Страница:
– Ну, садись, отец, чаевать!
– Благодарствую, Фекла Александровна, грех от чая отказываться!
Вкусен китайский напиток! Вкусен, да дорог: только у дворян и отвести душу. А дома попадья разве что на великий праздник самую малую щепоть запарит.
Отец Иван приступал к чаепитию и обращал к Евгении Андреевне немудрящее слово.
– Жизнь-то, – говорил он, дуя на блюдечко, – по всей земле цветет. И смерть жизнью разрешается. Не нам эту тайну обнять. На том мир стоит, тем и люди живы, не тако ли понимать надобно?
– Еще чашку, батюшка?
– Вмещу!.. А ты, Евгения Андреевна, не тужи. Мы, неразумные, по ушедшим скорбим, а в жизнь шествующих не видим. Невластная она, смерть!..
А Фекла Александровна у себя по-своему время коротала. Встанет к ночи перед божницей и смотрит на древний образ суздальского письма.
Стоит на молитве Фекла Александровна и шепчет:
– Всем мы, господи, взысканы: и имением довольны, и людишки покорны, и сына женила. Сама невесту выбирала, не откажусь. По уму да по здоровью выбирала, роду в продолжение. За что ж, господи, наказуешь? Неужто чужим людям имение отдавать?
А молодым особо наказывала:
– Молитесь!.. Со смирением просите: «Пошли нам, господи, чадо, при младости на поглядение, при старости на утешение, при смертном часе на помин души!..»
Много ли молились молодые – кто знает? Но едва забурлила перед домом Десна и побежала после зимней разлуки к Днепру, стала Евгения Андреевна оживать. Стал ее голос звенеть по горницам, особенно, когда бывал Иван Николаевич дома, когда ходил с ней по старому саду, по ближним лугам.
– Вот здесь, Евгеньюшка, цветочный сад разобьем. Розами лужайку засадим. Выпишем Амура наилучшего резца – будет Амуров лужок…
Молодость, молодость! Кому, как не тебе, насадить утешные сады!
Расцветут на Амуровом лужке розы! Невластная она, смерть! Евгения Андреевна вернулась к жизни. Еще ближе стал муж: от горя любовь крепчает.
Побежали дни и месяцы вслед за быстрыми водами Десны; а на Борисов день и соловей голос подал, облюбовал жительство под самыми окнами спальни Евгении Андреевны.
За окном черемуха роняла цвет на боярышник и смородину. Кусты стояли как в первом снегу. Все так заросло, что и малому лепестку упасть некуда. Дикий хмель за жимолость уцепился, путал, путал – запутал ее вконец.
А соловей для песни уединения ищет. И в ночь на 20 мая так распелся, такой замысловатой трелью зорю встретил, что как ни спешила Карповна, ковыляя на кухню за горячей водой, остановилась на минутку.
– Ишь, разбойник!..
В спальне Евгении Андреевны опущены шторы и закрыты ставни, чтобы не беспокоить роженицу, а все равно проникает соловьиный голос. Ему что, соловью? Пусть бегают няньки да повитухи от спальни к кухням да в бельевую. Пусть по всему дому открыты шкафы и сундуки, чтобы легче было роженице рожать. А ему что, соловью? Известно – птица!
И когда запустил разбойник в раскат, – напоследок правильный соловей обязательно так припустит, – ему ответил из спальни детский плач.
Пока Фекла Александровна обряжала роженицу, Карповна побежала в кабинет к Ивану Николаевичу: поди, тоже мается человек, всю ночь без присесту ходил.
– С сыном, батюшка-барин!..
Ивану Николаевичу все бы сразу узнать. Да разве это мужское дело?
– Вон соловей заливается, – уклонилась Карповна, – видать, скоморох родился…
– Какой скоморох? Ты, старая, в уме?!
– Да нешто это я? Так народ примечает… – и ушла обратно к Евгении Андреевне.
Впрочем, главное Иван Николаевич понял: сын!
И пошло от радости в Новоспасском доме все вверх дном. Еще Евгения Андреевна не встала с постели, а Фекла Александровна уже столы собирала. На крестины весь уезд созвала. Да что званые? Кто ни ехал – мимо не проехал: милости просим!
Мальчика нарекли Михаилом. Так бабка распорядилась. Так и по святцам выходило: родился наследник под самый летний Михайлов день 1804 года.
Глава четвертая
Глава пятая
Глава шестая
– Благодарствую, Фекла Александровна, грех от чая отказываться!
Вкусен китайский напиток! Вкусен, да дорог: только у дворян и отвести душу. А дома попадья разве что на великий праздник самую малую щепоть запарит.
Отец Иван приступал к чаепитию и обращал к Евгении Андреевне немудрящее слово.
– Жизнь-то, – говорил он, дуя на блюдечко, – по всей земле цветет. И смерть жизнью разрешается. Не нам эту тайну обнять. На том мир стоит, тем и люди живы, не тако ли понимать надобно?
– Еще чашку, батюшка?
– Вмещу!.. А ты, Евгения Андреевна, не тужи. Мы, неразумные, по ушедшим скорбим, а в жизнь шествующих не видим. Невластная она, смерть!..
А Фекла Александровна у себя по-своему время коротала. Встанет к ночи перед божницей и смотрит на древний образ суздальского письма.
Стоит на молитве Фекла Александровна и шепчет:
– Всем мы, господи, взысканы: и имением довольны, и людишки покорны, и сына женила. Сама невесту выбирала, не откажусь. По уму да по здоровью выбирала, роду в продолжение. За что ж, господи, наказуешь? Неужто чужим людям имение отдавать?
А молодым особо наказывала:
– Молитесь!.. Со смирением просите: «Пошли нам, господи, чадо, при младости на поглядение, при старости на утешение, при смертном часе на помин души!..»
Много ли молились молодые – кто знает? Но едва забурлила перед домом Десна и побежала после зимней разлуки к Днепру, стала Евгения Андреевна оживать. Стал ее голос звенеть по горницам, особенно, когда бывал Иван Николаевич дома, когда ходил с ней по старому саду, по ближним лугам.
– Вот здесь, Евгеньюшка, цветочный сад разобьем. Розами лужайку засадим. Выпишем Амура наилучшего резца – будет Амуров лужок…
Молодость, молодость! Кому, как не тебе, насадить утешные сады!
Расцветут на Амуровом лужке розы! Невластная она, смерть! Евгения Андреевна вернулась к жизни. Еще ближе стал муж: от горя любовь крепчает.
Побежали дни и месяцы вслед за быстрыми водами Десны; а на Борисов день и соловей голос подал, облюбовал жительство под самыми окнами спальни Евгении Андреевны.
За окном черемуха роняла цвет на боярышник и смородину. Кусты стояли как в первом снегу. Все так заросло, что и малому лепестку упасть некуда. Дикий хмель за жимолость уцепился, путал, путал – запутал ее вконец.
А соловей для песни уединения ищет. И в ночь на 20 мая так распелся, такой замысловатой трелью зорю встретил, что как ни спешила Карповна, ковыляя на кухню за горячей водой, остановилась на минутку.
– Ишь, разбойник!..
В спальне Евгении Андреевны опущены шторы и закрыты ставни, чтобы не беспокоить роженицу, а все равно проникает соловьиный голос. Ему что, соловью? Пусть бегают няньки да повитухи от спальни к кухням да в бельевую. Пусть по всему дому открыты шкафы и сундуки, чтобы легче было роженице рожать. А ему что, соловью? Известно – птица!
И когда запустил разбойник в раскат, – напоследок правильный соловей обязательно так припустит, – ему ответил из спальни детский плач.
Пока Фекла Александровна обряжала роженицу, Карповна побежала в кабинет к Ивану Николаевичу: поди, тоже мается человек, всю ночь без присесту ходил.
– С сыном, батюшка-барин!..
Ивану Николаевичу все бы сразу узнать. Да разве это мужское дело?
– Вон соловей заливается, – уклонилась Карповна, – видать, скоморох родился…
– Какой скоморох? Ты, старая, в уме?!
– Да нешто это я? Так народ примечает… – и ушла обратно к Евгении Андреевне.
Впрочем, главное Иван Николаевич понял: сын!
И пошло от радости в Новоспасском доме все вверх дном. Еще Евгения Андреевна не встала с постели, а Фекла Александровна уже столы собирала. На крестины весь уезд созвала. Да что званые? Кто ни ехал – мимо не проехал: милости просим!
Мальчика нарекли Михаилом. Так бабка распорядилась. Так и по святцам выходило: родился наследник под самый летний Михайлов день 1804 года.
Глава четвертая
Лежит Михайла Иванович на тонких полотнах, на пуховых подушках, в атласных одеялах и присматривается к жизни. А весь дом к нему присматривается: в кого пошел? Волосом темный и глазами тоже. Лежит себе Михайла Иванович тихо, плачет умеренно: сам громогласия боится.
И не ведает, что о нем бабка замышляет.
А Фекла Александровна вскоре после крестин вызвала молодых родителей к себе.
Глядят, восседает она в персидской шали. Есть у нее такая заветная шаль – для великих праздников и самоважнейших дел.
– Вот вам мой приказ, и другого не повторю? Алешу не уберегли, теперь я за Михайлу отвечаю. На мне забота корень фамильный сохранить, на мне и ответ. Беру Михайлу к себе!
Вздрогнули родители. Иван Николаевич встал:
– Маменька!..
– Дело решенное, не перечь! А ты, – повернулась к Евгении Андреевне, – отдыхай, силы набирайся!
Сколько лет Фекла Александровна на свете прожила, а никто еще ее воли не отменил.
– Завтра и переведу!
И переселили Михайла Ивановича со всем обзаведением, с кормилицами, с нянькой Карповной в бабкины покои. Фекла Александровна еще подняньку Авдотью к внуку определила, потому что была Авдотья Ивановна первая на всю округу сказочница и на песни голосиста.
Но не успел еще внук на новоселье обжиться, Фекла Александровна новое решение объявила, хотя для видимости объявлял его секунд-майор.
В этот день Николай Алексеевич облекся в парадный екатерининский мундир и поставил на стол ларец. После обедни пришел отец Иван.
– Ну, батюшка, Николай Алексеевич, объявляй! – начала Фекла Александровна.
Николай Алексеевич порылся в ларце, вынул бумагу с печатью, стал читать невнятно:
– «…из Смоленского Наместнического Правления дана сия Николаю Алексееву сыну Глинке в том…» А что, матушка Фекла Александровна, все ли честь надобно?
– Читай, батюшка!..
– «…Николаю Алексееву сыну Глинке в том, что недвижимого имения за ним в Смоленском уезде в Вопецком стану сельцо Соколове с деревнями, крестьян мужеска пола – 87, Ельнинского стану в деревне Шатьково – 24…» Да кто ж, матушка, наших деревень не знает? Зачем их честь-то?
– Ну, быть по-твоему, – уступила Фекла Александровна.
С облегчением вздохнул секунд-майор и, отложил грамоту, продолжал от себя.
– А те деревни выделили мы детям нашим: Димитрию, Луке, Антону, Анастасии, Татьяне… – Николай Алексеевич споткнулся, припоминая: кому бы еще?
– Господи, родных детей перезабыл! – удивилась Фекла Александровна и закончила, словно читала по святцам: – Татьяне, Марии, Прасковье.
– Ну, и я то ж говорю, – подтвердил Николай Алексеевич.
Теперь ему предстояло главное.
– А родовую вотчину нашу, село Новоспасское, со всеми угодьями, деревнями и выселками, с пахотными и сенокосными землями, со всеми пустошами и лесным заказом жалуем мы меньшому сыну Ивану в награду за послушание и к родителю и родительнице сыновнее почтение!..
Фекла Александровна одобрительно кивала головой.
– В случае же кончины нашей, – Николай Алексеевич снова посмотрел на спутницу жизни, – супруге нашей определяем жить в Новоспасском до конца дней, владеть и распоряжаться всем полновластно!
Объявил свою волю екатерининский секунд-майор и вскоре свершил земной путь.
И попрежнему бы жить Фекле Александровне полновластной госпожой. А ей теперь все ни к чему. Ей теперь одно: надежу-внука пестовать.
Жизнь в новоспасском доме окончательно разделилась Иван Николаевич не в пример соседям в хозяйстве размахнулся. Лишних людей на оброк перевел, барщинным барщину сбавил. Мужикам легче, а ему и вовсе не в убыток. Многие господа помещики на такое баловство коситься стали: что за чертовщина, почему ноне в Новоспасском хлеба богаче?
Но замыслы Ивана Николаевича шли далеко. Что ему Новоспасское? Разве на ельнинских землях развернешься?! Стал он брать те самые подряды, о которых матушке толковал. Прежде бы Фекла Александровна запрет наложила, а теперь, кроме внука, ничего не видит. Кроме как о Михайле Ивановиче сама не говорит и никого слушать не желает.
– Вчерась у меня Михайла под стол уполз, вон куда пошло!
Что ж ей после того сыновние новшества?
А Ивану Николаевичу уже своих подрядов мало; начал в компании входить и к откупам присматриваться. Достаток в Новоспасском стал заметно прибывать. И соседи еще пуще косились: «Сказывают, у Глинок мужиков боле не дерут: уж не фармазон ли объявился в Новоспасском? Что же дале будет?..»
А в это время и откройся у Ивана Николаевича еще одна страсть – к цветам. Не зря Евгении Андреевне про цветочный сад говорил. Заложил его на целые версты. Теперь в саду не «барская спесь» в глаза рябит, не какие-нибудь «царские кудри» вьются – розы расцвели!
Садовые новшества Ивану Николаевичу тоже с рук сошли. Фекла Александровна знай внука бережет. Теперь-то и нужен за ним глаз, потому что встал Михайла с четверенек да как пошел ломить!
– …Ну, не сказать, чтобы до дверей, а до трельяжа, ей-ей, путешествует!..
Но тут, у трельяжа, и положен конец всем путям. А если бы и добрался когда-нибудь внук до дверей, крепко-накрепко те двери закрыты. Еще родителей Фекла Александровна иной раз к внуку допустит, а его к ним, на родительскую половину, никак.
– Сквозняки у вас, сохрани бог! – Или схитрит: – В другой раз пришлю. Сейчас Михайле обедать пора! – А то на сенных девушек сошлется: – Вон идут Михайлу Иваныча тешить!..
Когда ему пошел второй год, на таинственной родительской половине объявилась сестрица Поля. А бабушка на нее взглянула и глаза отвела. Молвила равнодушным голосом:
– Девчонка? Эка невидаль! Уберите!..
И живет бабушка попрежнему. Никого не признает – внуком дышит.
Чинно стоит в покоях Феклы Александровны старинная мебель и люди по струнке ходят. Против буфета висит на стене картина. На картине корабль распустил паруса, будто совсем плыть собрался, а под кораблем надпись: «Жду ветра силы и ожидаю время».
Эту аллегорию понимать надо: может, живописец вовсе и не корабль разумел, а человека: не пускайся без времени в море житейское!..
На трюмо стоят часы. Из бронзовой львиной пасти бесшумно льется стеклянным столбиком вода. У тех часов затейливый бой, но его не услышишь. Не желает Фекла Александровна, чтоб часы заводили: не к чему людям бога проверять.
Время и без часов вон как бежит! Едва минул год, опять принесли к бабушке новую внучку, которая пищала в розовом одеяльце. Опять сказали Мише: «Сестра, теперь – Наташа». А бабушка на нее и глядеть не стала:
– Опять девчонка? – и замолкла, словно забылась.
Жарко в покоях Феклы Александровны. Жарко так, что нет силы терпеть, а бабушка нянькам приказывает:
– Наденьте на Михайла Ивановича шубку!
Придумала ему особую комнатную шубку. Эта – сверх тех, которые для выхода положены. Терпит Михайла Иванович и сопит в своих шубках, что ручной медвежонок. Терпит и незаметно растет.
– Мухи не обидит, – умиляются, забежав в людскую, няньки. – При нем никакую насекомую порешить нельзя, плачет!
А случалось и так: накажет бабушка виновную из собственных рук – перед барыней холопка когда не виновата? – а Михайла Иванович в слезы и на руки к Карповне. Фекла Александровна и Карповну пристрожила:
– Это ты дите учишь? Смотри, старая! Не порти барчука!
А внуку – новые баловства: чай со сливками во всякое время, сахарные крендели, домашние пастилы, изюм, орехи, ягодные квасы, чего ни пожелаешь – все безотказно!
– Эй, девки, рядитесь!
Завяжут сенным девушкам широкие рукава над головами, стреножат их: «Пляшите!» Вот они слепые и топчутся; начнут плясать – хлоп об пол!
– Ой, любехонько! – сама Фекла Александровна от смеха слезу утрет.
А Михайла Иванович посмотрит, посмотрит:
– Бабушка, не хочу!
Кто его знает, каких еще затей ему надо?..
На пятом году новоспасский наследник взял в руки мел и давай расписывать по полу картины: вот деревья, а вот церковь. Правда, этакой церкви можно на дереве, вроде скворешни, уместиться. А все-таки, если вглядеться. – церковь. Когда нехватает места на полу, живописец и под диваны спутешествует, там свои сады и церковные маковки докончит Но беда, если кто-нибудь помешает Михайле Ивановичу в занятиях или наступит на его картины. На что тихий да приветливый, а тут весь затрясется и в сторону виновного оттащит: зашел-де куда не следует!..
И сидит за картинками день-денской, не шелохнется. Голову набок склонит, будто слушает. Может, и впрямь какие голоса слышит?
Давно примечает Фекла Александровна за внуком: умственный растет, всего в жизни добьется!
И не ведает, что о нем бабка замышляет.
А Фекла Александровна вскоре после крестин вызвала молодых родителей к себе.
Глядят, восседает она в персидской шали. Есть у нее такая заветная шаль – для великих праздников и самоважнейших дел.
– Вот вам мой приказ, и другого не повторю? Алешу не уберегли, теперь я за Михайлу отвечаю. На мне забота корень фамильный сохранить, на мне и ответ. Беру Михайлу к себе!
Вздрогнули родители. Иван Николаевич встал:
– Маменька!..
– Дело решенное, не перечь! А ты, – повернулась к Евгении Андреевне, – отдыхай, силы набирайся!
Сколько лет Фекла Александровна на свете прожила, а никто еще ее воли не отменил.
– Завтра и переведу!
И переселили Михайла Ивановича со всем обзаведением, с кормилицами, с нянькой Карповной в бабкины покои. Фекла Александровна еще подняньку Авдотью к внуку определила, потому что была Авдотья Ивановна первая на всю округу сказочница и на песни голосиста.
Но не успел еще внук на новоселье обжиться, Фекла Александровна новое решение объявила, хотя для видимости объявлял его секунд-майор.
В этот день Николай Алексеевич облекся в парадный екатерининский мундир и поставил на стол ларец. После обедни пришел отец Иван.
– Ну, батюшка, Николай Алексеевич, объявляй! – начала Фекла Александровна.
Николай Алексеевич порылся в ларце, вынул бумагу с печатью, стал читать невнятно:
– «…из Смоленского Наместнического Правления дана сия Николаю Алексееву сыну Глинке в том…» А что, матушка Фекла Александровна, все ли честь надобно?
– Читай, батюшка!..
– «…Николаю Алексееву сыну Глинке в том, что недвижимого имения за ним в Смоленском уезде в Вопецком стану сельцо Соколове с деревнями, крестьян мужеска пола – 87, Ельнинского стану в деревне Шатьково – 24…» Да кто ж, матушка, наших деревень не знает? Зачем их честь-то?
– Ну, быть по-твоему, – уступила Фекла Александровна.
С облегчением вздохнул секунд-майор и, отложил грамоту, продолжал от себя.
– А те деревни выделили мы детям нашим: Димитрию, Луке, Антону, Анастасии, Татьяне… – Николай Алексеевич споткнулся, припоминая: кому бы еще?
– Господи, родных детей перезабыл! – удивилась Фекла Александровна и закончила, словно читала по святцам: – Татьяне, Марии, Прасковье.
– Ну, и я то ж говорю, – подтвердил Николай Алексеевич.
Теперь ему предстояло главное.
– А родовую вотчину нашу, село Новоспасское, со всеми угодьями, деревнями и выселками, с пахотными и сенокосными землями, со всеми пустошами и лесным заказом жалуем мы меньшому сыну Ивану в награду за послушание и к родителю и родительнице сыновнее почтение!..
Фекла Александровна одобрительно кивала головой.
– В случае же кончины нашей, – Николай Алексеевич снова посмотрел на спутницу жизни, – супруге нашей определяем жить в Новоспасском до конца дней, владеть и распоряжаться всем полновластно!
Объявил свою волю екатерининский секунд-майор и вскоре свершил земной путь.
И попрежнему бы жить Фекле Александровне полновластной госпожой. А ей теперь все ни к чему. Ей теперь одно: надежу-внука пестовать.
Жизнь в новоспасском доме окончательно разделилась Иван Николаевич не в пример соседям в хозяйстве размахнулся. Лишних людей на оброк перевел, барщинным барщину сбавил. Мужикам легче, а ему и вовсе не в убыток. Многие господа помещики на такое баловство коситься стали: что за чертовщина, почему ноне в Новоспасском хлеба богаче?
Но замыслы Ивана Николаевича шли далеко. Что ему Новоспасское? Разве на ельнинских землях развернешься?! Стал он брать те самые подряды, о которых матушке толковал. Прежде бы Фекла Александровна запрет наложила, а теперь, кроме внука, ничего не видит. Кроме как о Михайле Ивановиче сама не говорит и никого слушать не желает.
– Вчерась у меня Михайла под стол уполз, вон куда пошло!
Что ж ей после того сыновние новшества?
А Ивану Николаевичу уже своих подрядов мало; начал в компании входить и к откупам присматриваться. Достаток в Новоспасском стал заметно прибывать. И соседи еще пуще косились: «Сказывают, у Глинок мужиков боле не дерут: уж не фармазон ли объявился в Новоспасском? Что же дале будет?..»
А в это время и откройся у Ивана Николаевича еще одна страсть – к цветам. Не зря Евгении Андреевне про цветочный сад говорил. Заложил его на целые версты. Теперь в саду не «барская спесь» в глаза рябит, не какие-нибудь «царские кудри» вьются – розы расцвели!
Садовые новшества Ивану Николаевичу тоже с рук сошли. Фекла Александровна знай внука бережет. Теперь-то и нужен за ним глаз, потому что встал Михайла с четверенек да как пошел ломить!
– …Ну, не сказать, чтобы до дверей, а до трельяжа, ей-ей, путешествует!..
Но тут, у трельяжа, и положен конец всем путям. А если бы и добрался когда-нибудь внук до дверей, крепко-накрепко те двери закрыты. Еще родителей Фекла Александровна иной раз к внуку допустит, а его к ним, на родительскую половину, никак.
– Сквозняки у вас, сохрани бог! – Или схитрит: – В другой раз пришлю. Сейчас Михайле обедать пора! – А то на сенных девушек сошлется: – Вон идут Михайлу Иваныча тешить!..
Когда ему пошел второй год, на таинственной родительской половине объявилась сестрица Поля. А бабушка на нее взглянула и глаза отвела. Молвила равнодушным голосом:
– Девчонка? Эка невидаль! Уберите!..
И живет бабушка попрежнему. Никого не признает – внуком дышит.
Чинно стоит в покоях Феклы Александровны старинная мебель и люди по струнке ходят. Против буфета висит на стене картина. На картине корабль распустил паруса, будто совсем плыть собрался, а под кораблем надпись: «Жду ветра силы и ожидаю время».
Эту аллегорию понимать надо: может, живописец вовсе и не корабль разумел, а человека: не пускайся без времени в море житейское!..
На трюмо стоят часы. Из бронзовой львиной пасти бесшумно льется стеклянным столбиком вода. У тех часов затейливый бой, но его не услышишь. Не желает Фекла Александровна, чтоб часы заводили: не к чему людям бога проверять.
Время и без часов вон как бежит! Едва минул год, опять принесли к бабушке новую внучку, которая пищала в розовом одеяльце. Опять сказали Мише: «Сестра, теперь – Наташа». А бабушка на нее и глядеть не стала:
– Опять девчонка? – и замолкла, словно забылась.
Жарко в покоях Феклы Александровны. Жарко так, что нет силы терпеть, а бабушка нянькам приказывает:
– Наденьте на Михайла Ивановича шубку!
Придумала ему особую комнатную шубку. Эта – сверх тех, которые для выхода положены. Терпит Михайла Иванович и сопит в своих шубках, что ручной медвежонок. Терпит и незаметно растет.
– Мухи не обидит, – умиляются, забежав в людскую, няньки. – При нем никакую насекомую порешить нельзя, плачет!
А случалось и так: накажет бабушка виновную из собственных рук – перед барыней холопка когда не виновата? – а Михайла Иванович в слезы и на руки к Карповне. Фекла Александровна и Карповну пристрожила:
– Это ты дите учишь? Смотри, старая! Не порти барчука!
А внуку – новые баловства: чай со сливками во всякое время, сахарные крендели, домашние пастилы, изюм, орехи, ягодные квасы, чего ни пожелаешь – все безотказно!
– Эй, девки, рядитесь!
Завяжут сенным девушкам широкие рукава над головами, стреножат их: «Пляшите!» Вот они слепые и топчутся; начнут плясать – хлоп об пол!
– Ой, любехонько! – сама Фекла Александровна от смеха слезу утрет.
А Михайла Иванович посмотрит, посмотрит:
– Бабушка, не хочу!
Кто его знает, каких еще затей ему надо?..
На пятом году новоспасский наследник взял в руки мел и давай расписывать по полу картины: вот деревья, а вот церковь. Правда, этакой церкви можно на дереве, вроде скворешни, уместиться. А все-таки, если вглядеться. – церковь. Когда нехватает места на полу, живописец и под диваны спутешествует, там свои сады и церковные маковки докончит Но беда, если кто-нибудь помешает Михайле Ивановичу в занятиях или наступит на его картины. На что тихий да приветливый, а тут весь затрясется и в сторону виновного оттащит: зашел-де куда не следует!..
И сидит за картинками день-денской, не шелохнется. Голову набок склонит, будто слушает. Может, и впрямь какие голоса слышит?
Давно примечает Фекла Александровна за внуком: умственный растет, всего в жизни добьется!
Глава пятая
– Авдотья, играй песни!
И только бабушка прикажет, внук тащит к ее креслу свою скамеечку: он на песни первый охотник.
Поклонилась Авдотья Ивановна барыне в пояс:
– Что петь прикажете, матушка?
Знает Авдотья Ивановна и песни и сказки, знает про Егория храброго и про Ивана-царевича, а еще про птицу Сирин… Да разве перечтешь все сказки, все песни или наигрыши?
Ступит шаг вперед Авдотья Ивановна, молодая, пригожая, и лицом и осанкой – всем взяла. Не красавица, а каждый заглядится. Голос у Авдотьи Ивановны мягкий, поет – каждое слово светится:
– Спи, христос с тобой! Сгинь, нечистая сила!..
Сами собой открылись у мальчика глаза, и сон шмыгнул в самый дальний угол.
– А какая она, нечистая сила?
– Известно какая – всякая!
– Да какая, Карповна?
– Каждый человек знает, какая. Одни бесы в болотине сидят – те болотные, тиной мазанные. А которые лесовики – те махонькие, а ручищи у них страшенные. По ночам в те ручищи хлопают – по лесу гром гремит. А водяным да речным свое обличье дадено – те голышом скачут. Есть еще лысые бесы – те скучные, ничем не довольные… Какие еще-то есть?..
Задумалась Карповна: разве всю нечистую силу в памяти удержишь? А Михайла Иванович так и не узнал, какие еще нечистые бывают. Спит мальчик, и распечатывается перед ним Книга Голубиная, а в ней писано то, что собрано во всех книгах по всей земле. Вот бы раздобыть такую книгу! За нее можно все царство отдать, себе только Жар-птицу оставить – пусть поет!..
Но пока что распечатались только книги в бабушкином шкафу. Миша треплет страницы, чтобы добраться скорее до картинок. Но мало картинок в старых книгах церковной печати. Только зря переворачивает лист за листом.
– Трудишься, книжник? – приглядывается мимоходом отец Иван. – Ну, трудись, трудись, да смотри, в книжного червя не обернись! Вредные они, книжные черви!..
Засмеялся поп, погладил книжника шершавой рукой, и след его простыл. Но однажды отец Иван пришел на усадьбу спозаранку, серьезный, будто даже торжественный.
– Ну, Михайла Иванович, собирайся!
– Куда?
– В книжное царство! – и показал мальчику мудреные титлы. – Смекай-ка: вот тебе аз, а сия соседка буки зовется. Для того и не похожи друг на друга, чтобы грамотеи, вроде тебя, не смешали. А здесь расположилось веди. С сахарным кренделем сходно? То-то, брат, и есть!..
И так, играючи, показал всю азбуку. Миша слушал внимательно, по обыкновению склонив голову набок, и глядел на таинственные титлы во все глаза.
– Ну, смекай дальше: если к буки аз пристроить, что будет?
Мальчик задумался: вроде как будто и ничего не будет. Но когда вслед за учителем ученик неуверенно дважды повторил: «Ба-ба…» – бабка охнула, прослезилась и принялась внука целовать. Урок оборвался. Отец Иван, смеясь, приговаривал:
– Так его, Фекла Александровна, истинно говорю книжник будет!
Миша выучился читать так быстро и бойко, что сам учитель удивился: вон куда игра в титлы привела!
Теперь в жизни Феклы Александровны появилось новое занятие. В вечерний час она раскрывала тяжелую книгу в сафьяновом переплете с золочеными застежками:
– А ну, Михайла, перечти вчерашнее!
У дверей замирали няньки. В тишине, изредка прерываемой вздохом умиления, долго ззучал детский голос, такой же степенный и неторопливый, как сам новоспасский барчук.
– Ну и внучек! – умиляется Фекла Александровна. – На шестом году книги чтет! Не бывало еще такого чуда ни у ближних, ни у дальних соседей, а почитай и во всей губернии. Да есть ли и в столицах такое чудо?.. Едва ли…
И не заметила Фекла Александровна, что с ней тоже чудо совершилось. Люди уж давно дивятся: что с Соколихой сталось? Только она одна ничего не замечает. Стоит внуку объявить какое желание, бабка первая устремится на неверных ногах, чтоб его исполнить. Так и пошла под начал всевластная госпожа Фекла Александровна. Даром что внука из-под стола не видно. И кто знает, какие он новые испытания на бабку наложит? Поднес к ней книгу:
– Теперь, бабушка, ты читай!
– Ой, баловник, где мне без очков разобрать?
– А ты надень очки.
– Ох, выдумщик, мои очки для грамоты негожи!
– Другие надень, гожие!
– А гожие мышка разбила, хвостиком смахнула…
Вот как приходится хитрить Фекле Александровне на старости лет. Она и смолоду не все титлы разбирала. Матушка, царство ей небесное, строгая была: «Не для чего, – говорила, – честной девице грамота: еще любовные цидулы писать станет…» А потом и недосужно было: поважней титлов дела нашлись. Теперь же на всей бабкиной половине Михайла Иванович – командир.
Впрочем, в одном старуха осталась неприступной.
– Бабушка, гулять хочу!
– Батюшки-светы, в этакую непогодь!
А в окно солнце льется, ни один листок в саду не шелохнет. Ну, и что ж из того? Погода – первая обманщица. А у Феклы Александровны еще с ночи кости ныли. Кости никогда не обманут.
Чем заметнее старела Фекла Александровна, тем жарче становилось в ее покоях. По строгому запрету никогда не поднималась ни одна оконная рама. Рос Миша как тепличный цвет, не от того ли и недужил? Но никто не посмел бы сказать этого новоспасской госпоже. Хоть и уходили с каждым днем ее силы, а все еще хватало их, чтобы держать дом в беспрекословье.
Пристала к мальчику золотуха. Не узнать Михайла Ивановича, степенного барчука, томится, скучает, в капризы входит.
– Клади ему, Карповна, сахару послаще! Да душистого медку отведай, батюшка, – от всех хворей исцелит!
Ничего не хочет внук. Ему бы в сад, там скворцы прилетели. Разве в окошко их увидишь?
Но все чаще дремлет в креслах бабушка, все дольше и крепче ее дремы. Выждет Михаила Иванович и давай бог ноги – на женское крыльцо да по мягкой оттеплевшей земле, по веселым лужицам – прямо к колокольне… Сейчас ударят ко всенощной. Уже прошел пономарь Петрович, отвалил двери и скрылся в полутьме. Ох, как медленно карабкается Петрович, должно быть, отдыхает на каждой ступеньке! Миша ждет, замерев от нетерпения… А, наконец!
Раздался первый удар большого колокола. Его густой голос медленно поплыл над рекой в поля; вдогонку за большаком бросились резвой стаей колокола-подголоски и тоже скрылись в лесу. Может, отправились в неведомое царство, а может, будут странствовать по небу, как бредут по земле странные люди, что зайдут на праздник в Новоспасское, а потом опять идут. Идут по красному солнышку, по утренним и вечерним зорям, идут да идут, а куда?..
Миша смотрит вслед колокольным звонам, будто в самом деле видит, как они тают вместе с дальним светлым облаком. А то заденут резвые подголоски макушку старого вяза, и тогда зашелестит вслед странникам каждый листок.
– Бабушка кличут! Бабушка гневаются!..
Нянька Авдотья бежит от крыльца и поспешно ведет барчука к дому. Как все здесь знакомо: каждая бабушкина морщинка, каждая вмятина на вощеном полу!
И только бабушка прикажет, внук тащит к ее креслу свою скамеечку: он на песни первый охотник.
Поклонилась Авдотья Ивановна барыне в пояс:
– Что петь прикажете, матушка?
Знает Авдотья Ивановна и песни и сказки, знает про Егория храброго и про Ивана-царевича, а еще про птицу Сирин… Да разве перечтешь все сказки, все песни или наигрыши?
Ступит шаг вперед Авдотья Ивановна, молодая, пригожая, и лицом и осанкой – всем взяла. Не красавица, а каждый заглядится. Голос у Авдотьи Ивановны мягкий, поет – каждое слово светится:
Поет Авдотья Ивановна, а слово песню ведет. Слово – песне поводырь, к слову голос строится:
Как на матушке на святой Руси,
На святой Руси, на пресветлыя,
Посередь поля, середи лесов
Выпадала Книга Голубиная…
Показала Авдотья Ивановна, какая та книга необъятная, у барчука глаза тоже раскрылись во всю ширь: вот бы ему такую книгу! А думать о том недосуг. Уже собрались к Книге Голубиной сорок царей со царевичами, сорок князей со княжевичами. Думают-гадают, как ту книгу честь, книгу запечатанную. И, глядь, подъезжает к книге сам Володимир-князь и премудрого царя Давыда вопрошает:
Выпадала Книга Голубиная,
И немалая, невеликая,
Долины́ Книга сороку сажен,
Поперечины двадцати сажен…
Все знает, на все ответит премудрый царь Давыд Евсеевич, только не дождаться тех ответов Михайле Ивановичу. Уже начал было Давыд Евсеевич ответ держать, и вдруг уплыл куда-то премудрый царь, а к Михайлу Ивановичу клубком подкатился сон-угомон. Взяла дитятю Карповна, уложила в мягкую постелю.
Ты скажи-ка нам, проповедывай:
От чего зачалось солнце красное?
От чего зажглись звезды ясные?
От чего повелись ветры буйные?
От чего горят зори-молоньи?
От чего у нас мир-народ?
– Спи, христос с тобой! Сгинь, нечистая сила!..
Сами собой открылись у мальчика глаза, и сон шмыгнул в самый дальний угол.
– А какая она, нечистая сила?
– Известно какая – всякая!
– Да какая, Карповна?
– Каждый человек знает, какая. Одни бесы в болотине сидят – те болотные, тиной мазанные. А которые лесовики – те махонькие, а ручищи у них страшенные. По ночам в те ручищи хлопают – по лесу гром гремит. А водяным да речным свое обличье дадено – те голышом скачут. Есть еще лысые бесы – те скучные, ничем не довольные… Какие еще-то есть?..
Задумалась Карповна: разве всю нечистую силу в памяти удержишь? А Михайла Иванович так и не узнал, какие еще нечистые бывают. Спит мальчик, и распечатывается перед ним Книга Голубиная, а в ней писано то, что собрано во всех книгах по всей земле. Вот бы раздобыть такую книгу! За нее можно все царство отдать, себе только Жар-птицу оставить – пусть поет!..
Но пока что распечатались только книги в бабушкином шкафу. Миша треплет страницы, чтобы добраться скорее до картинок. Но мало картинок в старых книгах церковной печати. Только зря переворачивает лист за листом.
– Трудишься, книжник? – приглядывается мимоходом отец Иван. – Ну, трудись, трудись, да смотри, в книжного червя не обернись! Вредные они, книжные черви!..
Засмеялся поп, погладил книжника шершавой рукой, и след его простыл. Но однажды отец Иван пришел на усадьбу спозаранку, серьезный, будто даже торжественный.
– Ну, Михайла Иванович, собирайся!
– Куда?
– В книжное царство! – и показал мальчику мудреные титлы. – Смекай-ка: вот тебе аз, а сия соседка буки зовется. Для того и не похожи друг на друга, чтобы грамотеи, вроде тебя, не смешали. А здесь расположилось веди. С сахарным кренделем сходно? То-то, брат, и есть!..
И так, играючи, показал всю азбуку. Миша слушал внимательно, по обыкновению склонив голову набок, и глядел на таинственные титлы во все глаза.
– Ну, смекай дальше: если к буки аз пристроить, что будет?
Мальчик задумался: вроде как будто и ничего не будет. Но когда вслед за учителем ученик неуверенно дважды повторил: «Ба-ба…» – бабка охнула, прослезилась и принялась внука целовать. Урок оборвался. Отец Иван, смеясь, приговаривал:
– Так его, Фекла Александровна, истинно говорю книжник будет!
Миша выучился читать так быстро и бойко, что сам учитель удивился: вон куда игра в титлы привела!
Теперь в жизни Феклы Александровны появилось новое занятие. В вечерний час она раскрывала тяжелую книгу в сафьяновом переплете с золочеными застежками:
– А ну, Михайла, перечти вчерашнее!
У дверей замирали няньки. В тишине, изредка прерываемой вздохом умиления, долго ззучал детский голос, такой же степенный и неторопливый, как сам новоспасский барчук.
– Ну и внучек! – умиляется Фекла Александровна. – На шестом году книги чтет! Не бывало еще такого чуда ни у ближних, ни у дальних соседей, а почитай и во всей губернии. Да есть ли и в столицах такое чудо?.. Едва ли…
И не заметила Фекла Александровна, что с ней тоже чудо совершилось. Люди уж давно дивятся: что с Соколихой сталось? Только она одна ничего не замечает. Стоит внуку объявить какое желание, бабка первая устремится на неверных ногах, чтоб его исполнить. Так и пошла под начал всевластная госпожа Фекла Александровна. Даром что внука из-под стола не видно. И кто знает, какие он новые испытания на бабку наложит? Поднес к ней книгу:
– Теперь, бабушка, ты читай!
– Ой, баловник, где мне без очков разобрать?
– А ты надень очки.
– Ох, выдумщик, мои очки для грамоты негожи!
– Другие надень, гожие!
– А гожие мышка разбила, хвостиком смахнула…
Вот как приходится хитрить Фекле Александровне на старости лет. Она и смолоду не все титлы разбирала. Матушка, царство ей небесное, строгая была: «Не для чего, – говорила, – честной девице грамота: еще любовные цидулы писать станет…» А потом и недосужно было: поважней титлов дела нашлись. Теперь же на всей бабкиной половине Михайла Иванович – командир.
Впрочем, в одном старуха осталась неприступной.
– Бабушка, гулять хочу!
– Батюшки-светы, в этакую непогодь!
А в окно солнце льется, ни один листок в саду не шелохнет. Ну, и что ж из того? Погода – первая обманщица. А у Феклы Александровны еще с ночи кости ныли. Кости никогда не обманут.
Чем заметнее старела Фекла Александровна, тем жарче становилось в ее покоях. По строгому запрету никогда не поднималась ни одна оконная рама. Рос Миша как тепличный цвет, не от того ли и недужил? Но никто не посмел бы сказать этого новоспасской госпоже. Хоть и уходили с каждым днем ее силы, а все еще хватало их, чтобы держать дом в беспрекословье.
Пристала к мальчику золотуха. Не узнать Михайла Ивановича, степенного барчука, томится, скучает, в капризы входит.
– Клади ему, Карповна, сахару послаще! Да душистого медку отведай, батюшка, – от всех хворей исцелит!
Ничего не хочет внук. Ему бы в сад, там скворцы прилетели. Разве в окошко их увидишь?
Но все чаще дремлет в креслах бабушка, все дольше и крепче ее дремы. Выждет Михаила Иванович и давай бог ноги – на женское крыльцо да по мягкой оттеплевшей земле, по веселым лужицам – прямо к колокольне… Сейчас ударят ко всенощной. Уже прошел пономарь Петрович, отвалил двери и скрылся в полутьме. Ох, как медленно карабкается Петрович, должно быть, отдыхает на каждой ступеньке! Миша ждет, замерев от нетерпения… А, наконец!
Раздался первый удар большого колокола. Его густой голос медленно поплыл над рекой в поля; вдогонку за большаком бросились резвой стаей колокола-подголоски и тоже скрылись в лесу. Может, отправились в неведомое царство, а может, будут странствовать по небу, как бредут по земле странные люди, что зайдут на праздник в Новоспасское, а потом опять идут. Идут по красному солнышку, по утренним и вечерним зорям, идут да идут, а куда?..
Миша смотрит вслед колокольным звонам, будто в самом деле видит, как они тают вместе с дальним светлым облаком. А то заденут резвые подголоски макушку старого вяза, и тогда зашелестит вслед странникам каждый листок.
– Бабушка кличут! Бабушка гневаются!..
Нянька Авдотья бежит от крыльца и поспешно ведет барчука к дому. Как все здесь знакомо: каждая бабушкина морщинка, каждая вмятина на вощеном полу!
Глава шестая
Над самым берегом Десны поднимается новый барский дом. Туда непрерывно везут могучие дубы, там с утра до ночи стучат топоры. Дом растет, как в сказке… А может быть, там и начинается сказочное царство? Но близок локоть, да не укусишь. Хоть бы в окошко наглядеться, так и то нельзя: бабушка или сама отведет, или нянькам прикажет: сохрани бог, как бы на Михайлу из окошка не надуло!..
До родительской половины еще ближе, чем до нового дома, но бабушка все выходы забила, на все двери войлоки понавесила – попробуй выберись. Приходится ждать, пока с родительской половины прибежит батюшка, да ведь батюшка всегда на ходу, смотришь – уже подают к крыльцу тройку. Батюшка всегда торопится, иначе как на тройках не скачет. Приходит с таинственной половины матушка, милует сына, а бабушка при этом места себе не находит:
– Ты мне его, Евгения, не балуй!..
Велики тревоги у новоспасской госпожи, а все больше одолевает ее дрема. Но ей, Фекле Александровне, умирать нельзя. Еще не исполнила обета, не вырастила внука, роду продолжение. Вздохнет в горести новоспасская госпожа и опять забудется в дреме.
А Миша придумал, чем ее утешить. Отыскал тазы, в которых варят варенье, обернул в тряпицу поварешки да как грянет во все колокола, не хуже Петровича.
Переполошилась Фекла Александровна, привскочила в кресле:
– Светопреставление!..
За такую дерзость никому бы не сдобровать, а внуку сошло. Отдышалась бабушка и в умиление пришла:
– Ну и внучек! И благовест, и трезвон, и перезвон – все превзошел. И кто его учил?
А его никто не учил. Мало ли для барского дитяти благородных забав? Чтобы в тазы бить, это кому же в ум придет? А Михайла Иванович старую бабку в новое искушение ввел. Только слово сказал – в детскую малые церковные колокольцы представили. Ему бы, барчуку, барином жить, а он в звонари, что ли, смотрит? Чудно!..
Но коли до своего дорвался, лучше ему не мешать. Оторвать – все равно не оторвешь. Только сердце ему распалишь. Ну и трудись, Михайлушка!
Миша начинает медленные переборы с протяжкой. Колокольцы поют жалостно, как калики перехожие, когда сидят убогие у церкви, ожидая милостыни. Проходят богомольцы, звеня падает на денежку медный грош. Колокольцы все тебе покажут. Пустил их в разбег – залились-поскакали, как батюшкины тройки. Гонись – не догонишь! Колокольцы все могут! Батюшкины тройки нивесть где скачут, калики перехожие когда-то еще придут, а колокольцы всегда при тебе. За то и любит их новоспасский барчук. Вот, Фекла Александровна, какие у внука забавы: в буквы поиграл – в первые грамотеи вышел, колокольцы перебирает – куда теперь придет?
А бабушке некогда о несущественном думать. Никак опять холодом на Михайлу потянуло?
– Эй, ротозейки! Обезручели, негодницы! – да еще сверкнет на негодниц прежним соколиным глазом. – Не видите, курослепы, сквозняк!
И закроют еще плотнее двери. Сидеть бы Михаиле Ивановичу за семью запорами. Да не таков он, чтобы сиднем сидеть. Коли ему у бабушки ни к дверям, ни к окнам ходу нет, взял он да и прорубил себе свое оконце – слуховое. В то оконце поглядывает – через песню всю жизнь видит.
– Пой, нянька, пой, Авдотьюшка!
– А ты слушай, Михайлушка, слушай-потрудись!
Не скоро сказка оказывается, а песням вовсе конца нет. Сколько песен – столько голосов, а к каждому голосу – подголоски. Каждой песне свой лад, а в ладу свои ходы-выходы, им счету нет.
И поет Мише нянька Авдотья, поет не день, не два, поет ему многие годы. А Михайле Ивановичу через песню все видать. Видит, как во поле березынька стоит, и на ту песню сами березки под вечер сбегаются. Стоят на лугу, обнявшись, да позванивают вешними сережками: «Гляньте, девушки, кто там?..» А за рекой, за речушкой куражится перед невестами яр-хмель. Ходит-вьется до тех пор, пока не затеплится в крайней избе лучинушка. Пока она горит-догорает, послушайте, добры молодцы, как в городе царевна жила. И только глянула из песни царевна, темная ночка ближе придвинулась, и месяц-царевич выплыл в остророгой ладье. Ему с высоты на царевну глянуть и себя показать. Но засмотрелся на царевну месяц и не слыхал, как вроссыпь прокричали последние петухи. А жаворонок, откуда ни возьмись, выпорхнул из туманных рос да подхватил песню и взлетел с нею к солнцу.
– Я тебя, Ладо, встретил, я первый!..
Улыбнулось жаворонку солнце и послало лучи по всему белому свету. Расходятся золотые лучи и звенят, как струны, на звончатых гуслях. Вторят тем гуслям люди и поля, леса и горы, вся земля…
– Кто, нянька, песню выдумал?
– А кому ж, Михайлушка, этакую красоту придумать? В народе живет, и народ жив ею. Кончится песня – жизни конец. Вот и берегут люди песню…
До родительской половины еще ближе, чем до нового дома, но бабушка все выходы забила, на все двери войлоки понавесила – попробуй выберись. Приходится ждать, пока с родительской половины прибежит батюшка, да ведь батюшка всегда на ходу, смотришь – уже подают к крыльцу тройку. Батюшка всегда торопится, иначе как на тройках не скачет. Приходит с таинственной половины матушка, милует сына, а бабушка при этом места себе не находит:
– Ты мне его, Евгения, не балуй!..
Велики тревоги у новоспасской госпожи, а все больше одолевает ее дрема. Но ей, Фекле Александровне, умирать нельзя. Еще не исполнила обета, не вырастила внука, роду продолжение. Вздохнет в горести новоспасская госпожа и опять забудется в дреме.
А Миша придумал, чем ее утешить. Отыскал тазы, в которых варят варенье, обернул в тряпицу поварешки да как грянет во все колокола, не хуже Петровича.
Переполошилась Фекла Александровна, привскочила в кресле:
– Светопреставление!..
За такую дерзость никому бы не сдобровать, а внуку сошло. Отдышалась бабушка и в умиление пришла:
– Ну и внучек! И благовест, и трезвон, и перезвон – все превзошел. И кто его учил?
А его никто не учил. Мало ли для барского дитяти благородных забав? Чтобы в тазы бить, это кому же в ум придет? А Михайла Иванович старую бабку в новое искушение ввел. Только слово сказал – в детскую малые церковные колокольцы представили. Ему бы, барчуку, барином жить, а он в звонари, что ли, смотрит? Чудно!..
Но коли до своего дорвался, лучше ему не мешать. Оторвать – все равно не оторвешь. Только сердце ему распалишь. Ну и трудись, Михайлушка!
Миша начинает медленные переборы с протяжкой. Колокольцы поют жалостно, как калики перехожие, когда сидят убогие у церкви, ожидая милостыни. Проходят богомольцы, звеня падает на денежку медный грош. Колокольцы все тебе покажут. Пустил их в разбег – залились-поскакали, как батюшкины тройки. Гонись – не догонишь! Колокольцы все могут! Батюшкины тройки нивесть где скачут, калики перехожие когда-то еще придут, а колокольцы всегда при тебе. За то и любит их новоспасский барчук. Вот, Фекла Александровна, какие у внука забавы: в буквы поиграл – в первые грамотеи вышел, колокольцы перебирает – куда теперь придет?
А бабушке некогда о несущественном думать. Никак опять холодом на Михайлу потянуло?
– Эй, ротозейки! Обезручели, негодницы! – да еще сверкнет на негодниц прежним соколиным глазом. – Не видите, курослепы, сквозняк!
И закроют еще плотнее двери. Сидеть бы Михаиле Ивановичу за семью запорами. Да не таков он, чтобы сиднем сидеть. Коли ему у бабушки ни к дверям, ни к окнам ходу нет, взял он да и прорубил себе свое оконце – слуховое. В то оконце поглядывает – через песню всю жизнь видит.
– Пой, нянька, пой, Авдотьюшка!
– А ты слушай, Михайлушка, слушай-потрудись!
Не скоро сказка оказывается, а песням вовсе конца нет. Сколько песен – столько голосов, а к каждому голосу – подголоски. Каждой песне свой лад, а в ладу свои ходы-выходы, им счету нет.
И поет Мише нянька Авдотья, поет не день, не два, поет ему многие годы. А Михайле Ивановичу через песню все видать. Видит, как во поле березынька стоит, и на ту песню сами березки под вечер сбегаются. Стоят на лугу, обнявшись, да позванивают вешними сережками: «Гляньте, девушки, кто там?..» А за рекой, за речушкой куражится перед невестами яр-хмель. Ходит-вьется до тех пор, пока не затеплится в крайней избе лучинушка. Пока она горит-догорает, послушайте, добры молодцы, как в городе царевна жила. И только глянула из песни царевна, темная ночка ближе придвинулась, и месяц-царевич выплыл в остророгой ладье. Ему с высоты на царевну глянуть и себя показать. Но засмотрелся на царевну месяц и не слыхал, как вроссыпь прокричали последние петухи. А жаворонок, откуда ни возьмись, выпорхнул из туманных рос да подхватил песню и взлетел с нею к солнцу.
– Я тебя, Ладо, встретил, я первый!..
Улыбнулось жаворонку солнце и послало лучи по всему белому свету. Расходятся золотые лучи и звенят, как струны, на звончатых гуслях. Вторят тем гуслям люди и поля, леса и горы, вся земля…
– Кто, нянька, песню выдумал?
– А кому ж, Михайлушка, этакую красоту придумать? В народе живет, и народ жив ею. Кончится песня – жизни конец. Вот и берегут люди песню…