Ему нужно было переступить порог императорского дворца, чтобы попасть в дружескую страну. Приехав 23 июля, он был принят Александром в тот же вечер. После нескольких любезных слов, обращенных к послу, Александр спросил: “Как поживает император?” и тотчас же с царской простотой, которой он пользовался, как одним из средств обольщения, дружеским и доверчивым тоном начал говорить о Тильзите, о тех днях, воспоминание о которых, по-видимому, владело его мыслью и доставляло ему истинное удовольствие. Савари записал этот разговор, придав ему форму диалога, как это ему приказано было делать со всеми беседами с Александром. Такой прием придавал его рассказам замечательную жизненность и как бы воскрешал действующих лиц. Александр принял письмо Наполеона и прочел. Он задал несколько вопросов о путешествии императора и тотчас же сказал: “В Тильзите он дал мне доказательства своей привязанности, о которых я никогда не забуду. Я очень тронут уверениями в дружбе, полученными мною от него сегодня, и очень благодарен ему за то, что именно вас избрал он для вручения их мне”.
После минутного молчания, пристально взглянув на генерала он продолжал: “Да! Чем более я думаю, тем более я доволен, что повидался с ним. Я все еще боюсь, как бы не забыть хотя бы одно слово из того огромного количества мыслей, которые он высказал мне в такой короткий срок. Это человек необычайный, и, надо сознаться, господа, что, хотя мы и имеем некоторое право на ваше уважение, у вас слишком заметное преимущество, и нужно быть безумцем, чтобы у вас его оспаривать. Впрочем, надеюсь, что с этим вполне покончено: я дал слово и сдержу его. – Нет ли у вас каких-нибудь инструкций, кроме письма?
Ответ. – Нет, Государь, у меня нет никаких полномочий. Мне предписано только употребить все усилия, чтобы быть приятным Вашему Величеству.
Император. – Не слыхали ли вы, кого император хочет избрать ко мне посланником?
Ответ. – Нет, Государь. Многие добиваются этой чести, но Император еще ничего не говорил об этом. Он приказал сказать Вашему Величеству, что ему предстоит большое путешествие, что ему нужно быть на открытии Законодательного Корпуса, познакомиться с делами Сената, учреждений по внутреннему управлению и Государственного Совета, в котором он давно уже не председательствовал; что, вероятно, эти заботы всецело поглотят его внимание с самого его приезда, но что в первую же свободную минуту он наметит лицо, которое могло бы понравиться Вашему Величеству и которое было бы убежденным сторонником принципов великого Тильзитского события.
Император. – Отлично, я с удовольствием приму всякого, кто явится от него и будет говорить, как он, то есть, который всегда будет держаться его точки зрения, которой держусь и я… Слышите? которой держусь и я”.[172]
После такого категорического заявления аудиенция продолжалась еще несколько минут. Когда она кончилась, обер-гофмейстер Толстой подошел к Савари и от имени императора, “который, – сказал он, – не любит церемоний”, пригласил его к обеду на другой день.
24 Савари обедал в Зимнем дворце и несколько дней спустя на Каменном Острове, летней резиденции Его Величества. Приглашенных было мало: несколько министров и два-три лица из придворного штата. За несколько минут до обеда вошла императрица в сопровождении своей сестры Амилии Баденской. Елизавета Алексеевна была очень хороша собой и обладала удивительно изящной, истинно-царской фигурой и поступью. Екатерина II выбрала ее в супруги великому князю Александру, и никогда еще народы не преклонялись перед более прелестной четой. Но брак, по-видимому, обещавший Елизавете счастье, дал ей только корону. С душой романтической и гордой, она не сумела овладеть непостоянным юношей, за которого eе выдали замуж, и отказалась делиться с другими чувствами своего супруга. Непонятая и покинутая, она ушла в себя, скрыла свои истинные чувства под непроницаемой бесстрастной оболочкой и как бы гордилась тем, что живет, как чужая, при дворе своего супруга и остается в тени. Кроме того, презирая интригу, она избегала, если не иметь, то по крайней мере высказывать свое мнение. Делала вид, что ничем не интересуется и позволяет управлять собой, уступая во всем и берегла только свое сердце. Она приняла французского посла с любезной, бесцветной улыбкой. Ее сестра подражала ей в искусственной манере держать себя. Однако Савари показалось, что он подметил у обоих высочайших особ некоторый оттенок в проявлении покорности; натянутость показалась ему менее заметной у государыни, чем у ее неразлучной подруги.
За столом Савари сидел рядом с императором, по правую его руку. Разговор шел общий. Александр направлял его преимущественно на военные вопросы, на свои войска, на нашу армию и на заимствования, которые рассчитывал у нее сделать. Полная непринужденность царила между собеседниками, и эта картина чисто-семейного характера еще лучше оттеняла красоту и блеск обстановки. Зала была великолепно обставлена, сервированный массивным серебром стол был весь в роскошных цветах, что рисовало в воображении совсем иной климат. Придворные лакеи в красной ливрее имели величественный вид; а чернокожие африканские невольники, одетые по-турецки и стоявшие за креслами обоих величеств, напоминали царю о Востоке и как бы воплощали его мечты.[173]
После обеда императрица удалилась рано. На Каменном Острове она проводила время на террасе, где она могла отдохнуть глядя на свежую зелень, на тихую воду и на объятый северными расстилавшимся сумерками горизонт. Возле императора остались только мужчины. Тогда он подошел к Савари, отдалил его от кружка, овладел его вниманием и увел в сад, где вечер прошел в дружеской беседе. Заговорили о путешествии, которое Наполеон обещал предпринять в Петербург. “Я знаю, что он боится холода, – сказал Александр, – но, не взирая на это, я не избавлю его от путешествия; я велю натопить его помещение до египетской жары”. Но предварительно он сам хотел поехать в Париж. Он хотел отдать визит своему союзнику, “еще поговорить с ним, повидать его у него дома и осмотреть все его великие учреждения”. – “Трудно передать, – прибавляет Савари, – в каких выражениях и в каким удовольствием говорит император Александр об этом путешествии. Он уже рассчитал, что доедет до Парижа в двадцать дней и что только на обратном пути посетит места стоянки наших больших гарнизонов Мец и Страсбург. Он говорит об этом, как о любимой мечте, которую он всегда лелеял”. Затем Александр намекнул на слухи дня, на известия с Востока, незаметно перевел разговор на политическую почву, и, не будучи в силах удержаться от разговора о предмете, который его особенно заботил, он слегка коснулся его, сказав: “Когда пришли известия о событиях в Константинополе, император был так добр, что сказал мне, что он считает себя совершенно свободным от обязательств к Турции, и, по своей чрезмерной доброте, позволил мне надеяться… Говорил он вам что-нибудь об этом?
После минутного молчания, пристально взглянув на генерала он продолжал: “Да! Чем более я думаю, тем более я доволен, что повидался с ним. Я все еще боюсь, как бы не забыть хотя бы одно слово из того огромного количества мыслей, которые он высказал мне в такой короткий срок. Это человек необычайный, и, надо сознаться, господа, что, хотя мы и имеем некоторое право на ваше уважение, у вас слишком заметное преимущество, и нужно быть безумцем, чтобы у вас его оспаривать. Впрочем, надеюсь, что с этим вполне покончено: я дал слово и сдержу его. – Нет ли у вас каких-нибудь инструкций, кроме письма?
Ответ. – Нет, Государь, у меня нет никаких полномочий. Мне предписано только употребить все усилия, чтобы быть приятным Вашему Величеству.
Император. – Не слыхали ли вы, кого император хочет избрать ко мне посланником?
Ответ. – Нет, Государь. Многие добиваются этой чести, но Император еще ничего не говорил об этом. Он приказал сказать Вашему Величеству, что ему предстоит большое путешествие, что ему нужно быть на открытии Законодательного Корпуса, познакомиться с делами Сената, учреждений по внутреннему управлению и Государственного Совета, в котором он давно уже не председательствовал; что, вероятно, эти заботы всецело поглотят его внимание с самого его приезда, но что в первую же свободную минуту он наметит лицо, которое могло бы понравиться Вашему Величеству и которое было бы убежденным сторонником принципов великого Тильзитского события.
Император. – Отлично, я с удовольствием приму всякого, кто явится от него и будет говорить, как он, то есть, который всегда будет держаться его точки зрения, которой держусь и я… Слышите? которой держусь и я”.[172]
После такого категорического заявления аудиенция продолжалась еще несколько минут. Когда она кончилась, обер-гофмейстер Толстой подошел к Савари и от имени императора, “который, – сказал он, – не любит церемоний”, пригласил его к обеду на другой день.
24 Савари обедал в Зимнем дворце и несколько дней спустя на Каменном Острове, летней резиденции Его Величества. Приглашенных было мало: несколько министров и два-три лица из придворного штата. За несколько минут до обеда вошла императрица в сопровождении своей сестры Амилии Баденской. Елизавета Алексеевна была очень хороша собой и обладала удивительно изящной, истинно-царской фигурой и поступью. Екатерина II выбрала ее в супруги великому князю Александру, и никогда еще народы не преклонялись перед более прелестной четой. Но брак, по-видимому, обещавший Елизавете счастье, дал ей только корону. С душой романтической и гордой, она не сумела овладеть непостоянным юношей, за которого eе выдали замуж, и отказалась делиться с другими чувствами своего супруга. Непонятая и покинутая, она ушла в себя, скрыла свои истинные чувства под непроницаемой бесстрастной оболочкой и как бы гордилась тем, что живет, как чужая, при дворе своего супруга и остается в тени. Кроме того, презирая интригу, она избегала, если не иметь, то по крайней мере высказывать свое мнение. Делала вид, что ничем не интересуется и позволяет управлять собой, уступая во всем и берегла только свое сердце. Она приняла французского посла с любезной, бесцветной улыбкой. Ее сестра подражала ей в искусственной манере держать себя. Однако Савари показалось, что он подметил у обоих высочайших особ некоторый оттенок в проявлении покорности; натянутость показалась ему менее заметной у государыни, чем у ее неразлучной подруги.
За столом Савари сидел рядом с императором, по правую его руку. Разговор шел общий. Александр направлял его преимущественно на военные вопросы, на свои войска, на нашу армию и на заимствования, которые рассчитывал у нее сделать. Полная непринужденность царила между собеседниками, и эта картина чисто-семейного характера еще лучше оттеняла красоту и блеск обстановки. Зала была великолепно обставлена, сервированный массивным серебром стол был весь в роскошных цветах, что рисовало в воображении совсем иной климат. Придворные лакеи в красной ливрее имели величественный вид; а чернокожие африканские невольники, одетые по-турецки и стоявшие за креслами обоих величеств, напоминали царю о Востоке и как бы воплощали его мечты.[173]
После обеда императрица удалилась рано. На Каменном Острове она проводила время на террасе, где она могла отдохнуть глядя на свежую зелень, на тихую воду и на объятый северными расстилавшимся сумерками горизонт. Возле императора остались только мужчины. Тогда он подошел к Савари, отдалил его от кружка, овладел его вниманием и увел в сад, где вечер прошел в дружеской беседе. Заговорили о путешествии, которое Наполеон обещал предпринять в Петербург. “Я знаю, что он боится холода, – сказал Александр, – но, не взирая на это, я не избавлю его от путешествия; я велю натопить его помещение до египетской жары”. Но предварительно он сам хотел поехать в Париж. Он хотел отдать визит своему союзнику, “еще поговорить с ним, повидать его у него дома и осмотреть все его великие учреждения”. – “Трудно передать, – прибавляет Савари, – в каких выражениях и в каким удовольствием говорит император Александр об этом путешествии. Он уже рассчитал, что доедет до Парижа в двадцать дней и что только на обратном пути посетит места стоянки наших больших гарнизонов Мец и Страсбург. Он говорит об этом, как о любимой мечте, которую он всегда лелеял”. Затем Александр намекнул на слухи дня, на известия с Востока, незаметно перевел разговор на политическую почву, и, не будучи в силах удержаться от разговора о предмете, который его особенно заботил, он слегка коснулся его, сказав: “Когда пришли известия о событиях в Константинополе, император был так добр, что сказал мне, что он считает себя совершенно свободным от обязательств к Турции, и, по своей чрезмерной доброте, позволил мне надеяться… Говорил он вам что-нибудь об этом?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента