Страница:
Я замер. Я – камень, блеклый гранит, уже третий солнечный цикл сижу на крыше своего вагона, опирающегося на скатерть океанских волн, и любуюсь закатом…
Глава I. Мальчик
Глава I. Мальчик
Уже третий день подряд мальчик приходил в это странное место, чтобы дождаться заката. Почему-то именно здесь, в окружении праха ушедших времен, он чувствовал себя так спокойно, как не получалось даже дома. Здесь, он ощущал, будто находится под защитой, которой в жизни ему так не хватало. Только стоило взойти сюда, как тело наполнялось легкостью, внутри растекалась приятная пустота, а все тревоги и заботы уходили прочь.
К тому же, это место в деревне было единственным, где можно побыть в одиночестве. Местные называли его Мертвым Городом, и считали запретным, приписывая ему мистическую силу. И вполне понятно, почему…
Ровно посреди маленькой площадки, в окружении полуразрушенных саклей, до середины скрывающийся под землей находился огромный булыжник цвета мела с отполированной до блеска поверхностью. Само по себе странно, как природа могла создать такую идеальную окружность камня. Вдобавок, он всегда оставался теплым – не смотря на главенствующий в горах пронизывающий до костей ледяной ветер, этот огромный, в половину взрослого человека булыжник своевольно дышал теплотой, словно живое существо. А сейчас, в середине осени, когда жестокий ветер стал еще злее, оттачивая мастерство перед скорой зимой, на согревающем и душу, и тело камне сидеть было особенно приятно. Казалось это тепло и в самом деле не принадлежало человеческому миру. Но мальчику было плевать, ему просто хотелось побыть одному.
Мальчик давно заметил, что если долго сидеть на камне, без конца думая, размышляя о своей жизни, потом о планах, о будущем, затем еще о чем-то, потом еще… и еще… думая, пока все мысли в голове не будут обдуманы, выжаты виноградным соком, а внутри останется лишь пустота… Вот именно тогда можно просто сидеть и впитывать глазами, как на видеопленку, окружающий мир. Именно в тот самый момент зарождается ощущение, что белый шар и слившееся с ним тело одинокого парня, и есть центр… центр Земли, Вселенной, равновесия – маленькая белая точка в окружении черноты.
Еще мальчик без устали мог любоваться открывающимся с каменной вершины видом, который вполне мог оказаться самым красивым в мире. Плато, служащее фундаментом Мертвого Города, находилось на пути к высокогорному леднику, и возвышалось над рекой больше чем на полсотни метров. Отсюда можно увидеть все: и уходящие вдаль горные хребты, и ползущую внизу дорогу с раскинутой вдоль нее деревней, и здание санатория.
Сакли, высокие сооружения из камня, когда-то давно служившие предкам дозорными башнями, располагались так, что могли служить картинными рамками – разграничивая видимое на совершенно разные, противоположные друг другу миры.
Первый мир, что левее – это родная деревня мальчика, где он прожил всю свою недолгую жизнь. Деревня длиной всего в одну улицу бесцветной гусеницей ползла вдоль дороги, ведущей дальше в ущелье Кобань – место, где располагалось множество туристических баз. Большинство людей в деревне и жили, продавая забывчивым туристам кто баранину, кто водку, а кто вязаные свитера.
Вот так, как на ладони вся жизнь мальчика – серое шоссе, изъеденным ямами асфальтом ведущее дальше в горы; около пятидесяти слившихся с дорожной пылью одноэтажных домиков; да ненавистная школа, переполненная абсурдными правилами и законами…
Там, внизу, все блеклое, как покинутое душой бездыханное тело. Ледяной ветер носит вдоль дороги тягучее время, а сама гонимая безысходностью жизнь уже давно отсюда сбежала.
Единственное, по чему можно догадаться, что перед мальчиком настоящая деревня, а не искусно сделанная фотография – бурлящая среди острых валунов река, рожденная высоко в горах и спешащая вниз к Большому Городу. Такая же серая, как и все здесь, она шумит день и ночь. На протяжении всей жизни, с самого рождения, мальчик слышал этот шум, похожий на звук водопада. Всегда – весной громче, осенью тише – река шумела, создавая иллюзию движения, мираж жизни. Мчащаяся вперед вода как будто пыталась разбудить вечно сонных, закутанных в толстые свитера из овечьей шерсти людей. Сонных стариков, сонных детей, сонных мужчин и женщин. Но все без толку – вот уже столько веков ничего из этого не выходило.
Все кругом спали. Жизнь не отличалась от сна, а сон от жизни. Люди жили, все глубже сливаясь с холодной серостью скал, среди которых каждый здесь родился.
Мальчик старался вообще не смотреть в сторону деревни. Он не хотел видеть свою жизнь, способную уместиться на ладошке ребенка. Он не хотел видеть это все, зная, что в любой момент ладонь можно сжать в кулак, скомкав мир, погрузив его во мрак.
Мальчик не хотел смотреть сдерживая рвущиеся с глаз слезы на свою маленькую серую жизнь…
Больше ему нравился другой мир, расположенный чуть правее. Даже удивительно! Небольшое движение головы, и вид разительно меняется, а тот же самый пейзаж приобретает совершенно иные интонации. Скучные горы, холодный воздух и шуршание реки превращаются в декорации к красивой и качественной жизни.
Сразу за поворотом дороги, огибающей подножье холма, в небольшом отдалении от деревни, хозяином на пиру развалился санаторий для иностранных туристов – единственное многоэтажное здание, которое мальчик видел воочию (не считая два этажа школы). Этот санаторий, с прилегающей к нему территорией обнесенной высоким забором, создавал на фоне гор впечатление живущего внутри богатства и успеха. Само здание санатория для жителей деревни являлось символом процветания и беззаботной жизни, о которых даже думать было дорого. Выкрашенное в насыщенный красный цвет строение местным представлялось настоящим оазисом, в котором приезжие иностранцы не выживают, как большинство жителей деревни, а полноценно царствуют в свое удовольствие. Конечно же, это было только воображение. Неумолкающие со времен постройки санатория слухи, полностью брались из головы. Местным запрещалось даже близко подходить к его стенам.
Мальчик вообще мало знал об этом «далеком» месте – приезжие только лишь изредка выходили на экскурсию в Мертвый Город, да единицы из них с альпинистским снаряжением – дальше, к леднику. Поэтому, не смотря на то, что санаторий уже более пяти лет грел в своих стенах любителей горного воздуха со всего света, мало кто из деревни хотя бы словом обмолвился с заграничным гостем. Персонал санатория также жил за стенами безвылазно.
Местные жители, каждый день выходя из своих убогих жилищ на пронизанную ледяными ветрами улицу, неизменно видели возвышающуюся над холмом красную черепицу, как раковое напоминание, что их жизнь проходит в нищете, и никуда от этого не деться.
Солнце зашло. Здесь, в горах, никогда не бывало ярких, живописных огненно-красных закатов. Солнце просто в одночасье исчезает, словно сожранное голодным каменным чудовищем, и в мгновение становится темно. Мальчику так хотелось когда-нибудь увидеть настоящий яркий закат! Таким, каким его изображают художники, сравнивая с красной дорожкой, раскинутой на глади океанских волн. Когда-нибудь… он увидит… обязательно…
Мальчик встал, кутаясь в грубый вязаный жилет. Теперь, вернувшись из мира благополучия в свою реальность – невзрачный и даже отталкивающий мир, он почувствовал насколько замерз. Стоя на большом белом камне, не ощущая собственного тела, мальчик смотрел на тропу, по которой ему сейчас предстояло пройти, возвращаясь в деревню. Протоптанная ногами предков, она спускалась к подвесному мосту над бурной рекой. Тропа – жизнь. Тропа – смерть.
Именно так мальчик и воспринимал ее – бесценным подарком, ведущим в горы к спасительному одиночеству – тропой жизни. Наказанием – уводящим в уравновешенную безысходность, серую предсказуемость, скуку, сквозящую в каждой секунде – тропой смерти.
Он знал, что так или иначе ему придется возвращаться туда, что зовется «домом». Сейчас он заставит сделать себя несколько шагов, и уже минут через двадцать окажется в месте, где каждый камень, каждая песчинка испокон веков лежала именно там, где лежит и сейчас.
«Иди! – уговаривал он себя. – Иди! Тебе надо. Тебя ждут… Иди!».
Шаг, еще один… на три шага приблизился он к ненавистной скуке, а затем побежал, чтобы не было так тяжело заставлять свое тело двигаться… чтобы не было так мучительно больно.
Когда до ближайшего в деревне дома оставалось каких-то сто метров, мальчик резко остановился, словно налетел на невидимую преграду. Немного постояв, сделал глубокий вдох, резко выдохнул и уверенно двинулся, ступая твердыми шагами вдоль широкой дороги. Его серьезное, напряженное лицо, говорило, что мальчик совершенно не играет, а в самом деле каждый шаг является для него настоящей пыткой. И с каждым шагом приближаясь к границам деревни, все больше невидимых толстых канатов тянут его обратно, подальше отсюда.
Поравнявшись с первым домом на пути, находящимся в небольшом отдалении от остальных, мальчик вновь остановился.
– Здравствуй, дедушка Азамат, – улыбнулся он сидящему у крыльца с закрытыми глазами старику. Тот вздрогнул, будто вынырнул из глубокого сна, и удивленно уставился сквозь вечерний сумрак на мальчика.
– А-а-а… Воин, это ты? – сонно улыбнулся старик.
Мальчик знал, что перед ним, подперев бороду резной палкой и с папахой набекрень, сидит самый хитрый человек на свете. Поэтому в наносную сонливость совсем не поверил. Мальчик готов был дать голову на отсечение, что старик заметил его силуэт еще издали, но почему-то решил это не показывать. Дед Азамат всегда себя вел, будто ничего не замечает, не знает, и знать не хочет, хотя именно этот сухопарый старик, сонно сидящий у крыльца своего дома на окраине, лучше любого в деревне все подмечал, все знал и всем интересовался. Не зря же старшие ходили к нему за советом…
– Как твои дела, воин? Небось, опять в Старый Город бегал? – спросил старик.
Мальчику он нравился. Во-первых, только дедушка Азамат относился к нему, как к равному. А во-вторых, всегда называл воином, что безумно льстило чересчур уж безобидному характеру мальчика. Как-то старик сказал: «В тебе течет кровь предков. Кровь-огонь, какой может быть только у настоящего воина. Не то, что у этих сонных бурундуков, днями напролет гоняющих овец по горам. Ты еще покажешь им на что способен, когда обнаружишь живущую в твоей крови силу!» Красивые слова, только мальчик в них совсем не верил.
– Да, дедушка. Именно оттуда я и иду.
– Ох, и попадет же тебе от матери, если она узнает, – притворно беспокоясь, сказал старик, сосредоточенно поправляя съехавшую набок шапку из овчины. – Кстати, она тебя искала.
– Уже иду, – мальчик было собрался скорее бежать домой, но спохватившись, вновь повернулся к старцу. – Давно хотел у тебя, дедушка, спросить. А почему ты сакли на горе называешь «Старым Городом», когда все говорят «Мертвый»?
– Ошибаются все! Никогда никого не слушай… особенно всех! Это совсем не мертвый город, там жизни полно, хоть и невидимой.
– Жизни? – недоуменно повторил мальчик.
– Потом поймешь. Я тебе как-нибудь в другой раз про те полуразрушенные башни и силу камня расскажу.
– Сила камня… – заворожено, будто коснулся чего-то чудесного, прошептал он.
– Потом! А сейчас ступай. И так мать волнуется.
– Она всегда волнуется, – буркнул себе под нос мальчишка, но все же спешно зашагал дальше.
Дом мальчика находился близко к школе, буквально через дорогу. Такой же типично-стандартный, без каких-то особенностей, как и любой дом деревни: четыре комнаты, маленькая кухонька, да отхожее место.
Самая большая из комнат служила чем-то вроде гостиной (хотя какая гостиная может быть здесь?). Большую часть комнаты занимал огромный стол. Стол для всего: для постоянных застолий, для семейных «советов», для решения проблем… Мальчику часто казалось, что вся жизнь родителей протекала лишь вокруг этого стола. Что именно он – грубый, совсем некрасивый, нелепо устланный кружевной скатертью и есть главная родительская ценность. Иногда мальчик думал, что стол является стержнем, носителем жизни семьи. Не станет стола, не станет и матери с отцом. И еще думал, что именно из-за него, этого стола, родители никогда не выезжают за пределы деревни – стоит отойти слишком далеко, связь с деревянным монстром оборвется, и сразу упадешь замертво. Причем, у каждой семьи, в каждом деревенском доме стоял в «гостиной» такой же уродец.
Следующая комната была родительской, ровно на одну широкую кровать. Спальня родителей вообще была своеобразным табу – мальчик мог по пальцам пересчитать сколько раз за свою жизнь побывал в ней. Хотя с другой стороны, никто конкретно ему не запрещал туда ходить. Просто с самого детства знание, что «нечего там ребенку делать» витало в воздухе. Даже сейчас мальчик помнил, как будучи совсем еще маленьким трясся от страха во время грозы, но пойти к родителям в спальню, чтобы уберегли, отогнали своим теплом навалившийся ужас, даже помыслить не смел.
Еще одна комната – это отцовская святая святынь. В ней помимо большого старого дивана и маленького столика, величественно восседал на тумбе телевизор. Почти все свободное от работы время отец утопал в недрах диванной неги, вперив стеклянный, безжизненный взгляд в мелькающие на экране картинки. Мальчик редко бывал в этой комнате, ведь с отцом смотреть телевизор было совсем неинтересно – говорить мог лишь динамик «ящика» (как злобно называла его мать), а если хотелось что-то обсудить или спросить, отец мгновенно реагировал недовольным окликом или тычком ноги.
И, наконец, комната мальчика. Он любил и наслаждался ею, как наслаждается садовник удачно взращенным садом. Именно здесь царила настоящая жизнь – в остальном доме все было или слишком громоздким, или миниатюрным, а значит неудобным. Свою же комнату мальчик по возможности заполнял для себя и под себя – все, начиная от шкафа для вещей и заканчивая настенными часами, тщательнейшим образом отбиралось из прочего хлама. Конечно, мебель не отличалось особой новизной, однако мальчику это было неважно. Осознание, что комната в целом и каждая в ней вещь принадлежали ему, делала их бесценными и любимыми. Даже мать, вечно сующая свой любопытный нос куда ни попадя, не смела нарушать покоя и границ этой комнаты.
Именно сюда он скорей и стремился.
Лишь стоило мальчику переступить порог дома, как ниоткуда возникла она. Сверкая разъяренным взглядом и закрывая собой проход из коридора, а значит и путь к отступлению, мать всем видом показывала общее недовольство.
«Спектакль «Грозовое облако» начался!» – подумал про себя мальчик.
– Ты знаешь который час?! – сказала она, первую фразу традиционного монолога.
Мальчик виновато пожал плечами, с готовностью подхватываю отведенную ему роль.
– Вот именно! – непонятно к чему сказала мать. – Половина шестого – уроки уже как четыре часа закончились! Где ты все это время был?!
– У Тамика, – еле слышно соврал мальчик, в надежде, что спасательный круг окажется на плаву.
– В отличие от тебя, Тамерлан домой пришел сразу после школы… – как и следовало ожидать, вранье не прошло.
«Ну и говно же Тамик! Ведь обещал…» – зло подумал мальчик.
Оставалось лишь два варианта: сказать праву, а значит получить по полной, или не сознаваясь тупо молчать, подошвой сапог стирая с пола невидимые линии. Что мальчик, собственно, и делал.
Так и не произнеся ни слова, поджав губы и вперив в лоб сына пронизывающий взгляд, мать постояла еще с минуту, надеясь, что он расколется (сын или лоб?). Но не дождавшись повинной, сухо бросила:
– Хорошо. Тогда с отцом будешь разговаривать!
– Ма-ам… – жалобно протянул мальчик.
– Иди в свою комнату. Чтобы я тебя до самого ужина не видела!
Поставив в конце жирный восклицательный знак, она развернулась и медвежьей походкой поплелась на кухню.
Мальчик быстро снял обувь, жилет, захватил стоящий у входной двери ранец и пробежал в свою комнату. Лишь закрыв за собой дверь и сиганув на кровать, он смог с удовольствием выдохнуть:
– Задолбала!
Нельзя сказать, что убегая в запретный Мертвый Город, он не знал о возможных проблемах с матерью, но как и любой человек делающий что-то «нельзяшное», мальчик рассчитывал на «авось пронесет». Однако же на этот раз «не пронесло», и теперь проблем не избежать.
С одной стороны отца можно не бояться. Мамина угроза «разговора» с отцом не действовала на него уже давно. Мальчик очень рано раскусил, что воспитательный максимум отца – это затрещина, да какое-нибудь обидное слово. И то, больше для вида, чтобы мать отвязалась. Мальчик давно к этому привык и воспринимал весь педагогический процесс не более чем спектаклем для родителей. Ну, развлекаются люди (в частности мама). Чего спрашивается мешать?
Больше остального его тревожило, что мать узнает про то, куда бегает ее сын, и тогда может вытворить что угодно, вплоть до провожания и встречания его из школы. А это уже ни в какие рамки не лезло. И так в школе проблемы, а если еще и мамины «бзики» добавятся…
Ни о чем конкретном не думая, мальчик немного повалялся в кровати, наслаждаясь царящим в комнате полумраком. Когда решил, что пора шевелиться, сел, протяжно, с удовольствием зевнул и лишь затем встал окончательно. Сняв с себя школьные вещи, он аккуратно сложил их в шкаф, прошел в угол комнаты, где на табурете лежали скомканные майка и спортивки. Наскоро одевшись, сел за письменный стол, на котором, как и у любого подростка с избытком навалено всякой всячины. Настольная лампа высветила сложенные башенками по пять-шесть штук учебники за одиннадцатый класс. Бросив на них взгляд, мальчик неприязненно поморщился, и подперев голову руками, пустым взглядом уставился в окно, возле которого находился стол.
В животе у мальчика что-то просительно перевернулось, громко булькнув – есть хотелось просто безумно. Но как сказала мать, до самого ужина ей лучше на глаза не попадаться.
Вообще лишение еды у матери было излюбленным методом наказания. Стоило что-нибудь сделать не так и будь уверен – обеда или ужина не видать. А если уж очень нашкодил, может лишить и того, и другого. Как уверяла пословица: «Предупрежден, значит вооружен!» – зная мамины привычки мальчик всегда держал в комнате что-нибудь съестное, чем хотя бы немного можно заполнить желудок.
Его предупредительность выручила и в этот раз. Достав из зеленого пластикового стаканчика со стола охапку карандашей и ручек, мальчик перевернул его – на гладкую поверхность вывалился маленький железный ключик, которым он отпер нижний ящик столешницы. Выдвинув до отказа забитый какими-то тетрадями и листками ящик, у задней стены он начал искать припрятанную пачку печенья. Найдя, что искал, мальчик принялся с удовольствием медленно разрывать шуршащую упаковку. Добравшись таки до заветного лакомства, он все также медленно начал есть печенье, растягивая момент как можно дольше.
Почему мать наказывала именно едой, как раз было вполне понятно. Для нее еда была огромной частью жизни и по значимости могла сравниться лишь с любовью к сыну. Еда – любовь…
Почти все время она проводила на кухне. Кухня являлась ее безраздельным царством. Иногда мальчик думал, что мать и родилась на кухне. Готовила безумно вкусно – не зря же считалась лучшей стряпухой деревни. «Наверное, она совсем не устает днями напролет резать овощи, разделывать мясо и слушать шипение масла на сковороде», – размышлял мальчик, дожевывая последнюю печенюху.
Лишь стоило похвалить результаты ее труда, и более счастливого человека не сыскать на всей Земле. Мать, всегда очень придирчиво относилась к словам людей, легко различая ложь и правду, но когда дело касалось приготовленных ею блюд, она напрочь теряла чутье, со счастливым румянцем принимая на равных и грубую лесть, и заслуженные комплименты.
Мальчик часто казалось, что в ее жизни существовало лишь две важные вещи: кухня и сын (хотя ему как-то неуютно было называть себя «любимой вещью матери»).
Мать обожала готовить, вкладывая в это занятие всю себя. Только отец никогда этого не замечал. Каждый раз приходя домой, он молча садился за стол и также молча, словно подражая свои баранам, которых пас, двигал челюстью, просто запихивая внутрь что подадут, и вовсе не разбирая вкуса – лишь бы чем набить желудок. Со стороны это выглядело настолько мерзко, что ни мальчик, ни тем более мать, не могли этого вынести, и поскорее ели уткнувшись каждый в свою тарелку. А что делать?
Доев печенье, мальчик засунул пустую обертку в рюкзак, чтобы выбросить ее завтра по дороге в школу. Мысли о школе и о завтрашнем дне вызвали в нем жуткую неприязнь, от которой аж передернуло.
– Ладно… – выдохнул он. – Завтра будет завтра, – и чтобы не думать о чуть-чуть притупившемся голоде, решил чем-нибудь себя занять.
Достал из выдвинутой полки несколько белоснежных альбомных листов. Затем сгреб в охапку разбросанные по столу карандаши, поставил их обратно в зеленый стаканчик. Аккуратно стопочкой уложил перед собой листки. Из груды карандашей выбрал пять штук, на первый взгляд ничем не отличающихся друг от друга. Разложив их ровно, словно шпалы на одинаковом расстоянии, чуть повыше бумаги, на секунду замер и довольно, как писатель, только что закончивший роман, осмотрел рабочее место. Сложенные стопкой листы, стирательная резинка и пять карандашей на заваленном учебниками столе смотрелись в самый раз. Посидев так с минуту, как если бы набирался сил перед финальным броском, он все-таки решился – резким, неожиданным для стороннего наблюдателя движением, схватил один из карандашей. Могло показаться, что орудие было выбрано наугад, хотя на самом деле мальчик точно знал, какой именно из тщательно отобранных «ко-хи-норов» ему сейчас наиболее подходит. Это стало заметно уже в следующую секунду…
Оказавшись зажатым между пальцами, карандаш и вовсе исчез, растворился, слившись с кистью, став продолжением руки. А сам мальчик, лишь только взяв в руки карандаш, разительно изменился, отличаясь от того, другого себя, сидевшего за столом всего секунду назад…
Прямо перед глазами он держал карандаш, рассматривая его, будто видел впервые, медленными, плавными движениями водя им из стороны в сторону, выписывая в воздухе невидимые линии. Казалось, что мальчик внимательно наблюдающий за движениями его острия, упивается своей внутренней силой, наслаждаясь собственной завершенностью, которая появлялась каждый раз, стоило лишь взять в руки карандаш или ручку, расстелить перед собой белый лист бумаги в любой момент готовый принять на себя все образы и мысли мальчика. Стоило лишь отдаться желанию рисовать, как он преображался в себя настоящего – целостного, завершенного, могучего воина.
Закрыв глаза, мальчик опустил руку и коснулся остро наточенным грифелем листа. Раз… два… три… Веки открываются, и вместе с тем рука скользит вверх, оставляя за собой первую линию зарождающегося рисунка. Еще одна линия… Штрих… еще… и еще… и еще…
Спустя какое-то время, все листы пестрели образами людей, лицами и вещами, абстрактными переплетениями линий и узоров. А он все рисовал и рисовал, даже и не думая останавливаться, отключив потоки мыслей, просто отдавшись на волю чувств, двигаясь в такт зарождающимся внутри картинам. Он заполнял рисунками пустые страницы, как с ним это делали страхи.
Парень обожал эту одержимость, овладевшую его сознанием, заставляющую безудержно, яростно превращать воображаемые миры в образы на бумаге. Лишь только в такие моменты он мог чувствовать себя настоящим. Чувствовать, что я – есть, что я – это я… Мальчик переставал ощущать тяжесть своего тела, бремя довлеющих над ним ненавистных будней. Вся его жизнь сжималась в одну лишь малюсенькую, умещающуюся на кончике карандаша точку. Рисуя, он приобретал себя, чтобы спустя мгновение вновь потерять, слившись воедино с еле слышимым шепотом грифеля по шершаво-белесой бумаге.
На длящиеся часами жалкие мгновения все исчезало, за исключением в экстазе разрывающего перепонки карандашного шороха. И только!
Сколько прошло времени мальчик сказать не мог. Когда он рисовал, исчезало само понятие времени – может быть полчаса, а может и три. Когда мать громко (желая напомнить о злости) стукнула в дверь и позвала на ужин, он даже не услышал, отдавая все свое внимание движениям карандаша…
Выйдя из комнаты, еле переставляя от усталости ноги (каждый раз после такой вот «одержимости» ощущение было сродни пропущенному через мясорубку телу), мальчик поплелся к столу, хотя уже заранее знал, что к этому времени все убрано. Как и ожидалось, стол оказался предательски пуст, что могло значить лишь одно – ужин пропущен, а из-за дурацкого правила «общей кормежки» (как его про себя называл мальчик) еды не видать аж до самого утра.
В доме принято, что ужин для всех членов семьи должен быть событием исключительной важности. «Вечернее принятие пищи», как подчеркнуто почтительно говорила мать, проводилось в обстановке официальной, торжественной, сродни ужину не обычной деревенской семьи, а высшего общества, где-нибудь в залах Версаля.
К тому же, это место в деревне было единственным, где можно побыть в одиночестве. Местные называли его Мертвым Городом, и считали запретным, приписывая ему мистическую силу. И вполне понятно, почему…
Ровно посреди маленькой площадки, в окружении полуразрушенных саклей, до середины скрывающийся под землей находился огромный булыжник цвета мела с отполированной до блеска поверхностью. Само по себе странно, как природа могла создать такую идеальную окружность камня. Вдобавок, он всегда оставался теплым – не смотря на главенствующий в горах пронизывающий до костей ледяной ветер, этот огромный, в половину взрослого человека булыжник своевольно дышал теплотой, словно живое существо. А сейчас, в середине осени, когда жестокий ветер стал еще злее, оттачивая мастерство перед скорой зимой, на согревающем и душу, и тело камне сидеть было особенно приятно. Казалось это тепло и в самом деле не принадлежало человеческому миру. Но мальчику было плевать, ему просто хотелось побыть одному.
Мальчик давно заметил, что если долго сидеть на камне, без конца думая, размышляя о своей жизни, потом о планах, о будущем, затем еще о чем-то, потом еще… и еще… думая, пока все мысли в голове не будут обдуманы, выжаты виноградным соком, а внутри останется лишь пустота… Вот именно тогда можно просто сидеть и впитывать глазами, как на видеопленку, окружающий мир. Именно в тот самый момент зарождается ощущение, что белый шар и слившееся с ним тело одинокого парня, и есть центр… центр Земли, Вселенной, равновесия – маленькая белая точка в окружении черноты.
Еще мальчик без устали мог любоваться открывающимся с каменной вершины видом, который вполне мог оказаться самым красивым в мире. Плато, служащее фундаментом Мертвого Города, находилось на пути к высокогорному леднику, и возвышалось над рекой больше чем на полсотни метров. Отсюда можно увидеть все: и уходящие вдаль горные хребты, и ползущую внизу дорогу с раскинутой вдоль нее деревней, и здание санатория.
Сакли, высокие сооружения из камня, когда-то давно служившие предкам дозорными башнями, располагались так, что могли служить картинными рамками – разграничивая видимое на совершенно разные, противоположные друг другу миры.
Первый мир, что левее – это родная деревня мальчика, где он прожил всю свою недолгую жизнь. Деревня длиной всего в одну улицу бесцветной гусеницей ползла вдоль дороги, ведущей дальше в ущелье Кобань – место, где располагалось множество туристических баз. Большинство людей в деревне и жили, продавая забывчивым туристам кто баранину, кто водку, а кто вязаные свитера.
Вот так, как на ладони вся жизнь мальчика – серое шоссе, изъеденным ямами асфальтом ведущее дальше в горы; около пятидесяти слившихся с дорожной пылью одноэтажных домиков; да ненавистная школа, переполненная абсурдными правилами и законами…
Там, внизу, все блеклое, как покинутое душой бездыханное тело. Ледяной ветер носит вдоль дороги тягучее время, а сама гонимая безысходностью жизнь уже давно отсюда сбежала.
Единственное, по чему можно догадаться, что перед мальчиком настоящая деревня, а не искусно сделанная фотография – бурлящая среди острых валунов река, рожденная высоко в горах и спешащая вниз к Большому Городу. Такая же серая, как и все здесь, она шумит день и ночь. На протяжении всей жизни, с самого рождения, мальчик слышал этот шум, похожий на звук водопада. Всегда – весной громче, осенью тише – река шумела, создавая иллюзию движения, мираж жизни. Мчащаяся вперед вода как будто пыталась разбудить вечно сонных, закутанных в толстые свитера из овечьей шерсти людей. Сонных стариков, сонных детей, сонных мужчин и женщин. Но все без толку – вот уже столько веков ничего из этого не выходило.
Все кругом спали. Жизнь не отличалась от сна, а сон от жизни. Люди жили, все глубже сливаясь с холодной серостью скал, среди которых каждый здесь родился.
Мальчик старался вообще не смотреть в сторону деревни. Он не хотел видеть свою жизнь, способную уместиться на ладошке ребенка. Он не хотел видеть это все, зная, что в любой момент ладонь можно сжать в кулак, скомкав мир, погрузив его во мрак.
Мальчик не хотел смотреть сдерживая рвущиеся с глаз слезы на свою маленькую серую жизнь…
Больше ему нравился другой мир, расположенный чуть правее. Даже удивительно! Небольшое движение головы, и вид разительно меняется, а тот же самый пейзаж приобретает совершенно иные интонации. Скучные горы, холодный воздух и шуршание реки превращаются в декорации к красивой и качественной жизни.
Сразу за поворотом дороги, огибающей подножье холма, в небольшом отдалении от деревни, хозяином на пиру развалился санаторий для иностранных туристов – единственное многоэтажное здание, которое мальчик видел воочию (не считая два этажа школы). Этот санаторий, с прилегающей к нему территорией обнесенной высоким забором, создавал на фоне гор впечатление живущего внутри богатства и успеха. Само здание санатория для жителей деревни являлось символом процветания и беззаботной жизни, о которых даже думать было дорого. Выкрашенное в насыщенный красный цвет строение местным представлялось настоящим оазисом, в котором приезжие иностранцы не выживают, как большинство жителей деревни, а полноценно царствуют в свое удовольствие. Конечно же, это было только воображение. Неумолкающие со времен постройки санатория слухи, полностью брались из головы. Местным запрещалось даже близко подходить к его стенам.
Мальчик вообще мало знал об этом «далеком» месте – приезжие только лишь изредка выходили на экскурсию в Мертвый Город, да единицы из них с альпинистским снаряжением – дальше, к леднику. Поэтому, не смотря на то, что санаторий уже более пяти лет грел в своих стенах любителей горного воздуха со всего света, мало кто из деревни хотя бы словом обмолвился с заграничным гостем. Персонал санатория также жил за стенами безвылазно.
Местные жители, каждый день выходя из своих убогих жилищ на пронизанную ледяными ветрами улицу, неизменно видели возвышающуюся над холмом красную черепицу, как раковое напоминание, что их жизнь проходит в нищете, и никуда от этого не деться.
Солнце зашло. Здесь, в горах, никогда не бывало ярких, живописных огненно-красных закатов. Солнце просто в одночасье исчезает, словно сожранное голодным каменным чудовищем, и в мгновение становится темно. Мальчику так хотелось когда-нибудь увидеть настоящий яркий закат! Таким, каким его изображают художники, сравнивая с красной дорожкой, раскинутой на глади океанских волн. Когда-нибудь… он увидит… обязательно…
Мальчик встал, кутаясь в грубый вязаный жилет. Теперь, вернувшись из мира благополучия в свою реальность – невзрачный и даже отталкивающий мир, он почувствовал насколько замерз. Стоя на большом белом камне, не ощущая собственного тела, мальчик смотрел на тропу, по которой ему сейчас предстояло пройти, возвращаясь в деревню. Протоптанная ногами предков, она спускалась к подвесному мосту над бурной рекой. Тропа – жизнь. Тропа – смерть.
Именно так мальчик и воспринимал ее – бесценным подарком, ведущим в горы к спасительному одиночеству – тропой жизни. Наказанием – уводящим в уравновешенную безысходность, серую предсказуемость, скуку, сквозящую в каждой секунде – тропой смерти.
Он знал, что так или иначе ему придется возвращаться туда, что зовется «домом». Сейчас он заставит сделать себя несколько шагов, и уже минут через двадцать окажется в месте, где каждый камень, каждая песчинка испокон веков лежала именно там, где лежит и сейчас.
«Иди! – уговаривал он себя. – Иди! Тебе надо. Тебя ждут… Иди!».
Шаг, еще один… на три шага приблизился он к ненавистной скуке, а затем побежал, чтобы не было так тяжело заставлять свое тело двигаться… чтобы не было так мучительно больно.
Когда до ближайшего в деревне дома оставалось каких-то сто метров, мальчик резко остановился, словно налетел на невидимую преграду. Немного постояв, сделал глубокий вдох, резко выдохнул и уверенно двинулся, ступая твердыми шагами вдоль широкой дороги. Его серьезное, напряженное лицо, говорило, что мальчик совершенно не играет, а в самом деле каждый шаг является для него настоящей пыткой. И с каждым шагом приближаясь к границам деревни, все больше невидимых толстых канатов тянут его обратно, подальше отсюда.
Поравнявшись с первым домом на пути, находящимся в небольшом отдалении от остальных, мальчик вновь остановился.
– Здравствуй, дедушка Азамат, – улыбнулся он сидящему у крыльца с закрытыми глазами старику. Тот вздрогнул, будто вынырнул из глубокого сна, и удивленно уставился сквозь вечерний сумрак на мальчика.
– А-а-а… Воин, это ты? – сонно улыбнулся старик.
Мальчик знал, что перед ним, подперев бороду резной палкой и с папахой набекрень, сидит самый хитрый человек на свете. Поэтому в наносную сонливость совсем не поверил. Мальчик готов был дать голову на отсечение, что старик заметил его силуэт еще издали, но почему-то решил это не показывать. Дед Азамат всегда себя вел, будто ничего не замечает, не знает, и знать не хочет, хотя именно этот сухопарый старик, сонно сидящий у крыльца своего дома на окраине, лучше любого в деревне все подмечал, все знал и всем интересовался. Не зря же старшие ходили к нему за советом…
– Как твои дела, воин? Небось, опять в Старый Город бегал? – спросил старик.
Мальчику он нравился. Во-первых, только дедушка Азамат относился к нему, как к равному. А во-вторых, всегда называл воином, что безумно льстило чересчур уж безобидному характеру мальчика. Как-то старик сказал: «В тебе течет кровь предков. Кровь-огонь, какой может быть только у настоящего воина. Не то, что у этих сонных бурундуков, днями напролет гоняющих овец по горам. Ты еще покажешь им на что способен, когда обнаружишь живущую в твоей крови силу!» Красивые слова, только мальчик в них совсем не верил.
– Да, дедушка. Именно оттуда я и иду.
– Ох, и попадет же тебе от матери, если она узнает, – притворно беспокоясь, сказал старик, сосредоточенно поправляя съехавшую набок шапку из овчины. – Кстати, она тебя искала.
– Уже иду, – мальчик было собрался скорее бежать домой, но спохватившись, вновь повернулся к старцу. – Давно хотел у тебя, дедушка, спросить. А почему ты сакли на горе называешь «Старым Городом», когда все говорят «Мертвый»?
– Ошибаются все! Никогда никого не слушай… особенно всех! Это совсем не мертвый город, там жизни полно, хоть и невидимой.
– Жизни? – недоуменно повторил мальчик.
– Потом поймешь. Я тебе как-нибудь в другой раз про те полуразрушенные башни и силу камня расскажу.
– Сила камня… – заворожено, будто коснулся чего-то чудесного, прошептал он.
– Потом! А сейчас ступай. И так мать волнуется.
– Она всегда волнуется, – буркнул себе под нос мальчишка, но все же спешно зашагал дальше.
Дом мальчика находился близко к школе, буквально через дорогу. Такой же типично-стандартный, без каких-то особенностей, как и любой дом деревни: четыре комнаты, маленькая кухонька, да отхожее место.
Самая большая из комнат служила чем-то вроде гостиной (хотя какая гостиная может быть здесь?). Большую часть комнаты занимал огромный стол. Стол для всего: для постоянных застолий, для семейных «советов», для решения проблем… Мальчику часто казалось, что вся жизнь родителей протекала лишь вокруг этого стола. Что именно он – грубый, совсем некрасивый, нелепо устланный кружевной скатертью и есть главная родительская ценность. Иногда мальчик думал, что стол является стержнем, носителем жизни семьи. Не станет стола, не станет и матери с отцом. И еще думал, что именно из-за него, этого стола, родители никогда не выезжают за пределы деревни – стоит отойти слишком далеко, связь с деревянным монстром оборвется, и сразу упадешь замертво. Причем, у каждой семьи, в каждом деревенском доме стоял в «гостиной» такой же уродец.
Следующая комната была родительской, ровно на одну широкую кровать. Спальня родителей вообще была своеобразным табу – мальчик мог по пальцам пересчитать сколько раз за свою жизнь побывал в ней. Хотя с другой стороны, никто конкретно ему не запрещал туда ходить. Просто с самого детства знание, что «нечего там ребенку делать» витало в воздухе. Даже сейчас мальчик помнил, как будучи совсем еще маленьким трясся от страха во время грозы, но пойти к родителям в спальню, чтобы уберегли, отогнали своим теплом навалившийся ужас, даже помыслить не смел.
Еще одна комната – это отцовская святая святынь. В ней помимо большого старого дивана и маленького столика, величественно восседал на тумбе телевизор. Почти все свободное от работы время отец утопал в недрах диванной неги, вперив стеклянный, безжизненный взгляд в мелькающие на экране картинки. Мальчик редко бывал в этой комнате, ведь с отцом смотреть телевизор было совсем неинтересно – говорить мог лишь динамик «ящика» (как злобно называла его мать), а если хотелось что-то обсудить или спросить, отец мгновенно реагировал недовольным окликом или тычком ноги.
И, наконец, комната мальчика. Он любил и наслаждался ею, как наслаждается садовник удачно взращенным садом. Именно здесь царила настоящая жизнь – в остальном доме все было или слишком громоздким, или миниатюрным, а значит неудобным. Свою же комнату мальчик по возможности заполнял для себя и под себя – все, начиная от шкафа для вещей и заканчивая настенными часами, тщательнейшим образом отбиралось из прочего хлама. Конечно, мебель не отличалось особой новизной, однако мальчику это было неважно. Осознание, что комната в целом и каждая в ней вещь принадлежали ему, делала их бесценными и любимыми. Даже мать, вечно сующая свой любопытный нос куда ни попадя, не смела нарушать покоя и границ этой комнаты.
Именно сюда он скорей и стремился.
Лишь стоило мальчику переступить порог дома, как ниоткуда возникла она. Сверкая разъяренным взглядом и закрывая собой проход из коридора, а значит и путь к отступлению, мать всем видом показывала общее недовольство.
«Спектакль «Грозовое облако» начался!» – подумал про себя мальчик.
– Ты знаешь который час?! – сказала она, первую фразу традиционного монолога.
Мальчик виновато пожал плечами, с готовностью подхватываю отведенную ему роль.
– Вот именно! – непонятно к чему сказала мать. – Половина шестого – уроки уже как четыре часа закончились! Где ты все это время был?!
– У Тамика, – еле слышно соврал мальчик, в надежде, что спасательный круг окажется на плаву.
– В отличие от тебя, Тамерлан домой пришел сразу после школы… – как и следовало ожидать, вранье не прошло.
«Ну и говно же Тамик! Ведь обещал…» – зло подумал мальчик.
Оставалось лишь два варианта: сказать праву, а значит получить по полной, или не сознаваясь тупо молчать, подошвой сапог стирая с пола невидимые линии. Что мальчик, собственно, и делал.
Так и не произнеся ни слова, поджав губы и вперив в лоб сына пронизывающий взгляд, мать постояла еще с минуту, надеясь, что он расколется (сын или лоб?). Но не дождавшись повинной, сухо бросила:
– Хорошо. Тогда с отцом будешь разговаривать!
– Ма-ам… – жалобно протянул мальчик.
– Иди в свою комнату. Чтобы я тебя до самого ужина не видела!
Поставив в конце жирный восклицательный знак, она развернулась и медвежьей походкой поплелась на кухню.
Мальчик быстро снял обувь, жилет, захватил стоящий у входной двери ранец и пробежал в свою комнату. Лишь закрыв за собой дверь и сиганув на кровать, он смог с удовольствием выдохнуть:
– Задолбала!
Нельзя сказать, что убегая в запретный Мертвый Город, он не знал о возможных проблемах с матерью, но как и любой человек делающий что-то «нельзяшное», мальчик рассчитывал на «авось пронесет». Однако же на этот раз «не пронесло», и теперь проблем не избежать.
С одной стороны отца можно не бояться. Мамина угроза «разговора» с отцом не действовала на него уже давно. Мальчик очень рано раскусил, что воспитательный максимум отца – это затрещина, да какое-нибудь обидное слово. И то, больше для вида, чтобы мать отвязалась. Мальчик давно к этому привык и воспринимал весь педагогический процесс не более чем спектаклем для родителей. Ну, развлекаются люди (в частности мама). Чего спрашивается мешать?
Больше остального его тревожило, что мать узнает про то, куда бегает ее сын, и тогда может вытворить что угодно, вплоть до провожания и встречания его из школы. А это уже ни в какие рамки не лезло. И так в школе проблемы, а если еще и мамины «бзики» добавятся…
Ни о чем конкретном не думая, мальчик немного повалялся в кровати, наслаждаясь царящим в комнате полумраком. Когда решил, что пора шевелиться, сел, протяжно, с удовольствием зевнул и лишь затем встал окончательно. Сняв с себя школьные вещи, он аккуратно сложил их в шкаф, прошел в угол комнаты, где на табурете лежали скомканные майка и спортивки. Наскоро одевшись, сел за письменный стол, на котором, как и у любого подростка с избытком навалено всякой всячины. Настольная лампа высветила сложенные башенками по пять-шесть штук учебники за одиннадцатый класс. Бросив на них взгляд, мальчик неприязненно поморщился, и подперев голову руками, пустым взглядом уставился в окно, возле которого находился стол.
В животе у мальчика что-то просительно перевернулось, громко булькнув – есть хотелось просто безумно. Но как сказала мать, до самого ужина ей лучше на глаза не попадаться.
Вообще лишение еды у матери было излюбленным методом наказания. Стоило что-нибудь сделать не так и будь уверен – обеда или ужина не видать. А если уж очень нашкодил, может лишить и того, и другого. Как уверяла пословица: «Предупрежден, значит вооружен!» – зная мамины привычки мальчик всегда держал в комнате что-нибудь съестное, чем хотя бы немного можно заполнить желудок.
Его предупредительность выручила и в этот раз. Достав из зеленого пластикового стаканчика со стола охапку карандашей и ручек, мальчик перевернул его – на гладкую поверхность вывалился маленький железный ключик, которым он отпер нижний ящик столешницы. Выдвинув до отказа забитый какими-то тетрадями и листками ящик, у задней стены он начал искать припрятанную пачку печенья. Найдя, что искал, мальчик принялся с удовольствием медленно разрывать шуршащую упаковку. Добравшись таки до заветного лакомства, он все также медленно начал есть печенье, растягивая момент как можно дольше.
Почему мать наказывала именно едой, как раз было вполне понятно. Для нее еда была огромной частью жизни и по значимости могла сравниться лишь с любовью к сыну. Еда – любовь…
Почти все время она проводила на кухне. Кухня являлась ее безраздельным царством. Иногда мальчик думал, что мать и родилась на кухне. Готовила безумно вкусно – не зря же считалась лучшей стряпухой деревни. «Наверное, она совсем не устает днями напролет резать овощи, разделывать мясо и слушать шипение масла на сковороде», – размышлял мальчик, дожевывая последнюю печенюху.
Лишь стоило похвалить результаты ее труда, и более счастливого человека не сыскать на всей Земле. Мать, всегда очень придирчиво относилась к словам людей, легко различая ложь и правду, но когда дело касалось приготовленных ею блюд, она напрочь теряла чутье, со счастливым румянцем принимая на равных и грубую лесть, и заслуженные комплименты.
Мальчик часто казалось, что в ее жизни существовало лишь две важные вещи: кухня и сын (хотя ему как-то неуютно было называть себя «любимой вещью матери»).
Мать обожала готовить, вкладывая в это занятие всю себя. Только отец никогда этого не замечал. Каждый раз приходя домой, он молча садился за стол и также молча, словно подражая свои баранам, которых пас, двигал челюстью, просто запихивая внутрь что подадут, и вовсе не разбирая вкуса – лишь бы чем набить желудок. Со стороны это выглядело настолько мерзко, что ни мальчик, ни тем более мать, не могли этого вынести, и поскорее ели уткнувшись каждый в свою тарелку. А что делать?
Доев печенье, мальчик засунул пустую обертку в рюкзак, чтобы выбросить ее завтра по дороге в школу. Мысли о школе и о завтрашнем дне вызвали в нем жуткую неприязнь, от которой аж передернуло.
– Ладно… – выдохнул он. – Завтра будет завтра, – и чтобы не думать о чуть-чуть притупившемся голоде, решил чем-нибудь себя занять.
Достал из выдвинутой полки несколько белоснежных альбомных листов. Затем сгреб в охапку разбросанные по столу карандаши, поставил их обратно в зеленый стаканчик. Аккуратно стопочкой уложил перед собой листки. Из груды карандашей выбрал пять штук, на первый взгляд ничем не отличающихся друг от друга. Разложив их ровно, словно шпалы на одинаковом расстоянии, чуть повыше бумаги, на секунду замер и довольно, как писатель, только что закончивший роман, осмотрел рабочее место. Сложенные стопкой листы, стирательная резинка и пять карандашей на заваленном учебниками столе смотрелись в самый раз. Посидев так с минуту, как если бы набирался сил перед финальным броском, он все-таки решился – резким, неожиданным для стороннего наблюдателя движением, схватил один из карандашей. Могло показаться, что орудие было выбрано наугад, хотя на самом деле мальчик точно знал, какой именно из тщательно отобранных «ко-хи-норов» ему сейчас наиболее подходит. Это стало заметно уже в следующую секунду…
Оказавшись зажатым между пальцами, карандаш и вовсе исчез, растворился, слившись с кистью, став продолжением руки. А сам мальчик, лишь только взяв в руки карандаш, разительно изменился, отличаясь от того, другого себя, сидевшего за столом всего секунду назад…
Прямо перед глазами он держал карандаш, рассматривая его, будто видел впервые, медленными, плавными движениями водя им из стороны в сторону, выписывая в воздухе невидимые линии. Казалось, что мальчик внимательно наблюдающий за движениями его острия, упивается своей внутренней силой, наслаждаясь собственной завершенностью, которая появлялась каждый раз, стоило лишь взять в руки карандаш или ручку, расстелить перед собой белый лист бумаги в любой момент готовый принять на себя все образы и мысли мальчика. Стоило лишь отдаться желанию рисовать, как он преображался в себя настоящего – целостного, завершенного, могучего воина.
Закрыв глаза, мальчик опустил руку и коснулся остро наточенным грифелем листа. Раз… два… три… Веки открываются, и вместе с тем рука скользит вверх, оставляя за собой первую линию зарождающегося рисунка. Еще одна линия… Штрих… еще… и еще… и еще…
Спустя какое-то время, все листы пестрели образами людей, лицами и вещами, абстрактными переплетениями линий и узоров. А он все рисовал и рисовал, даже и не думая останавливаться, отключив потоки мыслей, просто отдавшись на волю чувств, двигаясь в такт зарождающимся внутри картинам. Он заполнял рисунками пустые страницы, как с ним это делали страхи.
Парень обожал эту одержимость, овладевшую его сознанием, заставляющую безудержно, яростно превращать воображаемые миры в образы на бумаге. Лишь только в такие моменты он мог чувствовать себя настоящим. Чувствовать, что я – есть, что я – это я… Мальчик переставал ощущать тяжесть своего тела, бремя довлеющих над ним ненавистных будней. Вся его жизнь сжималась в одну лишь малюсенькую, умещающуюся на кончике карандаша точку. Рисуя, он приобретал себя, чтобы спустя мгновение вновь потерять, слившись воедино с еле слышимым шепотом грифеля по шершаво-белесой бумаге.
На длящиеся часами жалкие мгновения все исчезало, за исключением в экстазе разрывающего перепонки карандашного шороха. И только!
Сколько прошло времени мальчик сказать не мог. Когда он рисовал, исчезало само понятие времени – может быть полчаса, а может и три. Когда мать громко (желая напомнить о злости) стукнула в дверь и позвала на ужин, он даже не услышал, отдавая все свое внимание движениям карандаша…
Выйдя из комнаты, еле переставляя от усталости ноги (каждый раз после такой вот «одержимости» ощущение было сродни пропущенному через мясорубку телу), мальчик поплелся к столу, хотя уже заранее знал, что к этому времени все убрано. Как и ожидалось, стол оказался предательски пуст, что могло значить лишь одно – ужин пропущен, а из-за дурацкого правила «общей кормежки» (как его про себя называл мальчик) еды не видать аж до самого утра.
В доме принято, что ужин для всех членов семьи должен быть событием исключительной важности. «Вечернее принятие пищи», как подчеркнуто почтительно говорила мать, проводилось в обстановке официальной, торжественной, сродни ужину не обычной деревенской семьи, а высшего общества, где-нибудь в залах Версаля.