Страница:
И «танец нерпы» – корякский шейк.
Бубен.
Крашенные ольхой красные кухлянки.
Прыжки на снегу.
А можно просто выйти на гостиничное крыльцо.
Щуриться на солнечный туман.
Ослепнуть от золотозубой улыбки рыбацкого бригадира.
И слушать рассказы о тех временах, когда с прибытием весеннего парохода пили шампанское из пивных кружек.
На попутке
Рождение эпоса
Рыбаки в океане
Устье Леты
Творческий метод
Дрезденский шарманщик
Мейсенские алхимики
Снег в Лейпциге
Воспоминание о восточном гостеприимстве
Райцентр Чингизханск
Двойной потрет на фоне собора
Тбилисский фуникулер
Серая ворона
– Сыктыв-карр! Сыктыв-кар-рр!
А еще чуть подальше:
– Печор-р-ра!
Теперь я знаю, откуда прилетают к нам на зиму эти невзрачные серые птицы.
Они прилетают из окруженного болотами и рассованными по лесам лагерями вечноссыльного города, упирающегося Коммунистическим проспектом в низенький вокзал с единственной круглой башенкой под непомерным острым шпилем – как воспоминание о безнадежно далекой Петропавловской игле.
Туда добираешься черт знает сколько времени.
Давно миновал запавший в душу вокзал в Ярославле, выстроенный в том приподнятом южном стиле, с аркадами и гроздьями молочных фонарей, что так любили в сталинские времена и что всего более подходит для торжественных встреч под оркестр.
Поезд, спотыкаясь, взбирался на мосты, переваливал через речки, обгонял мутноглазые короткие электрички.
Окрестности всё мельчали, теряя краски.
А дорога все длилась.
К счастью, я путешествовал не один.
Попутчик мой был эстонец в самом лучшем смысле слова: интеллигентный, тихий и болезненный.
По утрам он негромко беседовал сам с собой, шуршал бумажным пакетом и грыз припасенные из дому сухари.
Ссыльный город походил на заброшенную новостройку сразу и 30-х, и 50-х, и 70-х годов.
Правда, и тут уже попадались на глаза вывески вроде «Парикмахерские услуги для собак».
В ресторане «Центральный» крепкие молодые люди всякий вечер заказывали «Мурку».
В витринах краеведческого музея лежали деревянные рыболовные крючки и обломки деревянного бога.
Над ними парило на ниточке хищное чучело птицы с воблой в когтях, изображавшей пойманную рыбу.
Местная культура усердно замешивалась на этнографии, и в какой-то момент мне тоже захотелось стать классиком коми литературы.
Но меня не устраивал здешний быт.
Помимо того и этого света есть, вероятно, области, не проходящие ни по тому, ни по другому ведомству, о которых Творец просто позабыл и оставил, как нерадивый школьник, обширные белые проплешины на заштрихованной контурной карте.
И потому при их посещении всего более запоминается дорога – туда и, если повезет, обратно.
…В соседних купе веселились изъеденные гормонами долговязые юные баскетболистки, ехавшие повидать свет на соревнования в Нижнекамск – не то в Нижнехамск.
Я вышел покурить на площадку.
«Вельск. Стоянка 10 минут», – объявили по громкой связи.
Во мраке желтели огоньки. Какие-то полукруглые металлические лабазы проступали в лохмотьях метели.
– Ну, это вряд ли центр мироздания, – пробормотал я обычную пошлую присказку.
– Что вы! – отозвался у меня из-за спины молчавший до того в дыму курильщик. – Это у них и есть райцентр.
Десять лет спустя
Провинция
Городок мелкими буковками
Старое метро
Лувр
Ситэ
Парижские тайны
Закат Европы
Утро Европы
Два этюда
Французская живопись
Пришелец
Концерт для Улугбека с оркестром
Перевод с узбекского
Бубен.
Крашенные ольхой красные кухлянки.
Прыжки на снегу.
А можно просто выйти на гостиничное крыльцо.
Щуриться на солнечный туман.
Ослепнуть от золотозубой улыбки рыбацкого бригадира.
И слушать рассказы о тех временах, когда с прибытием весеннего парохода пили шампанское из пивных кружек.
На попутке
Черные и белые сопки под безбрежно натянутым небом.
По сторонам от дороги танцуют, кривляясь, березы.
Речки с именами вроде названий товаров бытовой химии.
И с другими, похожими на птичьи имена.
Олени с тупыми рыбьими мордами.
Светлые заячие следы.
Парусится брезент на капоте.
Вулкан, весь в складках носорожьей кожи, стреляет черным и белым паром, как паровозный гудок.
Черные клыки и пальцы сбегающих по склону каменных
руин.
Белый амфитеатр гор.
О, дорога.
Быть может, дорог мне больше всего недоставало в Оссоре.
По сторонам от дороги танцуют, кривляясь, березы.
Речки с именами вроде названий товаров бытовой химии.
И с другими, похожими на птичьи имена.
Олени с тупыми рыбьими мордами.
Светлые заячие следы.
Парусится брезент на капоте.
Вулкан, весь в складках носорожьей кожи, стреляет черным и белым паром, как паровозный гудок.
Черные клыки и пальцы сбегающих по склону каменных
руин.
Белый амфитеатр гор.
О, дорога.
Быть может, дорог мне больше всего недоставало в Оссоре.
Рождение эпоса
Одноглазый коряк в юности побывал экспонатом московского фестиваля, где показывали рисующего оленевода.
Потом, на беду, добрые люди пристроили его в художественное училище.
Там он быстро испортил руку и насмотрелся киноафиш, поразивших его своей красотой. И со вздохом был отправлен обратно в тундру.
Тридцать лет охотился, пил и был покалечен медведем.
В больнице его снова открыли.
Теперь он получает стипендию.
В Петропавловске для него по специальной расходной статье снимают светлый гостиничный номер, там он и живет.
Сочиняет вымученные сказки про охоту, волшебные сопки и царь-олениц и снабжает их бесчисленными рисунками вроде тех, какими школьники разрисовывают тетрадки
Картинки эти заботливо собирает местный музей.
Желтый, сморщенный, в черной пиратской повязке и вязаной шапочке, прикрывающей содранный скальп, он часами готов излагать на ломаном русском свои мысли о происхождении мира и человека – смесь самых наивных понятий с обрывками сведений, почерпнутых из научно-популярных телепередач.
Каждый день к нему приходит опекунша из областного отдела культуры.
Поит чаем.
И, млея от восторга, записывает его рассказы на бумажных листках.
Потом, на беду, добрые люди пристроили его в художественное училище.
Там он быстро испортил руку и насмотрелся киноафиш, поразивших его своей красотой. И со вздохом был отправлен обратно в тундру.
Тридцать лет охотился, пил и был покалечен медведем.
В больнице его снова открыли.
Теперь он получает стипендию.
В Петропавловске для него по специальной расходной статье снимают светлый гостиничный номер, там он и живет.
Сочиняет вымученные сказки про охоту, волшебные сопки и царь-олениц и снабжает их бесчисленными рисунками вроде тех, какими школьники разрисовывают тетрадки
Картинки эти заботливо собирает местный музей.
Желтый, сморщенный, в черной пиратской повязке и вязаной шапочке, прикрывающей содранный скальп, он часами готов излагать на ломаном русском свои мысли о происхождении мира и человека – смесь самых наивных понятий с обрывками сведений, почерпнутых из научно-популярных телепередач.
Каждый день к нему приходит опекунша из областного отдела культуры.
Поит чаем.
И, млея от восторга, записывает его рассказы на бумажных листках.
Рыбаки в океане
Тесная, как фанерный посылочный ящик, замусоренная вещами каюта с иконкой Ленина в правом углу.
На окровавленной после разделки трески палубе случайный морской мусор: розовые осьминоги и морские звезды с толстыми червями лучей.
Лиловые крабы.
Мокрые доски и сети, оранжевые робы, полосатые блоки на грузовых стрелах.
Просыпавшаяся на палубу рыба одиноко аплодирует хвостами.
Матрос с доскою в руке бродит, выбирая покрупней, и, оглушив, кидает в ведро – на камбуз.
Судовую дворняжку кормят крабами.
Сине-серый океан к вечеру делается бирюзовым, с розовыми полосками в западной части горизонта.
Где-то глубоко в трюме поет петух.
На окровавленной после разделки трески палубе случайный морской мусор: розовые осьминоги и морские звезды с толстыми червями лучей.
Лиловые крабы.
Мокрые доски и сети, оранжевые робы, полосатые блоки на грузовых стрелах.
Просыпавшаяся на палубу рыба одиноко аплодирует хвостами.
Матрос с доскою в руке бродит, выбирая покрупней, и, оглушив, кидает в ведро – на камбуз.
Судовую дворняжку кормят крабами.
Сине-серый океан к вечеру делается бирюзовым, с розовыми полосками в западной части горизонта.
Где-то глубоко в трюме поет петух.
Устье Леты
Всё позади.
Восточные острогранные сопки под самолетным крылом, похожие на брошенный по земле клок белой измятой бумаги, понемногу разглаживаются, а после и вовсе переходят в сплошной, бесконечный, не тронутый прикосновением ватманский лист.
Заледеневшее устье Лены поражает воображение.
Оно занимает от края до края целиком горизонт.
Бьющиеся, сплетающиеся и вновь разбегающиеся веером могучие струи.
Но навсегда отвердевшие, застывшие, отлитые из гладкого и вздыбленного, то желтоватого, то голубоватого льда.
Вот так, а не из текучих вод, должна бы выглядеть подлинная Лета.
Восточные острогранные сопки под самолетным крылом, похожие на брошенный по земле клок белой измятой бумаги, понемногу разглаживаются, а после и вовсе переходят в сплошной, бесконечный, не тронутый прикосновением ватманский лист.
Заледеневшее устье Лены поражает воображение.
Оно занимает от края до края целиком горизонт.
Бьющиеся, сплетающиеся и вновь разбегающиеся веером могучие струи.
Но навсегда отвердевшие, застывшие, отлитые из гладкого и вздыбленного, то желтоватого, то голубоватого льда.
Вот так, а не из текучих вод, должна бы выглядеть подлинная Лета.
Творческий метод
Коряк
на обломке оленьего рога
нацарапал ножом весь свой мир:
чум, ближнюю сопку и дальнюю сопку, собачью упряжку
(пока оленина вскипала в котле) —
так и я
царапал карандашом слова
на блокнотных листках.
на обломке оленьего рога
нацарапал ножом весь свой мир:
чум, ближнюю сопку и дальнюю сопку, собачью упряжку
(пока оленина вскипала в котле) —
так и я
царапал карандашом слова
на блокнотных листках.
Москва – Магадан – Сусуман – Петропавловск-Камчатский – Палана – Оссора – Ключи – Тихий Океан – МоскваФевраль – март 1989
Дрезденский шарманщик
в зеленом берете
и малиновом бархатном плаще
сбежал с полотна
и теперь крутит ручку своего золоченого ящика
собирая деньги с туристов
перед галереей
выглядит неплохо
для своих четырехсот пятидесяти годков
за углом пылится его старенький битый «трабант»
куда он затаскивает шарманку
отправляясь обедать
хлебом с ветчиною и пивом:
с двух до трех его рама пустует
и малиновом бархатном плаще
сбежал с полотна
и теперь крутит ручку своего золоченого ящика
собирая деньги с туристов
перед галереей
выглядит неплохо
для своих четырехсот пятидесяти годков
за углом пылится его старенький битый «трабант»
куда он затаскивает шарманку
отправляясь обедать
хлебом с ветчиною и пивом:
с двух до трех его рама пустует
ДрезденМарт 1997
Мейсенские алхимики
потерпели фиаско
вместо золота получили фарфор
зато правнуки
делают гомункулусов из обычных людей:
в музее мануфактуры
живые манекены изобразят вам изготовление безделушек
под фонограмму
с 9 утра до 5 вечера каждый день
экскурсии разовые билеты школьникам скидка
вместо золота получили фарфор
зато правнуки
делают гомункулусов из обычных людей:
в музее мануфактуры
живые манекены изобразят вам изготовление безделушек
под фонограмму
с 9 утра до 5 вечера каждый день
экскурсии разовые билеты школьникам скидка
МейсенМарт 1997
Снег в Лейпциге
Германия похожа на хорошенько прибранную Россию.
Вот и миргородская лужа.
Только тут через нее переброшен красный горбатый
мостик.
Для удобства прохожих.
Дождь. Зоопарк. И мимоза цветет.
Лейпциг зализывает свои многолетние раны.
Цоколи домов обезображены аэрозольными граффити
неприкаянных молокососов.
Но разрыты на всех площадях котлованы
под будущие автостоянки.
И за вымытыми витринами кондитерских уже тихо едят
разноцветное мороженое.
И на столиках под зонтами не кончается пиво.
Я отвык путешествовать.
А гостиница так чиста и бесшумна.
Точно выложенный изнутри атласом гроб.
И каждый вечер на подушку конфетку кладут постояльцам.
Магазины. Супермаркеты. Лавки.
Масса превосходных вещей.
Костюмы и платья, плетеная мебель, часы,
безделушки, фарфор.
Витрины и правда отмыты до зеркального блеска.
Так, что глядя в них, видишь себя и всю улицу.
И кажется, люди спешат, и едут автомобили, и плывут
облака там, внутри, в магазине, только деньги плати.
Каждое утро я здороваюсь с господином Гёте
у городской водокачки.
Кроме памятников, в городе этом знакомых нет у меня.
Опера. Университетские велосипеды. У немок
веселые стриженые затылки.
Собеседник случайный.
Поглощает безбрежное блюдо вареных овощей: цветная
капуста, кольраби, морковь, картофелина, лук-порей.
С ломтем нежной свинины.
Моску, это… ах, да, Россия.
Жаль, что кончается рано.
В парижских кафе только еще заказали первые рюмки
пастиса, наверно.
А тут в восемь вечера на улицах ни души.
Среднеевропейское время носят коротко здесь, по-немецки.
В гостиничном холле бородатый очкарик-рерихолюб
из Петербурга, в стоптанных туфлях.
Неофитов созвал на вечерю.
Что-то вещает, воздевая руки и глаза к пористому потолку,
поглощающему его откровения.
Слушатели, обутые в добротную немецкую обувь,
согласно кивают.
На площади пусто.
Что-то с погодой в Европе.
Вот и в Лейпциге снег.
Недоуменно ложится в кругах фонарей
на разноцветные клумбы.
Заставляя запоздавших прохожих прятаться
в мокрых зонтах.
Только желтый чудесный трамвайчик приветливо катит,
совершенно пустой, как игрушка.
Но мне на нем некуда ехать.
Снег.
Чугунная парочка, Фауст и Мефистофель, укрылась
под сводом пассажа.
Бронзовый Гёте все любуется водокачкой,
где когда-то лилась из каменной рыбьей пасти вода.
Мокнет Бах, прислушиваясь к молчащему в темной кирхе
органу.
И у Лейбница подрастает горка снега
на позеленевших страницах развернутой книги.
Вот и миргородская лужа.
Только тут через нее переброшен красный горбатый
мостик.
Для удобства прохожих.
Дождь. Зоопарк. И мимоза цветет.
Лейпциг зализывает свои многолетние раны.
Цоколи домов обезображены аэрозольными граффити
неприкаянных молокососов.
Но разрыты на всех площадях котлованы
под будущие автостоянки.
И за вымытыми витринами кондитерских уже тихо едят
разноцветное мороженое.
И на столиках под зонтами не кончается пиво.
Я отвык путешествовать.
А гостиница так чиста и бесшумна.
Точно выложенный изнутри атласом гроб.
И каждый вечер на подушку конфетку кладут постояльцам.
Магазины. Супермаркеты. Лавки.
Масса превосходных вещей.
Костюмы и платья, плетеная мебель, часы,
безделушки, фарфор.
Витрины и правда отмыты до зеркального блеска.
Так, что глядя в них, видишь себя и всю улицу.
И кажется, люди спешат, и едут автомобили, и плывут
облака там, внутри, в магазине, только деньги плати.
Каждое утро я здороваюсь с господином Гёте
у городской водокачки.
Кроме памятников, в городе этом знакомых нет у меня.
Опера. Университетские велосипеды. У немок
веселые стриженые затылки.
Собеседник случайный.
Поглощает безбрежное блюдо вареных овощей: цветная
капуста, кольраби, морковь, картофелина, лук-порей.
С ломтем нежной свинины.
Моску, это… ах, да, Россия.
Жаль, что кончается рано.
В парижских кафе только еще заказали первые рюмки
пастиса, наверно.
А тут в восемь вечера на улицах ни души.
Среднеевропейское время носят коротко здесь, по-немецки.
В гостиничном холле бородатый очкарик-рерихолюб
из Петербурга, в стоптанных туфлях.
Неофитов созвал на вечерю.
Что-то вещает, воздевая руки и глаза к пористому потолку,
поглощающему его откровения.
Слушатели, обутые в добротную немецкую обувь,
согласно кивают.
На площади пусто.
Что-то с погодой в Европе.
Вот и в Лейпциге снег.
Недоуменно ложится в кругах фонарей
на разноцветные клумбы.
Заставляя запоздавших прохожих прятаться
в мокрых зонтах.
Только желтый чудесный трамвайчик приветливо катит,
совершенно пустой, как игрушка.
Но мне на нем некуда ехать.
Снег.
Чугунная парочка, Фауст и Мефистофель, укрылась
под сводом пассажа.
Бронзовый Гёте все любуется водокачкой,
где когда-то лилась из каменной рыбьей пасти вода.
Мокнет Бах, прислушиваясь к молчащему в темной кирхе
органу.
И у Лейбница подрастает горка снега
на позеленевших страницах развернутой книги.
ЛейпцигМарт 1997
Воспоминание о восточном гостеприимстве
Для приезжающих в сатрапию гонцов и порученцев средней руки местный властитель выстроил особую гостиницу. Сияющую изнутри мрамором, медными светильниками и лицами чинных администраторов.
Секрет ее сооружения был секретом архитектурным.
Снаружи здание гляделось в европейском современном стиле, но внутри перетекало в старинный особняк, который и позволил выдать по сметам постройку за реконструкцию.
Благодаря такому симбиозу здешний обитатель внезапно из узкого и строгого, похожего на корабельный коридора с рядами латунных ручек попадал в лепной дворянский зал с полукруглыми окнами, а затем обратно в американизированный бар на нижней палубе…
Привилегированные люди Орды имели сюда специальные пропуска и наведывались вечерами – изредка, не злоупотребляя.
В основном же чудесный этот бар с громадной, в целый квартал, обитой кожей стойкой пустовал. Как и вся гостиница.
Секрет ее сооружения был секретом архитектурным.
Снаружи здание гляделось в европейском современном стиле, но внутри перетекало в старинный особняк, который и позволил выдать по сметам постройку за реконструкцию.
Благодаря такому симбиозу здешний обитатель внезапно из узкого и строгого, похожего на корабельный коридора с рядами латунных ручек попадал в лепной дворянский зал с полукруглыми окнами, а затем обратно в американизированный бар на нижней палубе…
Привилегированные люди Орды имели сюда специальные пропуска и наведывались вечерами – изредка, не злоупотребляя.
В основном же чудесный этот бар с громадной, в целый квартал, обитой кожей стойкой пустовал. Как и вся гостиница.
Алма-Ата1986
Райцентр Чингизханск
Привезший меня громадных размеров казах уведомил, что приходится прямым потомком Чингизхана.
По случаю сельского праздника в чахлом скверике собралось человек десять на деревянных скамейках.
Золотозубая народная певица с маленькими злыми глазами тянула песню, бесконечную, как дорога в степи.
Вдоль главной улицы шеренгой инвалидов на деревяшках выстроились газетные щиты.
Вбок от шоссе, в зеленой раковине аллеи, мелькнули, отразив кусочек голубого неба, прозрачные двери партийного особнячка, вроде входа в Зазеркалье.
Пыльная девочка, спрошенная о дороге, замахала руками сразу во все стороны.
Дымные изгороди, домишки в линялой побелке, пустыри.
Тайный ночной намаз в доме местного кагебешника, оказавшегося моему провожатому младшей родней.
Выпив, хозяин дома хватается за домбру: «Слава Аллаху, я теперь майор!»
Стокилограммовый опухший казах кивает в такт струнам тяжелой головой с опущенными веками, как пьяный Будда.
На полу под окном борется со сном сынишка хозяина в большой папахе.
Подперев рукой голову, он слушает взрослых, вряд ли понимая русскую речь, и шевелит грязными пальцами маленьких босых ног.
По случаю сельского праздника в чахлом скверике собралось человек десять на деревянных скамейках.
Золотозубая народная певица с маленькими злыми глазами тянула песню, бесконечную, как дорога в степи.
Вдоль главной улицы шеренгой инвалидов на деревяшках выстроились газетные щиты.
Вбок от шоссе, в зеленой раковине аллеи, мелькнули, отразив кусочек голубого неба, прозрачные двери партийного особнячка, вроде входа в Зазеркалье.
Пыльная девочка, спрошенная о дороге, замахала руками сразу во все стороны.
Дымные изгороди, домишки в линялой побелке, пустыри.
Тайный ночной намаз в доме местного кагебешника, оказавшегося моему провожатому младшей родней.
Выпив, хозяин дома хватается за домбру: «Слава Аллаху, я теперь майор!»
Стокилограммовый опухший казах кивает в такт струнам тяжелой головой с опущенными веками, как пьяный Будда.
На полу под окном борется со сном сынишка хозяина в большой папахе.
Подперев рукой голову, он слушает взрослых, вряд ли понимая русскую речь, и шевелит грязными пальцами маленьких босых ног.
КазахстанЛето 1990
Двойной потрет на фоне собора
зеленовато подсвеченный
Кёльнский собор вздымался среди воздушных пузырьков
в ночное небо
вроде аквариумного замка
возле
я увидел себя и Рейна
двух рыбок
стоящих рядом на хвостах:
одну большую и жирную медленно шевелящую плавниками
другую тощую с острым клювом
в очках
Кёльнский собор вздымался среди воздушных пузырьков
в ночное небо
вроде аквариумного замка
возле
я увидел себя и Рейна
двух рыбок
стоящих рядом на хвостах:
одну большую и жирную медленно шевелящую плавниками
другую тощую с острым клювом
в очках
Кёльн19 ноября 1997
Тбилисский фуникулер
Я посетил тебя вновь – в час заката.
Археология развалин незаметно переходила в жилье.
Повсюду появились роскошные вина, зато исчез сыр.
Тщедушный человечек в сморщенном пиджаке оказывался могущественным теневиком.
Всякий встречный с третьего слова принимался говорить о долларах.
В квартирах чуть потускнела позолота.
Все вздорожало, включая похороны – теперь перевозка покойника обходилась три рубля за километр.
Аэрофлотовская кассирша в своем бюро вела беседу разом с тремя посетителями, что-то мурлыкала в телефон, рылась в розовой куче десятирублевок, пробовала и швыряла шариковые ручки и вдруг запела низким приятным голосом.
Ближе к вечеру толпа на главном проспекте стала гуще и беззаботней.
Женщина в драгоценных шелковых лохмотьях вышла из автомобиля и направилась к стеклянному входу в ресторан.
За высоким мраморным столиком забегаловки в одиночестве беседовали двое молодых людей, угощаясь инжиром с блюда.
Повсюду шуршали деньги.
Фуникулер возносил к уже зажегшимся наверху огонькам и спускал нагулявшихся вниз, к повседневным заботам.
В окне проплывающего мимо лепного дома застыла декольтированная старуха с малиновым овалом помады на пудреном меловом лице и неестественно черными волосами.
Она казалась большой фарфоровой куклой в витрине.
И не понять было, сожалеет ли она об уходящем времени.
Археология развалин незаметно переходила в жилье.
Повсюду появились роскошные вина, зато исчез сыр.
Тщедушный человечек в сморщенном пиджаке оказывался могущественным теневиком.
Всякий встречный с третьего слова принимался говорить о долларах.
В квартирах чуть потускнела позолота.
Все вздорожало, включая похороны – теперь перевозка покойника обходилась три рубля за километр.
Аэрофлотовская кассирша в своем бюро вела беседу разом с тремя посетителями, что-то мурлыкала в телефон, рылась в розовой куче десятирублевок, пробовала и швыряла шариковые ручки и вдруг запела низким приятным голосом.
Ближе к вечеру толпа на главном проспекте стала гуще и беззаботней.
Женщина в драгоценных шелковых лохмотьях вышла из автомобиля и направилась к стеклянному входу в ресторан.
За высоким мраморным столиком забегаловки в одиночестве беседовали двое молодых людей, угощаясь инжиром с блюда.
Повсюду шуршали деньги.
Фуникулер возносил к уже зажегшимся наверху огонькам и спускал нагулявшихся вниз, к повседневным заботам.
В окне проплывающего мимо лепного дома застыла декольтированная старуха с малиновым овалом помады на пудреном меловом лице и неестественно черными волосами.
Она казалась большой фарфоровой куклой в витрине.
И не понять было, сожалеет ли она об уходящем времени.
Август 1988
Серая ворона
Памяти Арво Метса
– Сыктыв-карр! Сыктыв-кар-рр!
А еще чуть подальше:
– Печор-р-ра!
Теперь я знаю, откуда прилетают к нам на зиму эти невзрачные серые птицы.
Они прилетают из окруженного болотами и рассованными по лесам лагерями вечноссыльного города, упирающегося Коммунистическим проспектом в низенький вокзал с единственной круглой башенкой под непомерным острым шпилем – как воспоминание о безнадежно далекой Петропавловской игле.
Туда добираешься черт знает сколько времени.
Давно миновал запавший в душу вокзал в Ярославле, выстроенный в том приподнятом южном стиле, с аркадами и гроздьями молочных фонарей, что так любили в сталинские времена и что всего более подходит для торжественных встреч под оркестр.
Поезд, спотыкаясь, взбирался на мосты, переваливал через речки, обгонял мутноглазые короткие электрички.
Окрестности всё мельчали, теряя краски.
А дорога все длилась.
К счастью, я путешествовал не один.
Попутчик мой был эстонец в самом лучшем смысле слова: интеллигентный, тихий и болезненный.
По утрам он негромко беседовал сам с собой, шуршал бумажным пакетом и грыз припасенные из дому сухари.
Ссыльный город походил на заброшенную новостройку сразу и 30-х, и 50-х, и 70-х годов.
Правда, и тут уже попадались на глаза вывески вроде «Парикмахерские услуги для собак».
В ресторане «Центральный» крепкие молодые люди всякий вечер заказывали «Мурку».
В витринах краеведческого музея лежали деревянные рыболовные крючки и обломки деревянного бога.
Над ними парило на ниточке хищное чучело птицы с воблой в когтях, изображавшей пойманную рыбу.
Местная культура усердно замешивалась на этнографии, и в какой-то момент мне тоже захотелось стать классиком коми литературы.
Но меня не устраивал здешний быт.
Помимо того и этого света есть, вероятно, области, не проходящие ни по тому, ни по другому ведомству, о которых Творец просто позабыл и оставил, как нерадивый школьник, обширные белые проплешины на заштрихованной контурной карте.
И потому при их посещении всего более запоминается дорога – туда и, если повезет, обратно.
…В соседних купе веселились изъеденные гормонами долговязые юные баскетболистки, ехавшие повидать свет на соревнования в Нижнекамск – не то в Нижнехамск.
Я вышел покурить на площадку.
«Вельск. Стоянка 10 минут», – объявили по громкой связи.
Во мраке желтели огоньки. Какие-то полукруглые металлические лабазы проступали в лохмотьях метели.
– Ну, это вряд ли центр мироздания, – пробормотал я обычную пошлую присказку.
– Что вы! – отозвался у меня из-за спины молчавший до того в дыму курильщик. – Это у них и есть райцентр.
СыктывкарОктябрь – ноябрь 1995
Десять лет спустя
маленькой Жанне французской из отдела виз
Провинция
великие кунсткамеры цивилизации
арль ним авиньон оранж
разбросаны на пятачке в охвате пригородной электрички
в маленьком храме
сельская дева мария грустит в каменном веночке
со звездочками европейского сообщества
испытав нашествие варваров на мотоциклах
средневековый город кажется вымершим
и только звяканье обеденной посуды из-за ставен
выдает присутствие обитателей
в окна автомобиля
порывами заносит фиолетовый запах лавандовых полей
тут даже женские трусики
вероятно пахнут лавандой впитав ее запах
среди белья в шкафу
или во время прогулок
арль ним авиньон оранж
разбросаны на пятачке в охвате пригородной электрички
в маленьком храме
сельская дева мария грустит в каменном веночке
со звездочками европейского сообщества
испытав нашествие варваров на мотоциклах
средневековый город кажется вымершим
и только звяканье обеденной посуды из-за ставен
выдает присутствие обитателей
в окна автомобиля
порывами заносит фиолетовый запах лавандовых полей
тут даже женские трусики
вероятно пахнут лавандой впитав ее запах
среди белья в шкафу
или во время прогулок
Городок мелкими буковками
десять лет спустя
париж не казался уже иной планетой
за эти годы и москва вернула себе облик города
победней побезалаберней погрязней
но европейской столицы
иное дело населенные пункты из тех
чьи имена наносят на карты мелкими буковками
быть может главное преступление коммунистической орды
в истреблении русской провинции
она не кишела изобилием
но даже в захудалом городишке имелся свой богатей
и время от времени он жертвовал то на храм
то на картинную галерею
то на мостовую и фонарь на площади
варвары скачали все деньги в одну казну
и обнажили повсеместно дно жизни
в мерзких лужах и уродливых пыльных колдобинах
оно не скоро зарастет
о французские городки!
с нарядными домами и геранями на окнах
с каменным фонтаном у автобусной станции
с тремя ресторанчиками и кафе
аптекой цветочной лавкой и антикварным магазинчиком
с маленьким чешуйчатым ящером готического собора
на главной площади
украшенным комиксами страстей христовых
на свеженьких витражах
с домом священника в розах и плюще
и розовощекой французской бабушкой в золотых очках
бросающей внучке полосатый мячик в крошечном
райском саду
при входе в общественное заведение
с выведенной готическими буквами надписью «туалет»
я мысленно представил райцентровский сортир
в похабных граффити
с инфернальными дырами в коричневой жиже
и мигом позже
грустно отражался в обступивших меня зеркалах
бесконечной чередой очкариков
замерших в позе фонтанного мальчика перед
белоснежной раковиной писсуара
париж не казался уже иной планетой
за эти годы и москва вернула себе облик города
победней побезалаберней погрязней
но европейской столицы
иное дело населенные пункты из тех
чьи имена наносят на карты мелкими буковками
быть может главное преступление коммунистической орды
в истреблении русской провинции
она не кишела изобилием
но даже в захудалом городишке имелся свой богатей
и время от времени он жертвовал то на храм
то на картинную галерею
то на мостовую и фонарь на площади
варвары скачали все деньги в одну казну
и обнажили повсеместно дно жизни
в мерзких лужах и уродливых пыльных колдобинах
оно не скоро зарастет
о французские городки!
с нарядными домами и геранями на окнах
с каменным фонтаном у автобусной станции
с тремя ресторанчиками и кафе
аптекой цветочной лавкой и антикварным магазинчиком
с маленьким чешуйчатым ящером готического собора
на главной площади
украшенным комиксами страстей христовых
на свеженьких витражах
с домом священника в розах и плюще
и розовощекой французской бабушкой в золотых очках
бросающей внучке полосатый мячик в крошечном
райском саду
при входе в общественное заведение
с выведенной готическими буквами надписью «туалет»
я мысленно представил райцентровский сортир
в похабных граффити
с инфернальными дырами в коричневой жиже
и мигом позже
грустно отражался в обступивших меня зеркалах
бесконечной чередой очкариков
замерших в позе фонтанного мальчика перед
белоснежной раковиной писсуара
Старое метро
из-под клепаных сводов
прогрохотать в стареньком вагоне
по железным мостам
приходящимся близкими родственниками эйфелевой башне
над улочками
с приветливо раскинувшимися столиками кафе
сегодня я видел в метро
двухметрового негритянского вождя в полном облачении
он походил на уитмена
только вместо стихов
с ним чернокожий табор гарема:
«сами мы люди не местные
наши вещи на сен-лазарском вокзале…»
прогрохотать в стареньком вагоне
по железным мостам
приходящимся близкими родственниками эйфелевой башне
над улочками
с приветливо раскинувшимися столиками кафе
сегодня я видел в метро
двухметрового негритянского вождя в полном облачении
он походил на уитмена
только вместо стихов
с ним чернокожий табор гарема:
«сами мы люди не местные
наши вещи на сен-лазарском вокзале…»
Лувр
толпа перед Джокондой
это лучшее место в Париже
чтоб воровать кошельки
а в остальном тут пустынно
расписные футляры мумий
выстроились рядком вроде гигантских матрешек
и в одиночестве
орудует в своей мясницкой
одутловатый Рубенс
это лучшее место в Париже
чтоб воровать кошельки
а в остальном тут пустынно
расписные футляры мумий
выстроились рядком вроде гигантских матрешек
и в одиночестве
орудует в своей мясницкой
одутловатый Рубенс
Ситэ
с надстройкой Нотр-Дам похож
на каменный парусник плывущий к Господу
в языках зелени
захлестывающей с бортов
на каменный парусник плывущий к Господу
в языках зелени
захлестывающей с бортов
Парижские тайны
молодой посетитель кафе
с блокнотом в клетку возле чашки остывшего кофе
с замершим в руке пером
и невидящим взглядом поверх голов —
поэт споткнувшийся на строке?
или клерк припоминающий мелкий неучтенный расход?
с блокнотом в клетку возле чашки остывшего кофе
с замершим в руке пером
и невидящим взглядом поверх голов —
поэт споткнувшийся на строке?
или клерк припоминающий мелкий неучтенный расход?
Закат Европы
горшок с ресторанным деревцем прикован цепью
чтобы не унесли
маршал Ней
разметав позеленевшие фалды
беззвучно орет перед «Клозери де Лила»
зазывая зайти
в знаменитый пивной ресторан в стиле модерн
вселился «Макдоналдс»
пухложопые негритянки роются в тряпках в «Тати»
задумчивые русские
мысленно перемножают ценники в соответствии с курсом
возле китайского ресторанчика
где Данте сочинял «Божественную комедию»
предлагают секс-картинки для женщин
заблудившись в каменном лесу собора
бродит по усыпальнице нумерованных
французских королей
маленькое стадо туристов с пастырем
расталкивая зевак
проходит нагая женщина Майоля
покачивая бронзовым бедром
хоть кто-нибудь
пожалуйста переведите ей на евро…
чтобы не унесли
маршал Ней
разметав позеленевшие фалды
беззвучно орет перед «Клозери де Лила»
зазывая зайти
в знаменитый пивной ресторан в стиле модерн
вселился «Макдоналдс»
пухложопые негритянки роются в тряпках в «Тати»
задумчивые русские
мысленно перемножают ценники в соответствии с курсом
возле китайского ресторанчика
где Данте сочинял «Божественную комедию»
предлагают секс-картинки для женщин
заблудившись в каменном лесу собора
бродит по усыпальнице нумерованных
французских королей
маленькое стадо туристов с пастырем
расталкивая зевак
проходит нагая женщина Майоля
покачивая бронзовым бедром
хоть кто-нибудь
пожалуйста переведите ей на евро…
Утро Европы
мне довелось
поприсутствовать при беседе Эйфеля с Эдисоном
в кабинете на верхотуре башни
железная балка наискось проходила над головой
дочь строителя угостила нас чаем
а великий изобретатель продемонстрировал фонограф
«у Мэри был барашек…»
вот только лифтер в зеленом камзольчике
не запомнил меня
поприсутствовать при беседе Эйфеля с Эдисоном
в кабинете на верхотуре башни
железная балка наискось проходила над головой
дочь строителя угостила нас чаем
а великий изобретатель продемонстрировал фонограф
«у Мэри был барашек…»
вот только лифтер в зеленом камзольчике
не запомнил меня
Марсель – Экс-ан-Прованс – Арль – Авиньон – Лион – Луара – ПарижИюль – август 1999
Два этюда
Французская живопись
…Едва светало. Наощупь нацепив очки, я потянулся взглядом к циферблату каминных часов, но по дороге скользнул в белеющий проем окошка.
Оно было распахнуто в предутренний полумрак.
Оттуда смотрел совершенно вангоговский, но как бы успокоенный после его смерти уголок сада.
С крутым поворотом дорожки, усыпанной мелкой, даже во тьме разноцветной галькой.
С ритмически отмечающей ее изгиб чередой больших цветочных ваз на низеньком каменном барьере.
С темным столбом кипариса и чуть более светлой массой кустов позади.
С неистово мерцающими в сумерках белыми и красными цветами, усыпавшими ближний куст.
И с обрамляющим все грубым песчаником глубокого крестьянского окна, оказавшегося в роли живописца, вырезавшего эту безукоризненную композицию из теплого, стрекочущего цикадами и пахнущего травами хаоса южной ночи.
Оно было распахнуто в предутренний полумрак.
Оттуда смотрел совершенно вангоговский, но как бы успокоенный после его смерти уголок сада.
С крутым поворотом дорожки, усыпанной мелкой, даже во тьме разноцветной галькой.
С ритмически отмечающей ее изгиб чередой больших цветочных ваз на низеньком каменном барьере.
С темным столбом кипариса и чуть более светлой массой кустов позади.
С неистово мерцающими в сумерках белыми и красными цветами, усыпавшими ближний куст.
И с обрамляющим все грубым песчаником глубокого крестьянского окна, оказавшегося в роли живописца, вырезавшего эту безукоризненную композицию из теплого, стрекочущего цикадами и пахнущего травами хаоса южной ночи.
Пришелец
Я был разбужен.
Солнечным, едва тронутым предстоящим зноем прованским утром среди облепленных виноградниками холмов, в доме, еще по-ночному благоухающем старым деревом и корзиночками с лепестками, расставленными по каминам и пузатым буфетам.
Я был разбужен пришельцем из иной цивилизации – грубым вторжением в этот покойный цветущий мир трескучего голубого трактора, вздумавшего в столь ранний час опылять подступившие к самому дому виноградные шеренги.
Он рычал и ворочался в рвущейся под его напором кисее безмятежного утра, поводя растопыренными, отвратительно трясущимися гофрированными патрубками, окутанными клубами яда.
И сам был отвратителен, как выросшее до невероятных размеров насекомое – вроде тех, с которыми боролся.
Солнечным, едва тронутым предстоящим зноем прованским утром среди облепленных виноградниками холмов, в доме, еще по-ночному благоухающем старым деревом и корзиночками с лепестками, расставленными по каминам и пузатым буфетам.
Я был разбужен пришельцем из иной цивилизации – грубым вторжением в этот покойный цветущий мир трескучего голубого трактора, вздумавшего в столь ранний час опылять подступившие к самому дому виноградные шеренги.
Он рычал и ворочался в рвущейся под его напором кисее безмятежного утра, поводя растопыренными, отвратительно трясущимися гофрированными патрубками, окутанными клубами яда.
И сам был отвратителен, как выросшее до невероятных размеров насекомое – вроде тех, с которыми боролся.
Пертюи1–2 августа 1999
Концерт для Улугбека с оркестром
Перевод с узбекского
Я побыл в гостях у четырех эмиров.
Под небом, разглаженным горячим утюгом, без единой морщинки.
И научился различать сорта дынь и полуденных теней: бухарских, кокандских, ходжентских.
В солончаках вились кольцами змеиные следы пересохших рек.
Даже птицы не могли летать от жары.
По кривым раскаленным улицам ходили продавцы подслащенной, пахнущей арыком воды.
Грустили в тени чинары зеленые «жигули» в золотых туземных галунах и эполетах.
За глинобитными дувалами покрикивали петухи.
Прямо из розовой стены торчала вбок рука дерева с растопыренными черными пальцами.
Мальчишки вычерпывали из ила рыбок в спущенном на очистку пруду.
За толстой деревянной решеткой медресе резались в пинг-понг будущие муллы.
А ночью громадные изразцовые мечети с высокими порталами напоминали в профиль сфинксов, улегшихся под бухарскими звездами.
Обсыпанный табачным пеплом академик в узорчатой тюбетейке, усохший и скрюченный, как полежавший на солнце моллюск, тщетно пытался, вертясь в своей раковине на потертой подушке, растолковать мне значение рассыпанных по черепкам письмен.
Зато жирный и ленивый торговец в мебельной лавке, вечно дремлющий в уже засалившемся непроданном кресле, пробудившись, объяснил мне смысл жизни, прихлебывая остывший зеленый чай.
Смысл отыскался в каких-то мимолетных пичугах, гнездящихся в растресканном резном кирпиче усыпальниц.
В ташкентских тюльпанах, таких крупных, алых и крепких, что хотелось их схрупать, как яблоко.
В бухарских улочках, столь узких, что щека чувствует тепло, отдаваемое нагретой за день стеной.
В человеке с лепешкой в руке.
В мальчишках, гоняющих консервную банку вокруг минарета.
В запахе рыбожарки.
Я научился ворочать тяжелые глиняные комья узбекских слов и разобрал полустершийся карандаш своих записных книжек:
«дутые терракотовые купола торговых рядов»,
«коротенькие тени детей»,
«тягучая, как сливаемое из таза варенье, ходжентская ночь».
Сухой пыльный воздух долетает с их потрепанных страниц.
Беззвучно шевеля губами, читает молитву или подсчитывает в уме свой жалкий дневной доход еще нестарый дед в черно-белой полосатой бороде.
Переругавшись, выбегают подраться на улицу подростки, игравшие в шахматы под навесом чайханы.
Мимо скособоченных минаретов и горячих стен катит Ходжа Насреддин на стареньком велосипеде.
Под небом, разглаженным горячим утюгом, без единой морщинки.
И научился различать сорта дынь и полуденных теней: бухарских, кокандских, ходжентских.
В солончаках вились кольцами змеиные следы пересохших рек.
Даже птицы не могли летать от жары.
По кривым раскаленным улицам ходили продавцы подслащенной, пахнущей арыком воды.
Грустили в тени чинары зеленые «жигули» в золотых туземных галунах и эполетах.
За глинобитными дувалами покрикивали петухи.
Прямо из розовой стены торчала вбок рука дерева с растопыренными черными пальцами.
Мальчишки вычерпывали из ила рыбок в спущенном на очистку пруду.
За толстой деревянной решеткой медресе резались в пинг-понг будущие муллы.
А ночью громадные изразцовые мечети с высокими порталами напоминали в профиль сфинксов, улегшихся под бухарскими звездами.
Обсыпанный табачным пеплом академик в узорчатой тюбетейке, усохший и скрюченный, как полежавший на солнце моллюск, тщетно пытался, вертясь в своей раковине на потертой подушке, растолковать мне значение рассыпанных по черепкам письмен.
Зато жирный и ленивый торговец в мебельной лавке, вечно дремлющий в уже засалившемся непроданном кресле, пробудившись, объяснил мне смысл жизни, прихлебывая остывший зеленый чай.
Смысл отыскался в каких-то мимолетных пичугах, гнездящихся в растресканном резном кирпиче усыпальниц.
В ташкентских тюльпанах, таких крупных, алых и крепких, что хотелось их схрупать, как яблоко.
В бухарских улочках, столь узких, что щека чувствует тепло, отдаваемое нагретой за день стеной.
В человеке с лепешкой в руке.
В мальчишках, гоняющих консервную банку вокруг минарета.
В запахе рыбожарки.
Я научился ворочать тяжелые глиняные комья узбекских слов и разобрал полустершийся карандаш своих записных книжек:
«дутые терракотовые купола торговых рядов»,
«коротенькие тени детей»,
«тягучая, как сливаемое из таза варенье, ходжентская ночь».
Сухой пыльный воздух долетает с их потрепанных страниц.
Беззвучно шевеля губами, читает молитву или подсчитывает в уме свой жалкий дневной доход еще нестарый дед в черно-белой полосатой бороде.
Переругавшись, выбегают подраться на улицу подростки, игравшие в шахматы под навесом чайханы.
Мимо скособоченных минаретов и горячих стен катит Ходжа Насреддин на стареньком велосипеде.