Военные мероприятия опередили его дипломатическую деятельность. Оно и понятно. Четырем государствам, на которых он смотрит, как на своих предопределенных помощников – Пруссию, Австрию, Турцию и Швецию – не нужно, как нашим армиям до вступления в линию проходить больших пространств: они и так все граничат с неприятелем, на которого имеется в виду напасть. Было бы делом бесполезным и даже опасным вступать с ними в переговоры, слух о которых мог дойти до Петербурга, и ускорить разрыв. Впрочем, Наполеон был уверен, что эти союзы состоятся сами собой, роковым образом, что Пруссия и Австрия, всецело подпав под его влияние, покорно последуют его призыву; что своего рода гипноз приведет их к нему; что же касается Турции и Швеции, они вернутся к нему в силу традиций. Пока же он старается путем более или менее сильного давления на эти четыре государства предписать каждому из них отвечающее его планам поведение.
   От Пруссии он требует только бездействия. Так как Пруссия лежит на пути между Францией и Россией, то, если она начнет волноваться, если будет вооружаться, в Петербурге могут подумать, что все это делается по нашему подстрекательству, и что Наполеон хочет создать из нее свой авангард. Поэтому необходимо, чтобы она как можно дольше держалась в тени – так, чтобы забыли о ее существовании. Но, нужно сказать, что требования нашей политики не отвечали желаниям дрожавшей за свою судьбу Пруссии. Потсдамский двор, предупрежденный со стороны Александра, что время разрыва между императорами приближается, осведомленный на этот счет лучше самого Наполеона, жил в постоянном страхе. Он боялся сделаться первой жертвой войны, боялся погибнуть в предстоящем столкновении, все равно на чью бы сторону он ни стал. Чтобы отстоять свое жалкое существование, он прибег к обману, начал тайком вооружаться и призвал на службу часть резерва. В чью пользу употребит он эти силы? Пойдет ли он на зов своей заветной мечты, своей ненависти и бросится ли в объятия России? Или же, уступая роковой необходимости, даст сбить себя с этого пути и направится в сторону Франции? Этого он и сам не знал. Канцлер Гарденберг колебался между двумя решениями. Он одновременно вел переговоры с Наполеоном и Александром. И тому, и другому давал то искренние, то фальшивые уверения и всегда обманывал кого-нибудь из них, но не всегда одного и того же: в его двуличном поведении бывали и перемены.[106] Во всяком случае, чтобы заслужить снисходительность императора, чтобы заставить его закрыть глаза на запрещенные по договору вооружения, он считал необходимым почаще обращаться в Париж с униженными просьбами о союзе и с предложениями содействия. Но император считал несвоевременным обращать внимание на просьбы Пруссии и ограничивался только тем, что позволял ей надеяться, что союз может быть заключен в будущем. Более того, как только он замечал, что в Пруссии происходят какие-нибудь подозрительнее движения, что она производит набор рекрутов свыше установленной нормы, он прибегал к грубости и гневным голосом призывал ее к порядку.
   Точно так же и с Австрией он избегал определенного разговора о союзе. Тем не менее он считал необходимым внушать ей шаги, способные тревожить русских на Дунае, которым он хотел дать занятие и поглубже завязить их на Востоке. Исходя из положения, что венский двор скорбит при виде неизбежного присоединения княжеств к России и что при небольшой поддержке и поощрении он охотно стал бы создавать препятствия, Наполеон вызвал его на обмен взглядов по этому вопросу. Он высказал сожаление, что незадолго до этого согласился на столь большое усиление русского могущества; дал понять, что в настоящее время у него иные намерения; спрашивал Меттерниха и императора Франца, как они рассчитывают поступить, как далеко решились бы они идти, дабы предотвратить роковой для их интересов результат, и не скупился на выражения своего благорасположения. Его игра была ясна. Он хотел, чтобы на первый план выступила Австрия, чтобы она взяла на себя инициативу, так как точные эрфуртские обязательства не позволяли ему взять ее на себя. Он хотел, чтобы она высказала протест против завоевания княжеств и в случае надобности поддержала свои дипломатические ноты военными демонстрациями. Такое выступление Австрии, давая туркам надежду на помощь, оживило бы их мужество, побудило бы к более упорной защите своих провинций, отклонило бы от решения заключить мир и продлило бы войну, вследствие чего, по расчету Наполеона, отсрочилось бы массовое появление русских на границах Польши.[107]
   С самой Турцией он избегает вступать в такие соглашения, которые бы нарушили статьи договора, пока еще связывающего его с Россией, т. е. гарантировать султану неприкосновенность его империи и возврат княжеств. Его усилия были направлены только к тому, чтобы вместо заметной холодности установить между Францией и Турцией прежнее доверие. Он написал министру иностранных дел: “Прикажите Латур-Мобуру, – это был наш поверенный в делах в Константинополе, – чтобы он, насколько возможно, примирился с Портой, и, не компрометируя себя, повел дело так, чтобы новый султан написал мне и послал посланника. Тогда и я отвечу ему, возобновлю с ним сношения и пошлю посланника”.[108] Таким образом, должны создаться пути к сближению. Не приглашая еще Турцию вернуться к нему, Наполеон позаботился о том, чтобы поставить ее на путь к прежним отношениям. Он старается добиться от турок, чтобы они, не требуя с его стороны формальных обязательств, отдались в его распоряжение и положились на его волю.
   Того же самого хотел он добиться и от другого государства – от Швеции, которой на севере Европы предназначалась та же роль, что Турции на юге, и значение которой обусловливалось не столько ее военным могуществом, сколько ее топографическим положением. Пока он требует он нее только более ясно выраженной услуги против Англии и безусловного послушания в деле борьбы с нею, не решая еще, каких услуг придется ему потребовать от нее против русских и что сам для нее сделает. Но антагонизм между требованиями императорской политики и материальными интересами Швеции, которая отстаивала их всевозможными способами, и вызванные таким антагонизмом страсти и народные бедствия не позволяли её правительству быть послушным и покорно исполнять требования императора, не получая за это никакого вознаграждения. Что ни день, неповиновение Швеции доставляет Наполеону новые поводы сердиться на нее. В то же время ему приходится отмахиваться от несвоевременного усердия и докучливых просьб. Характер человека, которому он позволил подняться на ступени трона в Стокгольме, поразительно осложняет задачу его отношений. Не имея в виду ни окончательно ссориться со Швецией, ни преждевременно связывать себя с нею союзом, он вынужден будет действовать так, чтобы достичь и той, и другой цели, и его отношения к Бернадоту, далеко не всегда одинаковые за этот период времени, довольно точно определяют его теперешние планы относительно России.

III

   Выехав из Парижа с изменой в душе, Бернадот не мог удержаться, чтобы не отзываться дурно о своем бывшем повелителе. Он сделал это при первом же свидании с эмиссаром России, который был уполномочен вызвать его на откровенные беседы. Нескрываемое проявление неблагодарности, выказанное им в присутствии Чернышева[109] в 1811 г. было проявлением его истинных чувств. Впрочем, честью обязываясь – никогда не наносить вреда России, он подчинялся и политической идее, тому инстинкту дальновидности, который подсказывал ему, что в будущем безопасность Швеции покоится на примирении с великой Восточной соседкой, и который, отклоняя его от всяких попыток вернуть Швеции Финляндию, побудил его перенести честолюбивые стремления новый его родины на Норвегию. Но, движимый желанием понравиться царю, чтобы у того не оставалось и тени прежней враждебности, увлеченный к тому же потоком собственного воображения, он сказал более, чем хотел: его слова вышли за пределы его мыслей. Он выставил, как свою непреклонную волю, то, к чему только что стремился. В сущности, его политическая система не была выработана. Его неустойчивый и своенравный ум постоянно переходил от одной мысли к другой. Правда, он сразу же коснулся той почвы, на которую хотел поставить его русский император, но он не стал твердо на нее. Мы увидим, что вскоре он покинет ее и только длинным обходом вернется назад.
   В недели, следующие за его первыми откровенными разговорами с Россией, измученный нашими требованиями относительно блокады, оскорбленный властным и резким тоном, с каким наш представитель в Стокгольме, бывший член народного конвента Алькиер излагал эти требования, он и сам принял в сношениях со своей прежней родиной надменный тон. Того, – сказал он, что всюду контрабанда, что война с англичанами остается “жалкой комедией”[110], никто не в силах изменить. При малейшей просьбе он становился на дыбы. Как-то обратились к королевскому правительству, чтобы оно, согласно традициям старого режима, дало Франции известное количество моряков или, еще лучше, целый полк для несения службы в нашей армии, – он отказался поддержать эти предложения. “Какая мне выгода, – сказал он барону Алькиеру, – отправлять полк для вступления в ряды французской армии? – Та, чтобы воспитать офицеров в лучшей школе Европы, – ответил барон. – Знайте, милостивый государь, – сказал Бернадот, – что человека, создавшего своими наставлениями и своим примером множество превосходных офицеров и генералов во Франции, вполне достаточно, для обучения и усовершенствования его армии”.[111]
   Ответ императора на подобное бахвальство не заставил себя ждать. Видя, что Бернадот все такой же, каким он его всегда знал, т. е. наглый хвастун, упрямый и несговорчивый, он отвернулся от него, отказался от непосредственной с ним переписки, отозвал французских адъютантов принца и предоставил его самому себе.[112] В январе 1811 г. отношения держались на волоске, как вдруг Бернадот, по собственному его обыкновению, быстро переменил фронт и метнулся к Франции.
   Такую перемену можно, прежде всего, объяснить самым прозаическим денежным интересом. В своем новом положении Бернадот должен был отказаться от походов, полагавшихся имперскому маршалу и принцу Понте-Корво. Переданный им при отъезде, по приказанию императора, миллион быстро растаял, а шведский сейм, ввиду бедности государства, назначил наследному принцу, его жене и сыну весьма скудное содержание. Видя, что его средства подходят к концу, Бернадот начал раскаиваться, что слишком невнимательно отнесся к монарху с широкой натурой, щедроты которого могли бы оказать ему полезную поддержку, и следует заметить, что его первые заявления о желании быть послушным совпали с письмом, в котором он полагался на великодушие императора и ходатайствовал о вознаграждении за утраченные доходы.
   Следующая причина: влияние наследной принцессы, приехавшей уже в это время к своему супругу, было в пользу Франции. Чем дальше к Северу ехала Дезире Клари, тем сильнее была охватывавшая ее невыносимая тоска. Ее мысли постоянно переносились к блестящему и дорогому ей Парижу, к горячо любимому парижскому обществу, где она хотела сохранить за собой право приезжать на отдых. Поэтому она употребляла все усилия, чтобы помешать разрыву, который навсегда заточил бы ее в королевском уединении.[113] Наконец, и сам Бернадот, несмотря на все старания понравиться шведам, чувствовал, что не вполне отвечает их ожиданиям. Ведь они избрали его в надежде тотчас же добиться, благодаря этому выбору, блестящего результата, значительной выгоды, т. е. возврата при содействии Франции Финляндии или получения соответствующего вознаграждения. Бернадот же, в ознаменование своего приезда, одарил их пока только объявлением войны англичанам – делом крайне непопулярным. Видя, как иссякает оказанное ему народом доверие, он чувствовал необходимость не откладывать удовлетворения шведов; он понимал, что нужно отплатить им за радушный прием, и прекрасно сознавал, что только император французов может дать ему нужные для этого средства.
   Из этого вовсе не следует, что предмет его вожделений изменился. Как ни казались несвязны и беспорядочны его порывы, они неизменно стремились к одной и той же цели; его политика вращалась около все той же, преследующей его, идеи. Воспрещая себе даже мечтать о Финляндии, он все больше думал о Норвегии. Он уже завел разговор об этом в Петербурге, но знал, что Россия, – предполагая даже, что она когда-нибудь и допустит расхищение Дании, – согласится на это только позднее, через довольно продолжительное время, при приближении или после крупной переделки карты Европы. Наполеон же располагал настоящим. Ему стоило только сделать один жест, и слабый, покорный копенгагенский двор преклонится пред его волей и уступит шведам Норвегию за небольшое вознаграждение в Германии. Как раз в это время Норвегия волновалась и, видимо, томилась под датским игом. Пользуясь этим случаем, Бернадот, не откладывая дела, высказал свою мысль представителю императора.
   6 февраля, во время разговора с Алькиером, он неожиданно разложил перед ним карту. “Посмотрите, – сказал он, – чего нам недостает. – Вижу, – ответил Алькиер, – границы Швеции закруглены со всех сторон, исключая Норвегии. Вероятно, Ваше Высочество, и говорит о ней? – Ну да, о ней. Она хочет отдаться нам, простирает к нам руки, и теперь мы заняты тем, чтобы успокоить ее. Мы можем получить ее, предупреждаю вас об этом, и не от Франции, а от другого государства. – Может быть, от Англии? – Ну да, от Англии, но я заявляю вам, что хочу получить ее только от императора. Пусть Его Величество даст нам ее, дабы нация могла поверить, что я добился от нее его покровительства; тогда я буду силен, внесу в политику правительства потребные перемены, буду повелевать именем короля и буду к услугам императора”.[114] Затем пошли клятвы. Бернадот клялся “своей честью” закрыть в королевство доступ английской торговле. В случае надобности, уверял он, он сам выступит против этой гордой нации и победит ее в самой Англии; против России он предлагал пятьдесят тысяч человек весной, а в июле шестьдесят, но при условии, что сам будет командовать ими.
   Эти формальные предложения отнюдь не мешали ему через несколько дней повторить царю уверения в своей симпатии и добром расположении. В ответе на письмо, в котором Александр просил его дружбы, он писал ему: “Да, Государь, я буду другом Вашего Величества, так как вы соблаговолили сказать мне, что от души желаете быть моим другом”. Соединимся, заключим договор о вечном мире и добром соседстве, говорил он царю в то самое время, когда предлагал Наполеону признать своими врагами всех настоящих и будущих врагов Франции.
   Кого же обманывал Бернадот? Кому, в конце концов, хотел изменить? Прежнему ли повелителю или новому другу? Если Наполеон уважит его просьбу и примет его предложения, приобретет ли он, в случае войны с Россией, его безусловное послушание. Это было, по меньшей мере, сомнительно. Бернадот был пропитан духом неповиновения. Он доказывал это в течение всей своей карьеры. Наполеон всегда находил в нем нерадивого сотрудника и ненадежного помощника. Если теперь Бернадот цеплялся за Норвегию, то, конечно, только потому, что это легкое завоевание, удовлетворяя народное самолюбие, избавляло его от необходимости идти в Финляндию. Захват Норвегии освобождал его от обязательства возобновить и тянуть из-за Финляндии вечную тяжбу с Россией и быть непримиримым ее врагом. Следовательно, отдав ему Норвегию, Наполеон мог рассчитывать только на то, чтобы до некоторой степени ослабить в нем чувство неприязни, заручиться его нейтралитетом и, может быть, призрачным содействием. Вот все, на что можно было надеяться. При оценке нынешней политики принца Алькиер шел дальше императора. Этот усердный, но горячий и увлекающийся агент почти никогда не умел разгадать истинных намерений Бернадота; в необразимой путанице его слов он не умел отличить, где истина, где поза. Обрисовав его, как человека, способного на всякого рода предательство, он находил, что в настоящее время он чистосердечно готов вернуться к нам и указывал на этот момент, как на единственный, когда можно было снова овладеть Швецией.
   Наполеон судил иначе. Во-первых, манера требовать в резкой форме определенного соглашения, вынуждать его к этому, не была ему по вкусу. Он хотел, чтобы Бернадот, вместо того, чтобы назначать нам время действия, ждал, когда мы пригласим его. Что же касается самого условия соглашения, то мысль обобрать Данию, в тех решительных выражениях, в каких она была высказана, возмутила его чувства чести, справедливости и благородства. Этот всемогущий человек относился с уважением к слабым, если находил, что они честны и прямодушны. Сверх того, до получения более подробных сведений от отказывался видеть в просьбе принца выражение обоснованной и вполне созревшей мысли, так как для того, чтобы эта мысль могла сделаться основой национальной политики, к ней должно было присоединиться большинство шведов, а это требовало известного времени. Постоянно рассматривая свои отношения к Швеции под углом той глубоко ошибочной идеи, что у шведов могла быть только одна политика – политика мести и вражды к России, он воображал, что, если ему придется порвать с Александром, ему достаточно будет показать им концом своей шпаги на Финляндию, чтобы они бросились на эту добычу и ввязались в драку, независимо от личных чувств Бернадота. Поэтому он считал совершенно бесполезным останавливаться на более или менее сумасбродных идеях, которые возникали и роились в неуравновешенном мозгу Бернадота; он не находил нужным ни серьезно относиться к его отклонениям от предназначенной ему роли, ни разбираться в его причудах. Вопрос об идеях Бернадота не входил в наши соображения.
   “Герцог Кадорский, – писал Наполеон Шампаньи, – я внимательно прочел письма из Стокгольма. В голове шведского принца столько горячечного бреда и нескладных мыслей, что я не придаю никакого значения сообщениям, которые он сделал барону Алькиеру. Поэтому я желаю, чтобы о них не сообщалось ни датскому, ни шведскому посланнику и не хочу слышать о них впредь до нового моего приказания”.[115]
   Тем не менее, Наполеон предупредил Данию, не говоря ей, почему он это делает, чтобы она позаботилась защитить Норвегию от нечаянного нападения. Вместе с тем, он наметил для Алькиера путь, которого тот должен держаться. “Посланник, – говорит он, – не должен давать немедленного ответа на предложения принца, ссылаясь на то, что на этот предмет не получил никаких распоряжений. По истечении некоторого времени он может весьма осторожно, так, “чтобы не дать заметить, что это исходит из Парижа”[116], намекнуть в разговоре, что мысль присвоить Норвегию совершенно не осуществима и не отвечает национальным традициям; что она лишена политического смысла и что интересы Швеции в ином месте. “Исходя из этих общих соображений, а также из соображений, вытекающих из моего характера и моих понятий о чести, – говорит император, – барон Алькиер и должен отвечать. Ни склад моего характера, ни моя честь не допускают, чтобы один из моих союзников понес ущерб вследствие союза со мной”.[117] На будущее время самое лучшее будет, продолжал он, если наш посланник будет избегать слишком частых свиданий со шведским Высочеством, если он впредь будет избегать неудобных дружеских бесед и нежелательных обсуждений. Нельзя соглашаться на просьбы принца, но, с другой стороны, противоречие только раздразнит его аппетит. Если же предоставить этот бестолковый ум самому себе, он, быть может, кончит тем, что, поволновавшись впустую, одумается и сделается более рассудительным.
   Около этого же времени Наполеон позволил вернуться в Швецию одному из французских адъютантов Бернадота, эскадронному командиру Женти-де-Сен-Альфонсу, отозванному вместе с другими французскими офицерами во Францию, и принял его перед отъездом. На этой аудиенции он говорил как человек, который знал, что думал об истинных чувствах принца, но его слова носили скорее отпечаток грусти и сожаления, чем гнева; они сохраняли тон отеческого наставления. “Вы думаете, – сказал он, – я не знаю, как он говорит всякому, кто не прочь его слушать: “Слава Богу, я больше не в его лапах”, и тысячи других нелепостей, о которых я не хочу говорить. Он не понимает, все это падет на его же голову, и что есть люди, всегда готовые извлечь выгоду из его непоследовательности. Правда, он порядочно бесил меня, пока был здесь. Вам это известно: вы его друг. Впрочем, с этим уже покончено. Я надеялся, что в новой сфере его голова успокоится и он будет вести себя благоразумнее”.
   Женти-де-Сен-Альфонс, которому было сделано это внушение, принялся горячо защищать своего принца. Он распространился о тех услугах, которые Швеция готова оказать нам во всяком деле и в особенности против России. Но это усердие, явившееся в самое последнее время, показалось императору подозрительным или, по меньшей мере, несвоевременным. “Вы все время говорите мне о русских, – сказал он, – но ведь я не веду войны с русскими; если это случится, ну, тогда мы увидим. Теперь же вопрос идет только о войне с Англией”.
   Тем не менее, он задал много вопросов о шведской армии, осведомился о ее организации, о ее боевой ценности, и кончил тем, что указал план поведения, какого, по его мнению, следует придерживаться принцу. Он сказал, что как во внешней, так и во внутренней политике принц не должен компрометировать себя бесполезными интригами, а должен ждать благоприятного времени и быть осторожным. “Ему следует идти прямо своей дорогой и при первой же возможности доставить военную славу своей стране. Все партии смолкнут и сгруппируются около того принца, который прославит свою страну. А у принца есть все, что нужно для этого. Он умеет командовать армией; он может сделать славные дела”.[118] Итак, в этих замаскированных словах принцу предлагалось – как лучшее средство, установить свою популярность и обеспечить свое положение – блестящее дело по ту сторону Балтийского моря, т. е. война против традиционного врага Швеции. Бернадоту, мечтавшему неправедным путем присвоить себе Норвегию, он указал на Финляндию, предлагая приобрести ее открытой силой, но позволял предвидеть эту цель только в далеком и туманном будущем.
   Это заявление о неприемлемости, чего Бернадот вовсе не ожидал, не обескуражило его. Он счел долгом упорно настаивать на своей просьбе, тем более, что одно событие внутреннего порядка возложило на него судьбы Швеции. Совсем больной, с каждым днем слабеющий король назначил его регентом. Облеченный отныне королевскими прерогативами, сознавая, что вместе с властью возрастает и его ответственность, Карл-Иоанн с упорством фанатика предался мысли немедленно доставить шведам какую-нибудь выгоду, которая заставила бы смолкнуть оппозицию. За предметом их удовлетворения он прибыл к императору, верховному распределителю всех благ мира. Он умолял его, преследовал его всевозможными способами и без устали просил, назойливо протягивая руку.