Страница:
– Штабс-капитан Фигнер доносит об уничтожении его партией крупной неприятельской магазеи, а к рапорту имеется препровождение. – И генерал Коновницын зачитал официальным тоном: – «При сем препровождаю отбитых у неприятеля… сто волов…»
– Хо-хо-хо! – весь заколыхался от смеха Кутузов. – Рапорт идет, а за рапортом препровождение… мычит! Ну, уморил! Куда ж твои канцеляристы с этаким препровождением денутся? – И, едва отдышавшись, фельдмаршал закончил: – А Фигнера благодарить: ждем, мол, дальнейших препровождений! – и снова заколыхался от смеха.
Вошедший в избу адъютант доложил, что прибывший штабс-капитан Фигнер просит аудиенции по самоважнейшему делу.
– Легок на помине! – молвил Кутузов. – Пусть войдет!..
Выслушав доклад о ляховском деле, он одобрительно покряхтел, обнял Фигнера и приказал отписать в Петербург:
«Победа сия тем более знаменита, что в первый раз в продолжение кампании неприятельский корпус положил оружие перед нами…»
– Так перехитрили, говоришь, господина Ожеро? – обратился фельдмаршал к Фигнеру. – Вот и нам бы эдак Бонапарта перехитрить! – Кутузов посмотрел в слепое, промерзшее окно. – Хотел бы я знать, где он, собачий сын, ночует?..
А тот, о ком столь непочтительно отозвался Михаила Илларионович, все еще откатывался по большаку к Смоленску. Следом за ним, наседая, шли летучие русские полки.
Наполеон не знал, что в этих проводах вовсе не участвуют главные русские силы. Он даже не подозревал о параллельном преследовании, предпринятом Кутузовым. Он все еще верил в свою зимовку на линии Днепра с опорой на Смоленск. Большую часть пути Наполеон шел пешком, чтобы согреться. На нем были соболья шуба, крытая зеленым бархатом, и шапка, отороченная русским соболем. За императором следовала его походная карета. На карете колыхались, пугая коней, густо навязанные спереди и сзади ржаные снопы: тоже для тепла…
Между тем из Ляхова выводили последние колонны пленных.
– Пошел, пошел! – покрикивали на них мужики-конвоиры.
В Новоспасском встретили пленных старики и бабы, к ним опасливо жались ребята.
– Мамонька, который Бонапарт?
– А шут их разберет – все бонапарты!..
Встречали пленных молча; провожая, долго глядели вслед. А пленные все шли и шли, дуя на свои сведенные стужей пальцы.
– Эх вы, выморозки!..
А какой там мороз! Настоящих морозов еще и не было.
Вернувшись после сдачи пленных, новоспасские хозяева принесли с собой маленькие ручные мельницы, брошенные неприятелем на дорогах. Мельницы долго ходили по рукам:
– М-да… штучка!
– Заморская работа!
– Мельницы, вишь, прислали, а про зерно забыли!
Посмеялись мужики от вольного сердца в полный голос и отдали мельницы ребятам.
В тот вечер Аким собрался в путь:
– Прощайте, отцы!
– Ты куда?
– С войском уйду. Земля обиду терпит. А земля наша – гордая; не простит, пока обиду ее не упокоим… Вы здесь хозяйствуйте, а я пойду!..
Не будет и Акиму покоя, пока не вздохнет всей грудью земля, пока вольно не зашумят леса.
Аким шел и думал о вольной земле, о вольных на ней людях. Должна притти такая жизнь! Не согнулся перед Бонапартом мужик, кто ж его теперь согнет?
Мечтательный мужик Аким!
Глава восьмая
О Колумбе и странствиях вообще
Глава первая
Глава вторая
– Хо-хо-хо! – весь заколыхался от смеха Кутузов. – Рапорт идет, а за рапортом препровождение… мычит! Ну, уморил! Куда ж твои канцеляристы с этаким препровождением денутся? – И, едва отдышавшись, фельдмаршал закончил: – А Фигнера благодарить: ждем, мол, дальнейших препровождений! – и снова заколыхался от смеха.
Вошедший в избу адъютант доложил, что прибывший штабс-капитан Фигнер просит аудиенции по самоважнейшему делу.
– Легок на помине! – молвил Кутузов. – Пусть войдет!..
Выслушав доклад о ляховском деле, он одобрительно покряхтел, обнял Фигнера и приказал отписать в Петербург:
«Победа сия тем более знаменита, что в первый раз в продолжение кампании неприятельский корпус положил оружие перед нами…»
– Так перехитрили, говоришь, господина Ожеро? – обратился фельдмаршал к Фигнеру. – Вот и нам бы эдак Бонапарта перехитрить! – Кутузов посмотрел в слепое, промерзшее окно. – Хотел бы я знать, где он, собачий сын, ночует?..
А тот, о ком столь непочтительно отозвался Михаила Илларионович, все еще откатывался по большаку к Смоленску. Следом за ним, наседая, шли летучие русские полки.
Наполеон не знал, что в этих проводах вовсе не участвуют главные русские силы. Он даже не подозревал о параллельном преследовании, предпринятом Кутузовым. Он все еще верил в свою зимовку на линии Днепра с опорой на Смоленск. Большую часть пути Наполеон шел пешком, чтобы согреться. На нем были соболья шуба, крытая зеленым бархатом, и шапка, отороченная русским соболем. За императором следовала его походная карета. На карете колыхались, пугая коней, густо навязанные спереди и сзади ржаные снопы: тоже для тепла…
Между тем из Ляхова выводили последние колонны пленных.
– Пошел, пошел! – покрикивали на них мужики-конвоиры.
В Новоспасском встретили пленных старики и бабы, к ним опасливо жались ребята.
– Мамонька, который Бонапарт?
– А шут их разберет – все бонапарты!..
Встречали пленных молча; провожая, долго глядели вслед. А пленные все шли и шли, дуя на свои сведенные стужей пальцы.
– Эх вы, выморозки!..
А какой там мороз! Настоящих морозов еще и не было.
Вернувшись после сдачи пленных, новоспасские хозяева принесли с собой маленькие ручные мельницы, брошенные неприятелем на дорогах. Мельницы долго ходили по рукам:
– М-да… штучка!
– Заморская работа!
– Мельницы, вишь, прислали, а про зерно забыли!
Посмеялись мужики от вольного сердца в полный голос и отдали мельницы ребятам.
В тот вечер Аким собрался в путь:
– Прощайте, отцы!
– Ты куда?
– С войском уйду. Земля обиду терпит. А земля наша – гордая; не простит, пока обиду ее не упокоим… Вы здесь хозяйствуйте, а я пойду!..
Не будет и Акиму покоя, пока не вздохнет всей грудью земля, пока вольно не зашумят леса.
Аким шел и думал о вольной земле, о вольных на ней людях. Должна притти такая жизнь! Не согнулся перед Бонапартом мужик, кто ж его теперь согнет?
Мечтательный мужик Аким!
Глава восьмая
Да что же творится в Ельне? И не только в городе, а по всей округе. Мало что дивизии сюда идут – целыми корпусами войско прибывает. Вся русская армия сюда шествует. Уж не главная ли война по высшим диспозициям на Ельню назначена? Вот тебе и Ельня!
Полки располагались по деревням. Солдаты сушили портянки, надевали чистые рубахи. Бабы обряжали воинство, из последнего запаса пекли пироги.
– Спасибо, бабы! Много довольны!
– Вам, сердешные, спасибо! Вы Расею вернули!..
За армией в Ельню пришло калужское ополчение и свои смоленские ополченцы.
В Новоспасское прискакал Дмитрий Николаевич и рявкнул могучим своим басом, словно у бочки днище вышиб:
– Здорово, мужики, каково воевали?
– Помаленьку, батюшка.
А Дмитрий Николаевич уже шел по амбарам, заглядывал в хлебные ямы:
– Тащи все на божий свет!
Потом созвал баб в контору:
– Ставьте, бабы, опару. Бонапарту поминальные блины печь будем, ого-го!..
Стекла в окнах конторы откликнулись дружным звоном.
– А теперь, – продолжал Дмитрий Николаевич, – вот вам главный приказ: во всех печах сухари сушить! Сухарь ныне у самою главнокомандующего – первая забота. Дальние проводы гостю готовит!..
Кроме того, приказал он немедля пригнать барский скот.
– С братцем Иваном Николаевичем после разберемся, а солдату крошево в щи сейчас надобно!.
Всех Дмитрий Николаевич растормошил и сам упарился, зато дела пошли быстрым ходом. Напоследок забежал тысячный начальник к отцу Ивану; ткнул вилкой в тарелку, хрустнул ядреным огурцом, скинул болотные сапожищи, переобулся в валенки – едва ему во всем Новоспасском по ноге нашлись.
– Ну и человек! – Восхищенно взирая на Дмитрия Николаевича, шептал отец Иван. – Воюет – словно зайцев в полях гонит. Воистину неутомимый человек!
– Чуть не забыл!.. – притопывая ногою в тесном валенке, обратился к отцу Ивану Дмитрий Николаевич: – К тебе тоже дело есть: ехать тебе в Ельню и к утру быть на месте – встречать главнокомандующего!
– Главнокомандующего?! Мне?! – отец Иван как стоял, так и сел на стоявший у стены сундук.
– И бумагу тебе от начальства вез… Да куда ж она запропастилась?.. – Дмитрий Николаевич притопнул еще раз – и был таков.
– Как же я, мать, перед фельдмаршалом предстану? – горестно вопрошал с сундука отец Иван. – Ему по уставу, может, митрополита надо, и вдруг – сельский поп… Тут, мать, торжественность надобна, а какое с меня торжество? – Он посмотрел на подрясник: как назло, попадья наставила на локти разноцветных заплат. – Где, мать, от господ дареная ряска? – Отец Иван подбежал к зеркалу и вовсе пришел в смущение: – Зарос, совсем зарос, сущий Вельзевул!..
Попадья рылась в сундуке и с перепугу вытаскивала вместо ряски нивесть что, совсем неподобное. «Ну как он, в самом деле, перед фельдмаршалом предстанет? Теперь уж окончательно беда, теперь не спасешься!» – и глянула на отца Ивана с робкой надеждой.
– Ты бы, может, схоронился, отец?
– Попробуй, схоронись! – Отец Иван в безнадежности бегал от сундука к зеркалу и обратно: – Да где же, мать, зеленая ряска?..
О событиях на церковном дворе уже знало все село. Вскоре пришел Илья Лукич:
– Собирайся, батюшка, мигом доставлю!
Роксана нетерпеливо играла в упряжке и косила глазом, словно спрашивала: «Попался, поп?..»
«Ох, попался! – думал отец Иван. – Хоть бы какое подобающее слово для встречи приготовить, да какие теперь словеса? Все одно – пропадать…»
Неподалеку от города Роксана нагнала гренадерский полк. Гренадеры развернулись на походе песней:
На ельнинской площади с ночи стояли жители. Из деревень все прибывал и прибывал народ. На крышах, как грачи, суматошились ребята. Утренняя зорька брызнула на них первым лучом и подрумянила скрипучие снега. В Ельню вошла первая батарейная рота…
Отец Иван чаевал у штабных господ офицеров. Пил чай, а вкусу не чувствовал: «Ну-ка, встречай фельдмаршала, он те встретит!.. Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его!..»
Ноябрьский день на воробьиный шаг шагнул, а глядишь – в заполдень попал. Еще шажок шагнул – чуть в сумерках не утонул. Но с площади не только никто не ушел, а еще прибыло народу.
– Он за делами припоздал, а мы что ж – дождемся!..
Ожидаючи, гадали люди, какие фельдмаршалу положены конвои, сколько конных да пеших, да несут ли перед ним знамена и какую музыку ему серебряные трубы играют?..
– А без пушек да без пальбы явиться ему никак невозможно, – объяснял высокий старик из торговых сидельцев.
– Неужто с пальбой?
– А то как же? Фельдмаршал, дурни! Этакую титлу понимать надо!..
В ожидании необыкновенного шествия фельдмаршала никто не заметил, как в конце улицы появились крытые сани, а при них горсть казаков. Сани въехали на площадь и остановились перед живой стеной. Тут только и забегали начальники, расчищая путь. Тут только и ахнул, догадавшись, народ:
– Он!
– Он и есть!
– Мать честная, а пушки где?
Кутузов вышел из саней и, увидев священника в облачении, с крестом в руках, пошел к нему, на ходу снимая фуражку.
Отец Иван высоко поднял дрожащими руками крест и, осеняя им седую голову фельдмаршала, глядя на морщинистое его лицо, на усталый, слезящийся глаз, вдруг понял, что ничего книжного, ничего торжественного не надо этому старику. Положив крест на блюдо, которое держал причетник, священник низко поклонился Кутузову:
– Спаси Россию, тебя бог спасет!..
Главнокомандующий глянул на отца Ивана с неожиданным любопытством. Он, видимо, ждал длинных речей, которых досыта наслушался всюду. А встречный ельнинский поп взял да и обманул! Мудрый, выходит, поп.
– Благодарю, отче, на добром слове, – приветливо сказал фельдмаршал, – прошу прощения, как величать – не ведаю!
– Села Новоспасского священник Иоанн Стабровский. Осмелился предстать по случаю безвестного отсутствия городского протопопа, ваше… ваша… – отец Иван замялся, подыскивая подобающий титул.
Штабной офицер склонился к нему, подсказывая шопотом:
– Светлость, светлость!
– Оставь, оставь его! – замахал руками Кутузов. – Ввечеру милости прошу ко мне, отец Иван, по-походному!
Нет, не поверит новоспасская попадья, ни за что не поверит! Как ей этакое вместить? Да и сам-то отец Иван вместил ли? Может, с перепугу ослышался?..
Народ теснился к Кутузову. Люди стояли без шапок и глядели на него, не отрываясь: он все концы войны в руках держит. Как скажет – так тому и быть.
Фельдмаршал глянул на погорелые дома, на народ.
– Наслышан я и о храбрости и о лишениях ваших. Вы всем отечеству пожертвовали. Россия помнит! – Его голос теплел и крепчал от слова к слову. – Буду и я заботиться о нуждах ваших, обязанность сия для меня священна Возрадуйтесь, смоляне, уже бежит злодей и от народной войны погибнет!.. – Кутузов сжал кулак и, как бы переходя на частный разговор, отчетливо проговорил: – Издохнет!
Когда сани медленно двинулись с площади, с могучим «ура» слился колокольный звон.
Народ проводил Кутузова до отведенного под штаб-квартиру дома и разошелся: нельзя ему мешать – ему денно-нощно думать!
Ельня никогда не видела на своих улицах такого множества генералов, никогда не скакало по ним столько фельдъегерей, никогда не стояло в округе столько войск.
А с московского большака сворачивали сюда же корпуса Милорадовича. Все крепче сжимая занесенный над Наполеоном кулак, Кутузов отдал приказ по армии:
«После чрезвычайных успехов, одерживаемых нами ежедневно и повсюду над неприятелем, остается только быстро его преследовать. И тогда, может быть, земля русская, которую мечтал он поработить, усеется костьми его… Пусть всякий помнит Суворова. Он научил сносить и голод и холод, когда дело шло о победе и славе русского народа. Идем вперед!»
Перерезая Наполеону путь из Смоленска на запад, Кутузов повернул армию с Ельни к Красному.
По улицам Ельни шла слава 1812 года.
Полки располагались по деревням. Солдаты сушили портянки, надевали чистые рубахи. Бабы обряжали воинство, из последнего запаса пекли пироги.
– Спасибо, бабы! Много довольны!
– Вам, сердешные, спасибо! Вы Расею вернули!..
За армией в Ельню пришло калужское ополчение и свои смоленские ополченцы.
В Новоспасское прискакал Дмитрий Николаевич и рявкнул могучим своим басом, словно у бочки днище вышиб:
– Здорово, мужики, каково воевали?
– Помаленьку, батюшка.
А Дмитрий Николаевич уже шел по амбарам, заглядывал в хлебные ямы:
– Тащи все на божий свет!
Потом созвал баб в контору:
– Ставьте, бабы, опару. Бонапарту поминальные блины печь будем, ого-го!..
Стекла в окнах конторы откликнулись дружным звоном.
– А теперь, – продолжал Дмитрий Николаевич, – вот вам главный приказ: во всех печах сухари сушить! Сухарь ныне у самою главнокомандующего – первая забота. Дальние проводы гостю готовит!..
Кроме того, приказал он немедля пригнать барский скот.
– С братцем Иваном Николаевичем после разберемся, а солдату крошево в щи сейчас надобно!.
Всех Дмитрий Николаевич растормошил и сам упарился, зато дела пошли быстрым ходом. Напоследок забежал тысячный начальник к отцу Ивану; ткнул вилкой в тарелку, хрустнул ядреным огурцом, скинул болотные сапожищи, переобулся в валенки – едва ему во всем Новоспасском по ноге нашлись.
– Ну и человек! – Восхищенно взирая на Дмитрия Николаевича, шептал отец Иван. – Воюет – словно зайцев в полях гонит. Воистину неутомимый человек!
– Чуть не забыл!.. – притопывая ногою в тесном валенке, обратился к отцу Ивану Дмитрий Николаевич: – К тебе тоже дело есть: ехать тебе в Ельню и к утру быть на месте – встречать главнокомандующего!
– Главнокомандующего?! Мне?! – отец Иван как стоял, так и сел на стоявший у стены сундук.
– И бумагу тебе от начальства вез… Да куда ж она запропастилась?.. – Дмитрий Николаевич притопнул еще раз – и был таков.
– Как же я, мать, перед фельдмаршалом предстану? – горестно вопрошал с сундука отец Иван. – Ему по уставу, может, митрополита надо, и вдруг – сельский поп… Тут, мать, торжественность надобна, а какое с меня торжество? – Он посмотрел на подрясник: как назло, попадья наставила на локти разноцветных заплат. – Где, мать, от господ дареная ряска? – Отец Иван подбежал к зеркалу и вовсе пришел в смущение: – Зарос, совсем зарос, сущий Вельзевул!..
Попадья рылась в сундуке и с перепугу вытаскивала вместо ряски нивесть что, совсем неподобное. «Ну как он, в самом деле, перед фельдмаршалом предстанет? Теперь уж окончательно беда, теперь не спасешься!» – и глянула на отца Ивана с робкой надеждой.
– Ты бы, может, схоронился, отец?
– Попробуй, схоронись! – Отец Иван в безнадежности бегал от сундука к зеркалу и обратно: – Да где же, мать, зеленая ряска?..
О событиях на церковном дворе уже знало все село. Вскоре пришел Илья Лукич:
– Собирайся, батюшка, мигом доставлю!
Роксана нетерпеливо играла в упряжке и косила глазом, словно спрашивала: «Попался, поп?..»
«Ох, попался! – думал отец Иван. – Хоть бы какое подобающее слово для встречи приготовить, да какие теперь словеса? Все одно – пропадать…»
Неподалеку от города Роксана нагнала гренадерский полк. Гренадеры развернулись на походе песней:
Есть такие песни на Руси. Ни лихолетья, ни беды над ними не властны. И живут те песни с народом, подстать народу-великану:
…Выходила молода,
Выпускала сокола…
Сама зима той песни заслушалась. И мороз застыл как вкопанный.
…Ты лети, лети, соколик,
Далеко и высоко…
На ельнинской площади с ночи стояли жители. Из деревень все прибывал и прибывал народ. На крышах, как грачи, суматошились ребята. Утренняя зорька брызнула на них первым лучом и подрумянила скрипучие снега. В Ельню вошла первая батарейная рота…
Отец Иван чаевал у штабных господ офицеров. Пил чай, а вкусу не чувствовал: «Ну-ка, встречай фельдмаршала, он те встретит!.. Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его!..»
Ноябрьский день на воробьиный шаг шагнул, а глядишь – в заполдень попал. Еще шажок шагнул – чуть в сумерках не утонул. Но с площади не только никто не ушел, а еще прибыло народу.
– Он за делами припоздал, а мы что ж – дождемся!..
Ожидаючи, гадали люди, какие фельдмаршалу положены конвои, сколько конных да пеших, да несут ли перед ним знамена и какую музыку ему серебряные трубы играют?..
– А без пушек да без пальбы явиться ему никак невозможно, – объяснял высокий старик из торговых сидельцев.
– Неужто с пальбой?
– А то как же? Фельдмаршал, дурни! Этакую титлу понимать надо!..
В ожидании необыкновенного шествия фельдмаршала никто не заметил, как в конце улицы появились крытые сани, а при них горсть казаков. Сани въехали на площадь и остановились перед живой стеной. Тут только и забегали начальники, расчищая путь. Тут только и ахнул, догадавшись, народ:
– Он!
– Он и есть!
– Мать честная, а пушки где?
Кутузов вышел из саней и, увидев священника в облачении, с крестом в руках, пошел к нему, на ходу снимая фуражку.
Отец Иван высоко поднял дрожащими руками крест и, осеняя им седую голову фельдмаршала, глядя на морщинистое его лицо, на усталый, слезящийся глаз, вдруг понял, что ничего книжного, ничего торжественного не надо этому старику. Положив крест на блюдо, которое держал причетник, священник низко поклонился Кутузову:
– Спаси Россию, тебя бог спасет!..
Главнокомандующий глянул на отца Ивана с неожиданным любопытством. Он, видимо, ждал длинных речей, которых досыта наслушался всюду. А встречный ельнинский поп взял да и обманул! Мудрый, выходит, поп.
– Благодарю, отче, на добром слове, – приветливо сказал фельдмаршал, – прошу прощения, как величать – не ведаю!
– Села Новоспасского священник Иоанн Стабровский. Осмелился предстать по случаю безвестного отсутствия городского протопопа, ваше… ваша… – отец Иван замялся, подыскивая подобающий титул.
Штабной офицер склонился к нему, подсказывая шопотом:
– Светлость, светлость!
– Оставь, оставь его! – замахал руками Кутузов. – Ввечеру милости прошу ко мне, отец Иван, по-походному!
Нет, не поверит новоспасская попадья, ни за что не поверит! Как ей этакое вместить? Да и сам-то отец Иван вместил ли? Может, с перепугу ослышался?..
Народ теснился к Кутузову. Люди стояли без шапок и глядели на него, не отрываясь: он все концы войны в руках держит. Как скажет – так тому и быть.
Фельдмаршал глянул на погорелые дома, на народ.
– Наслышан я и о храбрости и о лишениях ваших. Вы всем отечеству пожертвовали. Россия помнит! – Его голос теплел и крепчал от слова к слову. – Буду и я заботиться о нуждах ваших, обязанность сия для меня священна Возрадуйтесь, смоляне, уже бежит злодей и от народной войны погибнет!.. – Кутузов сжал кулак и, как бы переходя на частный разговор, отчетливо проговорил: – Издохнет!
Когда сани медленно двинулись с площади, с могучим «ура» слился колокольный звон.
Народ проводил Кутузова до отведенного под штаб-квартиру дома и разошелся: нельзя ему мешать – ему денно-нощно думать!
Ельня никогда не видела на своих улицах такого множества генералов, никогда не скакало по ним столько фельдъегерей, никогда не стояло в округе столько войск.
А с московского большака сворачивали сюда же корпуса Милорадовича. Все крепче сжимая занесенный над Наполеоном кулак, Кутузов отдал приказ по армии:
«После чрезвычайных успехов, одерживаемых нами ежедневно и повсюду над неприятелем, остается только быстро его преследовать. И тогда, может быть, земля русская, которую мечтал он поработить, усеется костьми его… Пусть всякий помнит Суворова. Он научил сносить и голод и холод, когда дело шло о победе и славе русского народа. Идем вперед!»
Перерезая Наполеону путь из Смоленска на запад, Кутузов повернул армию с Ельни к Красному.
По улицам Ельни шла слава 1812 года.
О Колумбе и странствиях вообще
Глава первая
В зарослях Новоспасского сада стоял старый павильон, назначенный для летних чаепитий и душевных бесед. Замыслил его во время оно екатерининский секунд-майор Николай Алексеевич Глинка. Плотники вывели по фасаду колонки, а маляры разделали их под мрамор и над дверью пустили золотом изъяснительную надпись: «Здесь семейно провождали время в тишине и уединении».
Шли годы над Новоспасским бессменной чередой, а павильон стороной обходили. Как бы не столкнуть его в Десну, и так весь набок скосился. Буйно поднялись вокруг новые сады и совсем закрыли старика, а он стоит себе и свое вспоминает: «Да-с, препровождали время!..»
Пролетела военная гроза, ушла нивесть куда, неведомо в каких царствах бушует, а старик знай свое твердит: «Так-то, государи мои, в тишине и уединении…»
Но ни тишины, ни уединения нет. Загуторили вешние воды, омыли, прибрали землю. В небо взвились жаворонки. По деревням запели пилы: жить-жить, жить!.. В песню, которую пели, стосковавшись, пилы, смаху врубались топоры: эй, ухнем!..
Строится победоносная Русь; строится, залечивая раны, погорелая Смоленщина; оживают все ельнинские станы и концы: жить-жить, жить!..
Но не легкое дело вернуть жизнь. Война побывала в каждой деревне, заглянула в каждый двор. Где хозяина с собой прихватила, где приказала сыновей за упокой писать, где коня увела, где опустевший хлев мышам отказала. Стоят в избах нетопленые печи; варева бабам не варить: не с чего. Да варево что? Вот хлебушка до новин ждать долгонько…
Но мужики подтянулись потуже и вышли с топорами. Где печная труба устояла, там к трубе новую избу ладят. Люди живы – и жительство им будет. Еще раз ухнем!
Трудясь на усадьбе, народ издали заметил барский поезд. Люди побежали навстречу коляске.
– Скорей, Звёздочка! Не балуй, Воронок! – не помня себя, подгонял коней Мишель. – Скорей, голубчики!..
Он на ходу соскочил с подножки экипажа и мимо людей, мимо управителя Ильи Лукича, который держал хлеб-соль, опрометью бросился к дому:
– Здравствуй, милая родина!..
Дворовые расставляли мебель. Каждая вещь находила свои старые вмятины на полу. Кряхтя, стал на место в зале угольный диван. Солнечные зайчики запрыгали по стенам от веницейской люстры. Зайчишка посмелее побежал по золотому багету. Здравствуй, милая новоспасская жизнь!
– Ну, одолжайся, старче! – как ни в чем не бывало подмигивает племяннику шмаковский дядюшка Афанасий Андреевич. – Я ведь знаю, ты до табачку первый охотник!
Мишель оглянулся. Как открыл дядюшка табакерку при прощанье да не успел взять понюшку, так и теперь открыта табакерка. И шутка старая, а не старится. Зато сам дядюшка теперь на старого дрозда похож, на Захара Ивановича, – тоже слинял.
А перед матушкой расшаркивается и чинно целует ей ручку Иван Маркелович. На нем все тот же коричневый фрак, те же мягкие сапоги и ни одной складочки на белом шейном платке. А на лбу да под глазами много новых складок… И матушка смотрит на Ивана Маркеловича долгим ласковым взглядом, отходя на свою половину. За матушкой несут, будто воздушный пирог на блюде, новую сестру – Машу. А новоспасские сестры Поля, Наташа, Лиза собираются с няньками и куклами итти наверх, в детскую. По всему дому гомон, крики, толчея.
Только в батюшкином кабинете еще тихо. Там на бисерной подушке сидит, не шевелясь, верный пудель.
– Молодец, пудель, устерег подушку от Бонапарта!
Мишель помянул Бонапарта больше в поощрение пуделю. Бонапарт в Новоспасском не был. Здесь побывали только его солдаты. Но еще чернеет от пожарища правое крыло новоспасского дома.
– А вот дома ты, пудель, не устерег!..
Пуделю нечем оправдаться; поднял бисерное ухо, молчит.
Может быть, Мишель нарочно задержался с пуделем потому, что медлил итти в детскую. Как войти туда, если нет там ни птиц, ни Акима, ни няньки Авдотьи?..
Он поднялся по лестнице. Осталась позади последняя ступенька. Еще шаг – и вдруг он почувствовал, как обняли его чьи-то руки и чьи-то горячие слезы хлынули на пего.
– Нянька! Авдотьюшка!..
Ну, не глупая ли нянька? На радостях плачет, а того не понимает, что к ней сквозь слезы не пробиться.
– Не забыл, касатик! Не забыл няньку, голубчик!..
– Никто на свете так петь не умеет, как ты, нянька!
Кажется, ничего такого не сказал, а она еще пуще залилась.
– Ох, утешил, Михайлушка, ласковым словом!
Они спустились вниз и садом прошли к дедову павильону. С Десны несло горячим майским теплом, медвяным запахом трав с заливных лугов. Молча сели на ветхую скамейку. В павильоне было тихо. Разве баском прогудит заблудившаяся пчела.
– Да как же ты, нянька, от н и х ушла?
– А так вот и ушла. Как все – так и я.
– Ведь ты же пленная была?
– Ну, какой же то плен? На дороге схватили и погнали в Смоленск…
– Это и есть плен!
– Тебе, милый, по-ученому видней, а меня на огороды поставили картошку копать, что от смоленских хозяев сиротой осталась… «Нет, говорю, сами копайте, а мне домой пора!»
– А разве они по-русски понимают?
– Зачем же мне с ними разговаривать? Самой себе сказала и пошла. Они к той поре уж очень растревожились, бежать собрались… Вот и пошла я, благословясь, лесом да перелесками, да опять лесом.
– Страшно, поди, было?
– А чего же, Мишенька, страшно? Каждому человеку к дому надо! До ночи я далеко ушла…
– А волки?
– Волки были, конечно. Как им в такое время не быть? Только они сытые были, на войне отъелись. Ну, а сытый волк тебя первый забоится. А потом на дорогу выбралась, людей повстречала. Вот и тебя, желанный, привел бог увидеть!..
Нянька замолчала. Миша смотрел в поля. Там еще шла запоздалая пахота. Пахали главным образом бабы, лишь кое-где шли за сохами мужики. Некоторые тащили бороны на себе.
– Обезлошадел народ, Михайлушка, – тихо сказала Авдотья, – а от коня, милый, вся жизнь! Справный конь и свое отработает, и корову во двор приведет, и овец мужику нагонит. При коне и пес в полный голос брешет – есть чего стеречь! Ты глянь, желанный, окрест: одни хоть чуток сеют, а многие и новин не ждут…
Миша, привстав, глянул в поля, за Десну. Повсюду лежала земля, густо заросшая бурьяном.
Но уже шли, трудясь, пахари бороздой.
Миша снова сел на лавочку.
– Я, нянька, думал, что на войну Егорий Храбрый да Илья Муромец выйдут, а вышли наши мужики. Вот и ты тоже вроде как воевала, и Николка кухонный воевал, и Савватий…
– А нешто Егорий да Илья другие были? В тех же лаптях, голубчик, ходили, ту же землю пахали, когда походов не было. И мужики так: отвоевались – и пашут. От земли, милый, силы добывают…
– Ты спой, Авдотьюшка! Поди, новые песни знаешь?
– Ну, новые! Песня хоть и поновится, а все от старины живет.
Задумалась Авдотья Ивановна, и как бы издалека прозвучал ее голос:
Миша слушает, склонив голову набок, и под песню думает: сколько книжек ни перечитай, сколько картин ни нарисуй, сколько историй ни выслушай – не увидишь в них России так, как в песне, даром что самую песню нельзя увидеть.
– Пой, нянька! Лучше тебя никто не поет!..
А так это или не так, про то Авдотье Ивановне неведомо. Вот слушать так, как Михаила слушает, истинно никто не умеет. Сколько Авдотья на веку ни пела, никто так в песню не вникал. Может быть, за то и любит она новоспасского барчука, как рождение свое, воспитание свое ласковое. Ей в песнях жить, и ему песня жизнь осветит…
– Ну, что же ты приумолкла, нянька? Думаешь, одну песню спела – и хватит?
– Все тебе песни, батюшка, спою, дай срок, все переиграю, а сейчас не время. В доме, поди, давно хватились, поди, и поп пришел…
Отец Иван пел в прибранном зале благодарственный молебен. Ему подпевали пономарь Петрович и умельцы из дворовых, приставленные к пению еще дедом Николаем Алексеевичем.
Мишель так и не заметил, как молебен кончился. Он хотел немедля расспросить отца Ивана о книжках, оставленных ему на хранение, но пока тот снимал облачение, из проходной раздался топот и, заглушая все, прогремел голос:
– Федька, анисовой подай!..
Дядюшка Дмитрий Николаевич, едва появившись, поднял невообразимую суматоху. Он несся ураганом по всему дому, бушуя в каждой попутной комнате. На матушкиной половине ему пришло в голову покачать орловскую сестрицу Машеньку. Машенька взлетела под потолок, матушка перепугалась до полусмерти, а дядюшка, шествуя дальше, еще раз оглушил Мишеля:
– Ступай-ка за мной, Михайла! Не все тебе бабьи сказки слушать, смоленской правды отведай!..
Предложение, хотя и не вполне понятное, было заманчивым. Слушать дядюшку – не наслушаться! Если в его рассказе лисица хвостом метет, кажется, ты ее вот-вот сам за хвост ухватишь. А расплещутся на лесных озерах гуси – так даже брызги в тебя летят. А то вдруг пойдет дядюшка на медведя… Замирая от нетерпения, Миша следовал за Дмитрием Николаевичем, однако на почтительном расстоянии: не то сшибет, сомнет.
Но вместо того чтобы «пойти на медведя», Дмитрий Николаевич вдруг ушел на село, а Мишеля перехватил батюшка Иван Николаевич и повел, как ученого медвежонка, на показ гостям. Тут только и сообразил Мишель, что упустил сердечного друга Ивана Маркеловича: еще до обеда уехал он.
Положительно ничто более не задавалось Мишелю в этот суматошный день! Все как будто было на месте: нянька Авдотья, и дедов павильон, и дом, и около дома все еще пели пилы: жить, жить! А где она, прежняя жизнь?..
Вечером в батюшкином кабинете долго рассказывал Дмитрий Николаевич.
– Мужик, – говорил он брату, – в изодранных лаптях в леса ушел. Нако-сь, мол, Бонапартий, выкуси!..
При этом он изобразил кукиш таких необъятных размеров, что Миша в восхищении уставился на дядюшку.
А Дмитрий Николаевич уже вытаскивал из кармана какую-то мелко исписанную тетрадь:
– Вот тебе, Ванюшка, манускриптус о бедах и разорениях смоленских. Сам Кутузов его от нас затребовал! – и уперся в тетрадку могучим перстом. – Я тут же расписался за ельнинского предводителя… На, обозри и каждое слово восчувствуй!
Тетрадка затрепетала в дядюшкиных руках.
– Читай, Ванюшка! И ты, Михайла, прислушайся!
Иван Николаевич стал читать, на ходу осваивая писарские росчерки:
– «…По великому неурожаю прошедшего, 1812 года во многих местах не успели собрать всего хлеба – за разогнанием крестьян и удалением лошадей, которых многие и вовсе лишились. От сего оставлено великое количество незасеянной земли, а гонимый через Смоленскую губернию неприятель лишил жителей последнего пропитания…»
Опустошенная Смоленщина просила об открытии хлебных магазинов, лесных дворов и кирпичных заводов. Города-погорельцы взывали о помощи на поновление присутственных мест и обывательского строения. Сироты-волости отписывали о своем великом изнурении.
Миша взял дядюшкину тетрадку и, вникая в витиеватые буквы, стал переворачивать лист за листом…
Шли годы над Новоспасским бессменной чередой, а павильон стороной обходили. Как бы не столкнуть его в Десну, и так весь набок скосился. Буйно поднялись вокруг новые сады и совсем закрыли старика, а он стоит себе и свое вспоминает: «Да-с, препровождали время!..»
Пролетела военная гроза, ушла нивесть куда, неведомо в каких царствах бушует, а старик знай свое твердит: «Так-то, государи мои, в тишине и уединении…»
Но ни тишины, ни уединения нет. Загуторили вешние воды, омыли, прибрали землю. В небо взвились жаворонки. По деревням запели пилы: жить-жить, жить!.. В песню, которую пели, стосковавшись, пилы, смаху врубались топоры: эй, ухнем!..
Строится победоносная Русь; строится, залечивая раны, погорелая Смоленщина; оживают все ельнинские станы и концы: жить-жить, жить!..
Но не легкое дело вернуть жизнь. Война побывала в каждой деревне, заглянула в каждый двор. Где хозяина с собой прихватила, где приказала сыновей за упокой писать, где коня увела, где опустевший хлев мышам отказала. Стоят в избах нетопленые печи; варева бабам не варить: не с чего. Да варево что? Вот хлебушка до новин ждать долгонько…
Но мужики подтянулись потуже и вышли с топорами. Где печная труба устояла, там к трубе новую избу ладят. Люди живы – и жительство им будет. Еще раз ухнем!
Трудясь на усадьбе, народ издали заметил барский поезд. Люди побежали навстречу коляске.
– Скорей, Звёздочка! Не балуй, Воронок! – не помня себя, подгонял коней Мишель. – Скорей, голубчики!..
Он на ходу соскочил с подножки экипажа и мимо людей, мимо управителя Ильи Лукича, который держал хлеб-соль, опрометью бросился к дому:
– Здравствуй, милая родина!..
Дворовые расставляли мебель. Каждая вещь находила свои старые вмятины на полу. Кряхтя, стал на место в зале угольный диван. Солнечные зайчики запрыгали по стенам от веницейской люстры. Зайчишка посмелее побежал по золотому багету. Здравствуй, милая новоспасская жизнь!
– Ну, одолжайся, старче! – как ни в чем не бывало подмигивает племяннику шмаковский дядюшка Афанасий Андреевич. – Я ведь знаю, ты до табачку первый охотник!
Мишель оглянулся. Как открыл дядюшка табакерку при прощанье да не успел взять понюшку, так и теперь открыта табакерка. И шутка старая, а не старится. Зато сам дядюшка теперь на старого дрозда похож, на Захара Ивановича, – тоже слинял.
А перед матушкой расшаркивается и чинно целует ей ручку Иван Маркелович. На нем все тот же коричневый фрак, те же мягкие сапоги и ни одной складочки на белом шейном платке. А на лбу да под глазами много новых складок… И матушка смотрит на Ивана Маркеловича долгим ласковым взглядом, отходя на свою половину. За матушкой несут, будто воздушный пирог на блюде, новую сестру – Машу. А новоспасские сестры Поля, Наташа, Лиза собираются с няньками и куклами итти наверх, в детскую. По всему дому гомон, крики, толчея.
Только в батюшкином кабинете еще тихо. Там на бисерной подушке сидит, не шевелясь, верный пудель.
– Молодец, пудель, устерег подушку от Бонапарта!
Мишель помянул Бонапарта больше в поощрение пуделю. Бонапарт в Новоспасском не был. Здесь побывали только его солдаты. Но еще чернеет от пожарища правое крыло новоспасского дома.
– А вот дома ты, пудель, не устерег!..
Пуделю нечем оправдаться; поднял бисерное ухо, молчит.
Может быть, Мишель нарочно задержался с пуделем потому, что медлил итти в детскую. Как войти туда, если нет там ни птиц, ни Акима, ни няньки Авдотьи?..
Он поднялся по лестнице. Осталась позади последняя ступенька. Еще шаг – и вдруг он почувствовал, как обняли его чьи-то руки и чьи-то горячие слезы хлынули на пего.
– Нянька! Авдотьюшка!..
Ну, не глупая ли нянька? На радостях плачет, а того не понимает, что к ней сквозь слезы не пробиться.
– Не забыл, касатик! Не забыл няньку, голубчик!..
– Никто на свете так петь не умеет, как ты, нянька!
Кажется, ничего такого не сказал, а она еще пуще залилась.
– Ох, утешил, Михайлушка, ласковым словом!
Они спустились вниз и садом прошли к дедову павильону. С Десны несло горячим майским теплом, медвяным запахом трав с заливных лугов. Молча сели на ветхую скамейку. В павильоне было тихо. Разве баском прогудит заблудившаяся пчела.
– Да как же ты, нянька, от н и х ушла?
– А так вот и ушла. Как все – так и я.
– Ведь ты же пленная была?
– Ну, какой же то плен? На дороге схватили и погнали в Смоленск…
– Это и есть плен!
– Тебе, милый, по-ученому видней, а меня на огороды поставили картошку копать, что от смоленских хозяев сиротой осталась… «Нет, говорю, сами копайте, а мне домой пора!»
– А разве они по-русски понимают?
– Зачем же мне с ними разговаривать? Самой себе сказала и пошла. Они к той поре уж очень растревожились, бежать собрались… Вот и пошла я, благословясь, лесом да перелесками, да опять лесом.
– Страшно, поди, было?
– А чего же, Мишенька, страшно? Каждому человеку к дому надо! До ночи я далеко ушла…
– А волки?
– Волки были, конечно. Как им в такое время не быть? Только они сытые были, на войне отъелись. Ну, а сытый волк тебя первый забоится. А потом на дорогу выбралась, людей повстречала. Вот и тебя, желанный, привел бог увидеть!..
Нянька замолчала. Миша смотрел в поля. Там еще шла запоздалая пахота. Пахали главным образом бабы, лишь кое-где шли за сохами мужики. Некоторые тащили бороны на себе.
– Обезлошадел народ, Михайлушка, – тихо сказала Авдотья, – а от коня, милый, вся жизнь! Справный конь и свое отработает, и корову во двор приведет, и овец мужику нагонит. При коне и пес в полный голос брешет – есть чего стеречь! Ты глянь, желанный, окрест: одни хоть чуток сеют, а многие и новин не ждут…
Миша, привстав, глянул в поля, за Десну. Повсюду лежала земля, густо заросшая бурьяном.
Но уже шли, трудясь, пахари бороздой.
Миша снова сел на лавочку.
– Я, нянька, думал, что на войну Егорий Храбрый да Илья Муромец выйдут, а вышли наши мужики. Вот и ты тоже вроде как воевала, и Николка кухонный воевал, и Савватий…
– А нешто Егорий да Илья другие были? В тех же лаптях, голубчик, ходили, ту же землю пахали, когда походов не было. И мужики так: отвоевались – и пашут. От земли, милый, силы добывают…
– Ты спой, Авдотьюшка! Поди, новые песни знаешь?
– Ну, новые! Песня хоть и поновится, а все от старины живет.
Задумалась Авдотья Ивановна, и как бы издалека прозвучал ее голос:
Стелется песня по полям, словно хочет обнять все не меряные Руси просторы, все не считанные ее народы. А в поле пахари бороздой идут. И те, которые еще в походах бьются, вернувшись, тоже в борозду встанут.
Ох, Расея, ты, Расея,
Ты расейская земля.
Много славы у тебя,
Много песен про тебя…
Миша слушает, склонив голову набок, и под песню думает: сколько книжек ни перечитай, сколько картин ни нарисуй, сколько историй ни выслушай – не увидишь в них России так, как в песне, даром что самую песню нельзя увидеть.
– Пой, нянька! Лучше тебя никто не поет!..
А так это или не так, про то Авдотье Ивановне неведомо. Вот слушать так, как Михаила слушает, истинно никто не умеет. Сколько Авдотья на веку ни пела, никто так в песню не вникал. Может быть, за то и любит она новоспасского барчука, как рождение свое, воспитание свое ласковое. Ей в песнях жить, и ему песня жизнь осветит…
– Ну, что же ты приумолкла, нянька? Думаешь, одну песню спела – и хватит?
– Все тебе песни, батюшка, спою, дай срок, все переиграю, а сейчас не время. В доме, поди, давно хватились, поди, и поп пришел…
Отец Иван пел в прибранном зале благодарственный молебен. Ему подпевали пономарь Петрович и умельцы из дворовых, приставленные к пению еще дедом Николаем Алексеевичем.
Мишель так и не заметил, как молебен кончился. Он хотел немедля расспросить отца Ивана о книжках, оставленных ему на хранение, но пока тот снимал облачение, из проходной раздался топот и, заглушая все, прогремел голос:
– Федька, анисовой подай!..
Дядюшка Дмитрий Николаевич, едва появившись, поднял невообразимую суматоху. Он несся ураганом по всему дому, бушуя в каждой попутной комнате. На матушкиной половине ему пришло в голову покачать орловскую сестрицу Машеньку. Машенька взлетела под потолок, матушка перепугалась до полусмерти, а дядюшка, шествуя дальше, еще раз оглушил Мишеля:
– Ступай-ка за мной, Михайла! Не все тебе бабьи сказки слушать, смоленской правды отведай!..
Предложение, хотя и не вполне понятное, было заманчивым. Слушать дядюшку – не наслушаться! Если в его рассказе лисица хвостом метет, кажется, ты ее вот-вот сам за хвост ухватишь. А расплещутся на лесных озерах гуси – так даже брызги в тебя летят. А то вдруг пойдет дядюшка на медведя… Замирая от нетерпения, Миша следовал за Дмитрием Николаевичем, однако на почтительном расстоянии: не то сшибет, сомнет.
Но вместо того чтобы «пойти на медведя», Дмитрий Николаевич вдруг ушел на село, а Мишеля перехватил батюшка Иван Николаевич и повел, как ученого медвежонка, на показ гостям. Тут только и сообразил Мишель, что упустил сердечного друга Ивана Маркеловича: еще до обеда уехал он.
Положительно ничто более не задавалось Мишелю в этот суматошный день! Все как будто было на месте: нянька Авдотья, и дедов павильон, и дом, и около дома все еще пели пилы: жить, жить! А где она, прежняя жизнь?..
Вечером в батюшкином кабинете долго рассказывал Дмитрий Николаевич.
– Мужик, – говорил он брату, – в изодранных лаптях в леса ушел. Нако-сь, мол, Бонапартий, выкуси!..
При этом он изобразил кукиш таких необъятных размеров, что Миша в восхищении уставился на дядюшку.
А Дмитрий Николаевич уже вытаскивал из кармана какую-то мелко исписанную тетрадь:
– Вот тебе, Ванюшка, манускриптус о бедах и разорениях смоленских. Сам Кутузов его от нас затребовал! – и уперся в тетрадку могучим перстом. – Я тут же расписался за ельнинского предводителя… На, обозри и каждое слово восчувствуй!
Тетрадка затрепетала в дядюшкиных руках.
– Читай, Ванюшка! И ты, Михайла, прислушайся!
Иван Николаевич стал читать, на ходу осваивая писарские росчерки:
– «…По великому неурожаю прошедшего, 1812 года во многих местах не успели собрать всего хлеба – за разогнанием крестьян и удалением лошадей, которых многие и вовсе лишились. От сего оставлено великое количество незасеянной земли, а гонимый через Смоленскую губернию неприятель лишил жителей последнего пропитания…»
Опустошенная Смоленщина просила об открытии хлебных магазинов, лесных дворов и кирпичных заводов. Города-погорельцы взывали о помощи на поновление присутственных мест и обывательского строения. Сироты-волости отписывали о своем великом изнурении.
Миша взял дядюшкину тетрадку и, вникая в витиеватые буквы, стал переворачивать лист за листом…
Глава вторая
Когда Миша пришел на церковный двор, отец Иван стоял у крыльца и, повесив на гвоздь парадную рясу, поколачивал по ней веничком.
– Книжки, говоришь? – удивился отец Иван. – А книжек твоих, книжник, нет!
Миша даже вздрогнул; взглянул на отца Ивана, а у того – смех в глазах.
– Пойдем-ка, отрок премудрый, я тебе расскажу кое-что про твои книжки… Ну, пропали они – и слава богу! Бескнижные-то люди лучше живут: не мудрствуют. – Отец Иван, войдя в горницу, кликнул попадью: – Вот, мать, Михайла Иванович за книжками пожаловал, а их-то ведь нет?.. – Прячась от Мишеля, отец Иван усердно подавал попадье таинственные знаки и грозно ерошил бороду: – За твоими книжками сам Бонапарт присылал. «Подать, – говорит, – мне барчуковы книжки!»
– А вы ему не отдали!
– Ишь, какой прыткий, попробуй не отдай! Нет, брат, мы ему вежливенько, с поклоном: «Вашему басурманскому величеству восвояси налегке шествовать сподручней будет, а книжки мы вдогонку вышлем… с казаками!» С казаками! – заливался в восторге отец Иван. – А Бонапарту, видать, не понравилось. Как тут быть, книжник? «Ну, говорю, мы фельдмаршалу Кутузову поклонимся, может, он книжки с собой прихватит… до Парижа!» Вот, брат, мы как!..
Отец Иван бегал по горенке, приседал от смеха и бил ладонями по коленям. Попадья, которая хлопотала у стола, расставляя угощение, наконец не выдержала:
– Целы твои книжки, Мишенька, все целехоньки!
– Да ну? – удивленно застыл перед попадьей отец Иван. – Неужто целы?! Эх ты, святая простота! Иносказания не разумеешь!
– Полно тебе, старый, полно! – отмахивалась попадья. – Расскажи-ка лучше, как ты у Кутузова гостил!
Отец Иван сразу стал серьезным:
– Удостоился, Михайла Иванович, видел его, как тебя вижу, и за одним столом сидел… Когда я его в Ельне вместо протопопа встречал, он и скажи: «Прошу, отец, ко мне!» Ну, думаю, высшую деликатность соблюдает. А дня не прошло – ко мне адъютант: «Пожалуйте, батюшка, в главную квартиру, назначена вам у главнокомандующего аудиенция…» Аудиенция! А?! Соображаешь?..
Но Миша, признаться, ничего сообразить не успел, потому что отец Иван продолжал наседать на него:
– Ну и вот, книжник!.. Посадил он меня напротив себя, а сам к походным своим креслицам вернулся. «Тяжко, – говорит, – отец, народу пришлось?..» А как же не тяжко, Мишенька? – скорбно переспросил отец Иван. – Солнце для нас померкло. Тьма да проклятые барабаны!.. Идут, значит, идут злодеи!..
Отец Иван стоял перед Мишелем, прижав одну руку к исхудавшей груди, и неуклюже взмахивал другой.
– Мужики их и били, и жгли, и на вилы принимали, а барабаны опять грохочут: еще идут!.. Доколе терпеть земле, господи?!
– Книжки, говоришь? – удивился отец Иван. – А книжек твоих, книжник, нет!
Миша даже вздрогнул; взглянул на отца Ивана, а у того – смех в глазах.
– Пойдем-ка, отрок премудрый, я тебе расскажу кое-что про твои книжки… Ну, пропали они – и слава богу! Бескнижные-то люди лучше живут: не мудрствуют. – Отец Иван, войдя в горницу, кликнул попадью: – Вот, мать, Михайла Иванович за книжками пожаловал, а их-то ведь нет?.. – Прячась от Мишеля, отец Иван усердно подавал попадье таинственные знаки и грозно ерошил бороду: – За твоими книжками сам Бонапарт присылал. «Подать, – говорит, – мне барчуковы книжки!»
– А вы ему не отдали!
– Ишь, какой прыткий, попробуй не отдай! Нет, брат, мы ему вежливенько, с поклоном: «Вашему басурманскому величеству восвояси налегке шествовать сподручней будет, а книжки мы вдогонку вышлем… с казаками!» С казаками! – заливался в восторге отец Иван. – А Бонапарту, видать, не понравилось. Как тут быть, книжник? «Ну, говорю, мы фельдмаршалу Кутузову поклонимся, может, он книжки с собой прихватит… до Парижа!» Вот, брат, мы как!..
Отец Иван бегал по горенке, приседал от смеха и бил ладонями по коленям. Попадья, которая хлопотала у стола, расставляя угощение, наконец не выдержала:
– Целы твои книжки, Мишенька, все целехоньки!
– Да ну? – удивленно застыл перед попадьей отец Иван. – Неужто целы?! Эх ты, святая простота! Иносказания не разумеешь!
– Полно тебе, старый, полно! – отмахивалась попадья. – Расскажи-ка лучше, как ты у Кутузова гостил!
Отец Иван сразу стал серьезным:
– Удостоился, Михайла Иванович, видел его, как тебя вижу, и за одним столом сидел… Когда я его в Ельне вместо протопопа встречал, он и скажи: «Прошу, отец, ко мне!» Ну, думаю, высшую деликатность соблюдает. А дня не прошло – ко мне адъютант: «Пожалуйте, батюшка, в главную квартиру, назначена вам у главнокомандующего аудиенция…» Аудиенция! А?! Соображаешь?..
Но Миша, признаться, ничего сообразить не успел, потому что отец Иван продолжал наседать на него:
– Ну и вот, книжник!.. Посадил он меня напротив себя, а сам к походным своим креслицам вернулся. «Тяжко, – говорит, – отец, народу пришлось?..» А как же не тяжко, Мишенька? – скорбно переспросил отец Иван. – Солнце для нас померкло. Тьма да проклятые барабаны!.. Идут, значит, идут злодеи!..
Отец Иван стоял перед Мишелем, прижав одну руку к исхудавшей груди, и неуклюже взмахивал другой.
– Мужики их и били, и жгли, и на вилы принимали, а барабаны опять грохочут: еще идут!.. Доколе терпеть земле, господи?!