Машка и выскочила из машины.
   Она была в своих неизменных джинсах и красной рубашке, завязанной калифорнийским узлом под свободно шевелящимися грудями, в которых, конечно, скрывался идеологический заряд необычайной силы. Б-р-р! Между рубашкой и джинсами поблескивал эпицентр идейной борьбы между Азией и Европой, Машкин потрясающий живот. Она была очень хороша, как всегда по ночам, когда перебиралась через пол-литровую отметку.
   Затем появились жирафьи ноги в стоптанных башмаках «хаш-папис», а вслед за ними и все туловище так называемого вице-президента, который больше походил на спившегося центрового баскетбольной команды. Он почесал пятерней свой заросший затылок, увидел вдруг всю мою коллекцию, расставленную на тротуаре, и, дико вскрикнув, отпрянул на шаг.
   – Нет, не хочу! Снова ООН? Снова ЮНЕСКО? Хотя бы месяц можно без этого? Пантик, помоги! Манечка, держи меня за нос!
   Мы все трое тут обнялись и спели песенку нашей далекой весны:
 
И нам ни разу не привидится во снах
Туманный Запад, неверный лживый Запад…
 
   Итак, поехали! Куда? Подальше! Подальше от Лондона, от Парижа, от Москвы, поближе к нашей весне, к нашей пьяной безобразной такой безвозвратной весне. Патрик по-идиотски газовал, нелепо втыкая скорости. Машина ревела, дергалась, ее организм, расшатанный бесконечной пьяной ездой, очень страдал. Мы пели теперь славную американскую песенку о тех подонках, что пишут на райских стенах и потому обречены скатывать свое дерьмо в маленькие шарики. Пусть катают! А те, кто читает их премудрости, пусть эти шарики жрут! Мы ехали, пели и рыдали друг у друга на груди, а Машка тем временем, рыдая, проверяла пальчиками – все ли на месте. Мы долго ехали, пели и рыдали, пока машина не понеслась на бетонную подпорку гостиницы «Минск».

Хирург-педиатр-ревматолог-кардиолог-фтизиатр Геннадий Аполлинариевич Малькольмов рассказывает о своей молодости неизвестно кому неизвестно когда по телефону в неопределенном направлении

   Мы трое, Машка, Патрик и я, познакомились в августе 196… года в госпитале Организации Объединенных Наций в джунглях Катанги. Я приехал туда в качестве искуснейшего советского специалиста по африканскому туберкулезу, а Патрик американским костоправом, а Машка, или, как она тогда называлась, мадемуазель Мариан Кулаго, была христианской сестрой милосердия.
   Работа нас там не слишком обременяла: основным нашим пациентом было немногочисленное племя охотников-пигмеев с Западного побережья. Каким-то образом пигмеи прослышали о нашем госпитале, об ооновских пайках, снялись со своих насиженных мест, прошли по джунглям сотни километров и явились к нам – лечиться. То-то было веселья! Мы их всех госпитализировали – и взрослых охотников, и детей, и девушек-пигмеек, и старух.
   Госпитализировали мы и богиню племени, странное светлокожее существо с раздутым животом и расползающимся, как две пуховые подушки, задом, безмолвное существо, лежащее на ритуальной подстилке с раздвинутыми подтянутыми вверх на петлях ногами.
   Любопытно было наблюдать отправление культа Метамунгву (так звали богиню). Все племя становилось вокруг, женщины отдельно, мужчины отдельно. Все пели. Мужчины по старшинству подходили к богине для совершения ритуального полового акта, а женщины целовали богиню в лоб и совали ей в рот кусочки пищи, которые она тут же быстро прожевывала и глотала.
   Метамунгву потрясла воображение всего мужского персонала госпиталя, тогда как наши дамы, за исключением Машки, не находили в ней ничего особенного.
   По вечерам, когда все мы собирались на веранде над озером, я часто советовал Патрику принять участие в ритуале, и он, глядя в упор на Машку, обещал, что так и сделает, и в самом деле вскоре стал прогуливаться во дворе гаража, где стоял помост с богиней, пытался с ней заговорить, шутил, читал ей газеты и стихи Эзры Паунда и вдруг – все даже ахнули – приучил ее курить. С тех пор Метамунгву в перерывах между актами и едой только и делала, что попыхивала сигаретой.
   Пигмеи пришли в священный ужас и, кажется, договаривались укокошить мистера Тандерджета. Думаю, лишь счастливая случайность спасла тогда искусителя. Однажды он догадался сунуть в рот богине горлышко бутылки, и та, нахлебавшись «Блэк энд уайт», вдруг впервые за долгие десятилетия села и на приличном испанском языке спела в честь Патрика эпиталаму примерно такого рода:
 
Патрик Тандерджет
Чикито с длинным носом
И ангельской улыбкой
Патрик Тандерджет
О принц
О розы ночи
О Патрик Тандерджет!
 
   Пигмеи при виде этого зрелища и при звуках эпиталамы пали ниц в ожидании конца света. Директор госпиталя, профессор Аббас, тогда вызвал к себе Патрика и запретил ему дружбу с загадочным существом.
   Как смеялась тогда Машка, как она тогда смеялась! Машка… Машка… мадемуазель Кулаго… Как странно сейчас вспоминать, а ведь было и у нас с ней «шепот, робкое дыханье» в африканском кустарнике. Кем была она тогда, нынешняя московская иностранка, потаскушка, пьянчужка? Она была тогда русской француженкой, эмигранткой в третьем поколении. Чиста и радостна, как ранняя зарница христианства.
   – Мой дедушка был военный, – лепетала она, – сначала кавалерист, а потом летчик. Он очень много воевал, тре бьен, а потом отступил с войсками.
   – С какими войсками? – интересовался я.
   – С нашими войсками. С русскими. Отступил в Европу.
   – Ты ошибаешься, дочка, – говорил я, целуя ее туда-сюда. – Русские войска никуда не отступали. Отступили белью, всякая шваль антантовская, а русские, то есть красные, остались.
   – Ну что ты, милый! – Она расширяла глаза. – Русская армия вся отступила, а красные – это китайцы, латыши и евреи. Еще матросы и чекисты, – добавляла она, подумав.
   – Умный у тебя дедушка, – говорил я.
   – Неглупый, – соглашалась она.
   Как она входила, я помню-помню, как она входила на утреннюю докторскую конференцию в своих полотняных штанах и джинсовой рубашке, эдакая чертовка, рассыпала сигаретный пепел, говорила птичьим своим голоском: «Сава!», и все доктора: русский, янки, японец, итальянец, финн, поляк и главный врач, пакистанец Аббас, – отвечали ей со своими национальными улыбками «сава», и под флагом ООН в дебрях Катанги воцарялось благоденствие.
   Тем временем влюбленный Патрик Тандерджет весьма страдал. Однажды он пришел ко мне под сильным газом и сказал, что ему не дает спать одна большая мысль. Какая же мысль? А вот какая: с одной стороны, мисс Кулаго как русская по крови принадлежит мне, но с другой стороны, она все-таки гражданка западной державы, то есть Свободного Мира, а из этого можно сделать противоположные выводы.
   – Патрик, ты же умный человек, – урезонил я его, – и ты должен понимать, что мир держится на очень шатком равновесии. Мощь стран Варшавского пакта так огромна, что ты и представить себе не можешь.
   – В самом деле? – удивился он.
   – Клянусь! Кроме того. Пат, не забывай, что сейчас нас осеняет голубой флаг ООН, надежда всего человечества.
   Он ушел в ночь и долго хрустел валежником в лесу возле госпиталя, вспугивая стайки обезьян и одиноких гиен.
   Однажды я прочел Машке стихи Гумилева про изысканного жирафа с озера Чад. Она удивилась; ты советский, а читаешь стихи русского поэта? Ах, Маша, Маша… В другой раз она услышала у меня записи Окуджавы и вдруг заплакала – что это, откуда, чей это голос летит из советской пустыни? Она вдруг поняла, что страна, из которой прибыл ее африканский любовник, ей неведома.
   Наши эротические ночи шли одна за другой, и мы засыпали обычно опустошенные и счастливые, словно чемпионы после удачных стартов, но однажды меня вдруг одолели воспоминания о прошлом, о юноше фон Штейнбоке, о сопках под луной, о зеленой звездочке над магаданским санпропускником, я забыл тогда о Машке и стал молиться. Вдруг она вздохнула рядом:
   – Как же они верят тебе?
   Я и сам не очень-то понимал, почему ОНИ мне верят. Собственно говоря, а почему бы ИМ мне не верить? Я отлично просвечиваю рентгеном пигмеев, накладываю пневмотораксы на разлохмаченные легкие, даже богине Метамунгву я назначил инъекции стрептомицина и витамина В-прим и этим, конечно, способствовал укреплению престижа своей великой отчизны, развеял еще одно смрадное облачко антисоветской пропаганды племен Малави. Почему бы ИМ не верить мне?
   Мы с Машкой так были заняты друг другом, что даже не заметили, как вокруг началась война. На горизонте, кажется, что-то горело, персонал, кажется, нервничал, крутил ручки транзисторов, откуда верещали дикторы по-французски, по-английски, по суахили, но мы только смотрели друг на друга и улыбались. Машка, кажется, всерьез собралась замуж за меня.
   Однажды мы с ней сентиментально скользили в двухместной байдарке по озеру, когда низко над водой пронесся реактивный самолет с какими-то дикими опознавательными знаками. Длинная полоса фонтанчиков молниеносно прошла мимо байдарки и погасла вдали, а спустя минуту над водой вздулся кровавый пузырь и всплыл крокодил с распоротым брюхом.
   – Вот бы я начистил хавальник этому фрукту за такие хохмы! – не на шутку рассердился я.
   – Какой ужас! Начистил! Хавальник! Фрукт! Хохмы! Что это? Кес ке се? – смешно морщилась Машка. Эмигрантское ее ухо не всегда выдерживало новых современных перекатов «великого-могучего-правдивого-свободного».
   А самолет уже возвращался, плевал огнем, и крови в озере становилось все больше, а на берегу загорелся инфекционный барак и баобаб во дворе госпиталя.
   Последовавшая за этим ночь объективно была вполне ужасной. Бои приближались к нашему благословенному озеру. Уступы гор то и дело озарялись вспышками огня, джунгли оглашались близким лаем автоматов.
   Весь персонал собрался в библиотеке. Католики (их было большинство) во главе с отцом Клавдием то и дело вставали на колени перед портативным алтарем, мусульмане вершили намаз, буддисты сидели с закрытыми глазами, Тандерджет с механиком-уругвайцем Ланцем давили одну за другой «Блэк энд уайт», а я читал Машке вслух учебник дарвинизма для советских школ. Ты должна знать, бэби, какое воспитание получил твой будущий муж.
   Этот учебник я повсюду возил с собой. Там была картинка, изображающая ужасный мир доисторических животных, крайне неприятный глазу современного владыки Земли. Под водой, например, с хищными поползновениями двигался стремительный морской ящер. В воздухе носились друг за другом когтистые клыкастые перепончатые птеродактили. На берегу под гигантским хвощом раскорячился безумный плезиозавр. Поражало обилие бессмысленных тварей, одержимых одной идеей – сожрать кого-нибудь, и побыстрее, пока тебя не сожрали.
   Однако самым интересным персонажем картины был, конечно, некий незадачливый динозавр, лишенный головы. Все у него было на месте – колоссальное мускулистое и мясистое тело, длиннейший хвост, колоннообразная шея, не хватало лишь маленькой детали – головки, вес которой, как известно, у динозавра равен одной семитысячной части веса всего тела. Кто-то несколько месяцев назад откусил ему голову, он даже и заметить не успел, кто именно, и теперь бедолага меланхолически шлепал по мелководью, обескураженный тем, что нечем кушать, да и пищи, собственно говоря, не было видно, ибо рот и глаза располагались у него все-таки на голове.
 
   ОТ АВТОРА. В этом месте мы прервем телефонную бубню Геннадия Аполлинариевича для того, чтобы рассказать о любопытной связи явлений.
   Когда-то в позапрошлом мокром десятилетии Самсик Саблер, лежа за голландской печкой на продранной раскладушке, вообразил вдруг себя поэтом и записал на манжетах нечто в таком роде:
 
Проклинаю, икаю и вою!
Затаиться, свернуться и ждать,
Чтобы в папоротниках и хвоях
Липкой гадиной жизнь продолжать,
Чтобы в древних гигантских секвойях,
Уцелевших в пожарах земли,
Никогда не встречаться с тобою,
Не пускать в ручейки корабли.
 
   С кем – с тобою? Какие корабли? Какие ручейки? – уныло морщился поэт. Стих стоил бы по скромному подсчету двести старых рублей, будь в нем хоть гран здравого смысла, не говоря уж о звонкой рифме, недюжинной хватке, самовитости, боевитости, этих неотъемлемых качествах советского стиха.
   Позднее, уже в годы славы, скульптор Радий Хвастищев отказался в пользу секретаря МОСХа от соискания «Государыни» и получил за это под мастерскую бывший овощной магазин. Оборудуя это помещение разного рода «станками», скульптор обнаружил в бочке довоенного еще рассола рядом с неразорвавшейся осколочной бомбой нижнюю челюсть небольшого, меньше человека, животного. Наверное, челюсть динозавра, подумал он и задумчиво глянул на глыбу голубоватого мрамора, полученного им недавно из Югославии в знак благодарности за статуэтку «Юность маршала Тито».
   Пантик Пантелей и Арик Куницер никогда друг с другом не встречались, что неудивительно, но однажды ухаживали за одной и той же дамой, которая как раз отбывала в Соединенные Штаты Америки на дипломатическую работу. Провожая ее в дорогу, Арик полдня бродил среди портальных кранов морского порта, не смея подойти к белому теплоходу, где дама уже предвкушала себя американкой, и смотрел на шеи кранов, на длиннейшие эти шеи, на их медленное движение. Пантик тем временем, стараясь заглушить тоску по дипломатше и злое чувство к ее мужу, отправился в Зоологический музей и стал изучать жизнь на Земле от ее истоков до нынешнего состояния.
   Таким образом обнаружилась несомненная, хотя и очень далекая связь явлений: учебника дарвинизма, сопливого стиха, косточки в бочке с рассолом, молодой дипломатши, портальных кранов, копеечного билета в Зоологический музей.
 
   – Да что тебе дался этот дурацкий динозавр? – иногда спрашивала меня Машка.
   – Глупышка, прочти! – мгновенно воспламенялся во мне дарвинист. – Прочти вот это! «Теперь уже достоверно доказано, что обезглавленный ящер мог жить в доисторической среде не менее одного года и даже сохранял функции продолжения рода». Ну? Каково?
   – Да, – каждый раз с неохотой соглашалась моя женевская дурочка. – Это все-таки кое-что значит…
   …Утром мимо госпиталя рысью пробежало разгромленное подразделение вооруженных сил ООН, несчастные индусы в потрескавшихся голубых касках. Они оставили нам своих раненых и сказали, что их всю ночь преследовали какие-то ужасные люди, несколько ужаснейших персон, у которых будто бы не было другого дела, кроме насилия над воинством голубого флага.
   Машка размешала в содовой воде целую ампулу таблеток алка-зельцер, привела в божеский вид нашего главного хирурга Патрика Тандерджета, и весь госпиталь взялся за работу.
   Мы оперировали несчастных искалеченных какими-то мерзавцами индусов в нашей ультрасовременной операционной, сразу на трех столах, и даже думать забыли об опасности. Индусы под действием эфирно-кислородного наркоза пели жалобными голосами свои религиозные гимны. Машка, затянутая в халат операционной сестры, подавала зажимы и лигатуры: Патрик пилил ногу индийскому сержанту и проклинал романтическую Шотландию, породившую столько сортов виски.
   Увлеченные своей человеколюбивой работой, мы не сразу заметили за стеклянной стеной операционного блока медленно передвигающийся по двору броневик с безоткатной пушечкой на буксире. Это был бандитский броневик без верха, и в нем сидело пятеро подонков, четверо белых и один негр. Они сидели, развалясь, в суперменских позах и с кривыми блатными улыбочками смотрели на госпиталь и на пигмеев, столпившихся вокруг помоста Метамунгву. Богиня с воздетыми, по обычаю, ногами курила, не обращая на пришельцев никакого внимания, но племя было явно встревожено.
   – К оружию! – вскричал наш рентгенолог японец Нома. – Это мерсенеры!
   – Господа, прошу вас оставаться на своих местах, – сказал профессор Аббас. – Мы не можем бросить наших раненых.
   Продолжайте оперировать, господа! Нас защищает Красный Крест!
   – А также Лев и Полумесяц, Змея над Чашей, Серп и Молот, Ватикан, Мекка, Кремль… – Патрик Тандерджет безудержно расхохотался, его просто распирало от похмельного зловещего юмора.
   Мы продолжали оперировать, а между тем трое перепрыгнули через борт броневика и медленно направились к госпиталю, двое в маскировочных комбинезонах, а один атлет в джинсах и пуленепробиваемом жилете, надетом на голое тело, ни дать ни взять голливудский герой. На груди у всех троих болтались автоматы «стенли», а чресла опоясывали массивные пояса, набитые патронами и гранатами.
   Они переговаривались и смеялись, но так как из-за стекол операционной звуков не было слышно, то они приближались к нам с немой артикуляцией, полной недоброго смысла. Они неумолимо приближались, словно во сне.
   Бывают такие сны преследования, когда к тебе кто-то приближается с неясной, но ужасной целью, приближается, приближается, приближается… и ты все ждешь – что же будет? – а он все приближается, приближается, приближается…
   Однако это был не сон, и вскоре троица исчезла с экрана – вошла в дом. Теперь мы их не видели, но из коридора – все ближе и ближе – долетал шум их шагов.
   – Спиритус! – услышали мы звонкий молодой голос, должно быть принадлежащий атлету в джинсах. – Фраера, я тут до хера выпивки накнокал!
   На каком языке это было сказано, я не понял, но я это так услышал.
   Скальпели и пинцеты замерли в наших руках, все врачи переглянулись, а японец Нома с улыбкой прошептал:
   – Пусть пьют!
   Тогда Машка выглянула в коридор и крикнула:
   – Метиловый! Пить нельзя!
   – Ого! Какой помидорчик! – загоготали они в три голоса и спустя секунду встали на пороге операционной.
   Мы продолжали работать и делали вид, что не видим пришельцев, а те громко переговаривались, с любопытством разглядывая непривычную обстановку. Не знаю уж, на каком языке они говорили, но я-то их понимал преотлично.
   – Смотри-ка, Ян, какая тут собралась пиздобратия!
   – Сысы-вава! Сколько лепил, уссаться можно!
   – Во, бля, стерилизация!
   – Ну, ты ученый, Филипп! Смотри, тебя тут за ученость кастрируют!
   – Ой, боюся! Ай! Ай!
   – Мы с Яном эту клевую курочку заделаем, а тебе отхватят все хозяйство!
   Все трое тут ужасно расхохотались и долго не могли успокоиться, били себя по ягодицам, вытирали слезы, даже икали. Они как будто даже забыли про нас, как вдруг христианский брат милосердия Алоизий Штакель не выдержал напряжения и оборвал их смех своим высоким голосом:
   – Гутен таг, господа!
   В ответ на приветствие блондин-атлет, который вблизи выглядел гораздо хуже, чем издали, приподнял воображаемую юбочку и сделал книксен. Другой наемник, жилистый субъект лет сорока с лицом узким, как томагавк, отставил правую ногу и пополоскал воображаемой шляпой, ни дать ни взять мушкетер Дюма. Третий, однако, не стал ломаться. Он насупился, засунул большие пальцы за пояс и спросил по-французски:
   – Кто тут главный?
   Этот третий, массивный, корявый, с пучками седых волос, торчащих из складок кожи и из ушей, с седыми бровями, с дряблым зобом под круглым, как колено, подбородком, выглядел бы почти стариком, если бы не его взгляд, бездумный, как щуп миноискателя, но в то же время и неистовый по-рысьи, горевший рысьим неукротимым огнем.
   Этот третий кого-то мучительно вдруг мне напомнил, что-то очень далекое закружилось в голове… снег, солнечные квадраты, маленькие дорические колонны, лист фанеры, качающийся лист фанеры, вкус жареных семечек, удивление – откуда они взялись тогда, эти жареные семечки?… тогда и там?… – все это молниеносно пронеслось в голове, и следующей на очереди была догадка уж не из жизни ли Тольки фон Штейнбока?… и дальше я бы узнал этого мерзавца, если бы страх за Машку вдруг не выдул из головы все воспоминания.
   Между тем старший мерсенер хмуро и деловито говорил нашему старшему:
   – Вот что я вам, месье, скажу. Мы вашу богадельню не тронем, но этих жмуриков, – он показал на хирургические столы и каталки, стоящие вдоль стен, – этих мы заберем с собой. Нам платят за убитых и пленных дополнительное вознаграждение, вот в чем фокус. Мы всю ночь работали, расколошматили впятером целый полк голубых касок и своего упускать не намерены. Ясно?
   – Нет, господа, раненых мы вам не отдадим, – возразил профессор Аббас. – Они нуждаются в лечении.
   – Не отдадут, не отдадут, – горько заплакал блондин-атлет. – Плакали наши денежки, ребята…
   – Не плачь, Ян, мы их попросим, – взялся его утешать «томагавк», поглаживая по заду, словно бабу. – Мы их попросим: дяденька, отдайте жмуриков!
   – Факк юорселф! – неожиданно взревел Патрик Тандерджет и выставил вперед, словно пистолет, свой длинный костистый нос. – Линяйте отсюда, подонки, здесь операционная, а не «кошкин дом»!
   – Замолчите, Патрик! – оборвал его шеф. – Извините, господа, коллега нервничает, но я вас убедительно прошу дать нам возможность закончить нашу работу.
   Старшой с ухмылкой посмотрел на своих товарищей:
   – Видали, ребята, какая пиздобратия, интеллигенция с простым народом и поговорить по-человечески не могут…
   Он сказал это обиженным, даже жалобным тоном и вдруг взревел, взвыл с таким неистовством, с такой слепой яростью, что я снова почти его вспомнил:
   – Кончай их всех, ребята!
   Мгновенно все трое разбежались по разным углам операционной, раскорячились и выставили вперед автоматы.
   …а я почти его вспомнил, почти, почти… но больше уже не вспомню, но больше уже не вспомню… еще мгновение, еще мгновение… и я останусь неотомщенным, неотомщенным, неотомщенным… вот что я вспомнил, вот что я вспомнил, вот что я вспомнил, но сейчас – конец!
   – Стыдно, господа! – долетел откуда-то голос Машки, и она откуда-то вышла и проследовала по операционной своей весьма вольной походочкой, которая так чудно гармонировала с огромным рогатым монашеским чепцом на ее голове. Эта походочка всегда меня бесила. Блядь! Так ходят бляди! Товар предлагается желающим, все подчеркивается, все видно… Халат надет на голое тело… ну, конечно – ведь жарко!
   – Это не по-солдатски! – Она подошла к блондину. – Солдаты уважают хирургов! – Она подошла к «томагавку». – Любой солдат может попасть на стол хирурга. – Она подошла очень близко к старшому и даже с улыбкой взяла двумя пальцами дуло его автомата.
   – Гы, – вдруг хмыкнул старшой и как-то даже весь передернулся от сладкого предвкушения.
   – Помидорчик правильно говорит. Помидорчик очень умный, – сказали блондин и «томагавк», приближаясь к Машке.
   – Ладно, – сказал старшой кривым ртом, – хер с вами, лепилы, штопайте ваших жмуриков, а мы продолжим переговоры с помидорчиком. Пошли, мадемуазель. – Он чуть подтолкнул Машку стволом. – Пошли, пошли!
   И она пошла, а трое наших невероятных гостей двинулись за ней, кривляясь, словно персонажи какого-то кошмара.
   Она пошла, не оборачиваясь, словно меня здесь и не было. Спасительница, Юдифь, святая проститутка! Да почему же мне сейчас послано такое испытание Божие? Что мне делать?
   Вот ведь в руках у меня оружие – хирургический скальпель! Я бросаюсь вперед, за мной Патрик, потом Нома и все наши. Мы можем их одолеть! Конечно, мы кого-нибудь потеряем, но не меня же, право! Ведь такого же не бывает, чтобы мы потеряли меня?
   А если никто меня не поддержит? Тогда меня прихлопнут, как муху. Все мое геройство вылетит в трубу, и никакого толку – и Машку они испоганят, и меня прихлопнут. Вернее, уже прихлопнули.
 
   Да-да, меня уже запаковали в цинковый гроб и отправили самолетом в Москву. При встрече тела в Шереметьевском аэропорту среди деятелей международного отдела Красного Креста присутствовали безутешные родственники: Самсон Аполлинариевич Саблер, Радий Аполлинариевич Хвастищев, Аристарх Аполлинариевич Куницер, Пантелей Аполлинариевич Пантелей и другие товарищи. Затем все упомянутые были преданы кремации, и память о них вначале обозначилась над Москвой игривыми завитушками, а потом растворилась в небе.
 
   Господи, пошли мне сейчас священное безумие, испепеляющую ярость, назови это, как хочешь, хотя бы обыкновенным мужеством, но пошли! Ведь эти три триппера сейчас раздерут ноги моей любимой и по очереди пустят в ход своих вонючих дружков, а потом они еще позовут двух других из броневика, а потом кто-нибудь из них захочет повторить, а у этой старшей гориллы небось висит штука по колено…
   Как долго ты соображаешь, как долго работает твое дивное воображение!
   Она, конечно, волей-неволей от такой чудовищной атаки испытает сладость и будет стонать от сладости, как она стонала с тобой, да нет, сильнее, гораздо сильнее, может быть, она будет визжать, кричать от немыслимой сладости, может быть, это ее «звездный час», может быть, она всегда ждала, сама себе не сознаваясь, пятерых этих коблов, обвешанных оружием?
   С какой готовностью она предложила им себя в обмен на наши жизни! А что будут стоить наши жизни после этого обмена? Что будет стоить моя жизнь, за которую я так постыдно боюсь?
   А вдруг она спасала не нас? Не столько нас, не меня… сколько их, раненых! РАНЕНЫЕ! Вот в чем смысл всего, что случилось! Ведь мы должны прежде всего спасать раненых! Это долг врача, священный долг, the Duty! Машкахристианская сестра милосердия, и она спасает раненых, а ты врач и должен думать о раненых, а не о своей жизни, не о своей чести, не о своей бабе, только о раненых, об этих индусах, птицах Божьих, спасать их… все перенести, все стерпеть, но спасти этих раненых!