Страница:
Этот немой крик ужаса прозвучал не только в Париже; чуть позже он эхом отразился в потрясенной Европе, которая вряд ли забыла об этом массовом избиении и в настоящее время. Ведь даже план Варфоломеевской ночи не созрел одномоментно, что свидетельствует о том, что любой сильный мира сего задумывался, прежде чем совершить подобное ужасное преступление, словно позволив вратам ада приоткрыться на некоторое время и показать свое безобразное кровавое рыло (во всяком случае, де Ту говорит, что Екатерина Медичи 7 лет вынашивала этот план, на который ее подвигло только крайнее отчаяние).
Зато Дантон, Робеспьер и Марат не кричали от ужаса. Эти порождения ада чувствовали себя в своей стихии и даже разослали по всем парижским управлениям специальный циркуляр от 3 сентября 1792 года: «Часть ярых заговорщиков, – говорилось в этом документе, – была казнена народом, эти акты правосудия народ считал необходимыми для того, чтобы, устрашив террором, содержать легионы изменников, укрывающихся в стенах Парижа, как раз в тот момент, когда он собирался выступить против врага; вне всякого сомнения, нация после длинного ряда измен, приведших ее на край пропасти, поспешит одобрить полезную и столь необходимую меру, и все французы, подобно парижанам, скажут себе: „Мы идем на врага, и мы не оставим у себя за спиной бандитов, чтобы они уничтожали наших жен и детей“.
И Франция охотно откликнулась на этот призыв, отреагировав на него убийством герцога Ларошфуко и орлеанских заключенных. Либерал Ларошфуко, теперь вдруг испугавшийся последствий собственного либерализма и превратившийся в защитника аристократов и священников, вместе со своей 93-летней матерью хотел перебраться в место поспокойнее, например на воды в Жизоре, однако толпа остановила его карету и забросала ее камнями. Один из камней попал в висок Ларошфуко, отчего герцог скончался на месте, и его кровь залила лицо его старой матери.
Что же касается орлеанских заключенных, то известный своей скоростью суд «второго сентября» потребовал доставить их в Париж. Колонну сопровождал честный Фурнье, который считал своей первой обязанностью защитить от самосуда любого заключенного, будь он хоть трижды аристократом. Для этого он и собственной жизни не пожалел бы, поскольку признавал только законный суд.
9 сентября он довел колонну заключенных до Версаля, где уже вся аллея кишела возбужденной толпой. Фурнье в сопровождении мэра Версаля вынужден был двигаться крайне медленно, да при этом еще прикладывать невероятные усилия, чтобы хоть как-то успокоить злобное рычание черни. Фурнье мысленно молился Богу, чтобы хоть как-нибудь выбраться из этой ужасной давки, однако за поворотом с широкой аллеи последовала узкая улица Сюринтенданс.
К этому времени толпа превратилась в единое, злобно рычащее существо. Зверообразные фигуры начали вскакивать на оглобли телег, и несчастный мэр Версаля уже руками пытался расталкивать этих нелюдей. Но что он мог сделать, как и Фурнье, перед этим текущим навстречу нескончаемым злобным человеческим морем? Мэра подхватили на руки и утащили в сторону, а далее начался самосуд, сопровождаемый воем и ревом, в котором нельзя было различить даже звуков человеческого голоса. Резня проходила под непрерывный вой. Были убиты все заключенные, за исключением 11, которых спрятали в своих домах обыватели, еще не успевшие обезуметь и не лишенные чувства сострадания. Трупы погибших свалили в канавы, одежду с них сорвали, а потом торжественно сожгли на кострах.
И вновь вся Европа кричит от негодования, но это не касается Дантона, хотя должно бы: ведь именно он является министром юстиции. «Мы должны так устрашать наших врагов!» – громогласно заявляет это «ужасное дитя» революции, и тут уже остается только опустить глаза, замолчать и задуматься. О чем? Быть может, о социальной принадлежности погибших? Она красноречиво свидетельствует о таком благородном постулате Великой революции, как братство. Итак, предоставим слово французскому исследователю Гриру: дворяне – 6,25%, священники – 6,5%, дворянство мантии – 2%, мелкая буржуазия и интеллигенция – 14%, мелкие торговцы и низшие слои интеллигенции – 10,5%, рабочие, ремесленники, прислуга и подмастерья – 31,25%, крестьяне – 28%; о прочих 1,5% данных не имеется.
Безумное убийство и посмертная одиссея принцессы Ламбаль
Зато Дантон, Робеспьер и Марат не кричали от ужаса. Эти порождения ада чувствовали себя в своей стихии и даже разослали по всем парижским управлениям специальный циркуляр от 3 сентября 1792 года: «Часть ярых заговорщиков, – говорилось в этом документе, – была казнена народом, эти акты правосудия народ считал необходимыми для того, чтобы, устрашив террором, содержать легионы изменников, укрывающихся в стенах Парижа, как раз в тот момент, когда он собирался выступить против врага; вне всякого сомнения, нация после длинного ряда измен, приведших ее на край пропасти, поспешит одобрить полезную и столь необходимую меру, и все французы, подобно парижанам, скажут себе: „Мы идем на врага, и мы не оставим у себя за спиной бандитов, чтобы они уничтожали наших жен и детей“.
И Франция охотно откликнулась на этот призыв, отреагировав на него убийством герцога Ларошфуко и орлеанских заключенных. Либерал Ларошфуко, теперь вдруг испугавшийся последствий собственного либерализма и превратившийся в защитника аристократов и священников, вместе со своей 93-летней матерью хотел перебраться в место поспокойнее, например на воды в Жизоре, однако толпа остановила его карету и забросала ее камнями. Один из камней попал в висок Ларошфуко, отчего герцог скончался на месте, и его кровь залила лицо его старой матери.
Что же касается орлеанских заключенных, то известный своей скоростью суд «второго сентября» потребовал доставить их в Париж. Колонну сопровождал честный Фурнье, который считал своей первой обязанностью защитить от самосуда любого заключенного, будь он хоть трижды аристократом. Для этого он и собственной жизни не пожалел бы, поскольку признавал только законный суд.
9 сентября он довел колонну заключенных до Версаля, где уже вся аллея кишела возбужденной толпой. Фурнье в сопровождении мэра Версаля вынужден был двигаться крайне медленно, да при этом еще прикладывать невероятные усилия, чтобы хоть как-то успокоить злобное рычание черни. Фурнье мысленно молился Богу, чтобы хоть как-нибудь выбраться из этой ужасной давки, однако за поворотом с широкой аллеи последовала узкая улица Сюринтенданс.
К этому времени толпа превратилась в единое, злобно рычащее существо. Зверообразные фигуры начали вскакивать на оглобли телег, и несчастный мэр Версаля уже руками пытался расталкивать этих нелюдей. Но что он мог сделать, как и Фурнье, перед этим текущим навстречу нескончаемым злобным человеческим морем? Мэра подхватили на руки и утащили в сторону, а далее начался самосуд, сопровождаемый воем и ревом, в котором нельзя было различить даже звуков человеческого голоса. Резня проходила под непрерывный вой. Были убиты все заключенные, за исключением 11, которых спрятали в своих домах обыватели, еще не успевшие обезуметь и не лишенные чувства сострадания. Трупы погибших свалили в канавы, одежду с них сорвали, а потом торжественно сожгли на кострах.
И вновь вся Европа кричит от негодования, но это не касается Дантона, хотя должно бы: ведь именно он является министром юстиции. «Мы должны так устрашать наших врагов!» – громогласно заявляет это «ужасное дитя» революции, и тут уже остается только опустить глаза, замолчать и задуматься. О чем? Быть может, о социальной принадлежности погибших? Она красноречиво свидетельствует о таком благородном постулате Великой революции, как братство. Итак, предоставим слово французскому исследователю Гриру: дворяне – 6,25%, священники – 6,5%, дворянство мантии – 2%, мелкая буржуазия и интеллигенция – 14%, мелкие торговцы и низшие слои интеллигенции – 10,5%, рабочие, ремесленники, прислуга и подмастерья – 31,25%, крестьяне – 28%; о прочих 1,5% данных не имеется.
Безумное убийство и посмертная одиссея принцессы Ламбаль
Одним из наиболее устрашающих и зверских преступлений сентябристов было убийство принцессы Ламбаль. Эта красавица с благородной душой являлась одной из немногих, кто был посвящен в планы бегства королевского семейства в Варенн. Она исполняла должность обер-гофмейстерины при Марии Антуанетте и была ближайшей подругой королевы.
После начала трагических событий в Париже королева просила принцессу отправиться в Омаль под защиту своего свекра, герцога Пентьеврского, где она должна была ждать послания своей подруги, предполагавшей вскоре оказаться со всей семьей в Монмеди. Как и было условлено, принцесса прибыла в Омаль в конце июня 1791 года, но уже на следующий день ее отправили в Англию, где она находилась в полнейшей безопасности.
Что же касается королевской семьи, то ее бегство плачевно завершилось в Варенне. Беглецов вернули в Тюильри, ставший с тех пор для несчастной королевы местом заключения. Мария Антуанетта, прекрасно зная особенности характера своей подруги, отправила ей письмо, которым желала предупредить ее от неразумного шага: «Я счастлива, моя дорогая Ламбаль, что при ужасном положении наших дел хоть вы в безопасности; не возвращайтесь, я, кажется, всем приношу несчастье. Для моего спокойствия необходимо, чтобы мои друзья не компрометировали себя напрасно, это значило бы себя губить без всякой пользы для нас. Не увеличивайте же моих личных забот беспокойством за тех, кто мне так дорог…»
Как видно из этого письма, Мария Антуанетта не хотела возвращения принцессы, поскольку это не спасло бы никого. Ее следующее письмо к мадам Ламбаль исполнено чувства самой трогательной дружбы: «У меня нет более никаких иллюзий, милая Ламбаль, и я полагаюсь теперь только на Бога. Верьте в мою нежную дружбу и если хотите доказать мне ее взаимно, то, прошу вас, берегите свое здоровье и не возвращайтесь, пока не поправитесь окончательно».
Принцесса Ламбаль в это время действительно была больна и нуждалась в лечении, однако ее больше всего беспокоило положение оставленной в страшном бедствии подруги, поэтому она не стала сидеть сложа руки. В Англии она активно встречалась с государственными деятелями этой страны, пытаясь найти у них поддержку и сочувствие к королевской семье, удерживаемой республиканцами в качестве заложника. Она не могла находиться в стороне, в то время как королеве грозила страшная опасность. Естественно, что письма Марии Антуанетты нисколько ее не утешали. Та же, зная, что принцесса всем сердцем рвется к ней, в сентябре 1791 года снова писала: «Я грустна и огорчена. Беспорядки не прекращаются. Я вижу, как с каждым днем возрастает дерзость наших врагов и падает мужество честных людей. День да ночь – сутки прочь! Страшно думать о завтрашнем дне, неведомом и ужасном. Нет, еще раз повторяю вам, моя дорогая, нет, не возвращайтесь ни за что… Не бросайтесь добровольно в пасть тигра… С меня довольно тревоги за мужа да за моих милых малюток…»
Принцессу Ламбаль доводила до отчаяния мысль, что она не может поддержать в трудную минуту свою дорогую подругу. Королева сопротивляется, она пишет в каждом письме: «Милая Ламбаль, не возвращайтесь», но принцесса все более хочет вернуться ко двору. Наконец к просьбам королевы присоединяется и король. «Даже и не думайте трогаться с места», – почти приказывает он. Государи прекрасно понимают, что возвращение принцессы означает для нее смертный приговор, и Мария Антуанетта без устали повторяет: «Момент ужасен, я не хочу, чтобы вы жертвовали собою без надобности».
Однако мадам Ламбаль не желала внимать доводам рассудка. Она беспокоилась и слышала только то, что велело ей ее сердце. Отважная женщина даже придумала предлог для своего возвращения во Францию: она решила говорить, что болен ее свекор, герцог Пентьеврский, и она должна быть рядом с ним, хотя на самом деле более всего желала находиться только рядом с дорогой подругой. Принцесса понимала, что возвращение в охваченную всеобщим безумием страну подобно падению в пропасть, а потому уже в Лондоне она позаботилась о том, чтобы составить духовное завещание. Бросаясь, по выражению Марии Антуанетты, в «пасть тигра», она думала только о своем долге. Ее преданность королевскому дому не знала границ, а потому ради государей принцесса была готова пожертвовать жизнью. По словам д’Аллонвиля, «у королевы оставался только один друг, принцесса Ламбаль. Эта красавица возвратилась из Ахена к Марии Антуанетте, чтобы утешить ее в потере другого не менее нежного друга, отправившегося в изгнание (Ферзена, устроившего бегство королевской семьи – прим. авт.). Напрасно принцессу умоляли отказаться от этой роковой поездки. „Королева желает меня видеть, – отвечала она, – мой долг при ней жить и умереть“.
Принцесса покинула Англию и 4 ноября уже прибыла навестить больного свекра, а спустя 2 недели выехала в Париж, надеясь как можно скорее попасть к королеве. С тех пор она до конца жизни не оставляла своего опасного поста. Герцога Пентьеврского она посетила еще только один раз, через полгода и ненадолго. Задержавшись на неделю, она вновь вернулась к Марии Антуанетте.
20 июня 1792 года толпа возбужденных республиканцев ворвалась в королевский дворец, после чего устроила королеве чрезвычайно длинную, тяжелую и унизительную сцену. И на протяжении долгих страшных часов госпожа Ламбаль постоянно находилась рядом с креслом Марии Антуанетты, в любую минуту готовая прийти ей на помощь. Если она о ком-то и беспокоилась в эту минуту, то только о своей обожаемой госпоже, но никак не о себе.
Для королевы этот день был поистине ужасен. Она была на волосок от гибели, которая спустя 2 месяца постигла ее подругу. На нее бросались мужчины и женщины, вооруженные вилами, ножами и пиками. Перед ней трясли пучками прутьев с надписями: «Для Марии Антуанетты», показывали игрушечную модель гильотины и виселицы, на которой болталась кукла в женском платье. На протяжении всего этого издевательства королева ни на минуту не опустила голову и спокойно смотрела на беснующуюся перед ней толпу, даже тогда, когда ей в лицо сунули кусок мяса, вырезанный в форме сердца, с которого непрерывно капала кровь.
Принцесса Ламбаль, даже видя все это, не думала о собственной безопасности. Зато о королеве помнила постоянно. Когда 10 августа республиканцы решали судьбу королевского семейства в соответствии с недавно принятой конституцией, то государей поместили в узкую тесную комнату, где воздух практически совершенно не вентилировался. Из-за недостатка кислорода и ужасной жары принцесса потеряла сознание, и ее были вынуждены вынести из помещения. И все же, едва придя в себя, госпожа Ламбаль потребовала, чтобы ее немедленно снова отвели к королеве.
В тот день Национальное собрание после долгого заседания и обсуждения всевозможных мест заключения пришло к выводу, что для содержания королевской семьи лучше всего подойдет Тампль, поскольку только там за пленниками можно будет осуществить строгий надзор. Через два дня государей вместе с детьми перевели в Тампль, и по-прежнему рядом с королевой находилась принцесса Ламбаль.
Еще через неделю после этого Парижская коммуна издала указ, по которому все посторонние должны были немедленно покинуть Тампль. Естественно, что подобное положение распространялось и на принцессу Ламбаль, которую 20 августа отвели в Коммунальное управление, где быстро допросили, а потом перевели в тюрьму Форс. Вместе с принцессой в то время находилась мадам де Турзель, которая впоследствии вспоминала: «За нами пришли, чтобы отвезти нас в тюрьму Форс. Нас посадили в наемный экипаж, окруженный жандармами и сопровождаемый огромной толпой народа. Это было в воскресенье. В карету к нам сел какой-то жандармский офицер. Мы вошли в нашу угрюмую тюрьму через калитку, выходящую на Метельную улицу, недалеко от Сент-Антуанской. Принцессу, меня и мою мать, конечно, разлучили и развели по разным камерам…»
В этой тюрьме, называемой Малый Форс, были заключены 110 женщин, большинство из которых отбывали срок за воровство и проституцию. Вскоре в настольном реестре тюрьмы напротив имени принцессы Ламбаль появилась приписка: «3 сентября переведена в Большой Форс». Скорее всего подобный перевод понадобился лишь для того, чтобы иметь возможность убить эту женщину. Кому-то это было очень нужно.
Дело в том, что за принцессу хлопотали, о ее спасении заботились друзья, а большинство влиятельных членов Коммуны были готовы пойти им навстречу, разумеется, за отдельную плату. В этом отношении особенно показательна фигура одного из республиканских деятелей Мануэля, который обычно имел в делах решающий голос. Этот человек добился освобождения мадам де Сен-Брис, Полины де Турзель и еще 24 женщин, то есть практически всех, но только не принцессы Ламбаль. Значит, Мануэль просто ничего не мог сделать в сложившейся ситуации. Если бы он мог, и эта заключенная вышла бы на свободу. Имеются сведения, что герцог Пентьеврский предложил Мануэлю 12 000 ливров за освобождение принцессы, и тот охотно согласился, однако затем планы спасения мадам Ламбаль рухнули.
Врач Зейферт, который предчувствовал, что подругу королевы намерены убить, и принимал самое деятельное участие в судьбе принцессы Ламбаль, писал в своем дневнике, что он сначала ходатайствовал за нее перед Петионом. Тот ответил буквально следующее: «Народонаселение Парижа самостоятельно ведает правосудие, а я являюсь лишь его рабом». Зейферт возразил: «Народонаселение Парижа – это еще не весь французский народ; а крохотная кучка столичных жителей, захватившая теперь власть, тоже не весь Париж… Кто дал право этому сброду быть судьями, приговаривать к смерти и убивать людей под предлогом, что они государственные преступники? Большинство национальной гвардии ждет только приказа, чтобы прекратить это самоуправство, опасное для свободы и постыдное для цивилизованной нации».
И вновь Петион ответил с присущим ему малодушием: «Я не располагаю никакой властью. Повторяю вам, я сам пленник народа. Обратитесь лучше к тем главарям, которые действуют помимо народного контроля».
Поняв, что у Петиона он не добьется ничего, Зейферт отправился просить помощи у Дантона, но тот был настроен и вовсе негативно, и в его фразе чувствовалась уже прямая угроза: «Париж и его население стоят на страже Франции. Сейчас свершается уничтожение рабства и воскресение народной свободы. Всякий, кто станет противиться народному правосудию, не может быть не чем иным, как врагом народа!».
Зейферт понял намек Дантона, однако и это его не остановило, и доктор отправился к Марату; однако тот только посмеялся над ним, назвал его своим коллегой, сказал несколько слов по поводу того, как высоко он ценит Зейферта как специалиста. «Но… – прибавил Марат, – вы совершенно неопытны в вопросах политики, а потому я не советую вам продолжать далее столь бесполезное дело».
Зейферт уже был на грани отчаяния. У него оставалась только одна призрачная надежда – Мануэль, который, как он слышал, имел огромное влияние на толпу и мог помочь в освобождении его пациентки. Ответ Мануэля, цветистый, как и подобает оратору, Зейферт зафиксировал буквально следующим образом: «Меч равенства должен быть занесен над всеми врагами народной свободы. Женщины часто даже опаснее мужчин, а поэтому осторожнее и благоразумнее не делать для них никаких исключений. Впутываясь в это дело, касающееся свободы и равенства нашего великого народа, вы сами рискуете головой из-за простой сентиментальности. Вам, как иностранцу, следовало бы быть осторожнее…» Мануэль в общем повторял Дантона, но в отличие от своего коллеги был более пространен в своей отповеди, зато предельно конкретен в угрозах по отношению к человеку, решившемуся вступиться за женщину, чья судьба уже, без сомнения, была предопределена.
Наконец Зейферт решил обратиться за помощью к Робеспьеру, со всем возможным красноречием пытаясь хоть в нем возбудить искру сострадания. Однако и тут он увидел только лицемерие и ложь. Этот хитрец и честолюбец заявил: «Народное правосудие слишком справедливо, чтобы поразить невиновного. Вам ничего иного не остается, как только ожидать результатов этого правосудия. Народ чутьем отличает правого от виноватого. Но он, конечно, не может щадить кровь своих исконных врагов»… И сразу же после этого попытался перевести разговор в несколько иное русло: «Однако я замечаю, что вы особенно заинтересованы этой женщиной?».
Зейферт не смутился таким оборотом дела, продолжая уговаривать этого диктатора, маскирующегося под правдолюбца: «Если вы хотя бы один раз встретили ее в обществе, то вы бы поняли участие, которое я в ней принимаю. У нее чудное сердце, она истинный друг народа. Она терпеть не может двор; она оставалась при нем только по необходимости, чтобы быть возле тех, с которыми ее связывают чувство дружбы и долга… Я спас ей жизнь как врач, и знаю ее вполне; она заслуживает полного сочувствия всех друзей свободы. Вы пользуетесь огромным влиянием на народ; одного вашего слова достаточно, чтобы избавить ее от опасности, а этим вы приобретете много искренних друзей».
Но Робеспьер решил просто-напросто отделаться от назойливого посетителя, слушать которого он не желал: «То, что вы так откровенно поверяете мне, меня очень трогает. Я сейчас же сделаю все от меня зависящее, чтобы освободить ту, о которой вы хлопочете, а вместе с нею и всех ее подруг по заключению».
Зейферт удалился от Робеспьера обнадеженный, но его радость оказалась недолгой, поскольку буквально через час в его дверь стучал слуга Робеспьера, который очень ценил доктора: когда-то тот вылечил его от крайне тяжелой болезни. Этот человек поспешил предупредить Зейферта, что ему грозит серьезная опасность. «Не знаю почему, но вы показались сегодня Робеспьеру очень подозрительным, – сказал слуга, – и он сказал мне: „Доктор Зейферт сочувствует вовсе не свободе, а деспотам. Он передо мной проговорился“».
Несмотря на то что на сей раз угроза была уже не абстрактной, а совершенно конкретной, Зейферт снова решил попытать счастья, на сей раз у герцога Филиппа Орлеанского – Эгалите. В дневнике доктор пишет: «До герцога добраться было нелегко. Его негр сообщил мне по секрету, что он сидит, запершись, и никого не принимает. Я тут же написал ему записку: „Примите меня по крайне важному делу“. Негр возвратился и повел меня к своему господину. Когда я рассказал герцогу об опасности, которой подвергалась его свояченица, принцесса Ламбаль, он произнес: „Это ужасно! Но что же я могу для нее сделать, когда и сам-то сижу почти под арестом. Ради Бога, скажите мне, что я могу сделать для ее спасения?“. Далее Зейферт попросил Эгалите обратиться с просьбой о помиловании принцессы Ламбаль к Дантону. Он не уходил до тех пор, пока это письмо не было составлено, после чего взял его и сразу же доставил министру юстиции. Дантон отговорился, что сделает все от него зависящее, чтобы в Париже не происходило самосудов. Однако все уже было решено, и эти слова были пустыми.
И вот наступил кровавый сентябрь, и на улицах Парижа начались массовые убийства. О принцессе Ламбаль в первый день резни как будто забыли, но она не могла не чувствовать естественного в подобном положении ужаса. За ней пришли на следующий день. Два национальных гвардейца вошли в ее камеру и объявили, что заключенная должна немедленно покинуть Форс: ее переводят в другую тюрьму, при аббатстве. Принцесса, предчувствуя неладное, ответила, что ей очень не хотелось бы покидать теперешнее место заключения, поскольку, на ее взгляд, все тюрьмы не отличаются друг от друга почти ничем. Она умоляла гвардейцев не трогать ее, и на какое-то время им показалось, что никакими силами невозможно заставить ее спуститься вниз.
Пришлось позвать надзирателя, который потребовал от заключенной повиноваться властям. «От этого будет зависеть ваша жизнь», – сказал он для пущей убедительности и, что самое интересное, не соврал. От этого в самом деле зависела жизнь, вот только в каком аспекте? Жертва и надзиратель поняли данную фразу каждый по-своему. Однако фраза возымела требуемый эффект, и принцесса сдалась, сказав, что готова выполнить все требования тюремщиков. Она только попросила их удалиться на несколько минут на лестничную площадку, чтобы ей дали возможность одеться и немного привести себя в порядок. Мадам де Ламбаль надела платье и чепец, после чего попросила надзирателя помочь ей спуститься, поскольку от перенесенных волнений чувствовала страшную слабость.
Надзиратель вместе с подругой королевы достиг привратницкой, маленькой и узкой комнатки, где, как оказалось, с самого утра уже полным ходом шло заседание самозваного народного судилища бандитов-сентябристов. Здесь было невероятно тесно. Собравшаяся толпа громко говорила, мужчины курили и спорили, а с улицы то и дело доносились крики и стоны умирающих, уже осужденных этим судом, проходившим под председательством прокурора городской Коммуны Эбера. Увидев столь жуткую картину, принцесса потеряла сознание. Едва горничная привела ее в чувство, как вокруг поднялся невообразимый шум и вопли, от которых мадам Ламбаль снова упала в обморок.
Дождавшись, когда несчастная женщина придет в себя, Эбер начал допрос, продолжавшийся, по свидетельству современников, всего несколько минут. Эбер потребовал: «Назовите себя». – «Мария Луиза, принцесса Савойская», – отвечала мадам Ламбаль. Далее Эбер спросил о роде ее занятий. «Обергофмейстерина королевы», – сказала заключенная. «Что вам известно о придворном заговоре 10 августа?» – продолжал задавать вопросы прокурор. «Я ничего об этом не знаю, – честно ответила принцесса. – Я даже не знаю, существовал ли такой заговор вообще. Я впервые о нем слышу». – «Тогда ваш долг – присягнуть, что вы поддерживаете наши идеи свободы и равенства и во всеуслышание заявить о том, что вы ненавидите короля и королеву и весь монархический режим», – заявил Эбер. «Я действительно поддерживаю идеи свободы и равенства, – отвечала принцесса, – но я никогда не признаюсь в ненависти к государям, потому что это не соответствует истине и противно моей совести».
Поддерживающий под руку мадам Ламбаль надзиратель быстро прошептал ей на ухо: «Умоляю вас, поклянитесь немедленно во всем, иначе в противном случае вы погибнете». Но принцесса только закрыла лицо руками и пошла к выходу. «Освободить эту аристократку!» – крикнул судья. На языке самозваного судилища это означало смертный приговор.
Историки считают, что Эбер не имел намерения вынести приговор подобного рода. Какое-то время он сомневался в правильности принятого решения, и даже, когда принцесса отказалась заявить, что ненавидит монархию, он отправил гонца в Коммунальное управление, чтобы получить дальнейшие указания. Петион и Мануэль посоветовали ему объявить народу, что мадам Ламбаль принимала участие в дворцовом заговоре 10 августа. Едва получив соответствующие распоряжения, судья велел своим людям немедленно затесаться в толпу и настроить ее против заключенной, что и было сделано. Не прошло и пяти минут, как повсюду послышались разъяренные вопли: «Дайте нам Ламбальшу! Мы требуем Ламбальшу!».
Теперь Эбер был чист, поскольку подобные крики могли считаться изъявлением народной воли. Говорят также, будто у принцессы при обыске были найдены некоторые улики, которые затем предопределили ее дальнейшую участь. Вот что говорит по этому поводу в своих мемуарах молочный брат Марии Антуанетты: «Не могу отказаться от тяжелой обязанности привести здесь несколько малоизвестных фактов, которыми сопровождалась плачевная кончина самой достойной и самой нежно любимой королевской подруги.
Три письма, найденные в чепчике госпожи Ламбаль во время ее допроса, решили ее участь. Одно из писем было от королевы. Этот факт, о котором не упоминается ни в одних записках того времени, подтверждается, однако, и одним из офицеров герцога Пентьеврского, сопровождавшего принцессу на первый допрос в Городскую думу (20 августа). Он ясно слышал, как один из комиссаров доложил об этих злосчастных письмах, которые действительно были найдены. Доносчик до того в течение 8 лет состоял при принцессе и не раз пользовался ее благодеяниями. Повлияли ли эти письма на решение сентябрьских убийц или нет, мы все же не можем найти ни малейшего оправдания этому преступлению, совершенному притом в исключительно зверской обстановке».
Далее предоставим слово очевидцу первого акта этой кровавой драмы, которая стала настоящим позором эпохи террора и наглядно продемонстрировала, насколько садистским и безумным может стать настроение революционно настроенной народной массы. Секретарь-редактор Комитета общественной безопасности свидетельствует в своих мемуарах: «Некоторые из деятелей резни, заметив в тюрьме Форс принцессу Ламбаль, тотчас же признали в ней свояченицу царя всех убийц – герцога Филиппа Орлеанского. Она уже будто бы выходила на свободу, когда ее встретил глава палачей-добровольцев и, узнав ее с первого же взгляда, вспомнил, что царь убийц, герцог Филипп, приказал предать смерти и поруганию эту свою родственницу. Он вернул ее обратно и, положив ей руку на голову, сказал: „Товарищи, этот клубок надо размотать!“.
После начала трагических событий в Париже королева просила принцессу отправиться в Омаль под защиту своего свекра, герцога Пентьеврского, где она должна была ждать послания своей подруги, предполагавшей вскоре оказаться со всей семьей в Монмеди. Как и было условлено, принцесса прибыла в Омаль в конце июня 1791 года, но уже на следующий день ее отправили в Англию, где она находилась в полнейшей безопасности.
Что же касается королевской семьи, то ее бегство плачевно завершилось в Варенне. Беглецов вернули в Тюильри, ставший с тех пор для несчастной королевы местом заключения. Мария Антуанетта, прекрасно зная особенности характера своей подруги, отправила ей письмо, которым желала предупредить ее от неразумного шага: «Я счастлива, моя дорогая Ламбаль, что при ужасном положении наших дел хоть вы в безопасности; не возвращайтесь, я, кажется, всем приношу несчастье. Для моего спокойствия необходимо, чтобы мои друзья не компрометировали себя напрасно, это значило бы себя губить без всякой пользы для нас. Не увеличивайте же моих личных забот беспокойством за тех, кто мне так дорог…»
Как видно из этого письма, Мария Антуанетта не хотела возвращения принцессы, поскольку это не спасло бы никого. Ее следующее письмо к мадам Ламбаль исполнено чувства самой трогательной дружбы: «У меня нет более никаких иллюзий, милая Ламбаль, и я полагаюсь теперь только на Бога. Верьте в мою нежную дружбу и если хотите доказать мне ее взаимно, то, прошу вас, берегите свое здоровье и не возвращайтесь, пока не поправитесь окончательно».
Принцесса Ламбаль в это время действительно была больна и нуждалась в лечении, однако ее больше всего беспокоило положение оставленной в страшном бедствии подруги, поэтому она не стала сидеть сложа руки. В Англии она активно встречалась с государственными деятелями этой страны, пытаясь найти у них поддержку и сочувствие к королевской семье, удерживаемой республиканцами в качестве заложника. Она не могла находиться в стороне, в то время как королеве грозила страшная опасность. Естественно, что письма Марии Антуанетты нисколько ее не утешали. Та же, зная, что принцесса всем сердцем рвется к ней, в сентябре 1791 года снова писала: «Я грустна и огорчена. Беспорядки не прекращаются. Я вижу, как с каждым днем возрастает дерзость наших врагов и падает мужество честных людей. День да ночь – сутки прочь! Страшно думать о завтрашнем дне, неведомом и ужасном. Нет, еще раз повторяю вам, моя дорогая, нет, не возвращайтесь ни за что… Не бросайтесь добровольно в пасть тигра… С меня довольно тревоги за мужа да за моих милых малюток…»
Принцессу Ламбаль доводила до отчаяния мысль, что она не может поддержать в трудную минуту свою дорогую подругу. Королева сопротивляется, она пишет в каждом письме: «Милая Ламбаль, не возвращайтесь», но принцесса все более хочет вернуться ко двору. Наконец к просьбам королевы присоединяется и король. «Даже и не думайте трогаться с места», – почти приказывает он. Государи прекрасно понимают, что возвращение принцессы означает для нее смертный приговор, и Мария Антуанетта без устали повторяет: «Момент ужасен, я не хочу, чтобы вы жертвовали собою без надобности».
Однако мадам Ламбаль не желала внимать доводам рассудка. Она беспокоилась и слышала только то, что велело ей ее сердце. Отважная женщина даже придумала предлог для своего возвращения во Францию: она решила говорить, что болен ее свекор, герцог Пентьеврский, и она должна быть рядом с ним, хотя на самом деле более всего желала находиться только рядом с дорогой подругой. Принцесса понимала, что возвращение в охваченную всеобщим безумием страну подобно падению в пропасть, а потому уже в Лондоне она позаботилась о том, чтобы составить духовное завещание. Бросаясь, по выражению Марии Антуанетты, в «пасть тигра», она думала только о своем долге. Ее преданность королевскому дому не знала границ, а потому ради государей принцесса была готова пожертвовать жизнью. По словам д’Аллонвиля, «у королевы оставался только один друг, принцесса Ламбаль. Эта красавица возвратилась из Ахена к Марии Антуанетте, чтобы утешить ее в потере другого не менее нежного друга, отправившегося в изгнание (Ферзена, устроившего бегство королевской семьи – прим. авт.). Напрасно принцессу умоляли отказаться от этой роковой поездки. „Королева желает меня видеть, – отвечала она, – мой долг при ней жить и умереть“.
Принцесса покинула Англию и 4 ноября уже прибыла навестить больного свекра, а спустя 2 недели выехала в Париж, надеясь как можно скорее попасть к королеве. С тех пор она до конца жизни не оставляла своего опасного поста. Герцога Пентьеврского она посетила еще только один раз, через полгода и ненадолго. Задержавшись на неделю, она вновь вернулась к Марии Антуанетте.
20 июня 1792 года толпа возбужденных республиканцев ворвалась в королевский дворец, после чего устроила королеве чрезвычайно длинную, тяжелую и унизительную сцену. И на протяжении долгих страшных часов госпожа Ламбаль постоянно находилась рядом с креслом Марии Антуанетты, в любую минуту готовая прийти ей на помощь. Если она о ком-то и беспокоилась в эту минуту, то только о своей обожаемой госпоже, но никак не о себе.
Для королевы этот день был поистине ужасен. Она была на волосок от гибели, которая спустя 2 месяца постигла ее подругу. На нее бросались мужчины и женщины, вооруженные вилами, ножами и пиками. Перед ней трясли пучками прутьев с надписями: «Для Марии Антуанетты», показывали игрушечную модель гильотины и виселицы, на которой болталась кукла в женском платье. На протяжении всего этого издевательства королева ни на минуту не опустила голову и спокойно смотрела на беснующуюся перед ней толпу, даже тогда, когда ей в лицо сунули кусок мяса, вырезанный в форме сердца, с которого непрерывно капала кровь.
Принцесса Ламбаль, даже видя все это, не думала о собственной безопасности. Зато о королеве помнила постоянно. Когда 10 августа республиканцы решали судьбу королевского семейства в соответствии с недавно принятой конституцией, то государей поместили в узкую тесную комнату, где воздух практически совершенно не вентилировался. Из-за недостатка кислорода и ужасной жары принцесса потеряла сознание, и ее были вынуждены вынести из помещения. И все же, едва придя в себя, госпожа Ламбаль потребовала, чтобы ее немедленно снова отвели к королеве.
В тот день Национальное собрание после долгого заседания и обсуждения всевозможных мест заключения пришло к выводу, что для содержания королевской семьи лучше всего подойдет Тампль, поскольку только там за пленниками можно будет осуществить строгий надзор. Через два дня государей вместе с детьми перевели в Тампль, и по-прежнему рядом с королевой находилась принцесса Ламбаль.
Еще через неделю после этого Парижская коммуна издала указ, по которому все посторонние должны были немедленно покинуть Тампль. Естественно, что подобное положение распространялось и на принцессу Ламбаль, которую 20 августа отвели в Коммунальное управление, где быстро допросили, а потом перевели в тюрьму Форс. Вместе с принцессой в то время находилась мадам де Турзель, которая впоследствии вспоминала: «За нами пришли, чтобы отвезти нас в тюрьму Форс. Нас посадили в наемный экипаж, окруженный жандармами и сопровождаемый огромной толпой народа. Это было в воскресенье. В карету к нам сел какой-то жандармский офицер. Мы вошли в нашу угрюмую тюрьму через калитку, выходящую на Метельную улицу, недалеко от Сент-Антуанской. Принцессу, меня и мою мать, конечно, разлучили и развели по разным камерам…»
В этой тюрьме, называемой Малый Форс, были заключены 110 женщин, большинство из которых отбывали срок за воровство и проституцию. Вскоре в настольном реестре тюрьмы напротив имени принцессы Ламбаль появилась приписка: «3 сентября переведена в Большой Форс». Скорее всего подобный перевод понадобился лишь для того, чтобы иметь возможность убить эту женщину. Кому-то это было очень нужно.
Дело в том, что за принцессу хлопотали, о ее спасении заботились друзья, а большинство влиятельных членов Коммуны были готовы пойти им навстречу, разумеется, за отдельную плату. В этом отношении особенно показательна фигура одного из республиканских деятелей Мануэля, который обычно имел в делах решающий голос. Этот человек добился освобождения мадам де Сен-Брис, Полины де Турзель и еще 24 женщин, то есть практически всех, но только не принцессы Ламбаль. Значит, Мануэль просто ничего не мог сделать в сложившейся ситуации. Если бы он мог, и эта заключенная вышла бы на свободу. Имеются сведения, что герцог Пентьеврский предложил Мануэлю 12 000 ливров за освобождение принцессы, и тот охотно согласился, однако затем планы спасения мадам Ламбаль рухнули.
Врач Зейферт, который предчувствовал, что подругу королевы намерены убить, и принимал самое деятельное участие в судьбе принцессы Ламбаль, писал в своем дневнике, что он сначала ходатайствовал за нее перед Петионом. Тот ответил буквально следующее: «Народонаселение Парижа самостоятельно ведает правосудие, а я являюсь лишь его рабом». Зейферт возразил: «Народонаселение Парижа – это еще не весь французский народ; а крохотная кучка столичных жителей, захватившая теперь власть, тоже не весь Париж… Кто дал право этому сброду быть судьями, приговаривать к смерти и убивать людей под предлогом, что они государственные преступники? Большинство национальной гвардии ждет только приказа, чтобы прекратить это самоуправство, опасное для свободы и постыдное для цивилизованной нации».
И вновь Петион ответил с присущим ему малодушием: «Я не располагаю никакой властью. Повторяю вам, я сам пленник народа. Обратитесь лучше к тем главарям, которые действуют помимо народного контроля».
Поняв, что у Петиона он не добьется ничего, Зейферт отправился просить помощи у Дантона, но тот был настроен и вовсе негативно, и в его фразе чувствовалась уже прямая угроза: «Париж и его население стоят на страже Франции. Сейчас свершается уничтожение рабства и воскресение народной свободы. Всякий, кто станет противиться народному правосудию, не может быть не чем иным, как врагом народа!».
Зейферт понял намек Дантона, однако и это его не остановило, и доктор отправился к Марату; однако тот только посмеялся над ним, назвал его своим коллегой, сказал несколько слов по поводу того, как высоко он ценит Зейферта как специалиста. «Но… – прибавил Марат, – вы совершенно неопытны в вопросах политики, а потому я не советую вам продолжать далее столь бесполезное дело».
Зейферт уже был на грани отчаяния. У него оставалась только одна призрачная надежда – Мануэль, который, как он слышал, имел огромное влияние на толпу и мог помочь в освобождении его пациентки. Ответ Мануэля, цветистый, как и подобает оратору, Зейферт зафиксировал буквально следующим образом: «Меч равенства должен быть занесен над всеми врагами народной свободы. Женщины часто даже опаснее мужчин, а поэтому осторожнее и благоразумнее не делать для них никаких исключений. Впутываясь в это дело, касающееся свободы и равенства нашего великого народа, вы сами рискуете головой из-за простой сентиментальности. Вам, как иностранцу, следовало бы быть осторожнее…» Мануэль в общем повторял Дантона, но в отличие от своего коллеги был более пространен в своей отповеди, зато предельно конкретен в угрозах по отношению к человеку, решившемуся вступиться за женщину, чья судьба уже, без сомнения, была предопределена.
Наконец Зейферт решил обратиться за помощью к Робеспьеру, со всем возможным красноречием пытаясь хоть в нем возбудить искру сострадания. Однако и тут он увидел только лицемерие и ложь. Этот хитрец и честолюбец заявил: «Народное правосудие слишком справедливо, чтобы поразить невиновного. Вам ничего иного не остается, как только ожидать результатов этого правосудия. Народ чутьем отличает правого от виноватого. Но он, конечно, не может щадить кровь своих исконных врагов»… И сразу же после этого попытался перевести разговор в несколько иное русло: «Однако я замечаю, что вы особенно заинтересованы этой женщиной?».
Зейферт не смутился таким оборотом дела, продолжая уговаривать этого диктатора, маскирующегося под правдолюбца: «Если вы хотя бы один раз встретили ее в обществе, то вы бы поняли участие, которое я в ней принимаю. У нее чудное сердце, она истинный друг народа. Она терпеть не может двор; она оставалась при нем только по необходимости, чтобы быть возле тех, с которыми ее связывают чувство дружбы и долга… Я спас ей жизнь как врач, и знаю ее вполне; она заслуживает полного сочувствия всех друзей свободы. Вы пользуетесь огромным влиянием на народ; одного вашего слова достаточно, чтобы избавить ее от опасности, а этим вы приобретете много искренних друзей».
Но Робеспьер решил просто-напросто отделаться от назойливого посетителя, слушать которого он не желал: «То, что вы так откровенно поверяете мне, меня очень трогает. Я сейчас же сделаю все от меня зависящее, чтобы освободить ту, о которой вы хлопочете, а вместе с нею и всех ее подруг по заключению».
Зейферт удалился от Робеспьера обнадеженный, но его радость оказалась недолгой, поскольку буквально через час в его дверь стучал слуга Робеспьера, который очень ценил доктора: когда-то тот вылечил его от крайне тяжелой болезни. Этот человек поспешил предупредить Зейферта, что ему грозит серьезная опасность. «Не знаю почему, но вы показались сегодня Робеспьеру очень подозрительным, – сказал слуга, – и он сказал мне: „Доктор Зейферт сочувствует вовсе не свободе, а деспотам. Он передо мной проговорился“».
Несмотря на то что на сей раз угроза была уже не абстрактной, а совершенно конкретной, Зейферт снова решил попытать счастья, на сей раз у герцога Филиппа Орлеанского – Эгалите. В дневнике доктор пишет: «До герцога добраться было нелегко. Его негр сообщил мне по секрету, что он сидит, запершись, и никого не принимает. Я тут же написал ему записку: „Примите меня по крайне важному делу“. Негр возвратился и повел меня к своему господину. Когда я рассказал герцогу об опасности, которой подвергалась его свояченица, принцесса Ламбаль, он произнес: „Это ужасно! Но что же я могу для нее сделать, когда и сам-то сижу почти под арестом. Ради Бога, скажите мне, что я могу сделать для ее спасения?“. Далее Зейферт попросил Эгалите обратиться с просьбой о помиловании принцессы Ламбаль к Дантону. Он не уходил до тех пор, пока это письмо не было составлено, после чего взял его и сразу же доставил министру юстиции. Дантон отговорился, что сделает все от него зависящее, чтобы в Париже не происходило самосудов. Однако все уже было решено, и эти слова были пустыми.
И вот наступил кровавый сентябрь, и на улицах Парижа начались массовые убийства. О принцессе Ламбаль в первый день резни как будто забыли, но она не могла не чувствовать естественного в подобном положении ужаса. За ней пришли на следующий день. Два национальных гвардейца вошли в ее камеру и объявили, что заключенная должна немедленно покинуть Форс: ее переводят в другую тюрьму, при аббатстве. Принцесса, предчувствуя неладное, ответила, что ей очень не хотелось бы покидать теперешнее место заключения, поскольку, на ее взгляд, все тюрьмы не отличаются друг от друга почти ничем. Она умоляла гвардейцев не трогать ее, и на какое-то время им показалось, что никакими силами невозможно заставить ее спуститься вниз.
Пришлось позвать надзирателя, который потребовал от заключенной повиноваться властям. «От этого будет зависеть ваша жизнь», – сказал он для пущей убедительности и, что самое интересное, не соврал. От этого в самом деле зависела жизнь, вот только в каком аспекте? Жертва и надзиратель поняли данную фразу каждый по-своему. Однако фраза возымела требуемый эффект, и принцесса сдалась, сказав, что готова выполнить все требования тюремщиков. Она только попросила их удалиться на несколько минут на лестничную площадку, чтобы ей дали возможность одеться и немного привести себя в порядок. Мадам де Ламбаль надела платье и чепец, после чего попросила надзирателя помочь ей спуститься, поскольку от перенесенных волнений чувствовала страшную слабость.
Надзиратель вместе с подругой королевы достиг привратницкой, маленькой и узкой комнатки, где, как оказалось, с самого утра уже полным ходом шло заседание самозваного народного судилища бандитов-сентябристов. Здесь было невероятно тесно. Собравшаяся толпа громко говорила, мужчины курили и спорили, а с улицы то и дело доносились крики и стоны умирающих, уже осужденных этим судом, проходившим под председательством прокурора городской Коммуны Эбера. Увидев столь жуткую картину, принцесса потеряла сознание. Едва горничная привела ее в чувство, как вокруг поднялся невообразимый шум и вопли, от которых мадам Ламбаль снова упала в обморок.
Дождавшись, когда несчастная женщина придет в себя, Эбер начал допрос, продолжавшийся, по свидетельству современников, всего несколько минут. Эбер потребовал: «Назовите себя». – «Мария Луиза, принцесса Савойская», – отвечала мадам Ламбаль. Далее Эбер спросил о роде ее занятий. «Обергофмейстерина королевы», – сказала заключенная. «Что вам известно о придворном заговоре 10 августа?» – продолжал задавать вопросы прокурор. «Я ничего об этом не знаю, – честно ответила принцесса. – Я даже не знаю, существовал ли такой заговор вообще. Я впервые о нем слышу». – «Тогда ваш долг – присягнуть, что вы поддерживаете наши идеи свободы и равенства и во всеуслышание заявить о том, что вы ненавидите короля и королеву и весь монархический режим», – заявил Эбер. «Я действительно поддерживаю идеи свободы и равенства, – отвечала принцесса, – но я никогда не признаюсь в ненависти к государям, потому что это не соответствует истине и противно моей совести».
Поддерживающий под руку мадам Ламбаль надзиратель быстро прошептал ей на ухо: «Умоляю вас, поклянитесь немедленно во всем, иначе в противном случае вы погибнете». Но принцесса только закрыла лицо руками и пошла к выходу. «Освободить эту аристократку!» – крикнул судья. На языке самозваного судилища это означало смертный приговор.
Историки считают, что Эбер не имел намерения вынести приговор подобного рода. Какое-то время он сомневался в правильности принятого решения, и даже, когда принцесса отказалась заявить, что ненавидит монархию, он отправил гонца в Коммунальное управление, чтобы получить дальнейшие указания. Петион и Мануэль посоветовали ему объявить народу, что мадам Ламбаль принимала участие в дворцовом заговоре 10 августа. Едва получив соответствующие распоряжения, судья велел своим людям немедленно затесаться в толпу и настроить ее против заключенной, что и было сделано. Не прошло и пяти минут, как повсюду послышались разъяренные вопли: «Дайте нам Ламбальшу! Мы требуем Ламбальшу!».
Теперь Эбер был чист, поскольку подобные крики могли считаться изъявлением народной воли. Говорят также, будто у принцессы при обыске были найдены некоторые улики, которые затем предопределили ее дальнейшую участь. Вот что говорит по этому поводу в своих мемуарах молочный брат Марии Антуанетты: «Не могу отказаться от тяжелой обязанности привести здесь несколько малоизвестных фактов, которыми сопровождалась плачевная кончина самой достойной и самой нежно любимой королевской подруги.
Три письма, найденные в чепчике госпожи Ламбаль во время ее допроса, решили ее участь. Одно из писем было от королевы. Этот факт, о котором не упоминается ни в одних записках того времени, подтверждается, однако, и одним из офицеров герцога Пентьеврского, сопровождавшего принцессу на первый допрос в Городскую думу (20 августа). Он ясно слышал, как один из комиссаров доложил об этих злосчастных письмах, которые действительно были найдены. Доносчик до того в течение 8 лет состоял при принцессе и не раз пользовался ее благодеяниями. Повлияли ли эти письма на решение сентябрьских убийц или нет, мы все же не можем найти ни малейшего оправдания этому преступлению, совершенному притом в исключительно зверской обстановке».
Далее предоставим слово очевидцу первого акта этой кровавой драмы, которая стала настоящим позором эпохи террора и наглядно продемонстрировала, насколько садистским и безумным может стать настроение революционно настроенной народной массы. Секретарь-редактор Комитета общественной безопасности свидетельствует в своих мемуарах: «Некоторые из деятелей резни, заметив в тюрьме Форс принцессу Ламбаль, тотчас же признали в ней свояченицу царя всех убийц – герцога Филиппа Орлеанского. Она уже будто бы выходила на свободу, когда ее встретил глава палачей-добровольцев и, узнав ее с первого же взгляда, вспомнил, что царь убийц, герцог Филипп, приказал предать смерти и поруганию эту свою родственницу. Он вернул ее обратно и, положив ей руку на голову, сказал: „Товарищи, этот клубок надо размотать!“.