Поэт сорвал трубку и ледяным голосом, словно его оторвали от служения музам, произнес:
   – Слушаю.
   – С Хабаровском говорите, – равнодушно сказала телефонистка, игнорируя его лицедейство.
   «Алло, Хабаровск», – едва не сострил поэт, но за семь тысяч километров срывающийся нежный голосочек проворковал:
   – Компания «Охотское море». Соединяю вас с Алексеем Петровичем Романовским.
   – Подите к черту! – Поэт свирепо швырнул трубку, досадуя, что зря обнадежился.
   Через минуту телефон зазвонил снова.
   – Ты что же это? – спросил сытый мужской голос. – Друзей своих не помнишь?
   – Лешка, – проговорил поэт неуверенно. – Лешка, ты?
   – Узнал, – засмеялся глава компании. – А я уж думал, ты так зазнался, что и говорить со мной не захочешь.
   Бог ты мой, Лешка Романовский! Толстый, краснощекий бутуз, откормленный на дармовой красной рыбе, икре и кедровых орехах, добродушный увалень, тупой, прости Господи, как сибирский валенок. А нынче и он коммерсант? С ума они все, что ли, посходили!
   – Я завтра прилетаю в Москву.
   – Ну так заезжай. Да не забудь привезти рыбки и аралевой.
 
   Интересно, думал поэт, бродя по своей комнатушке из угла в угол (мебели у него почти не было) и предвкушая хорошую выпивку, кто бы поверил сегодня, что в исторический год московской олимпиады этот самый Романовский в обносках явился в Москву из своего Хабаровского края, из поселка Аян на берегу Охотского моря, одному Богу ведомо, как поступил в университет и пять лет в нем проучился. Его выгоняли, над ним ржали студенты и преподаватели, он говорил «ложил», путал ударения, старался казаться умным и употреблял слова, которых не понимал. Над ним издевались едко, жестоко, изощренно, как умеют издеваться интеллектуалы над безграмотностью, над тем, что он не читал «Игру в бисер», не знал, кто такие Мандельштам и Бродский. Ему говорили – твое место не здесь, ты неуч, рвань, вали назад в тайгу, к медведям, а он все равно учился, сдавая экзамены по многу раз, доводя своей тупостью и настырностью до исступления самых бывалых преподавателей.
   А однажды с ним сыграли и вовсе мерзкую шутку. Большой повеса и прикольщик режиссер студенческого театра Лука Скопцев на глазах у всего курса дал ему импортный презерватив в блестящей упаковке и сказал, что это жвачка. Романовский расцвел от неслыханной щедрости, а еще более от того, что сам Лука до него снизошел, сунул презерватив в рот, и все годы его сопровождала слава, от которой он не мог отделаться.
   Поэт, впрочем, в этой травле не участвовал. Он хоть и не понимал, зачем Романовскому романо-германская филология и иностранные языки, но всегда – был на стороне униженных и оскорбленных, и несчастный изгой это чувствовал. Поэт ловил на себе его благодарный взгляд, они говорили иногда о рыбалке – на втором месте после муз у поэта стояла рыбная ловля, – и однажды Романовский позвал его с собою на Дальний Восток. Он так косноязычно, и оттого особенно красочно, описывал тамошние места, что поэт, понимая: такое бывает раз в жизни, – согласился.
   Пять часов они летели на вертолете над тайгой, над Шантарскими островами и Охотским морем на речку Лантарь. Вода в речке была темной от спин лососей, они жадно хватали любую блесну, отчаянно сопротивлялись и делали свечки, когда их вытаскивали. За один вечер поэт поймал столько рыбы, сколько не ловил за всю свою предыдущую жизнь.
   Однако это было страшно давно, и теперь даже не верилось, что он летел куда-то на вертолете и стоял на берегу неведомого моря, он только чувствовал странное возбуждение, и ощущение, будто бы что-то произойдет, не давало ему покоя.
 
   Водка под рыбу шла исключительно. Поэт быстро захмелел и впервые за много лет почувствовал себя человеком.
   – Ну, Леха, – сказал он, когда первая пустая бутылка валялась под столом, – доложь мне, как ты дошел до жизни такой.
   – Сначала занялся чартером на Цейлон.
   Этот представительный, уверенный в себе и хорошо одетый мужчина не имел ничего общего с тем заезжим лохом, каким помнил Романовского хозяин дома.
   – Ну-ну, – закивал поэт, подливая водочки и закусывая ее икрой, – чай там хороший, как же, знаю.
   – Чай-то хороший, – усмехнулся Романовский. – Но шутка вся в том, что, когда туда летишь, надо обязательно делать промежуточную посадку в Пакистане. Ты даже не представляешь, какие из-за этого трудности. Ну что делать? Я полетел в Исламабад, добился встречи с премьер-министром и получил исключительное право летать над Пакистаном без посадки.
   – Да ну? С самой Беназир Бхутто говорил? – изумился поэт, имевший слабость к женщинам-политикам.
   – Как с тобой.
   – Да, брат, это тебе не сосисками торговать. Ну, а теперь куда летаешь?
   – Практически никуда. Чартер – это только для накопления капитала. Дело неперспективное. Я теперь строю дорогу от Якутска до Аяна.
   Поэт снова выпил, отведал вяленой медвежатины. Он чувствовал себя до некоторой степени обязанным проявить вежливость и интерес к делам «кормильца», хотел спросить что-нибудь умное, например, про финансирование, дабы обнаружить свою осведомленность в дорожном строительстве, но вместо этого брякнул:
   – Слушай, а асфальт у вас в лужи ложат?
   – Нет, в лужи не кладут, – спокойно ответил Романовский, – да Бог с ней, с дорогой. Ты мне лучше о себе расскажи. Я что-то в последнее время редко о тебе слышу. Ты пишешь?
   – Пишу, – вяло проговорил поэт и честно признался: – Но мало. Настроения нету.
   – Что так?
   – Видишь ли, Алексей Петрович, литература нынче превратилась в нечто похожее на ловлю бабочек.
   – Но ведь ты же сам говорил когда-то, что тебе было бы легче не дышать, чем бросить писать стихи.
   – Ай, да мало ли кто и что говорил? – досадливо поморщился поэт. – Давай лучше выпьем.
   – Давай, – согласился Романовский, – только мне кажется, что у тебя что-то не в порядке.
   – Все у меня в порядке, – поэт мрачно опрокинул рюмку, – кроме того, что в этом вонючем городе я никому не нужен. Мне всегда казалось, что это совершенно не важно, но теперь, представь себе, я страдаю. Конечно, можно утешиться тем, что пройдет лет десять и все образуется, но, во-первых, я в это мало верю, а во-вторых, все равно раньше подохну. Да ну все к черту!!! Что ты не пьешь?
   Поэт был задет за живое и жалел, что позволил втянуть себя в этот идиотский, заведомо бесполезный разговор. Но Романовский слушал его с живейшим участием.
   – Подожди, – сказал он, останавливая снова потянувшегося к бутылке поэта. – Пока ты еще не очень пьян, выслушай меня. Я знаю, что вам сейчас трудно. Но у меня есть деньги, и я хотел бы предложить вам свою помощь.
   – Кому это вам?
   – Ну вам, которые…
   Романовский замялся, на мгновение снова стал похож на прежнего заикающегося, косноязычного олуха, и поэт пришел ему на помощь.
   – Мастерам художественного слова?
   – Ну да.
   Поэт все-таки себе налил и выпил, закусил малосольным гольцом и, разглядывая вторую пустую бутылку аралевой, безо всякой цели спросил:
   – И много у тебя денег?
   Гость назвал сумму, от которой хозяин начал стремительно, будто с горы на санках катился, трезветь.
   – Ты шутишь!
   – Ни в коем случае, – сказал Романовский. – Я специально к тебе приехал. Для меня это не очень большая сумма.
   – Стало быть, ты решил сделаться меценатом, чем-то вроде Саввы Морозова? – пробормотал поэт.
   – Не совсем, – ответил бизнесмен деловито и начал излагать свою программу. – Я бы хотел создать частный фонд содействия культуре. Давай найдем талантливых ребят, которые бросили писать и занимаются черт знает чем, дадим им денег, и пусть делают свое дело. Поэт пишет стихи, писатель – романы, художник – картины, режиссер ставит спектакли.
   – Н-да, – усмехнулся поэт после некоторого молчания. – Вижу, пять лет в университете не прошли для тебя даром.
   – Не без твоей помощи. Поэтому я и пришел сюда, чтобы предложить тебе этот фонд возглавить.
   – Что значит возглавить?
   – Ты должен подобрать пансионеров фонда. Человек пятьдесят, максимум сто, чтобы наша деятельность была эффективна. И чем скорее ты это сделаешь, тем будет лучше.
   – Слушай, Леша. – Поэт мучительно пытался избавиться от ощущения, что это похоже на бред или дикий розыгрыш. – Зачем тебе это надо? Строишь свою дорогу и строй. Славы захотелось? – Вопрос его повис в воздухе. – Ты ведь деловой человек, насколько я понимаю. Что с этого поимеешь? Клянусь, не будет никакой выгоды.
   – Я знаю, – усмехнулся Романовский.
   – А может быть, в качестве благодарности ты хочешь, чтобы в твою честь писались оды или романы о стройке века – Аяно-Якутской магистрали?
   – Нет.
   – Или хочешь кого-нибудь пропихнуть? Тогда знай, что в бытность мою членом приемной комиссии в Союзе я нажил сотни три врагов, но ни одна бездарность мимо меня не прошмыгнула.
   – Это только твое дело, – перебил его Романовский. – Даю слово, что никоим образом не стану вмешиваться в твою деятельность.
   Чудеса, думал поэт, разглядывая коммерсанта, строящего тысячекилометровую дорогу через горы. Может, я действительно не знаю своего народа, а это и есть новый тип россиянина – благородный, порядочный, заботящийся не о брюхе, а о духе, но в отличие от нас, ротозеев, деловой и расчетливый. Ведь в конце концов куда еще можно вкладывать деньги как не в культуру? Не дал тебе Бог таланта, так помоги тем, кому дал.
   Однако надо было выяснить все окончательно, прежде чем принять это предложение, и, выпив новую порцию аралевой, закусив на сей раз нежнейшим кусочком копченого сижка, поэт перешел в атаку.
   – Слушай, Алексей Петрович, а ты, часом, не патриот? – произнес он, скрестив на груди руки. – Если это так, то должен сразу предупредить тебя. Я очень люблю свою страну и люблю патриотическую идею. Но… не люблю патриотов. В свое время выпил с ними много водки, но это общение привело меня к мысли, что Россию надо спасать от патриотов. Более того, – разошелся поэт, снова себе наливая и теперь уже ничем не закусывая, – я свято верю в то, что ни один из них не увидит, как говаривал чеховский маляр Редька, Царства Небесного. Ну, и ты по-прежнему готов доверить мне свои миллионы?
   – Да, – пожал плечами Романовский. – В том, что ты будешь со всеми лаяться, я никогда не сомневался. А болтунов, кем бы они ни были, и сам терпеть не мог у.
   – Я и с тобой буду лаяться, – мрачно заявил поэт. – Всю эту вашу нынешнюю пену, все эти банки, менялки, палатки, весь этот продажный фарисейский дух – все ненавижу.
   – Очень хорошо. Что еще? Выкладывай, не стесняйся.
   «Журнал, – подумал поэт лихорадочно, – сначала независимый поэтический журнал. Отличная бумага, оформление, стихи, переплюну Салимона. Гонорары такие, чтоб ничем другим не надо было заниматься. Бесплатная рассылка в провинциальные библиотеки. Потом книги, стипендии, турниры поэтов, ассоциация. К черту всю эту мышиную возню в Союзе. В основе всего – талант, и больше ничего. Никакой бесовщины, никакой чернухи и порнухи. Талант и здоровый вкус. Ах, какое счастье, что во все времена находились безумцы вроде Романовского».
   Глава компании сидел перед ним, устремив на поэта простодушный, доверчивый взгляд, и поэт с нежностью подумал, что, наверное, такой же взгляд у него был, когда он говорил с Беназир Бхутто, и та, растрогавшись, уступила ему, и такой же взгляд был у него десятью годами раньше, когда кругом стояли сытые хари, начитавшиеся Ахматовой и Пастернака, и ржали. Что ж, теперь ему нечего стыдиться: где теперь он и где те, кто его высмеивал? Во всяком случае, охальник Лука, с которым поэт иногда выпивал, влачил самое жалкое существование в коммунальной квартире и не чаял, как оттуда выбраться, похоронив все честолюбивые мечты о собственном театре.
   – Ну, – сказал Романовский, – значит, по рукам? Ты извини, но я, честно говоря, очень хочу спать. У нас там уже утро.
   – Конечно, – смутился поэт, – ложись на мой диван. А я пойду к соседке переночую. Белья вот, правда, чистого…
   – Не стоит, я лучше в гостиницу.
   – На чем? – усмехнулся поэт. – Автобусы давно не ходят. А такси в этой дыре ты никогда не поймаешь.
   – Меня машина ждет.
   – Какая машина? – спросил поэт простодушно.
   – Обыкновенная, – пожал плечами Романовский, – у меня тут представительство, шофер.
   – И он все это время сидит под окном и ждет тебя?
   – Ну да.
   И тут с поэтом что-то случилось. То ли бес попутал, то ли чересчур разыгралось воображение, то ли просто перебрал, но он так явственно представил несчастного шофера, терпеливо поджидающего, пока хозяин изволят выпивать, что ему сделалось жутко не по себе. Поэт вдруг подумал, что всегда ненавидел сытость, ненавидел сильных мира сего, вся эта барская жизнь с ее непременными атрибутами страшно раздражала его. Да ведь они же, мелькнуло в воспаленном, хмельном мозгу поэта, приручить нас хотят, подачку кинуть, чтобы мы благодарность к ним чувствовали, шоферов в личных лакеев превратили. Покупают, пока мы нищие. Нет уж, черта с два я твои миллионы возьму.
   Он собрался уже указать Романовскому на дверь, молча, без каких-либо объяснений, но подумал, что тот его не поймет. Решит, что пьян, обидится или, чего доброго, найдет кого-нибудь другого, кто эти деньги возьмет. Нет, его надо отвадить раз и навсегда, и в голове у поэта мелькнула жестокая мысль, тотчас же принявшая форму готовой идеи.
   – Слушай, Леха, – сказал он и покровительственно похлопал Романовского по плечу, – фонды, журналы, издание книг – это все хорошо. Мы сделаем. Но у меня сейчас есть один знакомый, которому срочно нужны деньги. Можешь помочь?
   – Разумеется. Если человек заслуживает…
   – Он заслуживает, заслуживает, – пробормотал поэт, – знаешь, ты посиди, а я его сейчас вызову.
   – Может быть, все-таки завтра? Или ты как-нибудь сам?
   – Нет, завтра не надо, – сказал поэт строго, – хорошее дело нельзя откладывать. А мне он не поверит.
   К телефону долго не подходили. Наконец сердитый, сонный голос промычал:
   – Але.
   – Луку будьте добры.
   В трубке истерически взвизгнули, раздался яростный стук в дверь, и поэт услышал испуганный голос:
   – Ты что, сдурел?
   – Приезжай срочно. Дело есть. И бутылка, да не одна.
   – Иди к черту, – разъяренно произнес Лука.
   – Приезжай, не пожалеешь.
   – Да как я приеду-то?
   – Я сейчас за тобой авто пришлю.
   Поэт повесил трубку и спустился вниз, где тотчас же опознал нужную машину.
   – Слушай, шеф, – разбудил он сладко посапывающего и вряд ли сильно тяготившегося своим положением шофера, – чтоб одна нога здесь, другая – там. Вот адрес – хозяин велел.
   Водитель что-то проворчал насчет перегороженной улицы, но завел двигатель, и поэт удовлетворенно подумал: на цепь себя посадить немудрено – как вот только слезть с нее потом?
   Романовский наблюдал за всеми его лихорадочными перемещениями с растерянностью и недоумением.
   – А помнишь, Алешка, первый курс, картошку? – спросил поэт, разливая остатки третьей бутылки.
   – Помню.
   – А как сессию сдавали?
   – Да.
   – А Луку помнишь?
   – Это худенький такой, кудрявый?
   – Ну да, дамский угодник.
   – Помню. – Голос Романовского вздрогнул, а в глазах что-то помутилось.
   – А знаешь, Леша, – продолжал поэт, – года два назад, когда Союз еще что-то мог, мне предложили поехать в Японию. Подписали контракт, дали визу, а потом на шикарном банкете стали говорить тосты за японо-российскую дружбу. А я возьми да и ляпни: «А острова все-таки наши!»
   – Ну и что?
   – Да ничего, – пожал плечами поэт. – Естественно, я ни в какую Японию после этого не поехал, и вот теперь думаю, зачем это сказал? Что, мне нужны острова, где я никогда не был и не буду? Или за державу обидно? Черта с два. Я полагаю, что японцы даже лучше бы с этими островами управились. Страсть к эффектам погубила. Понимаешь?
   – Не очень.
   – То-то и есть, – вздохнул поэт. – Кажется, звонят. Пойди открой, а то я перебрал немного.
   – Простите, – услышал он голос Луки, – я, наверное…
   – Лука, дружище, – крикнул поэт, – заходи. Это же Лешка Романовский. Не узнаешь, что ли? Ну раздевайся, садись, вас друг другу представлять не надо, наливайте, закусывайте, а я сейчас.
   Поэт сунул ноги в тапочки и выскользнул на лестничную клетку. Позвонил в соседнюю квартиру.
   – Тома, открой. Это я.
   – Я сплю, – отозвался за дверью сердитый, низкий женский голос.
   – Открой, Томочка, очень нужно.
   Дверь приоткрылась.
   – Ты с ума сошел, – проворчала продавщица. – Вот приспичит среди ночи. Ну заходи.
   – Тома, не сердись, но я не за этим пришел.
   – Выпить у меня нету, – ответила женщина, сразу поскучнев.
   – Да ну, – махнул рукой поэт, – этого добра у меня сегодня хватает. Ты мне дай, пожалуйста, презерватив.
   – Что-о?!
   – Томочка, он мне очень нужен. Ну хочешь, на колени встану?
   – Пошел вон, мерзавец. – Тамара хлопнула дверью перед его носом.
   – Тома, если не дашь презерватив, я устрою скандал на весь подъезд.
   – Как у тебя совести хватает, – всхлипнула Тома.
   – Маленькая моя, – ласково попросил поэт, – ну будь умницей. Если бы у тебя не было презерватива и он бы тебе потребовался, я бы дал, не задумываясь.
   За дверью послышалось рыдание.
   – Тома, перестань реветь. Ты знаешь, я этого не терплю.
   – Кобель проклятый, – прорыдала Тамара, и в открывшуюся дверь на руку поэта лег маленький пакетик.
   – А импортного нету?
   – Ублюдок!
   – Спасибо, родная моя, – проговорил поэт прочувствованно и вернулся в квартиру.
   Лука и Романовский сидели в разных концах комнаты и напряженно молчали. Эта напряженность висела в воздухе, смешавшись с табачным дымом.
   – Ну что приуныли, братцы? – весело произнес поэт. – Наполним бокалы и выпьем за встречу. Да, кстати, Лука, я забыл тебе сказать, что этой ночью Алексей Петрович и я основали фонд помощи нуждающимся деятелям культуры. С этой минуты ты наш пенсионер. Поздравляю тебя. Что бы ты хотел получить от фонда?
   – Ничего мне не надо, – нервно ответил Лука.
   – Не лги, – оборвал его поэт. – Ты живешь в кошмарных условиях, сходишь с ума от соседей, ушел с любимой работы. Дирекция фонда готова тотчас же предоставить тебе необходимую сумму для покупки квартиры. Это правда, Алексей Петрович? – повернулся он к Романовскому, в упор глядя на багрового коммерсанта.
   – Правда, – сказал Романовский.
   Взгляд Луки был туманен, горяч и метался по квартире, как солнечный зайчик.
   «Боже мой, что я делаю, – подумал поэт, – Что я делаю? Зачем?»
   Но остановиться уже не мог.
   – Ты получишь деньги безвозмездно, – произнес он. – Только прежде выполни одну формальность. Ты должен пожевать вот это. – И протянул презерватив.
   Лука побелел, но поэт на него и не смотрел – с Лукой все было понятно, и даже не очень важно, как он поведет себя дальше. Поэта интересовала реакция мецената. И он увидел ее. В больших, круглых глазах Романовского вдруг промелькнуло дикое, хищное удовлетворение: он весь подался вперед, но вдруг почувствовал на себе взгляд поэта и вскочил.
   Несколько секунд все трое молчали. Романовский подошел к вешалке и надел плащ.
   – Ну и дурак же ты, – сказал он поэту и хлопнул дверью.
   – То, что ты сделал, – произнес дрожащий Лука, – еще более гадко.
   – Брось, – ответил поэт устало, – он этого хотел и он имел на это право. Прошлое должно быть отомщено. А у нас с тобой осталось еще две бутылки, и мы станем читать стихи и пить. Нам есть за что сегодня выпить, брат Лука. Сегодня я, нищий стихотворец, спас честь русской поэзии. Наливай. Только подожди меня одну минуту.
   Поэт вышел на лестничную клетку и позвонил в соседнюю дверь.
   – Тома, – сказал он деловито. – Возьми, пожалуйста, презерватив обратно. Он не понадобился. И не плачь. Все равно, кроме тебя, у меня никого нет.

Дискриминант

   То, что девочки взрослеют быстрее мальчиков, Елена Викторовна испытала сама, когда стала работать учительницей математики в шестом классе. Она только что закончила институт, выглядела совершенной девушкой и, чтобы никто не смел ее обижать, держалась на уроках надменно и сухо. В классе когда ее первый раз увидели, сначала присвистнули от удивления – светловолосая сероглазая математичка была красива и стройна, что по детскому представлению непреложно влекло за собой милосердие и доброту, но лютовала Елена на уроках по-страшному: лепила двойки, не прощала несделанных домашних заданий и кричала: «Какое право вы имеете раскрывать эти скобки?», как если бы на ее глазах был совершен хулиганский поступок. Противоречие между миловидной внешностью и злобным характером не укладывалось в детских головах так же, как не желали превращаться в десятичные дроби десятки, делимые на три. Класс пробовал брать ее гудением, мычанием, уговорами или лестью, но Елена Викторовна не поддавалась.
   Не чувствуя по молодости зыбкой границы, за которой начинается унижение личности, с мальчишками она справилась быстро и они не смели на уроках Елениной манеры прилюдно их стыдить и как-то в середине второй четверти на урок не пришли. Возглавила бунт светлоголовая и черноглазая армянка Варя Есаян. Под угрозой бойкота с ее стороны даже тихони были вынуждены первый и последний раз в жизни прогулять. Не ожидавшие от девчонок такой прыти мальчишки растерянно переглядывались и злорадствовали, но не над Еленой Викторовной, которая делала вид, что ничего не произошло, а над девчонками и предвкушали, как им достанется.
   На следующий день девочки пришли в школу тихие и торжественные. Они держались вместе и не отвечали на расспросы, а после пятого урока в класс зашла Елена и попросила их остаться. Мальчишки подслушивали в коридоре. За дверью сначала было тихо, потом послышался смех, раздались вразнобой девичьи голоса, и через полчаса девочки вышли из класса, говоря, что Елена – мировая тетка. С этого дня они копировали ее голос, манеру то растягивать гласные, то говорить энергично и коротко, не сводили с нее влюбленных глаз, выслеживали ее после уроков и как бы невзначай появлялись, когда она выходила из дому, а, попадаясь ей на глаза, безо всякого смущения хором говорили «Здравствуйте, Елена Викторовна!», чем вызывали удивленные и умильные улыбки прохожих. Елене хотелось хорошенько им треснуть по голове, но делать замечания она остерегалась и только жаловалась своей единственной подружке, учительнице начальных классов Анне Семеновне, что ее тошнит от школы.
   Анна Семеновна, добрая, неинтересная девушка со вздохом говорила:
   – Что же, это понятно, они в тебя влюблены, ты такая красивая, – и поучительно добавляла: – Они будут брать с тебя пример. Да ты все равно скоро выйдешь замуж.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента