В эти-то счастливые дни пришли с Севера первые тревожные слухи. На горизонте опять показался враг, иначе говоря, война, которая, поставила французов во главе народов, теперь, в силу своего постоянства и возрастающей жестокости, рассматривалась ими, как главная причина их бедствий. Пока угроза была едва заметна. Это было только предостережение, идущее издали, тревожный шепот из тех мест на Висле, где была намечена стратегическая граница Франции. Варшавские поляки, несмотря на необычайную скрытность своих соседей, начали замечать какие-то подозрительные движения. Хотя их взоры с трудом проникали за строго охраняемую границу, тем не менее они видели, как позади завесы ходили взад и вперед грозные тени, как неясно обрисовывались и росли контуры армий. Инстинктом самосохранения они почувствовали, что им грозит опасность, и стали звать на помощь. Власти герцогства обращались ко всем: писали в Дрезден, Данциг, Гамбург; извещали императорский двор, генерала Раппа, маршала Даву. Главнокомандующий армией, бывший в то же время и военным министром, князь Понятовский, отправил одного из своих адъютантов в Париж предупредить императора.[162]
Но поляки столько раз доносили о несуществующих опасностях, что к их сообщениям притупилось всякое внимание, иссяк всякий интерес. Всем был известен их впечатлительный и нервный темперамент; все знали, как легко разыгрывается и создает всевозможные небылицы их воображение; все неоднократно убеждались, что в их очки все казалось в десять раз больше, 15 первый раз, когда они увидели и сказали правду, им никто уже не верил. Для спокойствия совести Даву предписал Раппу, стоявшему ближе его к границе, не поднимая шума, послать на разведку офицеров и выяснить дело, но до более полных сведений не счел нужным поднимать тревогу. Он предписывал большинству варшавских командиров, в том числе Понятовскому, полное неумение разбираться в делах. “Когда я был в Варшаве, – писал он, вспоминая прошлое, —Понятовским пользовались, чтобы передавать мне самые нелепые донесения”.[163] Несмотря на уважение, которое внушала храбрость поляков, они не добились популярности в нашей армии; их шумные требования услуги за услугу, их мания плакаться при всяком удобном случае, их постоянные просьбы денег надоедали. Считалось почти невозможным, вне поля битвы, относиться к ним серьезно.
Но вслед за тем известия из других источников придали их словам некоторое значение. Эти известия шли и с Севера, и с Юга – из двух государств, находившихся в наиболее благоприятных условиях для наблюдения за тем, что делалось в России. Наш посланник а Швеции доносил, что на противоположном берегу Балтийского моря – в Финляндии – идет передвижение войск, что люди и материальная часть направляются к югу. Он полагал, что между Россией и Англией уже восстановлены прежние отношения и что из России в Англию и обратно постоянно снуют эмиссары. Правда, наше посольство в Стокгольме говорило только понаслышке, основываясь на весьма подробных, но выдуманных сведениях – на сказках, которые любезно рассказывал ему Бернадот. Вполне возможно, что наследный принц приписывал царю наступательные планы с целью придать себе в глазах императора большее значение и подороже продать себя. Иное дело на Востоке. Там наши агенты ссылались на то, что видели собственными глазами. Наш консул в Бухаресте, живший в стране, занятой русскими, вращавшийся среди них, собственными глазами видел, как ежедневно уходили с берегов Дуная целые полки, бригады, дивизии и направлялись к польским провинциям. Для того, чтобы Россия лишала себя возможности вырвать у турок уступку княжеств, чтобы она отказалась от своих надежд и домогательств на Востоке, нужно было, чтобы она считала себя самое под угрозой или чтобы перенесла свои честолюбивые стремления в другое место; одно из двух: или она замышляла коварные планы, или сама боялась нападения.
Последнее предположение было единственным, которое вначале казалось Наполеону правдоподобным. Когда ему говорили о планах насчет герцогства, о возможности внезапного нападения, он слушал с недоверчивой улыбкой, пожимал плечами. Русский государь и его кабинет не приучили его к подобным безрассудно смелым поступкам. “Нет! Не посмеют”, – как будто хочет он сказать. Он думает, что если Россия вооружается, то, без сомнения, потому, что, несмотря на все предосторожности, она пронюхала о наших военных приготовлениях; что она осведомлена о них, несмотря на то, что они находятся в зачаточном состоянии; что, наблюдая за постепенным увеличением первого корпуса, за посылкой в Данциг подкреплений, она думает, что в недалеком будущем ей грозит нападение, и спешно принимает некоторые меры. Чтобы рассеять ее тревогу, Наполеон приказывает Шампаньи поискуснее обманывать Куракина и повторить ему с большими подробностями, что назначение нового гарнизона – помешать высадке англичан.[164] Коленкуру поручается говорить в самом миролюбивом тоне, а затем – думает император – приедет его заместитель Лористон и будет повторять те же уверения с авторитетом человека, снабженного самыми свежими инструкциями. Речами, направленными к умиротворению, старается Наполеон успокоить брожение умов в России. Он считает его прискорбным явлением, но не думает, чтобы оно уже укоренилось и было серьезным.
В начале апреля вооружения России приобрели такую огласку, что нельзя было не признавать их значение, Со всех сторон приходили известия все более определенного, бесспорного характера, требующего внимательного отношения. С одной стороны – поляки, живя в постоянном страхе, не переставали кричать о надвигающейся опасности, с другой – из Стокгольма ясно было видно, как из Финляндии уходили войска. Затем, по словам наших агентов, главная часть русской армии на Востоке – пять дивизий из девяти, усиленные сверх установленного комплекта за счет остальных четырех, меняют фронт и форсированным маршем отходят к западной границе России. Эта перемена в расположении войск – показатель перемены политического фронта – является в глазах Наполеона крайне подозрительным и наиболее знаменательным фактом.
Помимо того, вся Европа начинает говорить, что готовится война, и что инициативу ее возьмет на себя Россия. Наши друзья и наши агенты волнуются и считают своим долгом предостеречь нас. В Париже министр полиции портит себе глаза, проводя вечера за чтением тревожных донесений; министр иностранных дел находит в корреспонденциях из Дрездена, Вены, Берлина и Копенгагена подтверждение фактов, на которые указывается в корреспонденциях с Севера и Востока. Слухи о войне начинают проникать даже в публику. Биржа волнуется, курс падает. Всем очевидно, что на Севере собирается гроза. Только французское посольство в Петербурге по-прежнему невозмутимо спокойно. Оно ничего не видит, ничего не слышит, от него все закрыто туманом. Ему неизвестно, что в непосредственной близости от него, в огромном государстве, за которым ему поручено наблюдать, все поставлено на ноги и идет в поход; что всюду чувствуется непрерывно действующая, направляющая воля; что Россия переносит и стягивает все вооруженные силы к одному пункту своей границы – к тому, который граничит с варшавской Польшей. При таких условиях нападение на великое герцогство делается более или менее возможным. Все еще не допуская, чтобы у императора Александра было заранее обдуманное намерение напасть на герцогство, Наполеон должен был спросить себя, устоит ли царь против искушения воспользоваться своими войсками, когда они в полном сборе, в образцовом порядке будут в его распоряжении; когда они войдут в соприкосновение со слабой армией герцогства, завладеть которым так много соблазна? – Война близка уже только потому, что армии стоят одна против другой. Ничтожного события, случайной стычки, искры достаточно, чтобы вспыхнул пожар. Мы видели, как в течение нескольких месяцев неудержимо шли к войне; теперь идут к ней беглым шагом.
В конце концов, Наполеон решается принять некоторые неотложные меры предосторожности. Он приказывает ускорить движение немецких контингентов, отправленных в Данциг, призывает к деятельности государей, которым поручено их доставить, распекает запоздавших. Даву получает приказание – если того потребуют обстоятельства – перенестись “во весь дух” через Штеттин, Мекленбург и Померанию на Одер и Вислу. Первый корпус должен пройти это пространство “в полном составе, идя, как бы во время войны, быстро и в три колонны”.[165] – “Но мы еще не дошли до войны”, – торопится добавить император. Тем не менее, он думает немедленно собрать войска за Рейном и Альпами.
Естественным отражением причиняемых ему Россией беспокойств является большая предупредительность к государствам, которые могут служить ему против нее. 5 апреля в разговоре с австрийским посланником, князем Шварценбергом, он впервые говорит о союзе в положительном смысле и высказывает желание на всякий случай иметь в своем распоряжении вспомогательный корпус.[166]
Затем он уже не так пренебрежительно относится к заискиваниям Пруссии и разрешает своему представителю при ней, Сен-Марзану, вступить в разговор[167], Далее на Севере Алькиеру предписывается отнестись с большим вниманием к предложениям Бернадота и определенно узнать, “чего хотят”[168]. В довершение всего Шампаньи готовит проект депеши Латур-Мобуру, нашему поверенному в делах в Константинополе. Этот агент должен быть немного откровеннее с министрами Порты, впрочем, сохраняя большую осторожность. “У нас нет еще войны с Россией, – говорится в проекте. – Императору не угодно этой новой войны. Россия, наверно, боится войны и очень далека от того, чтобы желать ее. Между обоими правительствами по-прежнему существует союз, так что показная сторона его должна тщательно сохраняться. Поэтому вы должны остерегаться всякого открытого выступления, в котором Россия могла бы видеть шаг, направленный против нее. Тем не менее, готовьте узы, которые в случае войны, могли бы соединить Францию с Турцией, и втихомолку сглаживайте препятствия, чтобы не было помехи к тесному союзу обоих государств”.[169] Из этого проекта видно, что Наполеон хочет воспользоваться Турцией, подобно Швеции; что он намерен бросить ее на фланг русских армий, если бы тем пришла фантазия пойти на Варшаву.
Он сознает, что вторжение русских в герцогство будет для него величайшей помехой. Оно может расстроить все будущее, все планы, сформировавшиеся в его уме. В результате досада, вызванная тем, что, может быть, ему придется вести войну без надлежащей подготовки, вынуждает его приступить к более серьезным переговорам с Россией. Пока он верил в возможность отсрочить кризис до будущего года, т. е. до того времени, когда в его руках будут все средства, он допускал только два радикальных, целиком в свою пользу, решения: или войну, которая бросила бы Россию к его ногам, или же ее капитуляцию в силу простого развертывания наших сил. По кризис возникает раньше назначенного им времени, он застает его врасплох, поэтому он не отвергает мысли окончить дело мирным путем. Он не прочь помириться и принять во внимание требование противника, лишь бы это не слишком затрагивало его гордость и его политику. Будут ли его стремления к полюбовному соглашению отвечать таковым же желаниям, зародившимся немного раньше в уме Александра, остановят ли они конфликт, сохранят ли мир?
II
Но поляки столько раз доносили о несуществующих опасностях, что к их сообщениям притупилось всякое внимание, иссяк всякий интерес. Всем был известен их впечатлительный и нервный темперамент; все знали, как легко разыгрывается и создает всевозможные небылицы их воображение; все неоднократно убеждались, что в их очки все казалось в десять раз больше, 15 первый раз, когда они увидели и сказали правду, им никто уже не верил. Для спокойствия совести Даву предписал Раппу, стоявшему ближе его к границе, не поднимая шума, послать на разведку офицеров и выяснить дело, но до более полных сведений не счел нужным поднимать тревогу. Он предписывал большинству варшавских командиров, в том числе Понятовскому, полное неумение разбираться в делах. “Когда я был в Варшаве, – писал он, вспоминая прошлое, —Понятовским пользовались, чтобы передавать мне самые нелепые донесения”.[163] Несмотря на уважение, которое внушала храбрость поляков, они не добились популярности в нашей армии; их шумные требования услуги за услугу, их мания плакаться при всяком удобном случае, их постоянные просьбы денег надоедали. Считалось почти невозможным, вне поля битвы, относиться к ним серьезно.
Но вслед за тем известия из других источников придали их словам некоторое значение. Эти известия шли и с Севера, и с Юга – из двух государств, находившихся в наиболее благоприятных условиях для наблюдения за тем, что делалось в России. Наш посланник а Швеции доносил, что на противоположном берегу Балтийского моря – в Финляндии – идет передвижение войск, что люди и материальная часть направляются к югу. Он полагал, что между Россией и Англией уже восстановлены прежние отношения и что из России в Англию и обратно постоянно снуют эмиссары. Правда, наше посольство в Стокгольме говорило только понаслышке, основываясь на весьма подробных, но выдуманных сведениях – на сказках, которые любезно рассказывал ему Бернадот. Вполне возможно, что наследный принц приписывал царю наступательные планы с целью придать себе в глазах императора большее значение и подороже продать себя. Иное дело на Востоке. Там наши агенты ссылались на то, что видели собственными глазами. Наш консул в Бухаресте, живший в стране, занятой русскими, вращавшийся среди них, собственными глазами видел, как ежедневно уходили с берегов Дуная целые полки, бригады, дивизии и направлялись к польским провинциям. Для того, чтобы Россия лишала себя возможности вырвать у турок уступку княжеств, чтобы она отказалась от своих надежд и домогательств на Востоке, нужно было, чтобы она считала себя самое под угрозой или чтобы перенесла свои честолюбивые стремления в другое место; одно из двух: или она замышляла коварные планы, или сама боялась нападения.
Последнее предположение было единственным, которое вначале казалось Наполеону правдоподобным. Когда ему говорили о планах насчет герцогства, о возможности внезапного нападения, он слушал с недоверчивой улыбкой, пожимал плечами. Русский государь и его кабинет не приучили его к подобным безрассудно смелым поступкам. “Нет! Не посмеют”, – как будто хочет он сказать. Он думает, что если Россия вооружается, то, без сомнения, потому, что, несмотря на все предосторожности, она пронюхала о наших военных приготовлениях; что она осведомлена о них, несмотря на то, что они находятся в зачаточном состоянии; что, наблюдая за постепенным увеличением первого корпуса, за посылкой в Данциг подкреплений, она думает, что в недалеком будущем ей грозит нападение, и спешно принимает некоторые меры. Чтобы рассеять ее тревогу, Наполеон приказывает Шампаньи поискуснее обманывать Куракина и повторить ему с большими подробностями, что назначение нового гарнизона – помешать высадке англичан.[164] Коленкуру поручается говорить в самом миролюбивом тоне, а затем – думает император – приедет его заместитель Лористон и будет повторять те же уверения с авторитетом человека, снабженного самыми свежими инструкциями. Речами, направленными к умиротворению, старается Наполеон успокоить брожение умов в России. Он считает его прискорбным явлением, но не думает, чтобы оно уже укоренилось и было серьезным.
В начале апреля вооружения России приобрели такую огласку, что нельзя было не признавать их значение, Со всех сторон приходили известия все более определенного, бесспорного характера, требующего внимательного отношения. С одной стороны – поляки, живя в постоянном страхе, не переставали кричать о надвигающейся опасности, с другой – из Стокгольма ясно было видно, как из Финляндии уходили войска. Затем, по словам наших агентов, главная часть русской армии на Востоке – пять дивизий из девяти, усиленные сверх установленного комплекта за счет остальных четырех, меняют фронт и форсированным маршем отходят к западной границе России. Эта перемена в расположении войск – показатель перемены политического фронта – является в глазах Наполеона крайне подозрительным и наиболее знаменательным фактом.
Помимо того, вся Европа начинает говорить, что готовится война, и что инициативу ее возьмет на себя Россия. Наши друзья и наши агенты волнуются и считают своим долгом предостеречь нас. В Париже министр полиции портит себе глаза, проводя вечера за чтением тревожных донесений; министр иностранных дел находит в корреспонденциях из Дрездена, Вены, Берлина и Копенгагена подтверждение фактов, на которые указывается в корреспонденциях с Севера и Востока. Слухи о войне начинают проникать даже в публику. Биржа волнуется, курс падает. Всем очевидно, что на Севере собирается гроза. Только французское посольство в Петербурге по-прежнему невозмутимо спокойно. Оно ничего не видит, ничего не слышит, от него все закрыто туманом. Ему неизвестно, что в непосредственной близости от него, в огромном государстве, за которым ему поручено наблюдать, все поставлено на ноги и идет в поход; что всюду чувствуется непрерывно действующая, направляющая воля; что Россия переносит и стягивает все вооруженные силы к одному пункту своей границы – к тому, который граничит с варшавской Польшей. При таких условиях нападение на великое герцогство делается более или менее возможным. Все еще не допуская, чтобы у императора Александра было заранее обдуманное намерение напасть на герцогство, Наполеон должен был спросить себя, устоит ли царь против искушения воспользоваться своими войсками, когда они в полном сборе, в образцовом порядке будут в его распоряжении; когда они войдут в соприкосновение со слабой армией герцогства, завладеть которым так много соблазна? – Война близка уже только потому, что армии стоят одна против другой. Ничтожного события, случайной стычки, искры достаточно, чтобы вспыхнул пожар. Мы видели, как в течение нескольких месяцев неудержимо шли к войне; теперь идут к ней беглым шагом.
В конце концов, Наполеон решается принять некоторые неотложные меры предосторожности. Он приказывает ускорить движение немецких контингентов, отправленных в Данциг, призывает к деятельности государей, которым поручено их доставить, распекает запоздавших. Даву получает приказание – если того потребуют обстоятельства – перенестись “во весь дух” через Штеттин, Мекленбург и Померанию на Одер и Вислу. Первый корпус должен пройти это пространство “в полном составе, идя, как бы во время войны, быстро и в три колонны”.[165] – “Но мы еще не дошли до войны”, – торопится добавить император. Тем не менее, он думает немедленно собрать войска за Рейном и Альпами.
Естественным отражением причиняемых ему Россией беспокойств является большая предупредительность к государствам, которые могут служить ему против нее. 5 апреля в разговоре с австрийским посланником, князем Шварценбергом, он впервые говорит о союзе в положительном смысле и высказывает желание на всякий случай иметь в своем распоряжении вспомогательный корпус.[166]
Затем он уже не так пренебрежительно относится к заискиваниям Пруссии и разрешает своему представителю при ней, Сен-Марзану, вступить в разговор[167], Далее на Севере Алькиеру предписывается отнестись с большим вниманием к предложениям Бернадота и определенно узнать, “чего хотят”[168]. В довершение всего Шампаньи готовит проект депеши Латур-Мобуру, нашему поверенному в делах в Константинополе. Этот агент должен быть немного откровеннее с министрами Порты, впрочем, сохраняя большую осторожность. “У нас нет еще войны с Россией, – говорится в проекте. – Императору не угодно этой новой войны. Россия, наверно, боится войны и очень далека от того, чтобы желать ее. Между обоими правительствами по-прежнему существует союз, так что показная сторона его должна тщательно сохраняться. Поэтому вы должны остерегаться всякого открытого выступления, в котором Россия могла бы видеть шаг, направленный против нее. Тем не менее, готовьте узы, которые в случае войны, могли бы соединить Францию с Турцией, и втихомолку сглаживайте препятствия, чтобы не было помехи к тесному союзу обоих государств”.[169] Из этого проекта видно, что Наполеон хочет воспользоваться Турцией, подобно Швеции; что он намерен бросить ее на фланг русских армий, если бы тем пришла фантазия пойти на Варшаву.
Он сознает, что вторжение русских в герцогство будет для него величайшей помехой. Оно может расстроить все будущее, все планы, сформировавшиеся в его уме. В результате досада, вызванная тем, что, может быть, ему придется вести войну без надлежащей подготовки, вынуждает его приступить к более серьезным переговорам с Россией. Пока он верил в возможность отсрочить кризис до будущего года, т. е. до того времени, когда в его руках будут все средства, он допускал только два радикальных, целиком в свою пользу, решения: или войну, которая бросила бы Россию к его ногам, или же ее капитуляцию в силу простого развертывания наших сил. По кризис возникает раньше назначенного им времени, он застает его врасплох, поэтому он не отвергает мысли окончить дело мирным путем. Он не прочь помириться и принять во внимание требование противника, лишь бы это не слишком затрагивало его гордость и его политику. Будут ли его стремления к полюбовному соглашению отвечать таковым же желаниям, зародившимся немного раньше в уме Александра, остановят ли они конфликт, сохранят ли мир?
II
1 апреля наш новый посланник в России, генерал Лористон, получил приказание выехать из Парижа и отправиться к месту назначения. Данные ему инструкции уполномочивали его сказать, что император начнет войну только в двух случаях: если Россия подпишет мир с англичанами или же потребует от турок территорий по ту сторону Дуная.[170] Лишь только Лористон выехал, его нагнало письмо, которое Наполеон поручал ему передать императору Александру. Это был самый настойчивый призыв к чувствам дружбы и доверия. К откровенному объяснению, во время которого все было бы высказано друг другу и по всем претензиям можно было бы прийти к соглашению. В этом письме Наполеон сознается, что вооружается и уверяет, что имеет на это право, ибо “известия из России не носят миролюбивого характера. То, что там происходит, – говорит он далее, – служит новым доказательством тому, что повторение одного, и того же – самый сильный риторический прием. Вашему Величеству столько раз повторяли, что я питаю злобу к вам, что ваше доверие ко мне пошатнулось. Русские уходят с границы, на которой они нужны и отправляются они туда, где у Вашего Величества только друзья. Я тоже должен был подумать о своих делах и принять свои меры. В противовес моим приготовлениям Ваше Величество вынуждены будете усилить свои; все, что вы сделаете, отзовется здесь, и вынудит меня к новым рекрутским наборам. И все это ради каких-то призраков. Это повторение того же, что я видел в 1807 г.[171] в Пруссии и в 1809 г. в Австрии. Что касается меня, я останусь личным другом Вашего Величества даже тогда, когда злой рок, увлекающий Европу, заставит наши народы взяться за оружие. Я не буду следовать примеру Вашего Величества: я на нападу никогда; мои войска двинутся только в том случае, если Ваше Величество разорвет тильзитский договор. Я первый разоружусь и приведу дела в положение, в каком они были год тому назад, если Вашему Величеству угодно будет вернуться к прежнему доверию. Имели ли вы когда-нибудь повод раскаиваться в оказанном мне доверии?...[172]
В Германии Лористон встретил полковника Чернышева, который мчался в противоположном ему направлении. 9 апреля по воздушному телеграфу[173] было сообщено о проезде расторопного офицера через Мец. Наполеон был в восторге. Без сомнения, думал он, Чернышев везет ответ на письмо от 28 февраля; его приезд, может быть, все выяснит. Чернышева ждали на третий день, но он ездил с такой быстротой, что всегда являлся раньше предположенного срока. 10-го утром он примчался в Париж. Почти тотчас же по приезде он отправился в Тюльери. Тут его не заставили долга ждать в приемной зале. Едва он назвал свою фамилию, дежурный камергер завел его к Его Величеству.
Предупрежденный министром полиции, император знал, что этот посол был не только послом, но и шпионом. Тем не менее, у него были веские причины принять его хорошо. Он встретил его с довольным видом, высказал, что приятно поражен тем, что в такое непродолжительное время вторично видит его и поздравил его с волшебной расторопностью. “Ну, о чем же думают у вас – о мире или о войне”, – сказал он затем.[174]
Чернышев подал ему письмо императора Александра от 25 марта и сказал, что его государь по-прежнему непоколебимо желает поддерживать союз на старых началах. После этого начался длинный разговор о взаимных обидах, причем Наполеон высказался, что “так как он твердо убежден, что война с Россией кроме вреда ничего ему не принесет, то самое искреннее его желание столковаться с ней по-дружески, и что он сейчас же увидит, дает ли ему письмо императора Александра возможность сделать это”.
Он сломал печать. По мере чтения письма на лице его все более выступало разочарование. Во всем, что говорил ему Александр, он не находил ничего определенного, ничего, что давало бы ему возможность прийти к какому-нибудь заключению. Действительно, трудно было угадать скрытый смысл письма без комментариев, дать которые был уполномочен Чернышев, Дойдя до фразы, в которой царь жаловался на неуверенность в своей безопасности, Наполеон с досадой воскликнул: “Кто же посягает на ваше существование? Кто намерен напасть на вас?”. Ведь он уже сказал, что восстановление Польши “стоит на последнем месте в его планах”.
Затем Наполеон перешел к сожалениям по поводу страхов России и ее лишенных почвы треволнений, которые приводят ее к плохо рассчитанным и непоследовательным поступкам. Будучи врагами Англии, русские играют ей на руку; враги турок – они, не подписав еще мира, прекращают враждебные действия, чем ставят себя по отношению к Порте, а также и к Австрии, в фальшивое, нелепое и неопределенное положение; своим участием к Пруссии они компрометируют ее и подвергают еще худшей участи. Наконец, будучи союзниками Франции, они ставят себя в такое положение, что могут внезапно оказаться в войне с ней. Но отдают ли себе отчет в Петербурге, какая это будет война? “Я думаю, – сказал Наполеон, – что император Александр заблуждается насчет наших средств. Он ошибается, думая, что в настоящее время мы слабы. У меня над ним преимущество в том, что я могу вести с ним войну, не отвлекая ни одного человека из моих армий в Испании... Война только задержит мои морские планы и будет стоить мне денег. Но находящихся в моем хранилище шестисот миллионов, вероятно, хватит... Если вы не верите мне, я готов приказать, чтобы вас тотчас же провели во флигель моего дворца, где хранятся деньги, и где вы можете сосчитать их”. Итак, Франция может выдержать войну, но у нее нет ни средств, ни желания начинать ее, она никогда не возьмет на себя почин. “Даю честное слово, – сказал Наполеон, – не нападать на вас в течение четырех лет, конечно, если вы сами не начнете войны”. “Но, – продолжал он, – только он может зависит собрать в несколько месяцев триста тысяч французов и несметное количество союзников”. И тотчас же он рисует перед взорами Чернышева ужас наводящую картину: лагеря в сто тысяч человек каждый со всем на пути к формированию, затем сто сорок четыре полка, из которых только семьдесят заняты в Испании, словом, – “громадную, исполинскую” армию с восемьюстами орудиями, готовую сейчас же двинуться на Север. Таким образом, прибегая то к тому, то к другому приему, старается он то успокоить Россию насчет своих намерений, то внушить ей страх своими средствами, с целью доказать ей, что соглашение еще возможно, и что она должна предпочесть его войне.
“Но письмо императора, вашего государя, не указывает мне никакого способа к достижению этого – говорит он, намекая на соглашение. – Мне желательно сохранить деньги в кармане и, сознаюсь, я ждал вас с нетерпением в надежде, что ваш приезд рассеет все возникшие недоразумения и даст возможность прекратить огромные расходы и сберечь деньги, которые мы оба тратим на приготовления к войне. Но, дорогой мой друг, я по всему вижу, что, несмотря на быстроту ваших двух поездок, все ваше поручение ограничивается несколькими упреками по моему адресу; итак, со времени вашего отъезда, мы ни на шаг не продвинулись вперед”. Так как Чернышев выступил со своими миролюбивыми уверениями, то он продолжал: “Все это прекрасно, однако, это не дает мне возможности угадать, чего желает Россия”. Затем, взяв Чернышева за ухо, “что служило доказательством большой ласки со стороны Его Величества”, придавая этим властно дружеским жестом особое значение своим словам, он сказал: “Поговорим теперь как истинные солдаты, просто, без дипломатического многословия”. И устремив на молодого человека пытливый, насквозь пронизывающий взгляд, он старался проникнуть в самые тайники его души и выпытать у него тайну его двора.
Хотя Чернышев и попал в довольно затруднительное положение, он не выдал тотчас же этой тайны. Он не хотел по первому же требованию снять покров с притязаний России на герцогство Варшавское. Так как то, что ему нужно было сказать, имело очень большое значение и могло быть дурно принято, он высказался только после долгих настояний. Сперва он сказал, что не сведущ в этом деле, долго ломался, заставлял себя просить. Затем, считая, что пора сделать решительный намек, он выразился фигурально и, слово в слово повторяя метафору Румянцева, сказал: “Ввиду того, что канцлер относится ко мне очень благосклонно и с полным доверием, я осмелюсь, с разрешения Вашего Величества, передать вам его разговор со мной, сохраняя даже одно из его выражений, а именно: если бы удалось ссыпать в один мешок дела Польши и Ольденбурга, перемешать их хорошенько и затем вытряхнуть, то граф глубоко убежден, что союз между Францией и Россией сделался бы вполне прочным, более тесным и искренним, чем прежде, и все это назло англичанам, и даже немцам”. Слово было сказано. Яркий луч света внезапно озарил ум императора. В первые минуты он даже подумал, что Россия требует у него все герцогство целиком, что взамен Ольденбурга она хочет получить передовое укрепление, которое стояло во главе нашей оборонительной системы и служило ключом к Германии. На это он никогда не согласится! Как? Отдать герцогство? Это было бы величайшим безрассудством. И, кроме того, величайшим позором. В тысячу раз лучше война – война сейчас же, со всеми ее случайностями и опасностями, но не уступка на такое требование! Вот какой ответ диктовали императору его оскорбленная гордость и вспыхнувшее недоверие.
Он поднялся и, дрожа от гнева, стал ходить большими шагами, забрасывая Чернышева в порыве бешенства следующими словами: “Ну нет, милостивый государь, к счастью, мы не дошли еще до такой крайности: отдать герцогство Варшавское за Ольденбург было бы верхом безумия. Какое впечатление произвела бы на поляков уступка хотя бы одной пяди их территории в момент, когда Россия угрожает нам! Мне, милостивый государь, каждый день со всех сторон твердят, что у вас существует проект захватить герцогство. Да ведь и мы не все мертвые. Если я и хвастун, то, во всяком случае, не больше других. Я знаю, что ваши средства велики, что ваша армия и очень хороша, и храбра да и помимо того, я слишком много отдал сражений, чтобы не знать, от каких пустяков зависит их судьба. Но, если бог войны станет на нашу сторону, а это возможно, ибо шансы одинаковы, я заставлю Россию раскаяться и может случиться, что она потеряет не только свои польские провинции, но и Крым”.
Чернышев дал пронестись этому бурному потоку. Но лишь только он нашел возможность вставить слово, он постарался ослабить значение своих слов. Он извинился, что необдуманно повторил вырвавшуюся у канцлера мысль; что, может быть, он плохо понял мысль министра; возможно и то, что не точно передал ее.
Видя, что Чернышев дал отбой, Наполеон заключил из этого, что полковник уполномочен видоизменить и сократить требование; что если не выгорит комбинация с польским государством, Россия пожелает получить смежную с Польшей территорию, владея которой, она могла бы поставить Варшаву в зависимость от себя, иначе говоря, потребует важную крепость, господствующую над Вислой. “Теперь, – сказал он более спокойным тоном, – я догадываюсь. Вы желаете получить за Ольденбург Данциг. Год тому назад, даже шесть месяцев, я бы отдал вам его, но теперь, когда я вам не доверяю, когда я живу под угрозой, как хотите вы, чтобы я отдал вам единственную крепость, которая, в случае войны с вами, будет точкой опоры для всех моих военных операций на Висле? Ведь если мне впоследствии будет грозить нападение, мне придется по собственной воле отнести свои операции на Одер”.
Таким образом, считая, что второе требование не столь возмутительно, как первое, он открыто признался, в силу каких соображений вынужден отвергнуть его. Поэтому он не оборвал разговора. Желая знать, является ли опасение возрождения Польши главной заботой России, оно ли мучит ее, в этом ли следует искать корень зла, загадку и разрешение всех недоразумений, он, чтобы выведать это, прибег к оригинальному приему. Рассказ Чернышева позволяет нам присутствовать при любопытной сцене.
“Вслед за тем, – рассказывает офицер в своем донесении царю, – Наполеон спросил меня, с тем откровенным и добродушным видом, который знаком Вашему Императорскому Величеству; “Скажите мне откровенно, серьезно ли думают император Александр и граф Румянцев, что я желаю “восстановить Польшу?”, Я ответил, что не могу доподлинно сказать, предполагает ли Ваше Величество в нем такое намерение, но, что все, что происходит в герцогстве Варшавском со времени кампании 1809 г., имеет такой вид, что причиняет вам беспокойство. Беря меня снова за ухо, он сказал. что непременно хочет знать, что я сам думаю об этом, прибавив: “Не правда ли, вы думаете, что я жду только “окончания моих дел в Испании, чтобы выполнить это намерение?”. Я ответил, что я слишком молод и неопытен, чтобы иметь личное мнение, да к тому же мой долг смотреть на все глазами императора, моего государя. Все настойчивее требуя ответа, Наполеон все время забавлялся тем, что, смеясь, сильно драл меня за ухо, уверяя, что не выпустит уха, пока я не исполню его желания. Эта шутка начала надоедать мне, ибо причиняла мне боль, и я сказал ему: “Хорошо, Государь! Так как Ваше Величество непременно желает получить ответ, скажу вам, что я не в силах решить, будет ли осуществление такого намерения в ваших интересах; но не задумаюсь предположить, что, невзирая на ваш союз с Россией, восстановление Польши при условии, когда это покажется вам выгодным и у вас не будет других войн – одна из ваших затаенных мыслей”.
В Германии Лористон встретил полковника Чернышева, который мчался в противоположном ему направлении. 9 апреля по воздушному телеграфу[173] было сообщено о проезде расторопного офицера через Мец. Наполеон был в восторге. Без сомнения, думал он, Чернышев везет ответ на письмо от 28 февраля; его приезд, может быть, все выяснит. Чернышева ждали на третий день, но он ездил с такой быстротой, что всегда являлся раньше предположенного срока. 10-го утром он примчался в Париж. Почти тотчас же по приезде он отправился в Тюльери. Тут его не заставили долга ждать в приемной зале. Едва он назвал свою фамилию, дежурный камергер завел его к Его Величеству.
Предупрежденный министром полиции, император знал, что этот посол был не только послом, но и шпионом. Тем не менее, у него были веские причины принять его хорошо. Он встретил его с довольным видом, высказал, что приятно поражен тем, что в такое непродолжительное время вторично видит его и поздравил его с волшебной расторопностью. “Ну, о чем же думают у вас – о мире или о войне”, – сказал он затем.[174]
Чернышев подал ему письмо императора Александра от 25 марта и сказал, что его государь по-прежнему непоколебимо желает поддерживать союз на старых началах. После этого начался длинный разговор о взаимных обидах, причем Наполеон высказался, что “так как он твердо убежден, что война с Россией кроме вреда ничего ему не принесет, то самое искреннее его желание столковаться с ней по-дружески, и что он сейчас же увидит, дает ли ему письмо императора Александра возможность сделать это”.
Он сломал печать. По мере чтения письма на лице его все более выступало разочарование. Во всем, что говорил ему Александр, он не находил ничего определенного, ничего, что давало бы ему возможность прийти к какому-нибудь заключению. Действительно, трудно было угадать скрытый смысл письма без комментариев, дать которые был уполномочен Чернышев, Дойдя до фразы, в которой царь жаловался на неуверенность в своей безопасности, Наполеон с досадой воскликнул: “Кто же посягает на ваше существование? Кто намерен напасть на вас?”. Ведь он уже сказал, что восстановление Польши “стоит на последнем месте в его планах”.
Затем Наполеон перешел к сожалениям по поводу страхов России и ее лишенных почвы треволнений, которые приводят ее к плохо рассчитанным и непоследовательным поступкам. Будучи врагами Англии, русские играют ей на руку; враги турок – они, не подписав еще мира, прекращают враждебные действия, чем ставят себя по отношению к Порте, а также и к Австрии, в фальшивое, нелепое и неопределенное положение; своим участием к Пруссии они компрометируют ее и подвергают еще худшей участи. Наконец, будучи союзниками Франции, они ставят себя в такое положение, что могут внезапно оказаться в войне с ней. Но отдают ли себе отчет в Петербурге, какая это будет война? “Я думаю, – сказал Наполеон, – что император Александр заблуждается насчет наших средств. Он ошибается, думая, что в настоящее время мы слабы. У меня над ним преимущество в том, что я могу вести с ним войну, не отвлекая ни одного человека из моих армий в Испании... Война только задержит мои морские планы и будет стоить мне денег. Но находящихся в моем хранилище шестисот миллионов, вероятно, хватит... Если вы не верите мне, я готов приказать, чтобы вас тотчас же провели во флигель моего дворца, где хранятся деньги, и где вы можете сосчитать их”. Итак, Франция может выдержать войну, но у нее нет ни средств, ни желания начинать ее, она никогда не возьмет на себя почин. “Даю честное слово, – сказал Наполеон, – не нападать на вас в течение четырех лет, конечно, если вы сами не начнете войны”. “Но, – продолжал он, – только он может зависит собрать в несколько месяцев триста тысяч французов и несметное количество союзников”. И тотчас же он рисует перед взорами Чернышева ужас наводящую картину: лагеря в сто тысяч человек каждый со всем на пути к формированию, затем сто сорок четыре полка, из которых только семьдесят заняты в Испании, словом, – “громадную, исполинскую” армию с восемьюстами орудиями, готовую сейчас же двинуться на Север. Таким образом, прибегая то к тому, то к другому приему, старается он то успокоить Россию насчет своих намерений, то внушить ей страх своими средствами, с целью доказать ей, что соглашение еще возможно, и что она должна предпочесть его войне.
“Но письмо императора, вашего государя, не указывает мне никакого способа к достижению этого – говорит он, намекая на соглашение. – Мне желательно сохранить деньги в кармане и, сознаюсь, я ждал вас с нетерпением в надежде, что ваш приезд рассеет все возникшие недоразумения и даст возможность прекратить огромные расходы и сберечь деньги, которые мы оба тратим на приготовления к войне. Но, дорогой мой друг, я по всему вижу, что, несмотря на быстроту ваших двух поездок, все ваше поручение ограничивается несколькими упреками по моему адресу; итак, со времени вашего отъезда, мы ни на шаг не продвинулись вперед”. Так как Чернышев выступил со своими миролюбивыми уверениями, то он продолжал: “Все это прекрасно, однако, это не дает мне возможности угадать, чего желает Россия”. Затем, взяв Чернышева за ухо, “что служило доказательством большой ласки со стороны Его Величества”, придавая этим властно дружеским жестом особое значение своим словам, он сказал: “Поговорим теперь как истинные солдаты, просто, без дипломатического многословия”. И устремив на молодого человека пытливый, насквозь пронизывающий взгляд, он старался проникнуть в самые тайники его души и выпытать у него тайну его двора.
Хотя Чернышев и попал в довольно затруднительное положение, он не выдал тотчас же этой тайны. Он не хотел по первому же требованию снять покров с притязаний России на герцогство Варшавское. Так как то, что ему нужно было сказать, имело очень большое значение и могло быть дурно принято, он высказался только после долгих настояний. Сперва он сказал, что не сведущ в этом деле, долго ломался, заставлял себя просить. Затем, считая, что пора сделать решительный намек, он выразился фигурально и, слово в слово повторяя метафору Румянцева, сказал: “Ввиду того, что канцлер относится ко мне очень благосклонно и с полным доверием, я осмелюсь, с разрешения Вашего Величества, передать вам его разговор со мной, сохраняя даже одно из его выражений, а именно: если бы удалось ссыпать в один мешок дела Польши и Ольденбурга, перемешать их хорошенько и затем вытряхнуть, то граф глубоко убежден, что союз между Францией и Россией сделался бы вполне прочным, более тесным и искренним, чем прежде, и все это назло англичанам, и даже немцам”. Слово было сказано. Яркий луч света внезапно озарил ум императора. В первые минуты он даже подумал, что Россия требует у него все герцогство целиком, что взамен Ольденбурга она хочет получить передовое укрепление, которое стояло во главе нашей оборонительной системы и служило ключом к Германии. На это он никогда не согласится! Как? Отдать герцогство? Это было бы величайшим безрассудством. И, кроме того, величайшим позором. В тысячу раз лучше война – война сейчас же, со всеми ее случайностями и опасностями, но не уступка на такое требование! Вот какой ответ диктовали императору его оскорбленная гордость и вспыхнувшее недоверие.
Он поднялся и, дрожа от гнева, стал ходить большими шагами, забрасывая Чернышева в порыве бешенства следующими словами: “Ну нет, милостивый государь, к счастью, мы не дошли еще до такой крайности: отдать герцогство Варшавское за Ольденбург было бы верхом безумия. Какое впечатление произвела бы на поляков уступка хотя бы одной пяди их территории в момент, когда Россия угрожает нам! Мне, милостивый государь, каждый день со всех сторон твердят, что у вас существует проект захватить герцогство. Да ведь и мы не все мертвые. Если я и хвастун, то, во всяком случае, не больше других. Я знаю, что ваши средства велики, что ваша армия и очень хороша, и храбра да и помимо того, я слишком много отдал сражений, чтобы не знать, от каких пустяков зависит их судьба. Но, если бог войны станет на нашу сторону, а это возможно, ибо шансы одинаковы, я заставлю Россию раскаяться и может случиться, что она потеряет не только свои польские провинции, но и Крым”.
Чернышев дал пронестись этому бурному потоку. Но лишь только он нашел возможность вставить слово, он постарался ослабить значение своих слов. Он извинился, что необдуманно повторил вырвавшуюся у канцлера мысль; что, может быть, он плохо понял мысль министра; возможно и то, что не точно передал ее.
Видя, что Чернышев дал отбой, Наполеон заключил из этого, что полковник уполномочен видоизменить и сократить требование; что если не выгорит комбинация с польским государством, Россия пожелает получить смежную с Польшей территорию, владея которой, она могла бы поставить Варшаву в зависимость от себя, иначе говоря, потребует важную крепость, господствующую над Вислой. “Теперь, – сказал он более спокойным тоном, – я догадываюсь. Вы желаете получить за Ольденбург Данциг. Год тому назад, даже шесть месяцев, я бы отдал вам его, но теперь, когда я вам не доверяю, когда я живу под угрозой, как хотите вы, чтобы я отдал вам единственную крепость, которая, в случае войны с вами, будет точкой опоры для всех моих военных операций на Висле? Ведь если мне впоследствии будет грозить нападение, мне придется по собственной воле отнести свои операции на Одер”.
Таким образом, считая, что второе требование не столь возмутительно, как первое, он открыто признался, в силу каких соображений вынужден отвергнуть его. Поэтому он не оборвал разговора. Желая знать, является ли опасение возрождения Польши главной заботой России, оно ли мучит ее, в этом ли следует искать корень зла, загадку и разрешение всех недоразумений, он, чтобы выведать это, прибег к оригинальному приему. Рассказ Чернышева позволяет нам присутствовать при любопытной сцене.
“Вслед за тем, – рассказывает офицер в своем донесении царю, – Наполеон спросил меня, с тем откровенным и добродушным видом, который знаком Вашему Императорскому Величеству; “Скажите мне откровенно, серьезно ли думают император Александр и граф Румянцев, что я желаю “восстановить Польшу?”, Я ответил, что не могу доподлинно сказать, предполагает ли Ваше Величество в нем такое намерение, но, что все, что происходит в герцогстве Варшавском со времени кампании 1809 г., имеет такой вид, что причиняет вам беспокойство. Беря меня снова за ухо, он сказал. что непременно хочет знать, что я сам думаю об этом, прибавив: “Не правда ли, вы думаете, что я жду только “окончания моих дел в Испании, чтобы выполнить это намерение?”. Я ответил, что я слишком молод и неопытен, чтобы иметь личное мнение, да к тому же мой долг смотреть на все глазами императора, моего государя. Все настойчивее требуя ответа, Наполеон все время забавлялся тем, что, смеясь, сильно драл меня за ухо, уверяя, что не выпустит уха, пока я не исполню его желания. Эта шутка начала надоедать мне, ибо причиняла мне боль, и я сказал ему: “Хорошо, Государь! Так как Ваше Величество непременно желает получить ответ, скажу вам, что я не в силах решить, будет ли осуществление такого намерения в ваших интересах; но не задумаюсь предположить, что, невзирая на ваш союз с Россией, восстановление Польши при условии, когда это покажется вам выгодным и у вас не будет других войн – одна из ваших затаенных мыслей”.