Однако тучки, которые проносились в его уме, не омрачали его чела. Подле Наполеона он казался совершенно спокойным, сиял от удовольствия, был полон надежд и делал вид, что безгранично верит в долговечность соглашения. Он интересовался всеми его планами, преклонялся перед ним, заявлял о желании помогать ему, о готовности любить его. Он искренно испытывал удовольствие, поддерживая обаятельные отношения. Эта вкрадчивая игра, которая соответствовала его характеру, его теперешнему настроению составляла также часть его политики. Будучи и на самом деле очарован, он делал вид, что увлечен более, чем это было в действительности. Его целью было доставить императору такие впечатления и такого рода удовлетворение, которые были новы для Наполеона. Наполеон победил, но не убедил Европу; он покорил под свое иго королей, но не подчинил их своему нравственному влиянию. Между всеми его победами дружба государя великой державы была единственным успехом, которого ему не доставало. Предлагая свою дружбу, Александр думал удовлетворить этим его тайное и горделивое желание, занять в его чувствах особое место и легче заручиться его доверием. “Льстите его тщеславию” – говорил он пруссакам, рекомендуя им свою тактику, – “моя честная дружба к вашему королю заставляет меня дать вам этот совет”.[94] В этой затаенной мысли и приведенных словах следует, между прочим, искать тайну того почтительного внимания, нежного и страстного, которое Александр расточал Наполеону. Без сомнения, желание очаровывать было в нем врожденным, постоянным, но победа над Наполеоном должна была в особенности соблазнять Александра “Обольстителя”.[95] Он отдался своей тактике не только по врожденной склонности, по инстинктивному влечению, но также и потому, что видел в ней средство с большей пользой служить своему государству и вернее обеспечить его интересы.[96] Случилось так, что оба императора приняли относительно друг друга одну и ту же тактику. Наполеон хотел привлечь к себе Александра, но и у царя было не меньшее желание понравиться ему, и если бы вздумали определить истинный характер отношений, установившихся в Тильзите, освобождая их от окружавшей их трогательной и величественной внешней обстановки, можно было бы их обозначить так: искренняя попытка к кратковременному союзу на почве взаимного обольщения.
II
II
Второе свидание на плоту на Немане состоялось двадцать шестого. На это совещание прибыл прусский король и был представлен Наполеону Александром. Его манера держать себя составляла неприятный контраст с манерами царя. Фридрих-Вильгельм от природы был лишен изящества и непринужденности в обращении. Несчастье делало его еще более неловким, и к тому же он не обладал искусством улыбаться, когда тяжело на душе. Его угрюмый вид, опущенные к землю глаза, заикающаяся речь, – все указывало, как он мучительно неловко чувствовал себя. Под его замкнутой наружностью Наполеон обнаружил честную и убежденную душу, которую трудно склонить на свою сторону. В лице ее короля он осудил и окончательно приговорил Пруссию. Не надеясь присоединить ее к своей системе, но вынужденный ее сохранить, так как русский союз обусловливался этой ценой, он только и думал о средствах привести ее в состояние бессилия. Не будучи в силах убить ее, он хотел помешать ей жить.
Сурово и свысока заговорил он с королем. Еле намекнув на условия мира, он резко указал на замеченные им недостатки в прусской администрации и армии, дал Фридриху-Вильгельму несколько советов и с оскорбительной настойчивостью указал ему на его королевские обязанности. Затем он предъявил жестокое требование. Перед войной барон Гарденберг, первый министр Пруссии, отнесся к Франции без должного уважения, отказав ее послу в аудиенции; в отместку за это оскорбление Наполеон отказывался теперь вести с ним переговоры. Это значило предписать его увольнение, обвинив его в политической бездарности и удалить из королевского совета. Фридрих-Вильгельм оспаривал это требование: у него не было никого, говорил он, чтобы заменить Гарденберга. Наполеон не принял этого во внимание, назвал несколько фамилий и между ними, по единственной в своем роде ошибке, назвал барона Штейна, будущего преобразователя прусской монархии. После тягостного разговора расстались очень холодно. Возвращаясь на правый берег, Фридрих-Вильгельм слышал, как Наполеон и Александр назначали друг другу свидание в тот же вечер в Тильзите.[97]
Въезд царя в город совершился при красивой военной обстановке, с пышностью, какую только позволяли место и обстоятельства. Французская армия, сгладив последние следы борьбы, сияла воинственным блеском. Император, верхом на коне, и его свита встретили царя при его выходе на берег. Когда Александр приблизился к берегу, где ему был приготовлен богато убранный красивый арабский конь, войска отдали честь, знамена склонились; раздались шестьдесят пушечных выстрелов. На пути следования обоих императоров через город были собраны отряды гвардии, пехоты и кавалерии. Налицо были все полки: драгуны, стрелки, гренадеры, но прежде чем Наполеон успевал называть воинские части, Александр распознавал мундиры, которые победами стяжали себе всемирную известность; он сам называл по частям солдат, поза и взоры которых были полны гордостью одержанных побед. Со своей стороны французы восхищались высоким челом русского монарха и неподражаемой грацией, с какой он салютовал шпагой.[98] Оба государя были верхом и, разговаривая, прибыли к дому, где жил царь во время своего первого пребывания в Тильзите до Фридланда. “Вы у себя дома”, – сказал ему император. Но Александр не сошел с коня. Из утонченной лести продолжал он путь между стоявшими шпалерами войсками, чтобы подольше полюбоваться императорской гвардией, выстроенной вдоль всей улицы.[99]
Обедали у императора и расстались только в девять часов. Всякую минуту Александру доставлялись какие-нибудь приятные вести: то это был обмен пленных, который был начат тотчас же после свидания и велся с большой быстротой, то это была отправка курьеров к командирам наших войск в северную Германию с приказанием относиться с уважением к владениям герцога Мекленбургского, родственника русской императорской фамилии, наконец, “всевозможные знаки уважения и внимания”.[100] Со своей стороны Александр обходился с императором как с союзником и другом, хотя до сих пор еще не признал за ним официально императорского титула, и хотя его министры в своих депешах с упорным формализмом продолжали называть Наполеона “главой французского правительства”.[101]
Однако, как ни были хороши личные отношения, установившиеся между ними, император только слегка коснулся предмета, долженствовавшего скрепить их соглашение. В первых беседах вопрос о Востоке почти не был затронут. В этой части Европы предвиделись большие перевороты; катастрофа в Константинополе была уже известна, не знали только подробностей и не решались предрешать ее последствий. В Тильзите ни Франция, ни Россия не сказали первого слова о разделе Турции, заговорить о нем решилась Пруссия.
Проживая уединенно в Пиктупенене, не зная еще, останется ли он министром, барон Гарденберг проводит время в составлении проектов мирного соглашения. Он напряг все силы своего ума, как бы удовлетворить победителя не за счет побежденного, как бы устроить так, чтобы и Пруссия была спасена, и Наполеон остался доволен. Он вспомнил примеры прошлого и искал указаний в истории. В восемнадцатом веке Пруссия ввела в Европе политику разделов и осуществляла ее с бесспорным успехом. В непрерывных разделах Польши она нашла неистощимый источник выгод. В 1788 г. для обеспечения за собой свободы действий на Висле она придумала внушить Австрии и России первый раздел Турции. Хотя обстоятельства с тех пор совершенно изменились, тем не менее средство оставалось хорошим и испытанным. Не служила ли Турция всегда для отклонения в ее сторону честолюбивых стремлений, вызывавших кровопролитие в Европе, не служила ли она для насыщения алчных, для вознаграждения побежденных; не расплатится ли она и теперь за всех? На уничтожении Турции Гарденберг основал обширный план. Дело шло о том, чтобы передать восточную и центральную Европу во всех ее частях и устроить обмен владений государей. Россия возьмет часть Княжеств, Болгарию, Румелию и проливы. Австрия, восстановленная во владении Далмацией, присоединит еще Боснию и Сербию. Франция получит Эллинский полуостров и острова. Россия, Австрия и Пруссия откажутся от провинций, отнятых в последний раз у Польши, и Польша, собрав свои разбросанные члены, снова оживет под управлением саксонского короля. Переселясь в Варшаву, он предоставит владения своих отцов Пруссии, которой, кроме того, будет отдано все, чем она владела в Германии, так что благодаря бедственной для нее кампании Бранденбургская монархия получила бы некоторое приращение. Среди самых тяжелых превратностей судьбы, когда-либо постигавших государство, Пруссия не отрекалась от своих традиций, не отказывалась от своих способов действий; побежденная и умирающая, она в чужом разгроме искала восстановления собственного счастья.[102]
Проект Гарденберга, составленный в виде памятной записки, был одобрен королем и передан в качестве инструкции маршалу Калькрейту, который, подписав перемирие, продолжал жить в Тильзите. Он был сообщен Александру и нашел поддержку у министра Будберга. Царь ограничился тем, что принял его к сведению. Усидчивый теоретический труд еле живой Пруссии мало интересовал его, так как он исходил от осужденного на изгнание министра и короля без государства. Только от одного Наполеона ждал он того слова, которое должно было дать направление его честолюбивым стремлениям. Наконец, император высказал это желанное слово при особо торжественных условиях: он нашел, или, вернее, сумел подстроить удобный случай для театрального эффекта, блеснувшего среди одной из величественных обстановок, которые он так искусно умел создавать.
С тех пор как царь поселился в Тильзите, Наполеон устраивал в честь его смотры нашей армии, расквартированной и разбросанной в окрестностях города. Рано утром оба императора верхами, с блестящей свитой, выезжали из Тильзита. В деревнях, оживавших с утренним благовестом, им повсюду попадались лагеря наших войск. В несколько дней наши солдаты сумели на скорую руку устроить себе пристанища: со свойственным им врожденным и изобретательным вкусом они даже свои временные жилища убрали, как можно лучше, украсив их грубыми орнаментами, взятыми из окрестных деревень. Наполеон со своим гостем объезжали стоянки; он показывал ему своих людей вблизи, принимал участие в их домашнем богослужении, проявлял такую заботу о их благосостоянии, которая поражала русского императора. Затем они галопом доезжали до открытого места, удобного для маневров. Тут были собраны другие войска, построенные в образцовом порядке; их длинные, неподвижные, сверкавшие сталью ряды далеко уходили вдаль. Маршалы принимали командование над своими корпусами, огромная свита группировалась вокруг императоров, начинался смотр.
Александр с захватывающим вниманием следил за такими зрелищами. Подобно всем государям его династии, он любил красивые полки и точно исполненные маневры, и ничто не доставляло ему такого удовольствия, как вид ровным шагом проходивших перед ним колонн и вихрем проносившейся кавалерии: это было то, что князь Адам Чарторижский называл его “парадоманией”.[103] Французская армия представляла тогда неисчерпаемый источник для удовлетворения его склонности. Она была не только самым храбрым, самым воинственным, наиболее дисциплинированным войском Европы, но и самой богатой по краскам, самой разнообразной по виду, самой живописной и самой блестящей. Александр не переставал любоваться бесподобными войсками, их выправкой и энергией. С милостивым вниманием воздавал он им должное и не щадил похвал своим победителям. Он просил представить ему полковых командиров, которые в особенности обратили на себя его внимание. “Вы очень молоды для такой славы”,[104] – сказал он одному из них. Его интересовали самые ничтожные подробности, а брата его даже приводили в восхищение. С согласия царя великий князь Константин просил императора дать ему одного из тамбурмажоров, которые парадировали в мундире с золотыми по всем швам галунами, с фантастическим султаном во главе наших полков.
Он хотел, чтобы этот новомодный инструктор научил своих русских собратьев тем движениям и “штучкам”, которые он выделывал своим жезлом”.[105] Не вызывает ли этот поступок в нашем воображении целую картину, не заставляет ли он на мгновение ожить перед нашими глазами наши победоносные полки, когда они, гордые своими победами, бодро проходили эшелонами перед свитой обоих императоров, под звуки музыки, играя красками своих мундиров?
На одном из таких смотров императору подали дипломатические депеши. Он распечатал, пробежал их, затем, обращаясь к Александру, с вдохновленным видом воскликнул: “Вот решение Божественного Промысла, которое говорит мне, что Турецкая империя не может долее существовать!”[106] Депеши, которые он дал прочесть царю, были от генерала Себастиани, его посланника в Константинополь. Себастиани подробно излагал событие 27 мая и сообщал, что недовольные солдаты и население соединились против султана-реформатора; что Селим, осажденный в своем дворце, быстро покорился велениям судьбы, покорно, по примеру своих предшественников, сложил с себя корону, и Турция, временно оправившаяся под управлением просвещенного монарха, сама собой валилась в пропасть. Наполеон был союзником султана, но не Турции: с ней он не подписывал никакого договора. Он объявил, что падение Селима освобождало его от всякой связи с его империей, успокаивало его совесть и предоставляло ему свободу привести в исполнение те великие планы, к которым влекли его и его личная склонность, и дружба к Александру. Мысли обоих императоров, переносясь через окружавшую их воинственную обстановку через поля Польши, через бледные горизонты Севера, понеслись к более светлым областям, к Востоку и Константинополю, в обетованную землю, туда, куда стремились честолюбивые вожделения царей.
В следующие дни Наполеон постоянно говорил о Востоке, со свойственным ему одному безыскусственным, образным и потрясающим красноречием. Он переносился в тот сказочный мир, который он видел и оценил в бытность свою в Египте; в те страны, которые казались ему одаренными всеми благами природы, но которые человек оставлял неиспользованными; его мысль неслась к туркам, которыми он при случае пользовался, воинственные доблести которых иногда ценил, но слабое и распущенное правительство которых было ему ненавистно, ибо оно было противно его духу, поклонявшемуся силе и закону. “Император не любит турок, – писал позднее один из его министров. – Он считает их варварами”.[107] Едва позволяя Александру коснуться до этой разлагающейся империи, он тем не менее рисовал ему возможность легко воспользоваться ее останками. Ее завоевание, говорил он, будет делом и гуманным и просвещенным: присутствие турок портит возрождающуюся Европу; оно – темное пятно на светлом фоне обновленного континента. Такие громкие фразы не были только блестящей игрой слов, предназначенных обольстить Александра обманчивыми надеждами: у Наполеона, действительно, были высказываемые им с такой силой стремления. Хотя его поведение по отношению к туркам и менялось в зависимости от потребностей его политики, хотя он покидал или поддерживал Турцию, руководствуясь только своими выгодами, но с самого начала его карьеры в нем засела одна идея – хотя смутная и далекая, но упорная и жила в мыслях его об отдаленном будущем. Его мечтой было выполнить на Востоке огромную миссию и пересоздать целый мир. Благодаря своим победам, он переделал Европу и придал ей новый, отвечающий идеям и потребностям его политики вид. Но разве можно считать, что его труд закончен, пока Восток не организован, пока эта благородная часть древнего мира остается в состоянии бесформенного хаоса? Подобно большинству своих современников, он не знал истинного положения и распределения рас на турецкой территории; но одну из них он считал достойной своего внимания, ибо она явилась ему в ореоле светозарного прошлого. Мысль возродить Грецию, привязав ее к своей империи, неоднократно приходила ему на ум, глубоко пропитанный классическими воспоминаниями и страстями. “Греция, говорил он позднее, – ждет своего освободителя, в ней найдет он прекрасный венец славы”.[108] Предчувствуя для народов Востока новую судьбу, он хотел ее ускорить, для того, чтобы самому ее установить; и там, как и везде, его нетерпеливый гений мечтал подвинуть историю.
Александр слушал Наполеона с восхищением; его воображение разгоралось под влиянием его всеобъемлющей и могучей мысли. Страсть к Востоку внедрялась в его душу. Он чувствовал, как честолюбивые мысли овладели им. В словах Наполеона он узнавал те самые звуки, которые напевали ему в юности. План раздела был в его глазах тем “греческим проектом”, которым увлекалась его бабка. Он еще по привычке, по традиции, называл его этим именем.[109] Слова французского завоевателя оживляли в нем воспоминания о царствовании Екатерины и переносили его в героические годы современной России.
Но, указав, что пришло время снова пойти по стопам великой императрицы и начать освобождение Востока, Наполеон сделал оговорку. Будущему, сказал он, надлежит развить и окончить этот труд. Теперь нужно заняться только тем, чтобы сузить оттоманскую территорию, оттеснить и “прижать”[110] к Азии народ, чуждый Европе, отнять у него некоторые провинции, которые он еще угнетает, но которыми более не управляет. Идти же дальше, приступить к полному разделу, было бы делом, чреватым осложнениями и опасностями. Оно не могло бы вызвать между Францией и Россией столкновение, гибельное для их согласия: могут создаться такие положения, когда споры не желательны и нельзя покидать друг друга. Очевидно, что будущая участь центральных провинций Турции и, особенно, Константинополя не была серьезно рассмотрена. Когда позднее оба императора подняли этот вопрос, он предстал перед ними как совершенно новый: ни тот, ни другой не намекнули на прежние разговоры, – в Тильзите они стремились к тому, что могло их соединить, а не разъединить. На европейском же Востоке, если допустить предположение об ограниченном разделе, были области, распределение которых не могло дать повода к пререканиям: их положение решало их судьбу. Наполеон по карте указал на них пальцем и выкроил из отрезанных владений Турции соответственные владения обоих государств. Россия в течение столетия домогалась Молдавии и Валахии и теперь занимала их по праву войны; они должны будут составить ее долю. В случае перехода через Дунай часть Болгарии могла бы разделить участь Княжеств. Франция же найдет средство к расширению по соседству своих Иллирийских владений. Наполеон указывал то на Боснию и Албанию, которые придали бы более прочности и устойчивости Далмации, маленькой провинции, расположенной вдоль берега Адриатического моря, то на Албанию, Эпир и Грецию, которые служили ее продолжением на юге. Хотя оба императора и много говорили о предполагаемых завоеваниях, они, однако, не устанавливали строго ни их внутренней ценности, ни протяжения: они не намечали границ. Убаюкав себя многочисленными гипотезами, не рассмотрев обстоятельно ни одной, они возвращались к общим местам туманного и отдаленного будущего, и разговор продолжался, не приводя ни к каким определенным выводам.
Хотя Наполеон и склонялся к разделу Турции и уже с этих пор изучал средства произвести этот грабеж,[111] но в действительности он еще не остановился ни на каком решении. “Моя система относительно Турции колеблется и готова рухнуть, – писал он Талейрану, – я ни на что не могу решиться”.[112] Раздел Турции был одним из тех средств, которыми он считал необходимым искушать вожделения России, избегая в то же время всякого положительного обязательства. Сохраняя к России принципиальное недоверие, он не решался еще допустить ее до вечной цели ее стремления. Кроме того, страшное потрясение, вызванное преждевременным разделом, прибавляя к существующим уже между государствами причинам раздора еще новую, отдалило бы на неопределенное время общий мир, в котором Наполеон и нуждался и которого страстно желал; это значило бы прибавить новую распрю к тем бесконечным и жестоким распрям, которых не могли разрешить пятнадцатилетние победы французов. Конечно, если Англия, несмотря на давление, произведенное на нее Россией, останется несговорчивой, придется в силу требований беспримерной борьбы прибегнуть к чрезвычайным мероприятиям. Чтобы сильнее привязать к себе Россию, побудить ее к деятельным мерам против общего врага и поразить этого врага на новой почве, Наполеон не отступит от решения восточного вопроса; он взглянет ему прямо в лицо, искренне и смело приступит к нему при условии быть его руководителем и сумеет извлечь из него окончательное торжество своей политики. Но к этой крайней, мере он решил прибегнуть только в случае безусловной необходимости вполне обеспечить свое господство над Европой, выяснив себе намерения Англии и испытать добросовестность Александра. Пока же он надеялся, что для того, чтобы удовлетворить Александра и сохранить над ним чарующую силу, достаточно будет только обещаний без всяких обязательств.
Несколько дней спустя он прекратил разговоры о Востоке под предлогом спешного отъезда в Париж, куда призывали его важные обязанности. Оставшееся в их распоряжении время, говорил он, займут дела, которые необходимо уладить теперь, же. Окончательное же соглашение по разделу следовало отложить до следующего свидания, где оно составит исключительный предмет переговоров. Александр обещал своему союзнику посетить его в Париже. Там-то оба императора, свободные от занятий, не терпящих отлагательства, могут на досуге возобновить разговор о великом замысле – установить судьбу целой части света и распределить между собой управление ею.[113]
Сурово и свысока заговорил он с королем. Еле намекнув на условия мира, он резко указал на замеченные им недостатки в прусской администрации и армии, дал Фридриху-Вильгельму несколько советов и с оскорбительной настойчивостью указал ему на его королевские обязанности. Затем он предъявил жестокое требование. Перед войной барон Гарденберг, первый министр Пруссии, отнесся к Франции без должного уважения, отказав ее послу в аудиенции; в отместку за это оскорбление Наполеон отказывался теперь вести с ним переговоры. Это значило предписать его увольнение, обвинив его в политической бездарности и удалить из королевского совета. Фридрих-Вильгельм оспаривал это требование: у него не было никого, говорил он, чтобы заменить Гарденберга. Наполеон не принял этого во внимание, назвал несколько фамилий и между ними, по единственной в своем роде ошибке, назвал барона Штейна, будущего преобразователя прусской монархии. После тягостного разговора расстались очень холодно. Возвращаясь на правый берег, Фридрих-Вильгельм слышал, как Наполеон и Александр назначали друг другу свидание в тот же вечер в Тильзите.[97]
Въезд царя в город совершился при красивой военной обстановке, с пышностью, какую только позволяли место и обстоятельства. Французская армия, сгладив последние следы борьбы, сияла воинственным блеском. Император, верхом на коне, и его свита встретили царя при его выходе на берег. Когда Александр приблизился к берегу, где ему был приготовлен богато убранный красивый арабский конь, войска отдали честь, знамена склонились; раздались шестьдесят пушечных выстрелов. На пути следования обоих императоров через город были собраны отряды гвардии, пехоты и кавалерии. Налицо были все полки: драгуны, стрелки, гренадеры, но прежде чем Наполеон успевал называть воинские части, Александр распознавал мундиры, которые победами стяжали себе всемирную известность; он сам называл по частям солдат, поза и взоры которых были полны гордостью одержанных побед. Со своей стороны французы восхищались высоким челом русского монарха и неподражаемой грацией, с какой он салютовал шпагой.[98] Оба государя были верхом и, разговаривая, прибыли к дому, где жил царь во время своего первого пребывания в Тильзите до Фридланда. “Вы у себя дома”, – сказал ему император. Но Александр не сошел с коня. Из утонченной лести продолжал он путь между стоявшими шпалерами войсками, чтобы подольше полюбоваться императорской гвардией, выстроенной вдоль всей улицы.[99]
Обедали у императора и расстались только в девять часов. Всякую минуту Александру доставлялись какие-нибудь приятные вести: то это был обмен пленных, который был начат тотчас же после свидания и велся с большой быстротой, то это была отправка курьеров к командирам наших войск в северную Германию с приказанием относиться с уважением к владениям герцога Мекленбургского, родственника русской императорской фамилии, наконец, “всевозможные знаки уважения и внимания”.[100] Со своей стороны Александр обходился с императором как с союзником и другом, хотя до сих пор еще не признал за ним официально императорского титула, и хотя его министры в своих депешах с упорным формализмом продолжали называть Наполеона “главой французского правительства”.[101]
Однако, как ни были хороши личные отношения, установившиеся между ними, император только слегка коснулся предмета, долженствовавшего скрепить их соглашение. В первых беседах вопрос о Востоке почти не был затронут. В этой части Европы предвиделись большие перевороты; катастрофа в Константинополе была уже известна, не знали только подробностей и не решались предрешать ее последствий. В Тильзите ни Франция, ни Россия не сказали первого слова о разделе Турции, заговорить о нем решилась Пруссия.
Проживая уединенно в Пиктупенене, не зная еще, останется ли он министром, барон Гарденберг проводит время в составлении проектов мирного соглашения. Он напряг все силы своего ума, как бы удовлетворить победителя не за счет побежденного, как бы устроить так, чтобы и Пруссия была спасена, и Наполеон остался доволен. Он вспомнил примеры прошлого и искал указаний в истории. В восемнадцатом веке Пруссия ввела в Европе политику разделов и осуществляла ее с бесспорным успехом. В непрерывных разделах Польши она нашла неистощимый источник выгод. В 1788 г. для обеспечения за собой свободы действий на Висле она придумала внушить Австрии и России первый раздел Турции. Хотя обстоятельства с тех пор совершенно изменились, тем не менее средство оставалось хорошим и испытанным. Не служила ли Турция всегда для отклонения в ее сторону честолюбивых стремлений, вызывавших кровопролитие в Европе, не служила ли она для насыщения алчных, для вознаграждения побежденных; не расплатится ли она и теперь за всех? На уничтожении Турции Гарденберг основал обширный план. Дело шло о том, чтобы передать восточную и центральную Европу во всех ее частях и устроить обмен владений государей. Россия возьмет часть Княжеств, Болгарию, Румелию и проливы. Австрия, восстановленная во владении Далмацией, присоединит еще Боснию и Сербию. Франция получит Эллинский полуостров и острова. Россия, Австрия и Пруссия откажутся от провинций, отнятых в последний раз у Польши, и Польша, собрав свои разбросанные члены, снова оживет под управлением саксонского короля. Переселясь в Варшаву, он предоставит владения своих отцов Пруссии, которой, кроме того, будет отдано все, чем она владела в Германии, так что благодаря бедственной для нее кампании Бранденбургская монархия получила бы некоторое приращение. Среди самых тяжелых превратностей судьбы, когда-либо постигавших государство, Пруссия не отрекалась от своих традиций, не отказывалась от своих способов действий; побежденная и умирающая, она в чужом разгроме искала восстановления собственного счастья.[102]
Проект Гарденберга, составленный в виде памятной записки, был одобрен королем и передан в качестве инструкции маршалу Калькрейту, который, подписав перемирие, продолжал жить в Тильзите. Он был сообщен Александру и нашел поддержку у министра Будберга. Царь ограничился тем, что принял его к сведению. Усидчивый теоретический труд еле живой Пруссии мало интересовал его, так как он исходил от осужденного на изгнание министра и короля без государства. Только от одного Наполеона ждал он того слова, которое должно было дать направление его честолюбивым стремлениям. Наконец, император высказал это желанное слово при особо торжественных условиях: он нашел, или, вернее, сумел подстроить удобный случай для театрального эффекта, блеснувшего среди одной из величественных обстановок, которые он так искусно умел создавать.
С тех пор как царь поселился в Тильзите, Наполеон устраивал в честь его смотры нашей армии, расквартированной и разбросанной в окрестностях города. Рано утром оба императора верхами, с блестящей свитой, выезжали из Тильзита. В деревнях, оживавших с утренним благовестом, им повсюду попадались лагеря наших войск. В несколько дней наши солдаты сумели на скорую руку устроить себе пристанища: со свойственным им врожденным и изобретательным вкусом они даже свои временные жилища убрали, как можно лучше, украсив их грубыми орнаментами, взятыми из окрестных деревень. Наполеон со своим гостем объезжали стоянки; он показывал ему своих людей вблизи, принимал участие в их домашнем богослужении, проявлял такую заботу о их благосостоянии, которая поражала русского императора. Затем они галопом доезжали до открытого места, удобного для маневров. Тут были собраны другие войска, построенные в образцовом порядке; их длинные, неподвижные, сверкавшие сталью ряды далеко уходили вдаль. Маршалы принимали командование над своими корпусами, огромная свита группировалась вокруг императоров, начинался смотр.
Александр с захватывающим вниманием следил за такими зрелищами. Подобно всем государям его династии, он любил красивые полки и точно исполненные маневры, и ничто не доставляло ему такого удовольствия, как вид ровным шагом проходивших перед ним колонн и вихрем проносившейся кавалерии: это было то, что князь Адам Чарторижский называл его “парадоманией”.[103] Французская армия представляла тогда неисчерпаемый источник для удовлетворения его склонности. Она была не только самым храбрым, самым воинственным, наиболее дисциплинированным войском Европы, но и самой богатой по краскам, самой разнообразной по виду, самой живописной и самой блестящей. Александр не переставал любоваться бесподобными войсками, их выправкой и энергией. С милостивым вниманием воздавал он им должное и не щадил похвал своим победителям. Он просил представить ему полковых командиров, которые в особенности обратили на себя его внимание. “Вы очень молоды для такой славы”,[104] – сказал он одному из них. Его интересовали самые ничтожные подробности, а брата его даже приводили в восхищение. С согласия царя великий князь Константин просил императора дать ему одного из тамбурмажоров, которые парадировали в мундире с золотыми по всем швам галунами, с фантастическим султаном во главе наших полков.
Он хотел, чтобы этот новомодный инструктор научил своих русских собратьев тем движениям и “штучкам”, которые он выделывал своим жезлом”.[105] Не вызывает ли этот поступок в нашем воображении целую картину, не заставляет ли он на мгновение ожить перед нашими глазами наши победоносные полки, когда они, гордые своими победами, бодро проходили эшелонами перед свитой обоих императоров, под звуки музыки, играя красками своих мундиров?
На одном из таких смотров императору подали дипломатические депеши. Он распечатал, пробежал их, затем, обращаясь к Александру, с вдохновленным видом воскликнул: “Вот решение Божественного Промысла, которое говорит мне, что Турецкая империя не может долее существовать!”[106] Депеши, которые он дал прочесть царю, были от генерала Себастиани, его посланника в Константинополь. Себастиани подробно излагал событие 27 мая и сообщал, что недовольные солдаты и население соединились против султана-реформатора; что Селим, осажденный в своем дворце, быстро покорился велениям судьбы, покорно, по примеру своих предшественников, сложил с себя корону, и Турция, временно оправившаяся под управлением просвещенного монарха, сама собой валилась в пропасть. Наполеон был союзником султана, но не Турции: с ней он не подписывал никакого договора. Он объявил, что падение Селима освобождало его от всякой связи с его империей, успокаивало его совесть и предоставляло ему свободу привести в исполнение те великие планы, к которым влекли его и его личная склонность, и дружба к Александру. Мысли обоих императоров, переносясь через окружавшую их воинственную обстановку через поля Польши, через бледные горизонты Севера, понеслись к более светлым областям, к Востоку и Константинополю, в обетованную землю, туда, куда стремились честолюбивые вожделения царей.
В следующие дни Наполеон постоянно говорил о Востоке, со свойственным ему одному безыскусственным, образным и потрясающим красноречием. Он переносился в тот сказочный мир, который он видел и оценил в бытность свою в Египте; в те страны, которые казались ему одаренными всеми благами природы, но которые человек оставлял неиспользованными; его мысль неслась к туркам, которыми он при случае пользовался, воинственные доблести которых иногда ценил, но слабое и распущенное правительство которых было ему ненавистно, ибо оно было противно его духу, поклонявшемуся силе и закону. “Император не любит турок, – писал позднее один из его министров. – Он считает их варварами”.[107] Едва позволяя Александру коснуться до этой разлагающейся империи, он тем не менее рисовал ему возможность легко воспользоваться ее останками. Ее завоевание, говорил он, будет делом и гуманным и просвещенным: присутствие турок портит возрождающуюся Европу; оно – темное пятно на светлом фоне обновленного континента. Такие громкие фразы не были только блестящей игрой слов, предназначенных обольстить Александра обманчивыми надеждами: у Наполеона, действительно, были высказываемые им с такой силой стремления. Хотя его поведение по отношению к туркам и менялось в зависимости от потребностей его политики, хотя он покидал или поддерживал Турцию, руководствуясь только своими выгодами, но с самого начала его карьеры в нем засела одна идея – хотя смутная и далекая, но упорная и жила в мыслях его об отдаленном будущем. Его мечтой было выполнить на Востоке огромную миссию и пересоздать целый мир. Благодаря своим победам, он переделал Европу и придал ей новый, отвечающий идеям и потребностям его политики вид. Но разве можно считать, что его труд закончен, пока Восток не организован, пока эта благородная часть древнего мира остается в состоянии бесформенного хаоса? Подобно большинству своих современников, он не знал истинного положения и распределения рас на турецкой территории; но одну из них он считал достойной своего внимания, ибо она явилась ему в ореоле светозарного прошлого. Мысль возродить Грецию, привязав ее к своей империи, неоднократно приходила ему на ум, глубоко пропитанный классическими воспоминаниями и страстями. “Греция, говорил он позднее, – ждет своего освободителя, в ней найдет он прекрасный венец славы”.[108] Предчувствуя для народов Востока новую судьбу, он хотел ее ускорить, для того, чтобы самому ее установить; и там, как и везде, его нетерпеливый гений мечтал подвинуть историю.
Александр слушал Наполеона с восхищением; его воображение разгоралось под влиянием его всеобъемлющей и могучей мысли. Страсть к Востоку внедрялась в его душу. Он чувствовал, как честолюбивые мысли овладели им. В словах Наполеона он узнавал те самые звуки, которые напевали ему в юности. План раздела был в его глазах тем “греческим проектом”, которым увлекалась его бабка. Он еще по привычке, по традиции, называл его этим именем.[109] Слова французского завоевателя оживляли в нем воспоминания о царствовании Екатерины и переносили его в героические годы современной России.
Но, указав, что пришло время снова пойти по стопам великой императрицы и начать освобождение Востока, Наполеон сделал оговорку. Будущему, сказал он, надлежит развить и окончить этот труд. Теперь нужно заняться только тем, чтобы сузить оттоманскую территорию, оттеснить и “прижать”[110] к Азии народ, чуждый Европе, отнять у него некоторые провинции, которые он еще угнетает, но которыми более не управляет. Идти же дальше, приступить к полному разделу, было бы делом, чреватым осложнениями и опасностями. Оно не могло бы вызвать между Францией и Россией столкновение, гибельное для их согласия: могут создаться такие положения, когда споры не желательны и нельзя покидать друг друга. Очевидно, что будущая участь центральных провинций Турции и, особенно, Константинополя не была серьезно рассмотрена. Когда позднее оба императора подняли этот вопрос, он предстал перед ними как совершенно новый: ни тот, ни другой не намекнули на прежние разговоры, – в Тильзите они стремились к тому, что могло их соединить, а не разъединить. На европейском же Востоке, если допустить предположение об ограниченном разделе, были области, распределение которых не могло дать повода к пререканиям: их положение решало их судьбу. Наполеон по карте указал на них пальцем и выкроил из отрезанных владений Турции соответственные владения обоих государств. Россия в течение столетия домогалась Молдавии и Валахии и теперь занимала их по праву войны; они должны будут составить ее долю. В случае перехода через Дунай часть Болгарии могла бы разделить участь Княжеств. Франция же найдет средство к расширению по соседству своих Иллирийских владений. Наполеон указывал то на Боснию и Албанию, которые придали бы более прочности и устойчивости Далмации, маленькой провинции, расположенной вдоль берега Адриатического моря, то на Албанию, Эпир и Грецию, которые служили ее продолжением на юге. Хотя оба императора и много говорили о предполагаемых завоеваниях, они, однако, не устанавливали строго ни их внутренней ценности, ни протяжения: они не намечали границ. Убаюкав себя многочисленными гипотезами, не рассмотрев обстоятельно ни одной, они возвращались к общим местам туманного и отдаленного будущего, и разговор продолжался, не приводя ни к каким определенным выводам.
Хотя Наполеон и склонялся к разделу Турции и уже с этих пор изучал средства произвести этот грабеж,[111] но в действительности он еще не остановился ни на каком решении. “Моя система относительно Турции колеблется и готова рухнуть, – писал он Талейрану, – я ни на что не могу решиться”.[112] Раздел Турции был одним из тех средств, которыми он считал необходимым искушать вожделения России, избегая в то же время всякого положительного обязательства. Сохраняя к России принципиальное недоверие, он не решался еще допустить ее до вечной цели ее стремления. Кроме того, страшное потрясение, вызванное преждевременным разделом, прибавляя к существующим уже между государствами причинам раздора еще новую, отдалило бы на неопределенное время общий мир, в котором Наполеон и нуждался и которого страстно желал; это значило бы прибавить новую распрю к тем бесконечным и жестоким распрям, которых не могли разрешить пятнадцатилетние победы французов. Конечно, если Англия, несмотря на давление, произведенное на нее Россией, останется несговорчивой, придется в силу требований беспримерной борьбы прибегнуть к чрезвычайным мероприятиям. Чтобы сильнее привязать к себе Россию, побудить ее к деятельным мерам против общего врага и поразить этого врага на новой почве, Наполеон не отступит от решения восточного вопроса; он взглянет ему прямо в лицо, искренне и смело приступит к нему при условии быть его руководителем и сумеет извлечь из него окончательное торжество своей политики. Но к этой крайней, мере он решил прибегнуть только в случае безусловной необходимости вполне обеспечить свое господство над Европой, выяснив себе намерения Англии и испытать добросовестность Александра. Пока же он надеялся, что для того, чтобы удовлетворить Александра и сохранить над ним чарующую силу, достаточно будет только обещаний без всяких обязательств.
Несколько дней спустя он прекратил разговоры о Востоке под предлогом спешного отъезда в Париж, куда призывали его важные обязанности. Оставшееся в их распоряжении время, говорил он, займут дела, которые необходимо уладить теперь, же. Окончательное же соглашение по разделу следовало отложить до следующего свидания, где оно составит исключительный предмет переговоров. Александр обещал своему союзнику посетить его в Париже. Там-то оба императора, свободные от занятий, не терпящих отлагательства, могут на досуге возобновить разговор о великом замысле – установить судьбу целой части света и распределить между собой управление ею.[113]