Однако Наполеон вскоре осознал, что в точности выполнить этот план невозможно. Он допустил разрыв цепи государств, которую рассчитывал протянуть между Рейном и Вислой. Приняв Фридриха Вильгельма в Тильзите и признав за Александром право вступиться за него, мог ли он предписать Фридриху-Вильгельму кроме других многочисленных жертв еще и тяжелую утрату Силезии? Но, думал он, Силезия, возвращенная прусскому королю, не будет иметь в его руках своего прежнего значения: зажатая и сдавленная в своей северной части между Саксонским королевством и провинцией Познанью, принадлежащей великому герцогству, пересеченная военной дорогой, которая будет поддерживать сообщение между этими двумя государствами, она только клочком своей территории будет примыкать к Бранденбургской монархии и при первом толчке отпадет от нее. К тому же Наполеон намеревался наложить на Пруссию денежную контрибуцию, которая даст ему возможность долго удерживать ее под своим гнетом, и, в случае надобности, вырвать у нее новые уступки. По этим причинам он отказался от требования Силезии, но в возмещение этой уступки решил взять обратно свое предложение о возвращении некоторых территорий по ту сторону Эльбы и потребовать, чтобы страны, расположенные между Эльбой и Рейном, были всецело отданы ему; одни из них должны послужить для увеличения Бергского великого герцогства, удела Мюрата, другие – для устройства принцу Жерому-Наполеону целого королевства, королевства Вестфальского.[137]
   Так как император только слегка коснулся Силезии, а свои предложения возвратить левый берег Эльбы изложил вполне определенно, то Александр вправе был запомнить из его не совсем определенной речи только то, что отвечало его желаниям, устранив остальное. Нотой от 4 июля при чрезвычайно нежном письме он напомнил Наполеону о его обещании, делая вид, что смотрит на это обещание, как на нечто решенное и безусловное. Тем не менее он сознавал трудность отстоять свое толкование. Для того, чтобы облегчить ему прием, он поддержал его такими соблазнительными предложениями: так как необходимо найти престол принцу Жерому, нельзя ли дать ему Варшавский и открыть ему путем брака права на Саксонский?[138] Наполеон решительно отклонил это предложение. Он находил в нем неудобств более, чем выгод. Устраивая в центре Европы оборонительную систему, отчасти направленную против самой России, он не хотел, чтобы его мысль обнаружилась; он, конечно, стремился к тому, чтобы косвенно войти в соприкосновение с Северной империей, но так, чтобы это не бросалось ей в глаза. Посадить же на Висле одного из своих братьев значило бы официально поместить туда Францию, следовательно, водворить ее на границах России и создать возможность столкновения между двумя государствами, которые могли остаться друзьями, только при условии территориального разобщения: “Призвать принца Жерома на Саксонский и Варшавский престол, – резко ответил Наполеон Александру в ответной ноте, – значит почти в один миг испортить наши отношения… Политика императора Наполеона состоит в том, чтобы его непосредственное влияние не переходило на Эльбу. Он признает эту политику за единственную, которая может согласиться с желанием искренней и вечной дружбы, которую он хочет заключить с великим Северным государством”.[139] Итак, пусть сохранит Саксония свою древнюю династию и пусть эта династия будет признана царствовать также и в великом герцогстве Варшавском, но Пруссия должна окончательно удалиться по ту сторону Эльбы и признать в этой реке границу, которую она не может переступить.
   Александр не решился сам настаивать, но приказал возбудить вопрос своим уполномоченным. В первый раз начались довольно серьезные пререкания между представителями обоих императоров. Русские требовали для Пруссии по крайней мере двести тысяч душ на левом берегу Эльбы, просили также, чтобы Пруссии были возвращены некоторые частицы ее прежних владений в Польше “для того, чтобы установить непрерывность государства от Кенигсберга до Берлина”.[140] По первому вопросу Наполеон был непреклонен и признал исполнение этих требований только в неопределенном будущем. Он согласился на секретную статью, в которой будет сказано, что “в случае, если Ганновер, после мира с Англией, будет присоединен к Вестфальскому королевству, области на левом берегу Эльбы с четырьмястами тысяч душ будут возвращены Пруссии”.[141] На Севере он отказался тотчас же расширить новые границы Пруссии так, чтобы она “от Кенигсберга до Берлина имела повсюду протяжение на пятьдесят лье более”.[142] Эти две ничтожные уступки были его последним и окончательным словом в ноте к русскому императору.
   Благодаря царю прусский двор был в курсе всех перемен, происходящих в переговорах. Быстро оправившись после тревоги, причиненной ему требованием Силезии, он понемногу набрался смелости и упорно привязался к мысли возвратить себе некоторые владения на левом берегу Эльбы, в особенности крепость Магдебург, которая одна стоила целой провинции. Когда он узнал истинное неутешительное положение вещей, его горе было велико; оно увеличилось еще более, благодаря несбывшимся надеждам. К довершению несчастья он не был допущен до участия в переговорах и мог защищать свое дело только при посредстве третьего лица. Он вынужден был представлять свои заявления и жалобы через посредничество Александра, рвение которого начинало ослабевать. Наполеон по-прежнему избегал говорить о делах с Фридрихом-Вильгельмом; да и всегда грустное настроение молчаливого короля вовсе не располагало к объяснению. Тщетно умоляли его преодолеть себя и быть хоть сколько-нибудь предупредительным. Он оставался мрачным и полным чувства собственного достоинства, как будто он предпочитал лучше покориться своей участи, чем просить помилования. Правда, маршал Калькрейт продолжал официально считаться прусским представителем, но он никогда не умел ни отстоять доверенное ему дело, ни даже оценить положения вещей. Старый солдат старого режима, честный и недалекий, он думал, что воевали еще так, как в прошлом веке без ненависти с рыцарской умеренностью; что поражение было неприятным приключением без слишком серьезных последствий; что Пруссия после неслыханных поражений выйдет из тяжелого положения, уступив “несколько католических церквей”.[143] Наполеон и Талейран оставляли его в приятном заблуждении и осыпали комплиментами и любезностями; с ним болтали, но не вели переговоров. Чтобы придти на помощь его бездарности, король слишком поздно дал ему в помощники графа Гольца с поручением видеть Наполеона и, если возможно, умилостивить его. Но новый уполномоченный тщетно просил Талейрана и Дюрока выхлопотать ему аудиенцию. Министр и фельдмаршал поочередно отсылали друг к другу несчастного просителя, 7 июля, дважды написав Талейрану, Гольц все еще ждал ответа. Император сделался невидимкой, и Пруссия почувствовала, что ее приговорили, даже не выслушав ее.[144]
   При поисках во что бы то ни стало выйти из столь отчаянного положения ум прусских министров озарила мысль испытать исключительное средство. Как ни был труден доступ к Наполеону, может ли отказать надменный победитель выслушать августейшую особу, которая явится умолять его во всеоружии всем миром признанного обаяния? С некоторого времени знаменитая красота прусской королевы входила в расчеты европейской дипломатии. Говорили, что Александр вступил в прусский союз и оставался в нем благодаря ее влиянию. До Иены, чтобы увлечь нацию в пагубное предприятие, военная партия прикрывалась именем королевы. В то время Наполеон, объявив личную войну королеве, вел ее на страницах беспощадно и безжалостно. Теперь, после тяжкого душевного потрясения, удалившись в Мемель, Луиза Прусская с душевной тоской следила из своего угрюмого местопребывания за прениями, которые должны были решить судьбу ее народа. Когда ее стали просить вступиться за него и начать переговоры с победителем, оскорбившим в ней королеву и женщину, она сперва возмутилась, но затем вникнув в дело, покорилась и объявила, что готова принести жертву, которой от нее требовали. О посещении ею Тильзита было объявлено официально. От 6 июля Наполеон писал Жозефине: “Красавица королева прусская придет сегодня обедать со мной”.[145]
   Въезд в Тильзит она совершила в придворной карете, причем ей были оказаны воинские почести. Ее сопровождали две дамы, графини Фосс и Тауенцин. Первая, состоявшая обер-гофмейстериной при дворе в течение пятидесяти лет, была олицетворением этикета. Она была совершеннейшим образцом немецких манер и вкусов; ее туалеты “резали глаз”.[146] Несмотря на волнение, сжимающее ее сердце, королева была дивно хороша в изящном воздушном наряде из вышитого серебром белого крепа, с диадемой из жемчуга на голове, с выражением томной прелести во всех движениях. Она остановилась в скромной квартире короля Фридриха-Вильгельма. Министры, офицеры столпились вокруг нее; каждый желал дать совет, ободрить ее, каждый читал ей наставления: “Ах! Ради Бога дайте мне немного успокоиться, дайте мне собраться с мыслями”,[147] – говорила бедная женщина. Вдруг раздались крики: “Император едет!” Действительно, он приближался верхом, с коротким хлыстиком в руке, с многочисленным и блестящим эскортом, в сопровождении своих маршалов и всей своей свиты. Король и принцы двинулись ему навстречу.
   “Королева наверху?” – кланяясь, спросил он, как будто хотел показать этими словами, что его визит предназначался только ей. Он поднялся по узкой и неудобной лестнице, которая вела в комнату королевы. “Чего только не сделаешь, чтобы достичь такой цели?” – любезно сказал он, когда королева стала извиняться, что заставила его подняться наверх. Она спросила его, как он переносит северный климат, и затем тотчас же с трогательной смелостью приступила к цели своего путешествия, оплакивая несчастья Пруссии, жестоко наказанной за то, что вызвала на сцену бога войны, что была ослеплена славными преданиями Фридриха. Она старалась придать сцене трогательный, возвышенный, даже патетический характер: “другой подумал бы, что это Дюшенуа а трагедии,[148] – грубо выразился о ней император. Зато он изо всех сил старался свести разговор на шутливый тон. В возгоревшейся на этой почве борьбе он не оказался достаточно сильным – он сам сознался в этом. Он сделал королеве любезное замечание по поводу ее туалета. – “Этот креп и газ из Италии?” – спросил он. “Можно ли говорить о тряпках в такую серьезную минуту? – ответила она. Она овладела разговором и высказала все, что хотела сказать. Просила возвратить владения в Вестфалии, на севере, и в особенности Магдебург. – “Вы слишком много просите, – закончил разговор император, – но я обещаю вам подумать”. И с этими подающими надежду словами он покинул ее.
   В продолжение всего остального дня королеве оказывалось всевозможное внимание. Ежеминутно в дом мельника приезжали с поручениями высокопоставленные особы, маршалы, принцы: Бессье привез помилование пленника; Бертье перед обедом приехал за королевой и проводил ее к императору. За столом она заняла место рядом с двумя императорами, по правую руку Наполеона, по левую руку которого сел прусский король. Иногда поворачиваясь к королю, победитель бросал ему с нескрываемой пренебрежительностью несколько слов утешения, которые тот отвергал с чувством собственного достоинства. Затем, обращаясь снова к королеве, Наполеон заводил с ней дружеские пререкания. “Знаете ли вы, что мои гусары едва не захватили вас в плен? – Мне трудно поверить этому, Государь, потому что я не видела французов. – Но зачем было так рисковать? Отчего не подождали вы меня в Веймаре? – Откровенно говоря, Государь, у меня не было ни малейшего желания”.
   Впрочем Наполеон все время был утонченно любезен и продолжал следовать своему плану. Вместо уступок он оказывал королеве изысканное внимание я вознаграждал ее ничего не стоящими любезностями; вместо Магдебурга он поднес ей розу. После обеда он долго продолжал разговор с нею и решил, что королева женщина очень умная, с характером и очень обольстительная. Вполне уверенный в себе, уверенный, что никогда не допустит чувству восхищения королевой овладеть собой, он не мешал себе ему отдаться. Хотя он тщательно избегал всякого слова, которому можно было бы придать характер обязательства, и не давал никаких обещаний, но его позволявшая на все надеяться предупредительность поощряла королеву пустить в ход всю силу своего обаяния, так что ему представился прекрасный случай насладиться встречей с красивой женщиной выдающегося ума и старавшейся ему понравиться. Словом, он сделал вид, что очарован ею, и королева, пустившая в ход, не теряя своего достоинства, всю силу своего обаяния, уехала от него убежденная, что дело выиграно. По ее отъезде безжалостный политик всецело вступил в свои права. Он спокойно призвал Талейрана, выразил ему свою волю и приказал, чтобы дело было покончено и договор без всякого смягчения подписан как можно скорее, что нисколько не мешало ему высказать свое восхищение королевой и дать о ней самой лестный отзыв. “Прусская королева и в самом деле прелестна, – писал он Жозефине, – она очень кокетничает со мной, но не ревнуй: я клеенка, по которой все это только скользит. Мне слишком дорого обошлось бы быть ее поклонником”.[149]
   Бедная королева вернулась домой вполне счастливой: “Идите, идите, – сказала она своим дамам, – я вам все расскажу”. Она так верила в благотворное впечатление, произведенное ее присутствием, что была готова его продлить. “Если нужно будет, – сказала она, – я совсем поселюсь в Тильзите”. Ночью она вернулась в Пиктупенен, где ее рассказы всех обрадовали; а так как Наполеон повторил свое приглашение, было решено, что на другой день она вернется в город. На другой день все готово было к отъезду. Экипажи были поданы, ждали только королеву, оканчивавшую свой туалет. Наконец, она появилась в великолепном и театральном костюме, красном с золотом, с муслиновой чалмой на голове, но с глазами красными от слез, с расстроенным лицом. Записка короля, который оставался в Тильзите, только что разрушила все ее надежды. “Положение очень изменилось, – писал несчастный монарх, – условия ужасны”. В ту же минуту приехал граф Гольц. Наконец-то, сегодня утром император его принял, но был неумолим, дал понять, что его слова королеве были ничто иное, “как любезные фразы”; что прусский дом должен считать себя счастливым уже и тем, что сохранил корону, тогда как мог всего лишиться; что он обязан своим спасением только заступничеству Александра. Затем он отправил Гольца к Талейрану. Талейран вынул из своего портфеля совсем готовый проект договора, едва дал время прусскому министру познакомиться с ним и представил его как акт, который следовало подписать, но не обсуждать. Император, присовокупил князь Беневентский, хочет в скором времени возвратиться в свое государство и желает, чтобы в два дня все было покончено.
   Королева, возмущенная таким приговором, все-таки должна была вернуться в Тильзит; ей пришлось опять выслушивать комплименты Бертье, любезности Талейрана, занять место за столом возле человека, которого она ненавидела. Он начал опять говорить “о тряпках”: “Как, разве прусская королева носит чалму? Конечно, это не для того, чтобы понравиться русскому императору, который воюет с турками?” – “Мне думается, что я делаю это больше всего, чтобы быть приятной Рустаму”, – ответила королева. И она посмотрела на мамелюка императора, стоявшего на вытяжку за креслом своего господина.[150] Вечер был для нее пыткой. Она должна была притворяться и делать отчаянные усилия, чтобы быть любезной в то время, когда сердце ее было переполнено горечью. По временам она не вправлялась со своими чувствами. Принц Мюрат сильно ухаживал за ней: “Чем развлекаетесь вы, Ваше Величество, в Мемеле? – спросил он. – Чтением. – Что читаете вы, Ваше Величество? – Историю прошлого. – Но ведь и настоящая эпоха представляет события, достойные истории. – С меня довольно и того, что я переживаю их”.[151] Наполеон рассказал, что во время отъезда королевы, когда он, провожая ее, сходил с лестницы, она сказала ему нежным, в душу проникающим голосом: “Возможно ли, что после того, как я имела счастье видеть так близко исторического человека, мне не дано будет утешения и возможности уверить его в моей вечной преданности… – Ваше Величество, обо мне нужно сожалеть, – серьезно ответил он, – таков удел моей несчастной звезды”.[152] Прусский рассказ утверждает, что королева выразилась более резко: “Государь, – будто бы сказала она, – вы жестоко меня обманули”, “сатанинская” улыбка была единственным ответом на ее упрек. Достоверно, что в присутствии Дюрока, который сажал ее в карету и посетил на другой день, она не стеснялась в выражениях своей досады. Она жаловалась и Александру, что сделалась жертвой нарушенного обещания, но не могла припомнить ни одного положительного обещания императора. Ее заблуждение, общее многим ее соперницам по красоте и грации, состояло в том, что она верила, будто мимолетная дань удивления, воздаваемая ее красоте, была непреодолимым и глубоким чувством, которое подчиняло ее власти. Грубо выведенная из заблуждения, она вообразила, что ее обманули, уехала раздраженная, поняв наконец, как велика была ее неудача, унося неизлечимую рану, которая свела ее в могилу. “Если бы раскрыли мое сердце, – сказала ста, пользуясь выражением Марии Тюдор, – в нем Прочли бы слово Магдебург”.
   Договор с Пруссией был подписан 9 июля и утвержден 12 без всяких изменений главных статей после немногих споров о мелочах. Фридрих-Вильгельм терял треть своих владений, все, чем он владел в западной Германии и Польше, и обязался закрыть все свои гавани для английской торговли. Кроме того в силу особой статьи, он обещал 1 декабря 1807 г. объявить войну Англии, если она до этого времени не согласится подписать с нами мир согласно “с истинными принципами морского права”.[153] Побежденная Пруссия отрекалась от всякой свободы действий и приковывалась к колеснице победителя.
   Скоро ли, ценой такой покорности мог вступить Фридрих-Вильгельм во владение своим уменьшенным государством? В этом отношении статьи договора были, по-видимому, вполне точны, но Наполеон еще не покончил с Пруссией: он приберег ей еще одно лишнее огорчение. 12 июля между князем Невшательским и маршалом Калькрейтом было подписано в Кенигсберге условие об эвакуации прусских владений. Наши войска должны были уходить постепенно, эшелонами, в назначенные сроки. Но статья 4-я гласила, что это обязательство будет приведено в исполнение “только в том случае, если контрибуция, наложенная на страну, будет уплачена”.[154] Таким образом освобождение Пруссии ставилось в зависимость от уплаты долга, размер которого не был еще определен и мог превзойти ее платежные средства, окончательные расчеты по которому потребовали бы больших отсрочек и могли вызвать нескончаемые затруднения. Этим путем Наполеон предоставлял себе право бесконечно отсрочивать эвакуацию, продлить мучение Пруссии. Быть может, вырвать у нее новые жертвы и при полном мире продолжать свои завоевания. Условие 12 июля в связи с договором 9 июля было “образцом разрушения”;[155] оговорка в главном акте делала чисто случайными благоприятные для Пруссии условия.
   Единственная надежда Пруссии – быстро и сполна получить обратно оставленные ей провинции – основывалась на поручительстве России. Статья 4 мирного договора, заключенного между обоими императорами, упоминала об обещании возвратить Пруссии провинции и добавляла, что Наполеон отказывается сохранить за собой завоевания” в знак уважения к Его Величеству Императору Всероссийскому”.[156] Опираясь на эту статью, Александр мог потребовать очищение Пруссии как исполнения обязательства, данyого России. Правда, чтобы окончательно разъединить и поссорить оба государства, Наполеон не щадил никаких усилий. Он предложил Александру часть из остатков Пруссии. Не довольствуясь тем, что заставил его принять Белостокский округ в Польше, который во всяком случае должен был переменить хозяина, он, ссылаясь на принцип естественных границ, навязывал ему Мемель с территориальной полосой, которой владел Бранденбургский дом по ту сторону Немана. Царь вынужден был несколько раз отказываться от этого почти оскорбительного подарка, – так мало отвечал он его чувству деликатности. Несмотря на его отказ Наполеон надеялся, что ему не слишком скоро напомнят об исполнении договора, так как Александр, поддерживавший сперва изо всех сил просьбы Пруссии, старался теперь делать вид, что отстраняется от нее. Однако ж статья 4 давала России право на вмешательство, которое, если бы оно произошло, могло создать первое разногласие между союзниками.
   Однако не в вопросе о Пруссии была наибольшая опасность для договора, установившего, по-видимому, порядок государств и распределение территорий от Рейна до Вислы. Можно думать, что Александр поддерживал Пруссию из рыцарского чувства, из страха угрызений совести и из желания ей добра, но предметом, на котором должно было скорее всего сосредоточиться его недоверчивое внимание, было герцогство Варшавское. Тщетно Наполеон поставил Польшу в тесные рамки и дал ей название, которое не заключало в себе ни воспоминаний, ни обещаний; тщетно избегал он поставить ее в непосредственную зависимость от себя; тщетно отделил незначительную часть ее для более выгодного исправления границ России. Да и странно было бы, если бы Россия вскоре не признала в герцогстве зародыша возрождающейся Польши, предназначенной сделаться ее врагом, выступить мстительницею за прошлое и потребовать обратно свои провинции. В Тильзите Александр как будто отрекся от своих опасений. Он доказал свою веру в добросовестность союзника, предложив вверить французскому принцу судьбу великого герцогства. Тем не менее ясно, что достаточно будет одного случая, одного неосторожного шага, какой-нибудь выгоды, предоставленной или обещанной полякам, сверх тех, которые были им даны в крайне умеренном размере по договору, чтобы покончить с притворным или действительным доверием. Но было ли во власти самого Наполеона задержать и замкнуть в определенных границах распространение силы, которую он, вероятно, имел в виду использовать? Без сомнения, если бы вскоре за соглашением между обоими императорами наступил общий мир, который сохранил бы государства в установленных тогда виде и границах, возвратил бы устойчивость Европе, уже в течение пятнадцати лет подвергавшейся бурному волнению, уплотнил бы, так сказать, эту расплывчатую массу, – может быть, Россия продолжала бы смотреть со спокойной уверенностью на свою западную границу, где она видела бы только неполную, изуродованную, не способную к развитию Польшу. Но война с Англией могла затянуться. В таком случае все останется по-старому непрочным и шатким. Англия будет по-прежнему мутить Европу, будет искать и найдет способ вызвать новые войны. Чтобы их предупредить или наказать за них, Наполеон вынужден будет совершить более глубокие перевороты: границы будут постоянно изменяться и перемещаться. При этой беспрерывной переделке континента Варшавское герцогство найдет причину и повод к приращиванию. У него явится сила притяжения на окружающие его элементы той же расы; оно окажет Наполеону услуги, за которые нужно будет заплатить. Император не разрушит окончательно надежды народа, который доблестно будет служить ему с оружием в руках. Не желая восстановления Польши, он в силу обстоятельств будет делать вид, что подготовляет его. С этой минуты наступит конец доверию, установившемуся в Тильзите. Царь откажется видеть друга в покровителе поляков, на которых он будет смотреть как на авангард, предназначенный для вторжения в Россию. Итак, бесполезно искать в другом месте, а не в Варшаве главную причину раздора, который, несмотря на установившиеся дружеские отношения Франции и России, доведет их до войны. Именно в Польше с 1807 г. таится причина разлада, хотя еще скрытая, но которой рано или поздно суждено обнаружиться. Создавая великое герцогство, с существованием которого в уме императора связывалась идея об обороне, но которое неизбежно должно было принять вид угрозы, тильзитский договор положил начало своему собственному разрушению.