Страница:
Михайла Иванович у оконца посиживает, от няньки новых песен требует. А об нем бабушка печется. Никуда внука не отпускает и к нему – никого.
Но настал такой день, когда Мишу не пустили в бабушкину опочивальню. В доме поднялась суматоха. Пономарь понес к бабушке большие церковные свечи. Отец Иван, проходя, Мишу по голове не погладил. Вечером съехались соседи. Чужие люди в бабушкины комнаты, как в свои, пошли. Там запели протяжно, грустно, и мальчик почувствовал беспокойное одиночество: даже нянькам, и тем не до него.
Миша вышел в залу. Навстречу ему сестренка Поля семенит ножками. Увидела брата и от удивления – палец в рот:
– Ты чей?
– Бабушкин. А ты?
– Маменькина! – и тоже от него повернула.
Тут матушка Евгения Андреевна, незаметно подойдя, обняла сына и притянула к себе Полю, стала молча обоих целовать. Миша первый раз увидел сестру Полю так близко в ласковых матушкиных руках и вдруг понял, что случилось что-то очень важное.
Больше он никогда не видел бабушку. Двери на опустевшую половину Феклы Александровны никогда больше не закрывались.
Шесть лет был он бабушкин. На седьмом году к родителям вернулся.
Глава седьмая
Глава восьмая
Глава девятая
Но настал такой день, когда Мишу не пустили в бабушкину опочивальню. В доме поднялась суматоха. Пономарь понес к бабушке большие церковные свечи. Отец Иван, проходя, Мишу по голове не погладил. Вечером съехались соседи. Чужие люди в бабушкины комнаты, как в свои, пошли. Там запели протяжно, грустно, и мальчик почувствовал беспокойное одиночество: даже нянькам, и тем не до него.
Миша вышел в залу. Навстречу ему сестренка Поля семенит ножками. Увидела брата и от удивления – палец в рот:
– Ты чей?
– Бабушкин. А ты?
– Маменькина! – и тоже от него повернула.
Тут матушка Евгения Андреевна, незаметно подойдя, обняла сына и притянула к себе Полю, стала молча обоих целовать. Миша первый раз увидел сестру Полю так близко в ласковых матушкиных руках и вдруг понял, что случилось что-то очень важное.
Больше он никогда не видел бабушку. Двери на опустевшую половину Феклы Александровны никогда больше не закрывались.
Шесть лет был он бабушкин. На седьмом году к родителям вернулся.
Глава седьмая
Быстро шагает по пустым комнатам нового дома Иван Николаевич и с ним молодой архитектор, выписанный из Москвы. Хозяин наглазок прикидывает, архитектор в брульон заносит.
– Здесь поставим мебель желтого клену, а сюда – дуб. Люстру в залу желательно веницейского стекла… – И, отдавая распоряжения, вдруг задумается хозяин: не ко времени, кажись, стройку затеял… Предводитель опять о рекрутском наборе говорил. Неровен час…
Но если уж задумал Иван Николаевич – по-свойски размахнулся. Выкатил в Новоспасском такие палаты – хоть столице впору. Соседние господа-дворяне опять завздыхали: «Дурит новоспасский модник, до добра не додурится: умным людям не в красоте, а в тепле жить!»
Но дом вскоре был готов. Он встал над Десной в два жилья, раскинув белую колоннаду. Старый дом будто меньше стал, будто в землю врос – попятился перед новым хозяином.
По весне стали переезжать и переезжали долго, хлопотливо. Наконец двинулся на новоселье и Михайла Иванович с Карповной и Авдотьей, которые оставлены при нем, чтобы не почувствовал мальчик многих перемен. А как их не почувствуешь, когда переменилось все, даже собственное имя. У бабушки был он Мишенькой да Михайлой, величали и Михайлом Ивановичем, а батюшка с матушкой перекрестили в Мишеля. Жил он у бабушки в тихом затворе, теперь со всех сторон люди, во всем новые порядки. Ну как в этаком доме жить, чтобы не потеряться! Того и гляди, заблудишься в залах да гостиных, между кабинетом и бильярдной, в столовых, в диванных, в проходных…
Мишель поднялся во второй этаж по широкой лестнице с точеными перилами и вошел в большую светлую детскую. Детская походила на кочевой табор. В одном углу расположилась сестра Поля и с ней ее няньки; в другом – сестра Наташа и при ней опять няньки; в третьем углу обживается совсем еще не известная сестра Лиза, при ней кормилица и тоже нянька. Кто с куклами, кто с пеленками, кто обедать собирается, кто песни поет.
Мишелю отведена рядом особая детская. У наследника во всем особое положение. Но хочешь – не хочешь, надо приглядываться к населению соседних горниц.
Поля и Наташа кукол потчуют. Собрали остатки от нянькиных обедов: тюрю, саламатину, клецки.
– Отведайте хлеба-соли, не обессудьте на угощении!
А куклы не едят. Не хотят ни тюри, ни саламатины, ни клецок. Мишель стоит сбоку и наблюдает, как хлопочут сестры.
– Сейчас чай подадут!
– Ну и дуры! – спокойно вставляет Мишель. – Чай сейчас нельзя. Сначала разговор надо, потом варенье подавать, а уж потом чай.
Не легкое дело приспособиться к девчонкам. Вздумал было им божественную книгу почитать, что бабушке читал. А Поля по-своему сообразила: начинается новая игра, в церковь; бухнула на коленки и в землю лбом, а глядя на нее, и Наташа, да поторопилась: шишку себе набила и – в рев. А неизвестная сестра Лиза ей со всем усердней подтянула.
Пробовал Мишель и сказки рассказывать. Память у него безотказная, все, что от няньки слышал, помнит слово в слово.
– Пра. Егория Храброго знаете?
– Нет, а ты знаешь? – девочки присели на корточки, смотрят на него, как галчата на корм.
– …Вот пошел Егорий по святой Руси, по сырой земле, – Мишель прислушивается к плавному течению слов: вот-вот обернутся слова песней, – по святой Руси, по сырой земле…
– А куды пошел?
– Опять дуры! – сказал Мишель, будто в сказку вставил, и спокойно продолжал: – Пошел далече, во чисты поля, бить-побить царища-басурманища!
Надо же показать, какой он есть, басурманище. А девочки испугались и бежать. Тут-то и накинулась на Мишеля Полина нянька:
– Не пугай дитя, вот подожди, придет Бонапарта, он тебе задаст!
Мишель часто слышит эти речи от нянек.
– Народился окаянный, объявился антихрист! – причитает Карповна.
– А может, и не антихрист еще? – с надеждой спрашивают няньки помоложе.
– Как же не антихрист? – сердится Карповна. – Ну как не антихрист, коли на Расею замышляет?
Вот и пойми, кто такой Бонапарта, какой антихрист, когда няньки толком сами ничего не знают!
Мишель махнет на них рукой и уйдет в свою детскую. Раскроет книжку, а сам опять прислушивается: что там, за стенкой? Там хоть и девчонки, и бестолковые, а все-таки с ними веселее.
Многое изменилось в жизни Мишеля. Он познал переменчивость вещей. У бабушки всякая погода плоха была, у матушки – любая хороша.
– Мишель, гулять!
Когда-то он сам на волю рвался. Теперь его не выгонишь из комнат, если хмурится небо, если гуляет по реке ветер. Мальчик хворает от всякого пустяка. Его одолевают боли и ломоты то в ногах, то в груди. Мишель то и дело прислушивается: ушли или опять вернутся? Так и живет с действительными и мнимыми хворями.
– Что нам делать с Мишелем? – тревожится Евгения Андреевна, беседуя с мужем.
– А что?
– Болезни он себе выдумывает, свежего воздуха боится!
– Приучить надо. Матушка его избаловала…
Познакомила Фекла Александровна внука с болезнями на всю жизнь!
Пора было и учить Мишеля. В скором времени и появилась в детской гувернантка Роза Ивановна, маленькая, тощая, голова в завиточках, глаза – буравчики. Роза Ивановна сидит за столом, как неумолимый судия, готовый покарать преступника. Перед ней и орудия кары: из цветной бумаги дурацкая шапка, которую напяливают тебе на голову, если запнешься в ответе; рядом лежат крупные билеты с надписями: «за леность», «за нерадивость», за все прочие пороки, присущие человечеству. Эти билеты навешиваются тебе на грудь, если наскучит долбежка.
Перед Мишелем раскрыт французский диксионер. Надо переписывать его слово в слово, строка за строкой, а потом отвечать назубок. Подле Мишеля пыхтит над буквами Поля и цепенеет от страха. Мишель вывел какие-то каракульки и насупился:
– Больше не буду! – Потом задумался, соображая, какой билет выберет сегодня Роза Ивановна: – И все равно не буду!..
За обедом Иван Николаевич обратил внимание на странное украшение на груди у сына:
– Это что?
– Наказание… – объяснил Мишель и добавил: – И все равно не буду!
Иван Николаевич вызвал Розу Ивановну к себе в кабинет. После того дурацкая шапка и назидательные билеты исчезли бесследно. А вскоре исчезла и сама Роза Ивановна. Учение опять остановилось.
Только молодой архитектор, прижившийся в Новоспасском после постройки дома, продолжал учить Мишеля рисованию и не мог надивиться: карандаш в детской руке работал легко, точно, смело. Учитель заставлял изображать носы, глаза, уши, подбородки, головы и требовал точного подражания оригиналу. Мишель выполнял уроки с усердием, но без всякого воодушевления.
Не то собственные картины, на которых появляется лес, звонарь Петрович, новоспасский дом, няньки, колокольня…
Вот стоит на картинке новоспасская колокольня. В верхних ее прорезях все колокола видны, в них Мишель знает толк: самого малого не забыл. Кажется, все на картинке на месте, а главного все-таки нехватает! Ведь колокола-то звоном зашлись, а на картинке звона не слыхать. И вся картинка становится скучной.
Еще забота: над колокольней кружат стрижи. Известно, молчаливых стрижей не бывает, а на картинке их не слышно. Стало быть, и колокольня на правду не похожа, и стрижи – не стрижи. Есть над чем задуматься живописцу: может быть, есть такие картинки, на которых все услышать можно? В Голубиной Книге, про которую нянька поет, картинки, поди, тоже поют?
Мишель берется за любезные сердцу колокольцы, переселившиеся в детскую вместе с ним. И хоть нет в детской ни колокольни, ни стрижей, но стоило тронуть колокольцы, тотчас встала перед тобой колокольня и с гомоном понеслись стрижи. Мишель даже зажмурился от восторга, а песня поднялась выше колокольни. Но кто же ее поет? Стрижи? Нет, им только гомонить впору. Значит, колокольцы? Нет, и не они. Колокольцы давно не шелохнутся. Давно и сам Мишель стоит, не шевелясь, а песня все еще бьется у него в груди, как стриж. Можно до вечера просидеть теперь на скамеечке в углу детской, погружаясь в синие сумерки…
Впрочем, и тут непременно помешают, и опять девчонки! Мишель уживается с сестрами с невозмутимым добродушием. Ему не мешают ни они, ни няньки, ни куклы, ни вся их сорочья сумятица. Мишель уступчив в каждой мелочи и не переносит только одного: резких, пронзительных звуков. А девчонки забрались в классную к старому фортепиано, бьют по клавишам всей пятерней. Фортепиано как рявкнет: «Вот я вас, у-у-у!..»
Мишель морщится и бежит в классную.
– Не смейте, негодницы! – и даже глазом на негодниц сверкнул, будто сама бабушка Фекла Александровна. Но едва опустил на фортепиано крышку, сразу успокоился и сказал примирительно. – Только музыку портите, курослепы!
Курослепы надули губы и потянулись гуськом к своим углам. Мишель еще раз глянул на притихшую музыку.
Первая встреча с ней произошла у него вскоре после переезда в новый дом. Обследуя верхние горницы, Мишель подошел тогда к фортепиано, поднял крышку и тронул одну косточку, потом другую. Что ж это такое? Ни на что не похоже: ни на Авдотьин голос, ни на колокольный звон. Звуки прыгали под пальцами, как блохи: вверх, вниз, туда, сюда – никуда. Еще раз постучал и отошел в полном недоумении Да что ж это такое?
Спасибо матушка объяснила, музыка. Мишель насторожился: к чему она?
А матушка, вспомнив девичьи годы, села к фортепиано и заиграла. Мишель глянул на матушкины руки, потом на клавиши. Звуки роились, как пчелы, летели и нависали целыми гроздьями. Ни одна песня так не ходит. На лбу у Мишеля залегла сумрачная складка. Он все слышал, каждый звук и все вместе, но ничего не понимал. Должно быть, музыка летела вовсе не к нему. А так тоже никогда не бывало с песнями. Мальчик склонил голову набок, стремясь проникнуть в музыку, но чем дольше слушал, тем больше шевелилось в нем глухое беспокойство. Он поднял глаза на матушку, на ее оживленное лицо. Неужто невдомек матушке, какой в музыке беспорядок? Отошел от фортепиано и затих.
А потом стал требовать от Авдотьи Ивановны песен, будто торопился вернуться домой, где все знакомо, все на месте.
– Бог с ней, с музыкой, пой, Авдотьюшка!..
Но все-таки нет-нет да и косился на фортепиано, особенно когда пробирался мимо него к старому шкафу, что стоит в проходной за батюшкиным кабинетом. Тут тебе не бестолковые косточки, тут живут премудрые книги.
Хоть и немного их в шкафу, а все-таки водятся. Иную батюшка Иван Николаевич еще из столицы вывез, другую знакомцы ему в презент прислали, а есть и такие, про которые никто не помнит: откуда они взялись? За годы многие книжки по листику разошлись. Зато другие живучи оказались. Схоронились в старом шкафу и живут бок о бок, как случайные путники, задержавшиеся на почтовом дворе. Раскроются дверцы шкафа, и понесет каждая книжка свое наставление людям. У каждой свой предмет, свои мысли, своя судьба-дорога. Но куда бы ни занесла судьба книгу, она себе книжника непременно отыщет. Вот хоть бы и эту взять: «Примечатель света, или живи подумав».
Что тот «Примечатель света» означает, не очень понятно Михайле Глинке, но разве удержится книголюб, чтобы не потрепать пожелтевшие листы! Куда как весело перебирать книги, особенно если привернет в Новоспасское желанный гость Иван Маркелович, господин Киприянов, дальний Глинкам свойственник и ближний сосед. Надо только во-время перехватить Ивана Маркеловича, пока не засел он в батюшкином кабинете или на матушкиной половине, а там «Примечатель света» или какой-нибудь «Челночок щастья» сам довершит дело.
– Ишь ты, – бережно берет «Примечателя» Иван Маркелович. – «Живи подумав»!.. Умная речь. Каждый день, каждый час подумай, а потом и живи. Ты, умник, заглядывал ли в сию книжку?
Забыл, должно быть, Иван Маркелович, что умнику пошел всего восьмой год. Впрочем, когда господин Киприянов извлекает из шкафа «Любомудрие противу мнимых страхов смерти», он тотчас отправляет книгу обратно в шкаф.
– Этого филозо́фа в сторонку отложим, пожалуй, раненько для тебя… Прочти-ка лучше здесь, презанимательный предмет сочинитель трактует!
Набрав дыхание, чтобы хватило на все заглавие, Мишель читает вслух:
– «Воздушной говорящий, или повесть булавки и ее знакомцев, собственное ее сочинение в четырех частях».
– Смотри-ка, умник, бездушная булавка, и та в сочинительницы вышла! – удивляется Иван Маркелович. – Следственно, и булавке есть что людям поведать. Что она есть? Безделка! А глядишь, и через безделку открываются нам таинства Натуры. Да и нет у ней, у матери нашей Натуры, безделок. Всякий предмет свое предназначение имеет. Все на свете знать надобно. Так-то, разумник! Сию книжицу со вниманием перечти!..
Разумник, конечно, перечтет. Но пока гостит в доме Иван Маркелович, ни на шаг не отойдет от него Мишель.
Если ему удастся отвоевать Ивана Маркеловича от батюшки и матушки, увести его в детскую да прикрыть поплотнее двери, чтобы не помешали девчонки, тогда долго рассказывает Иван Маркелович о разных землях: где какие люди живут, какие звери водятся, какие в каких царствах история приключились.
И расступаются стены детской, и воображение, взмахнув крылами, ведет странствователей по горам и долам, по морям и океанам, по утренним и вечерним зорям. Но увы, уже опускается над Новоспасским вечерняя мгла. Тогда снова смыкаются стены детской, а у подъезда ладят Ивану Маркеловичу его древний возок.
Распрощавшись, он усердно ищет свой дорожный картуз.
– Во благовременье, умник, опять приеду!.. Не поминайте лихом!
– Счастливого, Иван Маркелович, пути!
Возок трогается. Еще раз помахавши картузом, Иван Маркелович нахлобучивает его на седую голову… И вот уже скрылся из глаз дорожный картуз.
Только книги-филозо́фы да булавки-сочинительницы остаются в утешение Мишелю. Впрочем, в старом шкафу есть еще одна книжка толстой бумаги, крупной печати. В той книге какая-то прекрасная Шехерезада рассказывает истории свирепому падишаху. Как попала та прекрасная девица Шехерезада к смоленским типографщикам и почему явилась в свет, тисненная в Смоленске, – неизвестно. Но будто бы будет она рассказывать свои истории ни долго, ни коротко, а тысячу и одну ночь! Если выполнит такое намерение хвастунья Шехерезада, тогда, пожалуй, она и няньку Авдотью за пояс заткнет? Только где же ей!..
Мелькают дни, бегут страницы. Но все еще не сдается затейливая красавица. Одну сказку кончила – и опять: «Начала Шехеразада сими словесами…»
– Здесь поставим мебель желтого клену, а сюда – дуб. Люстру в залу желательно веницейского стекла… – И, отдавая распоряжения, вдруг задумается хозяин: не ко времени, кажись, стройку затеял… Предводитель опять о рекрутском наборе говорил. Неровен час…
Но если уж задумал Иван Николаевич – по-свойски размахнулся. Выкатил в Новоспасском такие палаты – хоть столице впору. Соседние господа-дворяне опять завздыхали: «Дурит новоспасский модник, до добра не додурится: умным людям не в красоте, а в тепле жить!»
Но дом вскоре был готов. Он встал над Десной в два жилья, раскинув белую колоннаду. Старый дом будто меньше стал, будто в землю врос – попятился перед новым хозяином.
По весне стали переезжать и переезжали долго, хлопотливо. Наконец двинулся на новоселье и Михайла Иванович с Карповной и Авдотьей, которые оставлены при нем, чтобы не почувствовал мальчик многих перемен. А как их не почувствуешь, когда переменилось все, даже собственное имя. У бабушки был он Мишенькой да Михайлой, величали и Михайлом Ивановичем, а батюшка с матушкой перекрестили в Мишеля. Жил он у бабушки в тихом затворе, теперь со всех сторон люди, во всем новые порядки. Ну как в этаком доме жить, чтобы не потеряться! Того и гляди, заблудишься в залах да гостиных, между кабинетом и бильярдной, в столовых, в диванных, в проходных…
Мишель поднялся во второй этаж по широкой лестнице с точеными перилами и вошел в большую светлую детскую. Детская походила на кочевой табор. В одном углу расположилась сестра Поля и с ней ее няньки; в другом – сестра Наташа и при ней опять няньки; в третьем углу обживается совсем еще не известная сестра Лиза, при ней кормилица и тоже нянька. Кто с куклами, кто с пеленками, кто обедать собирается, кто песни поет.
Мишелю отведена рядом особая детская. У наследника во всем особое положение. Но хочешь – не хочешь, надо приглядываться к населению соседних горниц.
Поля и Наташа кукол потчуют. Собрали остатки от нянькиных обедов: тюрю, саламатину, клецки.
– Отведайте хлеба-соли, не обессудьте на угощении!
А куклы не едят. Не хотят ни тюри, ни саламатины, ни клецок. Мишель стоит сбоку и наблюдает, как хлопочут сестры.
– Сейчас чай подадут!
– Ну и дуры! – спокойно вставляет Мишель. – Чай сейчас нельзя. Сначала разговор надо, потом варенье подавать, а уж потом чай.
Не легкое дело приспособиться к девчонкам. Вздумал было им божественную книгу почитать, что бабушке читал. А Поля по-своему сообразила: начинается новая игра, в церковь; бухнула на коленки и в землю лбом, а глядя на нее, и Наташа, да поторопилась: шишку себе набила и – в рев. А неизвестная сестра Лиза ей со всем усердней подтянула.
Пробовал Мишель и сказки рассказывать. Память у него безотказная, все, что от няньки слышал, помнит слово в слово.
– Пра. Егория Храброго знаете?
– Нет, а ты знаешь? – девочки присели на корточки, смотрят на него, как галчата на корм.
– …Вот пошел Егорий по святой Руси, по сырой земле, – Мишель прислушивается к плавному течению слов: вот-вот обернутся слова песней, – по святой Руси, по сырой земле…
– А куды пошел?
– Опять дуры! – сказал Мишель, будто в сказку вставил, и спокойно продолжал: – Пошел далече, во чисты поля, бить-побить царища-басурманища!
Надо же показать, какой он есть, басурманище. А девочки испугались и бежать. Тут-то и накинулась на Мишеля Полина нянька:
– Не пугай дитя, вот подожди, придет Бонапарта, он тебе задаст!
Мишель часто слышит эти речи от нянек.
– Народился окаянный, объявился антихрист! – причитает Карповна.
– А может, и не антихрист еще? – с надеждой спрашивают няньки помоложе.
– Как же не антихрист? – сердится Карповна. – Ну как не антихрист, коли на Расею замышляет?
Вот и пойми, кто такой Бонапарта, какой антихрист, когда няньки толком сами ничего не знают!
Мишель махнет на них рукой и уйдет в свою детскую. Раскроет книжку, а сам опять прислушивается: что там, за стенкой? Там хоть и девчонки, и бестолковые, а все-таки с ними веселее.
Многое изменилось в жизни Мишеля. Он познал переменчивость вещей. У бабушки всякая погода плоха была, у матушки – любая хороша.
– Мишель, гулять!
Когда-то он сам на волю рвался. Теперь его не выгонишь из комнат, если хмурится небо, если гуляет по реке ветер. Мальчик хворает от всякого пустяка. Его одолевают боли и ломоты то в ногах, то в груди. Мишель то и дело прислушивается: ушли или опять вернутся? Так и живет с действительными и мнимыми хворями.
– Что нам делать с Мишелем? – тревожится Евгения Андреевна, беседуя с мужем.
– А что?
– Болезни он себе выдумывает, свежего воздуха боится!
– Приучить надо. Матушка его избаловала…
Познакомила Фекла Александровна внука с болезнями на всю жизнь!
Пора было и учить Мишеля. В скором времени и появилась в детской гувернантка Роза Ивановна, маленькая, тощая, голова в завиточках, глаза – буравчики. Роза Ивановна сидит за столом, как неумолимый судия, готовый покарать преступника. Перед ней и орудия кары: из цветной бумаги дурацкая шапка, которую напяливают тебе на голову, если запнешься в ответе; рядом лежат крупные билеты с надписями: «за леность», «за нерадивость», за все прочие пороки, присущие человечеству. Эти билеты навешиваются тебе на грудь, если наскучит долбежка.
Перед Мишелем раскрыт французский диксионер. Надо переписывать его слово в слово, строка за строкой, а потом отвечать назубок. Подле Мишеля пыхтит над буквами Поля и цепенеет от страха. Мишель вывел какие-то каракульки и насупился:
– Больше не буду! – Потом задумался, соображая, какой билет выберет сегодня Роза Ивановна: – И все равно не буду!..
За обедом Иван Николаевич обратил внимание на странное украшение на груди у сына:
– Это что?
– Наказание… – объяснил Мишель и добавил: – И все равно не буду!
Иван Николаевич вызвал Розу Ивановну к себе в кабинет. После того дурацкая шапка и назидательные билеты исчезли бесследно. А вскоре исчезла и сама Роза Ивановна. Учение опять остановилось.
Только молодой архитектор, прижившийся в Новоспасском после постройки дома, продолжал учить Мишеля рисованию и не мог надивиться: карандаш в детской руке работал легко, точно, смело. Учитель заставлял изображать носы, глаза, уши, подбородки, головы и требовал точного подражания оригиналу. Мишель выполнял уроки с усердием, но без всякого воодушевления.
Не то собственные картины, на которых появляется лес, звонарь Петрович, новоспасский дом, няньки, колокольня…
Вот стоит на картинке новоспасская колокольня. В верхних ее прорезях все колокола видны, в них Мишель знает толк: самого малого не забыл. Кажется, все на картинке на месте, а главного все-таки нехватает! Ведь колокола-то звоном зашлись, а на картинке звона не слыхать. И вся картинка становится скучной.
Еще забота: над колокольней кружат стрижи. Известно, молчаливых стрижей не бывает, а на картинке их не слышно. Стало быть, и колокольня на правду не похожа, и стрижи – не стрижи. Есть над чем задуматься живописцу: может быть, есть такие картинки, на которых все услышать можно? В Голубиной Книге, про которую нянька поет, картинки, поди, тоже поют?
Мишель берется за любезные сердцу колокольцы, переселившиеся в детскую вместе с ним. И хоть нет в детской ни колокольни, ни стрижей, но стоило тронуть колокольцы, тотчас встала перед тобой колокольня и с гомоном понеслись стрижи. Мишель даже зажмурился от восторга, а песня поднялась выше колокольни. Но кто же ее поет? Стрижи? Нет, им только гомонить впору. Значит, колокольцы? Нет, и не они. Колокольцы давно не шелохнутся. Давно и сам Мишель стоит, не шевелясь, а песня все еще бьется у него в груди, как стриж. Можно до вечера просидеть теперь на скамеечке в углу детской, погружаясь в синие сумерки…
Впрочем, и тут непременно помешают, и опять девчонки! Мишель уживается с сестрами с невозмутимым добродушием. Ему не мешают ни они, ни няньки, ни куклы, ни вся их сорочья сумятица. Мишель уступчив в каждой мелочи и не переносит только одного: резких, пронзительных звуков. А девчонки забрались в классную к старому фортепиано, бьют по клавишам всей пятерней. Фортепиано как рявкнет: «Вот я вас, у-у-у!..»
Мишель морщится и бежит в классную.
– Не смейте, негодницы! – и даже глазом на негодниц сверкнул, будто сама бабушка Фекла Александровна. Но едва опустил на фортепиано крышку, сразу успокоился и сказал примирительно. – Только музыку портите, курослепы!
Курослепы надули губы и потянулись гуськом к своим углам. Мишель еще раз глянул на притихшую музыку.
Первая встреча с ней произошла у него вскоре после переезда в новый дом. Обследуя верхние горницы, Мишель подошел тогда к фортепиано, поднял крышку и тронул одну косточку, потом другую. Что ж это такое? Ни на что не похоже: ни на Авдотьин голос, ни на колокольный звон. Звуки прыгали под пальцами, как блохи: вверх, вниз, туда, сюда – никуда. Еще раз постучал и отошел в полном недоумении Да что ж это такое?
Спасибо матушка объяснила, музыка. Мишель насторожился: к чему она?
А матушка, вспомнив девичьи годы, села к фортепиано и заиграла. Мишель глянул на матушкины руки, потом на клавиши. Звуки роились, как пчелы, летели и нависали целыми гроздьями. Ни одна песня так не ходит. На лбу у Мишеля залегла сумрачная складка. Он все слышал, каждый звук и все вместе, но ничего не понимал. Должно быть, музыка летела вовсе не к нему. А так тоже никогда не бывало с песнями. Мальчик склонил голову набок, стремясь проникнуть в музыку, но чем дольше слушал, тем больше шевелилось в нем глухое беспокойство. Он поднял глаза на матушку, на ее оживленное лицо. Неужто невдомек матушке, какой в музыке беспорядок? Отошел от фортепиано и затих.
А потом стал требовать от Авдотьи Ивановны песен, будто торопился вернуться домой, где все знакомо, все на месте.
– Бог с ней, с музыкой, пой, Авдотьюшка!..
Но все-таки нет-нет да и косился на фортепиано, особенно когда пробирался мимо него к старому шкафу, что стоит в проходной за батюшкиным кабинетом. Тут тебе не бестолковые косточки, тут живут премудрые книги.
Хоть и немного их в шкафу, а все-таки водятся. Иную батюшка Иван Николаевич еще из столицы вывез, другую знакомцы ему в презент прислали, а есть и такие, про которые никто не помнит: откуда они взялись? За годы многие книжки по листику разошлись. Зато другие живучи оказались. Схоронились в старом шкафу и живут бок о бок, как случайные путники, задержавшиеся на почтовом дворе. Раскроются дверцы шкафа, и понесет каждая книжка свое наставление людям. У каждой свой предмет, свои мысли, своя судьба-дорога. Но куда бы ни занесла судьба книгу, она себе книжника непременно отыщет. Вот хоть бы и эту взять: «Примечатель света, или живи подумав».
Что тот «Примечатель света» означает, не очень понятно Михайле Глинке, но разве удержится книголюб, чтобы не потрепать пожелтевшие листы! Куда как весело перебирать книги, особенно если привернет в Новоспасское желанный гость Иван Маркелович, господин Киприянов, дальний Глинкам свойственник и ближний сосед. Надо только во-время перехватить Ивана Маркеловича, пока не засел он в батюшкином кабинете или на матушкиной половине, а там «Примечатель света» или какой-нибудь «Челночок щастья» сам довершит дело.
– Ишь ты, – бережно берет «Примечателя» Иван Маркелович. – «Живи подумав»!.. Умная речь. Каждый день, каждый час подумай, а потом и живи. Ты, умник, заглядывал ли в сию книжку?
Забыл, должно быть, Иван Маркелович, что умнику пошел всего восьмой год. Впрочем, когда господин Киприянов извлекает из шкафа «Любомудрие противу мнимых страхов смерти», он тотчас отправляет книгу обратно в шкаф.
– Этого филозо́фа в сторонку отложим, пожалуй, раненько для тебя… Прочти-ка лучше здесь, презанимательный предмет сочинитель трактует!
Набрав дыхание, чтобы хватило на все заглавие, Мишель читает вслух:
– «Воздушной говорящий, или повесть булавки и ее знакомцев, собственное ее сочинение в четырех частях».
– Смотри-ка, умник, бездушная булавка, и та в сочинительницы вышла! – удивляется Иван Маркелович. – Следственно, и булавке есть что людям поведать. Что она есть? Безделка! А глядишь, и через безделку открываются нам таинства Натуры. Да и нет у ней, у матери нашей Натуры, безделок. Всякий предмет свое предназначение имеет. Все на свете знать надобно. Так-то, разумник! Сию книжицу со вниманием перечти!..
Разумник, конечно, перечтет. Но пока гостит в доме Иван Маркелович, ни на шаг не отойдет от него Мишель.
Если ему удастся отвоевать Ивана Маркеловича от батюшки и матушки, увести его в детскую да прикрыть поплотнее двери, чтобы не помешали девчонки, тогда долго рассказывает Иван Маркелович о разных землях: где какие люди живут, какие звери водятся, какие в каких царствах история приключились.
И расступаются стены детской, и воображение, взмахнув крылами, ведет странствователей по горам и долам, по морям и океанам, по утренним и вечерним зорям. Но увы, уже опускается над Новоспасским вечерняя мгла. Тогда снова смыкаются стены детской, а у подъезда ладят Ивану Маркеловичу его древний возок.
Распрощавшись, он усердно ищет свой дорожный картуз.
– Во благовременье, умник, опять приеду!.. Не поминайте лихом!
– Счастливого, Иван Маркелович, пути!
Возок трогается. Еще раз помахавши картузом, Иван Маркелович нахлобучивает его на седую голову… И вот уже скрылся из глаз дорожный картуз.
Только книги-филозо́фы да булавки-сочинительницы остаются в утешение Мишелю. Впрочем, в старом шкафу есть еще одна книжка толстой бумаги, крупной печати. В той книге какая-то прекрасная Шехерезада рассказывает истории свирепому падишаху. Как попала та прекрасная девица Шехерезада к смоленским типографщикам и почему явилась в свет, тисненная в Смоленске, – неизвестно. Но будто бы будет она рассказывать свои истории ни долго, ни коротко, а тысячу и одну ночь! Если выполнит такое намерение хвастунья Шехерезада, тогда, пожалуй, она и няньку Авдотью за пояс заткнет? Только где же ей!..
Мелькают дни, бегут страницы. Но все еще не сдается затейливая красавица. Одну сказку кончила – и опять: «Начала Шехеразада сими словесами…»
Глава восьмая
– Нянюшки, переоденьте Мишеля, в Шмаково поедет!
Чтобы оторвать сына от книг, Евгения Андреевна пускается на всякие хитрости, – только не всякая поможет. Самое верное средство: взять его с собой.
Ехать с матушкой и с батюшкой – больше, пожалуй, и удовольствия на свете нет. А в Шмакове Мишель, как из бабушкиного затвора вышел, до сих пор не бывал.
– Да не копайся, Карповна! – Барчук вывернулся из нянькиных рук и опрометью выскочил на парадное крыльцо. – Здорово, Прохор! – Обошел вокруг коляски. – Здорово, Воронок! Здорово, Звёздочка!
А кони гривами ответно машут: садись скорей, трогать, что ли?
Коляска выехала на крутой луг, покатилась мимо фруктового сада. Наперегонки бегут к дороге яблони, каждой хочется первой знать: «Кто едет?» Он едет! Новоспасский барчук с матушкой и батюшкой да с кучером Прошкой. А несут коляску Звёздочка и Воронок. Неужто не узнали?
Узнали! Давно всех узнали яблони и опять назад отбежали. Во все стороны от дороги залегли теперь озимые и яровые. Густой зеленью обозначил свои пределы лен. Лен будет провожать до самого леса. А в лесу ели встретят, протянут в коляску колючие лапы: «Здравствуй, Михайла, куда торопишься?» А торопиться Мишелю и некуда, хоть бы довеку длилась такая езда. Батюшка с матушкой переговариваются и оба смеются. Должно быть, и им полюбилась дорога в Шмаково.
Но вот уже сверкнули за поворотом студеные струи Стрянки. Стрянка, обнявшись с Будянкой, как родные сестры, льются в шмаковское озеро. А над озером стоят дозором вековечные пихты. Кто бы к усадьбе ни ехал, дозорные еще издали увидят; расступятся пихты: «Добро пожаловать!» – и широкая аллея принимает гостей в прохладную тень.
Звёздочка и Воронок мчат коляску по парку мимо наливных прудов, прямо к дому.
А с подъезда уже спускается дядюшка Афанасий Андреевич, и тетушка Елизавета Петровна смотрит в черепаховый лорнет. Приветствия, объятия, поцелуи…
– Наконец-то Михайла Ивановича привезли! – говорит дядюшка. – А пока везли, он состариться успел. Ну, здравствуй, старче! – а сам Мишелю подмигивает.
С дядюшкой Афанасием Андреевичем, пожалуй, не соскучишься. И в Шмакове тоже очень хорошо. Ходи себе по комнатам, осматривайся, а забрел в галлерею с картинами, можно у каждой постоять вволю. Вон сидит подле озера храбрый охотник. Озеро при нем – с пятачок, а перо на шляпе – в золоченую раму уперлось. Места ему на картине нехватило – во какое перо!
– С предками беседуешь, гость дорогой? – подошел Афанасий Андреевич. – А у меня для тебя сюрприз есть.
И повел Мишеля неведомо куда. Прошли через боковую залу с намалеванным на холстине за́мком. Под за́мком были сложены трубы, а над ними подвешены за длинные шеи скрипицы, отделанные в огневой и золотистый лак.
– Что это, дядюшка?
– Мусика, пение сладкое! Так нас, старче, по букварю учили: му-си-ка!
Дядюшка смеется, а Мишель нахохлился: мало музыки, еще мусика объявилась. Вот так сюрприз! Но дядюшка уже вел Мишеля новыми переходами, попутно запустил ему «козу-дерезу» и вдруг остановился перед закрытой дверью:
– Что там? Отгадай!
– Не знаю…
– Там медведь сидит! – заревел Афанасий Андреевич и пошел на Мишеля медведем. Ой, сейчас завернет дядюшка салазки!
– Знаю, знаю, – отбивается Мишель, – совсем не медведь!
– А кто? Не отгадаешь – в мешок посажу!
И действительно: дядюшка вынул из кармана мешочек.
– Закрой глаза!
Зажмурился Мишель и слышит, как щелкнул замок. Невозможно утерпеть! Открылась дверь, а за дверью – комната. В комнате сетка, а за сеткой – лес. И в лесу – птицы! Птицы на ветках сидят, птицы по лесу летают, птицы в клетках поют.
Дядюшка зашел за сетку – птицы еще больше шуму подняли. А он насыпал на ладошку семян из мешочка и тонко засвистал:
– Цик-цик, Захар Иванович! Цик-цик, Захар Иванович, пожалуйте сюда!
Из-за елки кто-то в ответ: цик-цик… – и какая-то птица, сев на дядюшкин палец, клюнула семя: цик-цик…
На птице кафтан коричневого пера, на груди – желтая манишка в крапинку. Носик кверху подняла и залилась; одно колено кончит – и за другое.
– Разбираешь? – спрашивает Афанасий Андреевич. – Слышишь: «Никита, Никита, чай пить!»
Мишель давно голову набок: в самом деле, птица явственно выводит: «Ни-ки-та, Ни-ки-та…»
– Да какого же она, дядюшка, Никиту зовет?
– Благоприятель у него в лесу есть.
– И прилетит?
– А как же? Чай пить!
Птица и впрямь высвистывала и выщелкивала: «Чай пить, чай пить!»
Вот и пойми: шутит дядюшка или в Шмакове такие чудеса творятся, что птица к птице в гости летит и чаи распивает? Не знал Мишель, что дрозд Захар Иванович всем дроздам дрозд был, что подивиться на его искусство даже московские гости приезжали. Только сам Захар Иванович не придавал, видно, значения высокому своему званию: корму поклевал и юркнул за ель, ровно нечиновная вертихвостка.
В птичьем дядюшкином царстве свистели камышовки, хлопотали черноголовки, верещал скворец. Откуда-то долетала нежная, грустная песенка: будто играл ее на невиданной дудке невидимый музыкант.
Да как же он, Мишель, до сих пор без птиц жил?! В этот день и открылась в нем птичья страсть. Кем бы ему в жизни ни быть, не расстаться с птицами до последнего дня.
– Ишь ты, птичий любитель! – подивился Афанасий Андреевич. – Коли так, отпущу к тебе варакушек.
– Живых?! – у Мишеля загорелись глаза.
– Нет, чучела набью, тебе, чучеле, подстать! Ну, как же не живых? Вот этих хочешь?
– Хочу, дядюшка, хочу!
– Стой, – спохватился Афанасий Андреевич, – стой, старче!
«Какая еще беда?» – замирает сердце у Мишеля.
– Как же я их к тебе отпущу, – размышляет в затруднении дядюшка, – когда они в Новоспасское дороги не знают?.. Григорий!
Григорий вырос перед дядюшкой, как лист перед травой, и Афанасий Андреевич уже приказывает ему отсадить двух варакушек в малую клетку. Мишель готов расцеловать и дядюшку и Григория в придачу. Сейчас принесет Григорий клетку!
– Стой! – грозно останавливает его Афанасий Андреевич.
Григорий вернулся и опять уставился на дядюшку.
– А ты вот что. Ты сперва каждую птицу в отдельности спроси: желаете ли, мол, в вотчины Михайла Ивановича господина Глинки переселиться? Неволить никого не будем, понял?
– Слушаюсь! – не моргнув глазом, отвечает Григорий. – Все в точности исполню!
Мало, значит, что птицы у дядюшки чай пьют, они еще на вопросные пункты отвечают. Но такому обману Мишель, конечно, не поддался. Ясное дело, сейчас принесет Григорий варакушек. Но Григорий, дойдя до дверей, повернулся на каблуках и вдруг со всего размаху ударил себя в грудь да как взвоет истошным голосом.
А у дядюшки с батюшкой – разговор, у тетушки Елизаветы Петровны закуски да десерты, пока не подали на стол свечи. И Мишель успокоился только тогда, когда получил, наконец, обещанную клетку в собственные руки. А теперь бы и домой! Вон как варакушки торопятся! Скорей домой!
Но вместо прощальных сборов дядюшка, беседуя о чем-то с Евгенией Андреевной, вдруг стукнул по столу:
– Не я буду, если не услышите удивительную ораторию!.. Ах да, – спохватился Афанасий Андреевич, видя удивление гостей, – никак я вам еще не читал примечательного письма? Григорий!
Через минуту мрачный Григорий возвратился с большим серым конвертом за сургучными печатями. К удивлению Мишеля, Григорий не собирался теперь ни с кем драться. Он молча подал конверт дядюшке, но тут сам дядюшка ловко щелкнул конвертом по носу племянника, и варакушки снова забились в клетке в смертельном испуге.
– Прошу внимания и тишины! – укоризненно глядя на варакушек, оказал Афанасий Андреевич и развернул убористо исписанный лист.
Чтобы оторвать сына от книг, Евгения Андреевна пускается на всякие хитрости, – только не всякая поможет. Самое верное средство: взять его с собой.
Ехать с матушкой и с батюшкой – больше, пожалуй, и удовольствия на свете нет. А в Шмакове Мишель, как из бабушкиного затвора вышел, до сих пор не бывал.
– Да не копайся, Карповна! – Барчук вывернулся из нянькиных рук и опрометью выскочил на парадное крыльцо. – Здорово, Прохор! – Обошел вокруг коляски. – Здорово, Воронок! Здорово, Звёздочка!
А кони гривами ответно машут: садись скорей, трогать, что ли?
Коляска выехала на крутой луг, покатилась мимо фруктового сада. Наперегонки бегут к дороге яблони, каждой хочется первой знать: «Кто едет?» Он едет! Новоспасский барчук с матушкой и батюшкой да с кучером Прошкой. А несут коляску Звёздочка и Воронок. Неужто не узнали?
Узнали! Давно всех узнали яблони и опять назад отбежали. Во все стороны от дороги залегли теперь озимые и яровые. Густой зеленью обозначил свои пределы лен. Лен будет провожать до самого леса. А в лесу ели встретят, протянут в коляску колючие лапы: «Здравствуй, Михайла, куда торопишься?» А торопиться Мишелю и некуда, хоть бы довеку длилась такая езда. Батюшка с матушкой переговариваются и оба смеются. Должно быть, и им полюбилась дорога в Шмаково.
Но вот уже сверкнули за поворотом студеные струи Стрянки. Стрянка, обнявшись с Будянкой, как родные сестры, льются в шмаковское озеро. А над озером стоят дозором вековечные пихты. Кто бы к усадьбе ни ехал, дозорные еще издали увидят; расступятся пихты: «Добро пожаловать!» – и широкая аллея принимает гостей в прохладную тень.
Звёздочка и Воронок мчат коляску по парку мимо наливных прудов, прямо к дому.
А с подъезда уже спускается дядюшка Афанасий Андреевич, и тетушка Елизавета Петровна смотрит в черепаховый лорнет. Приветствия, объятия, поцелуи…
– Наконец-то Михайла Ивановича привезли! – говорит дядюшка. – А пока везли, он состариться успел. Ну, здравствуй, старче! – а сам Мишелю подмигивает.
С дядюшкой Афанасием Андреевичем, пожалуй, не соскучишься. И в Шмакове тоже очень хорошо. Ходи себе по комнатам, осматривайся, а забрел в галлерею с картинами, можно у каждой постоять вволю. Вон сидит подле озера храбрый охотник. Озеро при нем – с пятачок, а перо на шляпе – в золоченую раму уперлось. Места ему на картине нехватило – во какое перо!
– С предками беседуешь, гость дорогой? – подошел Афанасий Андреевич. – А у меня для тебя сюрприз есть.
И повел Мишеля неведомо куда. Прошли через боковую залу с намалеванным на холстине за́мком. Под за́мком были сложены трубы, а над ними подвешены за длинные шеи скрипицы, отделанные в огневой и золотистый лак.
– Что это, дядюшка?
– Мусика, пение сладкое! Так нас, старче, по букварю учили: му-си-ка!
Дядюшка смеется, а Мишель нахохлился: мало музыки, еще мусика объявилась. Вот так сюрприз! Но дядюшка уже вел Мишеля новыми переходами, попутно запустил ему «козу-дерезу» и вдруг остановился перед закрытой дверью:
– Что там? Отгадай!
– Не знаю…
– Там медведь сидит! – заревел Афанасий Андреевич и пошел на Мишеля медведем. Ой, сейчас завернет дядюшка салазки!
– Знаю, знаю, – отбивается Мишель, – совсем не медведь!
– А кто? Не отгадаешь – в мешок посажу!
И действительно: дядюшка вынул из кармана мешочек.
– Закрой глаза!
Зажмурился Мишель и слышит, как щелкнул замок. Невозможно утерпеть! Открылась дверь, а за дверью – комната. В комнате сетка, а за сеткой – лес. И в лесу – птицы! Птицы на ветках сидят, птицы по лесу летают, птицы в клетках поют.
Дядюшка зашел за сетку – птицы еще больше шуму подняли. А он насыпал на ладошку семян из мешочка и тонко засвистал:
– Цик-цик, Захар Иванович! Цик-цик, Захар Иванович, пожалуйте сюда!
Из-за елки кто-то в ответ: цик-цик… – и какая-то птица, сев на дядюшкин палец, клюнула семя: цик-цик…
На птице кафтан коричневого пера, на груди – желтая манишка в крапинку. Носик кверху подняла и залилась; одно колено кончит – и за другое.
– Разбираешь? – спрашивает Афанасий Андреевич. – Слышишь: «Никита, Никита, чай пить!»
Мишель давно голову набок: в самом деле, птица явственно выводит: «Ни-ки-та, Ни-ки-та…»
– Да какого же она, дядюшка, Никиту зовет?
– Благоприятель у него в лесу есть.
– И прилетит?
– А как же? Чай пить!
Птица и впрямь высвистывала и выщелкивала: «Чай пить, чай пить!»
Вот и пойми: шутит дядюшка или в Шмакове такие чудеса творятся, что птица к птице в гости летит и чаи распивает? Не знал Мишель, что дрозд Захар Иванович всем дроздам дрозд был, что подивиться на его искусство даже московские гости приезжали. Только сам Захар Иванович не придавал, видно, значения высокому своему званию: корму поклевал и юркнул за ель, ровно нечиновная вертихвостка.
В птичьем дядюшкином царстве свистели камышовки, хлопотали черноголовки, верещал скворец. Откуда-то долетала нежная, грустная песенка: будто играл ее на невиданной дудке невидимый музыкант.
Да как же он, Мишель, до сих пор без птиц жил?! В этот день и открылась в нем птичья страсть. Кем бы ему в жизни ни быть, не расстаться с птицами до последнего дня.
– Ишь ты, птичий любитель! – подивился Афанасий Андреевич. – Коли так, отпущу к тебе варакушек.
– Живых?! – у Мишеля загорелись глаза.
– Нет, чучела набью, тебе, чучеле, подстать! Ну, как же не живых? Вот этих хочешь?
– Хочу, дядюшка, хочу!
– Стой, – спохватился Афанасий Андреевич, – стой, старче!
«Какая еще беда?» – замирает сердце у Мишеля.
– Как же я их к тебе отпущу, – размышляет в затруднении дядюшка, – когда они в Новоспасское дороги не знают?.. Григорий!
Григорий вырос перед дядюшкой, как лист перед травой, и Афанасий Андреевич уже приказывает ему отсадить двух варакушек в малую клетку. Мишель готов расцеловать и дядюшку и Григория в придачу. Сейчас принесет Григорий клетку!
– Стой! – грозно останавливает его Афанасий Андреевич.
Григорий вернулся и опять уставился на дядюшку.
– А ты вот что. Ты сперва каждую птицу в отдельности спроси: желаете ли, мол, в вотчины Михайла Ивановича господина Глинки переселиться? Неволить никого не будем, понял?
– Слушаюсь! – не моргнув глазом, отвечает Григорий. – Все в точности исполню!
Мало, значит, что птицы у дядюшки чай пьют, они еще на вопросные пункты отвечают. Но такому обману Мишель, конечно, не поддался. Ясное дело, сейчас принесет Григорий варакушек. Но Григорий, дойдя до дверей, повернулся на каблуках и вдруг со всего размаху ударил себя в грудь да как взвоет истошным голосом.
Такого поворота событий Мишель никак не ожидал. Не искушенный в тайнах трагического театра, он бросился под защиту дядюшки. Но Афанасий Андреевич даже глазом не повел, и сам Григорий немедленно исчез после экспромта, будто в самом деле провалился в адскую бездну. Судьба варакушек снова стала сомнительной.
Ступай, душа, во ад и буди вечно пленна…
Ах, если бы со мной погибла вся вселенна!..
А у дядюшки с батюшкой – разговор, у тетушки Елизаветы Петровны закуски да десерты, пока не подали на стол свечи. И Мишель успокоился только тогда, когда получил, наконец, обещанную клетку в собственные руки. А теперь бы и домой! Вон как варакушки торопятся! Скорей домой!
Но вместо прощальных сборов дядюшка, беседуя о чем-то с Евгенией Андреевной, вдруг стукнул по столу:
– Не я буду, если не услышите удивительную ораторию!.. Ах да, – спохватился Афанасий Андреевич, видя удивление гостей, – никак я вам еще не читал примечательного письма? Григорий!
Через минуту мрачный Григорий возвратился с большим серым конвертом за сургучными печатями. К удивлению Мишеля, Григорий не собирался теперь ни с кем драться. Он молча подал конверт дядюшке, но тут сам дядюшка ловко щелкнул конвертом по носу племянника, и варакушки снова забились в клетке в смертельном испуге.
– Прошу внимания и тишины! – укоризненно глядя на варакушек, оказал Афанасий Андреевич и развернул убористо исписанный лист.
Глава девятая
– «Любезный друг Афанасий Андреевич, – читал дядюшка, – слушали мы в Белокаменной сего лета 1811-го преславную ораторию «Освобождение Москвы, или Минин и Пожарский». И как ты, высокочтимый друг, к театру изрядное любопытство имеешь…» Ну, тут писаны мне приличные комплименты, – Афанасий Андреевич пропустил несколько строк, поискал глазами и продолжал: – «а сочинил оную ораторию бывший капельмейстер графа Шереметева, крепостной его сиятельства человек Степан Дегтярев. На ораторию был великий съезд. Музыкантов и хору было объявлено двести человек. Но не сие многолюдство вызвало волнение зрителей. Вспоминая о славных мужах древности, кто не думал о нынешних тревогах отечества? Нет, любезный друг, не праздная толпа встретила Степана Дегтярева, когда он занял место диригента. В едином помысле замер зал, когда в музыке сильной прозвучал первый голос: «Готовьтесь, граждане, ужасну слышать весть!»
За столом царило молчание. Дядюшка испил брусничной воды и вернулся к письму:
– «Я вопрошу тебя, как вопрошал себя: не той ли грозной вести ждем ныне и мы, когда над Неманом тучей встал Буонапарте? Но тотчас раздалось ответное слово Кузмы Минина: «Нет, нет, мы хищникам докажем, что Россов им не победить!» Буря промчалась по залу от кресел, занятых первыми вельможами, и до хоров. Не стыжусь сказать тебе, спутник юности моей, в этот вечер я видел слезы у многих и плакал сам. Единая любовь к отечеству способна исторгнуть сии слезы – в них закаляется дух!..»
Мишель то тревожно поглядывал на притихших варакушек, то пытался проникнуть в суть непонятного письма: как поют и играют разом двести человек, что за люди Минин и Пожарский? Но именно эти вопросы так и оставались без ответа, хотя Афанасий Андреевич уже заканчивал чтение.
За столом царило молчание. Дядюшка испил брусничной воды и вернулся к письму:
– «Я вопрошу тебя, как вопрошал себя: не той ли грозной вести ждем ныне и мы, когда над Неманом тучей встал Буонапарте? Но тотчас раздалось ответное слово Кузмы Минина: «Нет, нет, мы хищникам докажем, что Россов им не победить!» Буря промчалась по залу от кресел, занятых первыми вельможами, и до хоров. Не стыжусь сказать тебе, спутник юности моей, в этот вечер я видел слезы у многих и плакал сам. Единая любовь к отечеству способна исторгнуть сии слезы – в них закаляется дух!..»
Мишель то тревожно поглядывал на притихших варакушек, то пытался проникнуть в суть непонятного письма: как поют и играют разом двести человек, что за люди Минин и Пожарский? Но именно эти вопросы так и оставались без ответа, хотя Афанасий Андреевич уже заканчивал чтение.