Из-за линзы Джон Аллер целый день не мог работать. Сначала он лежал и ничего не делал, а потом стал ходить и делать открытия.
– О! – удивился Джон Аллер, увидев непонятную блестящую штуку, состоящую из двух частей.
– У-у-у-у, – гудела верхняя часть, если поднять ее над нижней.
Джон Аллер потащил обе части на балкон.
– Хеллоу! – крикнул он мне. – Вот что я открыл!
– Это телефон, – сказал я.
– О… – сказал Джон Аллер и побежал искать свой большой красный журнал для открытий.
– Ай! – крикнул Джон Аллер, запнувшись за крышку от телескопа. Взяв крышку руками, он вдруг открыл, что у нее пропала резьба.
– Опен-клоуз! – воскликнул Джон Аллер, вертя в руках крышку. – Телескоп как тепер туда-суда завинтишн?
– Да это сковорода, – сказал я.
– О!.. – удивился Джон Аллер.
До вечера он сделал еще пятьдесят четыре открытия, а ночью долго не мог уснуть.
– Ай бэг ер пардон, – бормотал Джон Аллер, ворочаясь с боку на бок, а потом не выдержал и побежал на балкон. – Ай бэг ер пардон! – крикнул он. – Тебе не страшн спат ночью темно?
– Нет! – сказал я.
– О! – сказал Джон Аллер с сомнением и на всякий случай перед тем, как лечь снова, надел на голову открытие № 22.
4. Джон Аллер любит
5. Джон Аллер и соседи по Вселенной
Штаны
Host not ready[2]
– О! – удивился Джон Аллер, увидев непонятную блестящую штуку, состоящую из двух частей.
– У-у-у-у, – гудела верхняя часть, если поднять ее над нижней.
Джон Аллер потащил обе части на балкон.
– Хеллоу! – крикнул он мне. – Вот что я открыл!
– Это телефон, – сказал я.
– О… – сказал Джон Аллер и побежал искать свой большой красный журнал для открытий.
– Ай! – крикнул Джон Аллер, запнувшись за крышку от телескопа. Взяв крышку руками, он вдруг открыл, что у нее пропала резьба.
– Опен-клоуз! – воскликнул Джон Аллер, вертя в руках крышку. – Телескоп как тепер туда-суда завинтишн?
– Да это сковорода, – сказал я.
– О!.. – удивился Джон Аллер.
До вечера он сделал еще пятьдесят четыре открытия, а ночью долго не мог уснуть.
– Ай бэг ер пардон, – бормотал Джон Аллер, ворочаясь с боку на бок, а потом не выдержал и побежал на балкон. – Ай бэг ер пардон! – крикнул он. – Тебе не страшн спат ночью темно?
– Нет! – сказал я.
– О! – сказал Джон Аллер с сомнением и на всякий случай перед тем, как лечь снова, надел на голову открытие № 22.
4. Джон Аллер любит
Джон Аллер любит книги с опечатками.
– О! – подпрыгивает он от восторга, найдя опечатку. – Гастроном! Ха-ха! Звезда колбаса! Вери гуд!
Еще больше он любит книги с вырванными страницами.
– О! – орет он во всю мочь, так, что я вздрагиваю. – Твенти сикс… Энд твенти найн! Ха-ха! Тепер ничего не понят! Вери гуд!
Он рассказывал, что в детстве любил Луну за то, что даже в телескоп у нее нельзя рассмотреть оборот. Однако потом саталлайт сфотографировал оборот Луны, и у Джона от любви к ней осталась лишь легкая грусть.
Теперь из всех планет он больше других любит Плутон, из всех туманностей – угольный мешок в созвездии Ориона, а из всей Вселенной – то, что на краю, за квазарами.
Другие астрономы всю жизнь бьются над разгадками. Джон Аллер же ищет загадки.
Джон Аллер – вечный холостяк. Когда другие смотрят на женщин, Джон Аллер смотрит на закрытую дверь, и любовь его максимальна. Она падает по мере того, как дверь открывается. Когда женщина входит, произносит: «Бонсуар, месье», – и раскрывает свой внутренний мир – Джон Аллер уходит искать большой красный журнал для открытий, и в глазах его, огромных, как луковицы, появляется легкая грусть.
– О! – подпрыгивает он от восторга, найдя опечатку. – Гастроном! Ха-ха! Звезда колбаса! Вери гуд!
Еще больше он любит книги с вырванными страницами.
– О! – орет он во всю мочь, так, что я вздрагиваю. – Твенти сикс… Энд твенти найн! Ха-ха! Тепер ничего не понят! Вери гуд!
Он рассказывал, что в детстве любил Луну за то, что даже в телескоп у нее нельзя рассмотреть оборот. Однако потом саталлайт сфотографировал оборот Луны, и у Джона от любви к ней осталась лишь легкая грусть.
Теперь из всех планет он больше других любит Плутон, из всех туманностей – угольный мешок в созвездии Ориона, а из всей Вселенной – то, что на краю, за квазарами.
Другие астрономы всю жизнь бьются над разгадками. Джон Аллер же ищет загадки.
Джон Аллер – вечный холостяк. Когда другие смотрят на женщин, Джон Аллер смотрит на закрытую дверь, и любовь его максимальна. Она падает по мере того, как дверь открывается. Когда женщина входит, произносит: «Бонсуар, месье», – и раскрывает свой внутренний мир – Джон Аллер уходит искать большой красный журнал для открытий, и в глазах его, огромных, как луковицы, появляется легкая грусть.
5. Джон Аллер и соседи по Вселенной
Однажды мы с Джоном Аллером зашли к соседям по Вселенной. Я держал в руке толстый стакан, а Джон Аллер держал вилку, потому что у нас в это время как раз кончилась хлеб-соль.
– Хоум из сосед, – сказал Джон Аллер.
– Это значит, – сказал я, – хотим хлеба и соли.
Он говорит:
– Йес.
А те смотрят на него и говорят:
– На что тебе?
– Уэл, – сказал Джон Аллер и протянул вилку.
Вилка пошла по рукам. Соседка сама ничего не сказала, а ее муж сосед сказал:
– Алюминь.
– Ит стейс эз ит воз лефт, – сказал Джон Аллер.
Они смотрят на него с напряжением и ничего не понимают. Я перевел:
– Это астроном Джон Аллер. Он сейчас пойдет и съест глазунью. Видите, яйцо какое желтое и белые края!
– Йес! – сказал Джон Аллер, подмигнув обоими глазами.
Сосед посмотрел во Вселенную и закрыл солонку мозолистой ладонью.
– Не дам, – сказал он. – Никакая это не глазунья, Джек, или как тебя там, а закат солнца. Это не едят, а то будет темно и студено. Запомни это, парень, на всю жизнь.
– Хоум из сосед, – сказал Джон Аллер.
– Это значит, – сказал я, – хотим хлеба и соли.
Он говорит:
– Йес.
А те смотрят на него и говорят:
– На что тебе?
– Уэл, – сказал Джон Аллер и протянул вилку.
Вилка пошла по рукам. Соседка сама ничего не сказала, а ее муж сосед сказал:
– Алюминь.
– Ит стейс эз ит воз лефт, – сказал Джон Аллер.
Они смотрят на него с напряжением и ничего не понимают. Я перевел:
– Это астроном Джон Аллер. Он сейчас пойдет и съест глазунью. Видите, яйцо какое желтое и белые края!
– Йес! – сказал Джон Аллер, подмигнув обоими глазами.
Сосед посмотрел во Вселенную и закрыл солонку мозолистой ладонью.
– Не дам, – сказал он. – Никакая это не глазунья, Джек, или как тебя там, а закат солнца. Это не едят, а то будет темно и студено. Запомни это, парень, на всю жизнь.
Штаны
В ту ночь мне не спалось. Вздрагивали стекла от непогоды, какой-то птеродактиль метался под потолком, всякие мысли лезли в голову, заставляя выйти на улицу: как там? что?
Горели желтые лампочки, и я спускался, засунув руку в карман. Под лестницей у нас складывают всякий металлолом пионерам, вот там как раз лежала чья-то раскладушка, гнутая и заржавленная, и на этой-то раскладушке сидел, сгорбившись, человек, увидев которого, я сразу вынул руку из кармана и обалдело сел рядом с ним, и все мысли, которые лезли в мою голову, лезть туда перестали.
Этот человек был в синем пиджаке и галстуке, в лакированных румынских ботинках, но в черных и, пардон, потертых, трусах.
– Эта, как ее, – произнес я, оборачиваясь к нему, – жена, что ли, выгнала?
Он посмотрел на меня и тяжко вздохнул.
Я протянул ему руку:
– Здравствуйте, товарищ.
Он пожал мою руку, но опять ничего не ответил.
– Вот, – сказал я тогда, – погода.
И ткнул пальцем в дверь.
А он опять промолчал.
– Эх! – не сдавался я. – Ка-ак же они нас, а?
И, подняв руку, как пионер, впечатал ладонь в колено.
– Сволочи, – сразу согласился человек в румынских ботинках.
– Нет, ну надо же, а? – сказал я, уставясь в пол, потому что понятия не имел, кто сволочи.
– Сволочи, – повторил он. – Ты скажи, шо им надо? Шо им надо от нас? Они, кила им у зад, угомонятся когда-нибудь или нет? А?
– Да… – вздохнул я. – А вы сами из какой квартиры?
– Та я из соседней улицы.
– Вот те раз! За что же она вас так?
– Кто?
– Да жена ваша.
– Какая там жена… Нетути у меня никакой жены.
Я задумался. Надо сказать, я с детства не любил всякие загадки, особенно про капусту или про грушу, у меня от них всегда какое-то беспокойство происходило.
– Да где тогда ваши брюки? – озлившись, полез я напролом.
– Та! – махнул он рукой и опять, сгорбившись, загрустил.
– Украли, что ли?
– Не.
– Слушайте, товарищ, вы мне голову не морочьте. Я человек чувствительный, тонкий. Мне такие загадки вредно загадывать!
– Та шо же я… Вышел погулять ночью… Совсем нельзя стало.
– Товарищ! Ночью наоборот должно быть все ясно, потому что люди спросонок и соображают хуже!
– Та я родився таким дураком, вот и все вот…
– Как так? – опешил я и вдруг увидел, что он плачет.
Помедлив, я сказал:
– Ну-ка, пойдем, – и потащил его за локоть.
Он покорно дал себя вести, захватив зонтик, лежавший на раскладушке. Я привел его к себе на кухню и заставил выпить сто грамм, после чего он с безразличным видом принялся снимать башмаки и, сняв их, остался в красных носках.
– Ну так что? – сказал я.
– Та я же говорю… Такой я и есть урод – узади ноги. А шо? Та если б не это, я б еще показал! А! – махнул он рукой, налил сам себе в стакан и, выпив, вытер ладонью рот.
Я протянул ему грузди, но он, мотнув головой, отстранил мою руку и заговорил, махая перед лицом ладонью, будто ловя невидимую муху:
– Усем взял! Усем взял! Да, не жалуюсь! И рожей вышел! И ума хватает! В сашки кого хошь обыграю! Ну! А вот штанов не дал Бог. Не дал Бог штанов-то, – и он, замолчав, отщипнул задрожавшими пальцами кусочек хлеба.
Я сидел подавленный и тер колено.
– Никак привыкнуть не могу, – говорил он, щипая хлеб. – Вот недавно иду у магазин. Бабы, те жалеют, конечно, не смотрят, вроде и ничего… Делают вид… «Здрасьте, Валерий Петрович… Вам рожки подать, Валерий Петрович?» А выходить стал – тут девчушка какая-то, годов пяти: «Мама, – говорит, – а почему у дяди штанов нет?» Как кипятком ведь ошпарила, пуговица этакая… Им же рот не закроешь, детям-то…
– Да, – сказал я и стал скоблить ногтем лимон, нарисованный на клеенке.
– Теперь зиму возьми. Летом-то ладно, а ты попробуй зимой, зимой попробуй, вот хреновина-то где!
Я покачал головой.
– А пуще всего худо – один я! Слепой – тот на конгресс собирается, и библиотека у него своя, потому как много его, слепого, накопилось! А я один! Я один на весь шар земной хожу такой урод! Без штанов! А какая дура за меня замуж пойдет? Какая дура? Жалеть жалеют, а шоб у дом мой – та ни за какие деньги! Она за десять слепых пойдет, только не за меня! Кила ей у зад!
Мы проговорили с ним до самой зари. Вернее, говорил все он, а я только сострадал. Проводив его на рассвете до двери, я засунул руку в карман, прислонился плечом к косяку и задумался. Какое-то новое, светлое чувство рождалось в моей душе. Хотелось чем-то помочь этому несчастному человеку, облегчить его страдания. Я вспомнил, что в холодильнике у меня лежит желтая дыня, и решил непременно утащить ему завтра эту дыню, и тут же обругал себя, потому что забыл спросить его адрес, а потом тяжко вздохнул. Сколько их, несчастных и обездоленных, вечно страдающих, ходит по свету, а мы, те, у которых все есть, еще недовольны чем-то, еще требуем чего-то, стучим по столу кулаками, ропщем на судьбу, не спим по ночам – как это нехорошо все, друзья мои, как нехорошо…
Горели желтые лампочки, и я спускался, засунув руку в карман. Под лестницей у нас складывают всякий металлолом пионерам, вот там как раз лежала чья-то раскладушка, гнутая и заржавленная, и на этой-то раскладушке сидел, сгорбившись, человек, увидев которого, я сразу вынул руку из кармана и обалдело сел рядом с ним, и все мысли, которые лезли в мою голову, лезть туда перестали.
Этот человек был в синем пиджаке и галстуке, в лакированных румынских ботинках, но в черных и, пардон, потертых, трусах.
– Эта, как ее, – произнес я, оборачиваясь к нему, – жена, что ли, выгнала?
Он посмотрел на меня и тяжко вздохнул.
Я протянул ему руку:
– Здравствуйте, товарищ.
Он пожал мою руку, но опять ничего не ответил.
– Вот, – сказал я тогда, – погода.
И ткнул пальцем в дверь.
А он опять промолчал.
– Эх! – не сдавался я. – Ка-ак же они нас, а?
И, подняв руку, как пионер, впечатал ладонь в колено.
– Сволочи, – сразу согласился человек в румынских ботинках.
– Нет, ну надо же, а? – сказал я, уставясь в пол, потому что понятия не имел, кто сволочи.
– Сволочи, – повторил он. – Ты скажи, шо им надо? Шо им надо от нас? Они, кила им у зад, угомонятся когда-нибудь или нет? А?
– Да… – вздохнул я. – А вы сами из какой квартиры?
– Та я из соседней улицы.
– Вот те раз! За что же она вас так?
– Кто?
– Да жена ваша.
– Какая там жена… Нетути у меня никакой жены.
Я задумался. Надо сказать, я с детства не любил всякие загадки, особенно про капусту или про грушу, у меня от них всегда какое-то беспокойство происходило.
– Да где тогда ваши брюки? – озлившись, полез я напролом.
– Та! – махнул он рукой и опять, сгорбившись, загрустил.
– Украли, что ли?
– Не.
– Слушайте, товарищ, вы мне голову не морочьте. Я человек чувствительный, тонкий. Мне такие загадки вредно загадывать!
– Та шо же я… Вышел погулять ночью… Совсем нельзя стало.
– Товарищ! Ночью наоборот должно быть все ясно, потому что люди спросонок и соображают хуже!
– Та я родився таким дураком, вот и все вот…
– Как так? – опешил я и вдруг увидел, что он плачет.
Помедлив, я сказал:
– Ну-ка, пойдем, – и потащил его за локоть.
Он покорно дал себя вести, захватив зонтик, лежавший на раскладушке. Я привел его к себе на кухню и заставил выпить сто грамм, после чего он с безразличным видом принялся снимать башмаки и, сняв их, остался в красных носках.
– Ну так что? – сказал я.
– Та я же говорю… Такой я и есть урод – узади ноги. А шо? Та если б не это, я б еще показал! А! – махнул он рукой, налил сам себе в стакан и, выпив, вытер ладонью рот.
Я протянул ему грузди, но он, мотнув головой, отстранил мою руку и заговорил, махая перед лицом ладонью, будто ловя невидимую муху:
– Усем взял! Усем взял! Да, не жалуюсь! И рожей вышел! И ума хватает! В сашки кого хошь обыграю! Ну! А вот штанов не дал Бог. Не дал Бог штанов-то, – и он, замолчав, отщипнул задрожавшими пальцами кусочек хлеба.
Я сидел подавленный и тер колено.
– Никак привыкнуть не могу, – говорил он, щипая хлеб. – Вот недавно иду у магазин. Бабы, те жалеют, конечно, не смотрят, вроде и ничего… Делают вид… «Здрасьте, Валерий Петрович… Вам рожки подать, Валерий Петрович?» А выходить стал – тут девчушка какая-то, годов пяти: «Мама, – говорит, – а почему у дяди штанов нет?» Как кипятком ведь ошпарила, пуговица этакая… Им же рот не закроешь, детям-то…
– Да, – сказал я и стал скоблить ногтем лимон, нарисованный на клеенке.
– Теперь зиму возьми. Летом-то ладно, а ты попробуй зимой, зимой попробуй, вот хреновина-то где!
Я покачал головой.
– А пуще всего худо – один я! Слепой – тот на конгресс собирается, и библиотека у него своя, потому как много его, слепого, накопилось! А я один! Я один на весь шар земной хожу такой урод! Без штанов! А какая дура за меня замуж пойдет? Какая дура? Жалеть жалеют, а шоб у дом мой – та ни за какие деньги! Она за десять слепых пойдет, только не за меня! Кила ей у зад!
Мы проговорили с ним до самой зари. Вернее, говорил все он, а я только сострадал. Проводив его на рассвете до двери, я засунул руку в карман, прислонился плечом к косяку и задумался. Какое-то новое, светлое чувство рождалось в моей душе. Хотелось чем-то помочь этому несчастному человеку, облегчить его страдания. Я вспомнил, что в холодильнике у меня лежит желтая дыня, и решил непременно утащить ему завтра эту дыню, и тут же обругал себя, потому что забыл спросить его адрес, а потом тяжко вздохнул. Сколько их, несчастных и обездоленных, вечно страдающих, ходит по свету, а мы, те, у которых все есть, еще недовольны чем-то, еще требуем чего-то, стучим по столу кулаками, ропщем на судьбу, не спим по ночам – как это нехорошо все, друзья мои, как нехорошо…
Host not ready[2]
Поздно вечером 9 февраля, когда шел снег, в институте одно за другим гасли окна и постепенно погасли все, кроме одного, тусклого, у вахтера Митрича, сидевшего за столом с настольной лампой. И день бы кончился – ни так, ни сяк, ничем не отмечен в ряду других прочих, если б в машинном зале электронщик Потапыч не справлял поминки по своей личной жизни, сидя на полу из алюминия.
Очень хотелось ему справить поминки, уж так хотелось – как мандарин съесть беременной женщине. В углу, под фальшполом, среди кабелей берег он пузырек спирта с полугодовой профилактики – думал, вот выпьет вечером 9 февраля, какая-то дата, что ли, у него, у Потапыча, – и поднимется в облака. Ан – опять-таки как с тем мандарином – только он пузырек в руку взял, только в чашку белую спирт налил и ко рту поднес. И уж понял: не то. И мандарин не тот, да и хотелось совсем не мандарина, да и вся жизнь какая-то, черт бы ее побрал, постная.
И вот он сидел на полу, занюхивал белым халатиком, свисавшим со стула, и глядел, как снежинки, танцуя, отскакивают от стекол.
– Что привело вас ко мне в столь поздний час? – спрашивал зеленый экран, но Потапыч не удостаивал его ответом.
Прохожие, шедшие в этот вечер мимо темного здания, были удивлены, когда ни с того ни с сего вдруг зажегся белым весь третий этаж; но это Потапыч всего лишь дошел до стены и нажал пальцем на выключатель. После чего вернулся обратно – туда, где стоял бог войны, железный ветеран счета, считавший со страшным стуком в мозгах, сделанный прокуренными людьми на заре, в те времена, когда люди еще верили в марсиан, когда каждый не был похож на другого, когда к каждому можно было открыть дверцу и просунуть голову внутрь.
И Потапыч открыл эту дверцу и просунул голову в блок логики.
Чувства его были разнородны:
1) пыльный блок логики походил на его холостяцкую квартиру;
2) там робко поднимали голову силы независимости;
3) но все упиралось в глухую обиду.
Ближе к полуночи Потапыч вынул голову наружу. От его дыхания на железе выступила испарина. Кажется, он еще высовывал язык и прикладывал его к дверце, но не отдавал себе в этом отчета.
Он снял с себя галстук, повязал его на печатающем устройстве и сказал:
– Будь готов!
И нажал на одну из клавиш, отчего другая клавиша выскочила, улетев неизвестно куда, и Потапыч вылил в образовавшуюся дыру остатки спирта из чашки. После этого бог войны в тумбовом исполнении нагнулся слегка и выплюнул оставшуюся от клавиши пружину.
– Хоуст нот реди, – сказал он Потапычу.
Потапыч, хоть и думал перед этим, что готов, не удержал равновесия и сел на пол.
– Спейс юзд. Райт чек нот сапотед. Нот икзистент мемори. Хоуст нот реди. Анноун дивайс, – сказал бог войны и, повернувшись на месте, двинулся в коридор.
Основной резерв на должность начальника вычислительного центра, ответственный за помещение, старший научный сотрудник Шишкин был разбужен телефонным звонком в кресле под торшером, с журналом «Успехи физических наук» в руках и упавшими на него очками.
– Алло! – услышал он. – У вас снег идет?
– Кто это? – сказал Шишкин.
– Привет! Это я! Слушай, «Марс-1» ожил!
– Потапыч? Ты откуда?
– Из машзала! «Марс-1» ожил и пошел!
– Сегодня что? Вторая смена?
– Нет! Я тут остался!
– С кем?
– Да ни с кем! Да ну тебя! Пень-колода!
– Как «ни с кем»? – сказал Шишкин в трубку, но услышал гудки.
Шишкин встал с кресла и опять сел в кресло. Одному в машзале оставаться нельзя: нарушение техники безопасности. С другой стороны, а ну как Потапыч с кем-нибудь не один? Основной резерв не верил до сих пор, что у Потапыча кончилась личная жизнь.
Ее душа, отлетев, в этот вечер как раз летела на небо, но встретила на пути дупло. Так думал Потапыч, идя вслед за могучим Ареем по коридору и стараясь шагать в ногу с его тумбами. А то, что она его, Потапыча, не боялась и не пряталась от него, – он к такому привык. Такое бывало неоднократно. У них с этой душой было так много общего! Они любили отечественный броненосец «Марс-1» и песню про скворца и не любили новую ЭВМ, хоть новая ЭВМ умела рисовать дружеские шаржи, а отечественный броненосец – только печатать большими буквами. Просто не верится, что уже все.
Бог войны вдруг остановился посреди коридора.
– Тихо, – сказал Потапыч, наткнувшись на него сзади. И при попытке обойти пнул ведро в темноте.
Сбоку открылась дверь, и в квадрат света вступила фронтовая курильщица тетя Люся.
– Пьянь бессовестная, – сказала она срывающимся голосом.
– Мамаша! Вы не понимаете ситуации, – сказал Потапыч, обнимая ее за локоть.
Он хотел объяснить ситуацию, он хотел сказать, что если субъект с чугунными мозгами вдруг ожил и вышел за дверь – то это неспроста. Значит, он знает, куда идти, и хочет показать людям. Но тетя Люся и без субъекта знала, куда идти. Она развернула свой старенький корпус, и Потапыч повалился в открытую дверь на груду стоявших вверх ногами стульев.
– Гоу ту, – прохрипел субъект с чугунными мозгами и двинулся на тетю Люсю, лязгая кареткой печатающего устройства.
– Фашистская стерва, – сказала тетя Люся.
Взяв швабру на изготовку, она сделала выпад и воткнула ее прямо в центр клавишного четырехрядья, да еще повернула на пол-оборота.
Потапыч, хватая ртом воздух, судорожно пытался подняться, но стулья падали, скользя по мытому. Могучий Арей постоял, как бы прислушиваясь к чему-то, и грохнулся навзничь, ударившись броней о кафельный пол. Тетя Люся пошла в темноту.
Очень хотелось ему справить поминки, уж так хотелось – как мандарин съесть беременной женщине. В углу, под фальшполом, среди кабелей берег он пузырек спирта с полугодовой профилактики – думал, вот выпьет вечером 9 февраля, какая-то дата, что ли, у него, у Потапыча, – и поднимется в облака. Ан – опять-таки как с тем мандарином – только он пузырек в руку взял, только в чашку белую спирт налил и ко рту поднес. И уж понял: не то. И мандарин не тот, да и хотелось совсем не мандарина, да и вся жизнь какая-то, черт бы ее побрал, постная.
И вот он сидел на полу, занюхивал белым халатиком, свисавшим со стула, и глядел, как снежинки, танцуя, отскакивают от стекол.
– Что привело вас ко мне в столь поздний час? – спрашивал зеленый экран, но Потапыч не удостаивал его ответом.
Прохожие, шедшие в этот вечер мимо темного здания, были удивлены, когда ни с того ни с сего вдруг зажегся белым весь третий этаж; но это Потапыч всего лишь дошел до стены и нажал пальцем на выключатель. После чего вернулся обратно – туда, где стоял бог войны, железный ветеран счета, считавший со страшным стуком в мозгах, сделанный прокуренными людьми на заре, в те времена, когда люди еще верили в марсиан, когда каждый не был похож на другого, когда к каждому можно было открыть дверцу и просунуть голову внутрь.
И Потапыч открыл эту дверцу и просунул голову в блок логики.
Чувства его были разнородны:
1) пыльный блок логики походил на его холостяцкую квартиру;
2) там робко поднимали голову силы независимости;
3) но все упиралось в глухую обиду.
Ближе к полуночи Потапыч вынул голову наружу. От его дыхания на железе выступила испарина. Кажется, он еще высовывал язык и прикладывал его к дверце, но не отдавал себе в этом отчета.
Он снял с себя галстук, повязал его на печатающем устройстве и сказал:
– Будь готов!
И нажал на одну из клавиш, отчего другая клавиша выскочила, улетев неизвестно куда, и Потапыч вылил в образовавшуюся дыру остатки спирта из чашки. После этого бог войны в тумбовом исполнении нагнулся слегка и выплюнул оставшуюся от клавиши пружину.
– Хоуст нот реди, – сказал он Потапычу.
Потапыч, хоть и думал перед этим, что готов, не удержал равновесия и сел на пол.
– Спейс юзд. Райт чек нот сапотед. Нот икзистент мемори. Хоуст нот реди. Анноун дивайс, – сказал бог войны и, повернувшись на месте, двинулся в коридор.
Основной резерв на должность начальника вычислительного центра, ответственный за помещение, старший научный сотрудник Шишкин был разбужен телефонным звонком в кресле под торшером, с журналом «Успехи физических наук» в руках и упавшими на него очками.
– Алло! – услышал он. – У вас снег идет?
– Кто это? – сказал Шишкин.
– Привет! Это я! Слушай, «Марс-1» ожил!
– Потапыч? Ты откуда?
– Из машзала! «Марс-1» ожил и пошел!
– Сегодня что? Вторая смена?
– Нет! Я тут остался!
– С кем?
– Да ни с кем! Да ну тебя! Пень-колода!
– Как «ни с кем»? – сказал Шишкин в трубку, но услышал гудки.
Шишкин встал с кресла и опять сел в кресло. Одному в машзале оставаться нельзя: нарушение техники безопасности. С другой стороны, а ну как Потапыч с кем-нибудь не один? Основной резерв не верил до сих пор, что у Потапыча кончилась личная жизнь.
Ее душа, отлетев, в этот вечер как раз летела на небо, но встретила на пути дупло. Так думал Потапыч, идя вслед за могучим Ареем по коридору и стараясь шагать в ногу с его тумбами. А то, что она его, Потапыча, не боялась и не пряталась от него, – он к такому привык. Такое бывало неоднократно. У них с этой душой было так много общего! Они любили отечественный броненосец «Марс-1» и песню про скворца и не любили новую ЭВМ, хоть новая ЭВМ умела рисовать дружеские шаржи, а отечественный броненосец – только печатать большими буквами. Просто не верится, что уже все.
Бог войны вдруг остановился посреди коридора.
– Тихо, – сказал Потапыч, наткнувшись на него сзади. И при попытке обойти пнул ведро в темноте.
Сбоку открылась дверь, и в квадрат света вступила фронтовая курильщица тетя Люся.
– Пьянь бессовестная, – сказала она срывающимся голосом.
– Мамаша! Вы не понимаете ситуации, – сказал Потапыч, обнимая ее за локоть.
Он хотел объяснить ситуацию, он хотел сказать, что если субъект с чугунными мозгами вдруг ожил и вышел за дверь – то это неспроста. Значит, он знает, куда идти, и хочет показать людям. Но тетя Люся и без субъекта знала, куда идти. Она развернула свой старенький корпус, и Потапыч повалился в открытую дверь на груду стоявших вверх ногами стульев.
– Гоу ту, – прохрипел субъект с чугунными мозгами и двинулся на тетю Люсю, лязгая кареткой печатающего устройства.
– Фашистская стерва, – сказала тетя Люся.
Взяв швабру на изготовку, она сделала выпад и воткнула ее прямо в центр клавишного четырехрядья, да еще повернула на пол-оборота.
Потапыч, хватая ртом воздух, судорожно пытался подняться, но стулья падали, скользя по мытому. Могучий Арей постоял, как бы прислушиваясь к чему-то, и грохнулся навзничь, ударившись броней о кафельный пол. Тетя Люся пошла в темноту.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента