Страница:
А вот… Мелькнуло в памяти… Деревенское кладбище… У ворот знак: «Высокая радиация. Въезд и вход запрещён». Даже на тот свет, как говорится, не попадёшь. (Неожиданно засмеялась. Впервые за весь долгий разговор).
А вам рассказывали, что фотографировать возле реактора было строго запрещено. Только по спецразрешению. Забирали фотоаппараты. Перед отъездом солдат, служивших там, обыскивали, как в Афганистане, чтобы, не дай бог, никакого снимка. Никакой улики. У телевизионщиков забирали плёнки в кэгэбэ. Возвращали засвеченными. Сколько документов уничтожено. Свидетельств. Они потеряны для науки. Для истории. Найти бы тех, кто приказывал это делать…
Как бы они оправдывались? Что придумывали бы…
Я никогда их не оправдаю… Никогда!!! Из-за одной девочки… Она танцевала в больнице, танцевала мне «полечку». Ей девять лет в этот день исполнилось. Так красиво танцевала… Через два месяца позвонила её мама: «Оленька умирает!» И у меня не хватило сил пойти в тот день в больницу. А потом уже – поздно. У Оленьки была младшая сестрёнка. Она проснулась утром и говорит: «Мамочка, я во сне видела, как прилетели два ангела и забрали нашу Оленьку. Они сказали, что Оленьке будет там хорошо. У неё ничего не будет болеть. Мамочка, нашу Оленьку забрали два ангела…»
Я никого не могу оправдать…"
Ирина Киселёва, журналистка
"Я – не гуманитарий, я – физик. Поэтому факты, только факты…
За Чернобыль когда-нибудь придётся отвечать… Наступит такое время, что придётся отвечать, как за тридцать седьмой год. Пусть через пятьдесят лет! Пусть старые… Пусть мёртвые… Они ответят, они – преступники! (Помолчав.) Надо оставлять факты… Факты! Их востребуют…
…В тот день, двадцать шестого апреля… Я был в Москве. В командировке. Там узнал об аварии.
Звоню в Минск первому секретарю цека Беларуси Слюнькову, один, два, три раза звоню, но меня не соединяют. Нахожу его помощника (тот меня хорошо знает):
– Я звоню из Москвы. Свяжите меня со Слюньковым, у меня срочная информация. Аварийная!
Звоню по правительственной связи, но тем не менее уже все засекретили. Как только начинаешь говорить об аварии, телефон тут же разъединяется. Наблюдают, естественно! Прослушивают. Соответствующие органы… Государство в государстве… И это притом, что я звоню первому секретарю цека… А я? Я – директор Института ядерной энергетики Академии наук Беларуси. Профессор, член-корр… Но и от меня засекретили…
Часа два мне понадобилось, чтобы трубку все-таки взял сам Слюньков. Докладываю:
– Авария серьёзная. По моим подсчётам (а я уже кое с кем в Москве переговорил, обсчитал), радиоактивный столб движется к нам. На Беларусь. Нужно немедленно провести йодную профилактику населения и отселить всех, кто проживает вблизи станции. До ста километров надо убрать людей и животных.
– Мне уже докладывали, – говорит Слюньков, – там был пожар, но его погасили.
Я не выдерживаю:
– Это – обман! Очевидный обман! Вам любой физик скажет, что графит горит где-то пять тонн в час. Представляете, сколько он будет гореть!
Первым же поездом уезжаю в Минск. Бессонная ночь. Утром – дома. Меряю у сына щитовидку – сто восемьдесят микрорентген в час! Тогда щитовидка была идеальным дозиметром. Нужен был йод калия. Это обычный йод. На полстакана киселя две-три капли детям, а для взрослого – три-четыре капли. Реактор горел десять дней, десять дней надо было так делать. Но нас никто не слушал! Учёных, медиков. Наука служила политике, медицина втянули в политике. Ещё бы! Не надо забывать, на каком фоне сознания все это происходило, какие мы были на тот момент, десять лет назад. Работало кэгэбэ, тайный сыск. Глушились «западные голоса». Тысячи табу, партийных и военных тайн… Инструкций… Вдобавок все воспитаны на том, что мирный советский атом так же не опасен, как торф и уголь. Мы были людьми, скованными страхом и предрассудками. Суеверием веры… Но факты, только факты…
В тот же день… Двадцать седьмого апреля я решаю выехать в Гомельскую область, граничащую с Украиной. В райцентры Брагин, Хойники, Наровля, от них до станции всего несколько десятков километров. Мне нужна полная информация. Взять приборы, замерять фон. А фон был следующий: в Брагине – тридцать тысяч микрорентген в час, в Наровле – двадцать восемь тысяч… Сеют, пашут. Готовятся к Пасхе… Красят яйца, пекут куличи… Какая радиация? Что это такое? Никакой команды не поступало. Сверху запрашивают сводки: как идёт сев, какими темпами? На меня глазеют, как на сумасшедшего: «Откуда? О чем вы, профессор?» Рентгены, микрорентгены… Язык инопланетянина…
Возвращаемся в Минск. На проспекте торгуют вовсю пирожками, мороженым, мясным фаршем, булочками. Под радиоактивным облаком…
Двадцать девятого апреля. Все помню точно… По датам… В восемь часов утра я уже сидел в приёмной Слюнькова. Пробиваюсь, пробиваюсь. Меня не принимают. И так до половины шестого вечера. В половине шестого из кабинета Слюнькова выходит один наш известный поэт. Мы с ним знакомы:
– С товарищем Слюньковым обсуждали проблемы беларуской культуры.
– Скоро некому будет развивать эту культуру, – взрываюсь я – читать ваши книжки, если мы сейчас не отселим людей из-под Чернобыля! Не спасём!
– Да что вы?! Там уже все погасили.
Прорываюсь-таки к Слюнькову. Обрисовываю картину, которую вчера видел. Надо спасать людей! На Украине (я туда уже звонил) началась эвакуация…
– Что это ваши дозиметристы (из моего института) по городу бегают, панику сеют! Я советовался с Москвой, с академиком Ильиным. У нас все нормально… На прорыв брошена армия, военная техника. На станции работает правительственная комиссия. Прокуратура. Там разбираются… Надо не забывать: идёт холодная война. Мы окружены врагами…
На нашей земле уже лежали тысячи тонн цезия, йода, свинца, циркония, кадмия, бериллия, бора, неизвестное количество плутония (в ураново-графитовых РБМК чернобыльского варианта нарабатывался оружейный плутоний, из которого изготавливались атомные бомбы), – всего четыреста пятьдесят типов радионуклидов. Их количество было равно трёмстам пятидесяти бомбам, сброшенным на Хиросиму. Надо было говорить о физике. О законах физики. А говорили о врагах. Искали врагов.
Рано или поздно, но отвечать за это придётся. «Вы когда-нибудь будете оправдываться, – говорил я Слюнькову, – что вы – тракторостроитель (бывший директор тракторного завода), и в радиации не разбирались, а я-то физик, имею представление о последствиях». Но как это? Какой-то профессор, какие-то физики осмеливаются учить цека? Нет, они не были шайкой бандитов. Скорее всего – заговор невежества и корпоративности. Принцип их жизни, аппаратная выучка: не высовываться. Потрафлять. Слюнькова как раз забирали в Москву на повышение. Вот-вот!! Думаю, был звонок из Кремля… От Горбачёва… Мол, вы там, беларусы, не поднимайте паники, Запад и так шумит. А правила игры таковы, что если не угодите вышестоящему начальству, вас не повысят в должности, выделят не ту путёвку, дадут не ту дачу… Надо понравиться… Будь мы по-прежнему закрытой системой, за железным занавесом, люди до сих пор бы жили возле самой станции. Засекретили бы!! Вспомните: Кыштым, Семипалатинск… Сталинская страна. Все ещё сталинская страна…
В инструкциях на случай ядерной войны предписывается, что при угрозах ядерной аварии, ядерного нападения, немедленно проводить йодную профилактику населения. При угрозе? А тут… Три тысячи микрорентген в час… Но боятся не за людей, а за власть. Страна власти, а не страна людей. Приоритет государства бесспорен. А ценность жизни человеческой сведена к нулю. Находились же способы! Мы предлагали… Без объявлений, без паники… Просто вводить йодные препараты в водоёмы, из которых берут питьевую воду, добавлять в молоко. Ну, почувствовали бы, не тот вкус воды… Не тот вкус молока… В городе держали наготове семьсот килограммов препаратов. Они так и остались на складах… В запасниках. Гнева сверху, боялись больше, чем атома. Каждый ждал звонка, приказа, но ничего не предпринимал сам. Страх личной ответственности. В портфеле я носил дозиметр… Зачем? Меня не пропускали, я им надоел в больших кабинетах… Тогда я вынимал дозиметр и прикладывал его к щитовидкам секретарш, личных водителей, сидевших в приёмной. Они пугались, и это иногда помогало – меня пропускали. «Ну, что это вы истерики, профессор, устраиваете? Вы один, что ли, о беларуском народе печётесь. Человек ведь все равно от чего-то умирает: от курения, в автомобильных катастрофах, кончает с собой». Смеялись над украинцами. Те на коленях в Кремле ползают, выпрашивают деньги, медикаменты, дозиметрическую аппаратуру (её не хватало), а наш (это Слюньков) за пятнадцать минут доложил обстановку: «Все нормально. Справимся своими силами». Похвалили: «Молодцы, братцы-белорусы!»
Сколько жизней стоила эта похвала?!
У меня есть информация, что сами они (начальство) йод принимали. Когда их обследовали сотрудники нашего института, – у всех чистая щитовидка. Без йода это невозможно. Своих детей они тоже втихую вывезли, от греха подальше. Сами, когда отправлялись в командировки, имели респираторы, спецробы. Все то, чего у других не имелось. И уже давно не секрет, что под Минском держалось специальное стадо. Каждая корова с номерком и прикреплена индивидуально. Персонально. Специальные земли, специальные парники… Спецконтроль… Самое отвратительное… (Помолчав.) За это никто ещё не ответил…
Перестали меня принимать. Выслушивать. Я стал забрасывать их письмами. Докладными записками. Рассылал карты, цифры. Во все инстанции. Собралось четыре папки по двести пятьдесят листов. Факты, только факты… На всякий случай скопировал два экземпляра, один находился в моем служебном кабинете, а второй спрятал дома. Жена спрятала. Почему я сделал копии? У нас есть память… Мы живём в такой стране… Кабинет я всегда сам закрывал. Приезжаю из одной командировки – папки исчезли… Все четыре толстые папки… Но я вырос на Украине, у меня деды – казаки. Казацкий характер. Я продолжал писать. Выступать. Надо спасать людей! Срочно отселять! Мы не вылезали из командировок. Наш институт составил первую карту «загрязнённых» районов. Весь юг в красном… Юг пылал.
Это уже история. История преступления…
Из института забрали всю аппаратуру для радиационного контроля. Конфисковали. Без объяснений. Звонки ко мне домой с угрозой: «Перестань, профессор, пугать людей! Сошлём туда, где Макар телят не пас. Не догадываешься? Забыли? Быстро забыли!» Давление на сотрудников института. Запугивание.
Я написал в Москву…
Вызывает меня президент нашей Академии Платонов:
– Беларуский народ когда-нибудь вспомнит тебя, ты много для него сделал, но плохо, что написал в Москву. Очень плохо! Требуют, чтобы я снял тебя с должности. Зачем ты написал? Разве не понимаешь, на кого замахнулся?
У меня – карты, цифры. А у них? Могли посадить в психушку… Грозились. Мог попасть в автомобильную катастрофу… Предупреждали. Могли завести уголовное дело. За антисоветчину. Или за ящик гвоздей, не учтённых институтским завхозом…
Уголовное дело завели…
Они своего добились. Я слёг с инфарктом… (Молчит.)
Все есть в папках… Факты и цифры… Преступные цифры…
В первый год…
Миллион тонн «загрязнённого» зёрна переработали на комбикорма, скормили его скоту (а мясо потом попало на стол человеку). Птиц и свиней кормили костьми, начинёнными стронцием…
Деревни эвакуировали, а поля засевались. По данным нашего института третья часть колхозов и совхозов имела земли, «загрязнённые» цезием – 137, часто плотность «загрязнения» превышала пятнадцать кюре на квадратный километр. Не могло быть и речи о получении чистой продукции, там даже нельзя было находиться длительное время. На многих землях осел стронций – 90…
В деревнях люди кормятся со своих приусадебных участков, но никакой проверки. Никто не просвещал, не учил, как теперь надо жить. Даже программы такой не было. Проверялось только то, что шло на вывоз… Госпоставки в Москву… В Россию…
Мы осмотрели выборочно детей в деревнях… Несколько тысяч мальчиков и девочек. У них – тысяча пятьсот, две тысячи, три тысячи микрорентген. Свыше трех тысяч. Эти девочки, они уже никого не родят. На них генные метки…
Сколько лет прошло… А я иногда проснусь и не могу уснуть…
Пашет трактор… Спрашиваю у работника райкома партии, сопровождающего нас:
– Тракторист защищён хотя бы респиратором?
– Нет, они без респираторов работают.
– Что, вам их не завезли?
– Да что вы! Завезли столько, что до двухтысячного года хватит. Но мы не выдаём. А то начнётся паника. Все разбегутся! Разъедутся!
– Что вы вытворяете?
– Вам легко, профессор, рассуждать! Вас выгонят с работы, вы другую найдёте. А куда я денусь?
Какая власть! Безмерная власть одного человека над другим человеком. Это уже не обман, это война с невинными…
Вдоль Припяти… Стоят палатки, люди отдыхают семьями. Купаются, загорают. Они не знают, что уже несколько недель купаются и загорают под радиоактивным облаком. Строго запрещалось с ними общаться. Но я вижу детей… Подхожу и начинаю объяснять… Удивление… Недоумение: «А почему радио и телевидение об этом молчат?» Сопровождающий… С нами обычно ездил кто-нибудь из местной власти, из райкома – таков порядок… Он молчит… Я могу проследить по его лицу, какие чувства в нем борются: доложить или не доложить? В то же время жалко людей! Он же нормальный человек… Но я не знаю, какое из чувств победит, когда мы вернёмся? Донесёт или не донесёт? Каждый делал свой выбор… (Какое-то время молчит.)
Мы все ещё сталинская страна… И живёт сталинский человек…
Помню в Киеве… На вокзале… Составы один за одним увозят тысячи перепуганных детей. Мужчины и женщины плачут. Я впервые подумал: кому нужна такая физика? Такая наука? Если такая дорогая цена… Теперь известно… Написали… Какими ударными темпами строили чернобыльскую атомную станцию. Строили по-советски. Японцы такие объекты осваивают за двенадцать лет, а у нас за два-три года. Качество и надёжность особого объекта не отличались от постройки животноводческого комплекса. Птицефабрики!! Когда чего-то не хватало, плевали на проект и заменяли тем, что в это время находилось под рукой. Так крыша машинного зала была залита битумом. Его-то и тушили пожарники. А кто управлял атомной станцией? В руководстве – ни одного физика-ядерщика. Были энергетики, турбинщики, политработники, но ни одного специалиста. Ни одного физика…
Человек придумал технику, к которой ещё не готов. Не равен ей. Можно ли ребёнку в руки давать пистолет? Мы – безумные дети. Но это эмоции, я запрещаю себе эмоции…
На земле… В земле, в воде лежат радионуклиды, десятки радионуклидов. Нужны радиоэкологи… Но в Беларуси их не было, звали из Москвы. Когда-то в нашей Академии наук работала профессор Черкасова, она занималась проблемами малых доз, внутреннего облучения. За пять лет до Чернобыля её лабораторию упразднили – у нас не может быть никаких катастроф. О чем вы? Советские атомные станции – передовые и лучшие в мире. Какие малые дозы? Какое внутреннее облучение? Радиоактивные продукты питания… Лабораторию сократили, профессора отправили на пенсию. Она вахтёром где-то устроилась, подавала пальто…
И никто ни за что не ответил…
Через пять лет… Рак щитовидной железы у детей увеличился в тридцать раз. Установлен рост врождённых пороков развития, заболеваний почек, сердца, детского сахарного диабета…
Через десять лет… Продолжительность жизни беларусов сократилась до пятидесяти пяти-шестидесяти лет…
Я верю в историю… В суд истории… Чернобыль не кончился, он только начинается…"
Василий Борисович Нестеренко, бывший
директор Института ядерной энергетики
Академии наук Беларуси.
И он не думает о вечном, его мысли о хлебе насущном. А вы хотите заставить людей думать о вечном. Ошибка всех гуманистов…
Что такое – Чернобыль?
Приезжаем в деревню… У нас маленький немецкий автобус (подарили нашему фонду), дети окружают нас: «Тётя! Дядя! Мы – чернобыльцы. Что вы привезли? Дайте нам что-нибудь. Дайте!!»
Вот он – Чернобыль…
По дороге в зону встречаем бабку в праздничной вышитой юбке, переднике, узелок за спиной.
– Куда, бабка? В гости?
– Иду в Марки… В свой двор…
А там сто сорок кюри! Идти ей километров двадцать пять. Она день идёт туда и день назад. Принесёт трехлитровую банку, которая два года висела у неё на заборе. Но она побывала на своём дворе…
Вот он – Чернобыль…
Что я помню с первых дней? Как это было? Все-таки надо оттуда… Чтобы рассказать свою жизнь, надо начать с детства. Так и тут… У меня своя точка отсчёта. Я вспоминаю вроде бы другое… Вспоминаю сорокалетие Победы. Тогда был первый фейерверк в нашем Могилёве. После официального торжества люди не разошлись, как обычно, а стали петь песни. Совсем неожиданно. Я помню это общее чувство. Через сорок лет о войне заговорили все, пришло осмысление. А до этого выживали, восстанавливали, рожали детей. Так и с Чернобылем… Ещё вернёмся к нему, он откроется нам глубже. Станет святыней. Стеной плача. А пока формулы нет. Нет формулы! Идей нет. Кюри, бэры, зиверты – это не осмысление. Это – не философия. Не мировоззрение. У нас человек – или с ружьём, или с крестом. Через всю историю… А другого человека не было… Пока нет…
…Моя мама работала в штабе гражданской обороны города, она одна из первых узнала. Сработали все приборы. По инструкции, которая висела у них в каждом кабинете, требовалось сразу оповестить население, выдать респираторы, противогазы и прочее. Открыли они свои секретные склады, опечатанные, засургученные, но все там оказалось в ужасном состоянии, негодное, применить нельзя. В школах противогазы были довоенных образцов и даже размеры детям не подходили. Приборы зашкаливало, но никто ничего не мог понять, такого никогда не было. Приборы просто выключили. Мама оправдывалась: «Вот если бы грянула война, мы знали бы, что делать. Есть инструкция. А тут?» Кто у нас возглавлял гражданскую оборону? Отставные генералы, полковники, для которых война начинается так: по радио передают правительственные заявления, воздушная тревога, фугасы, зажигалки… До них не доходило, что сменился век. Нужен был психологический перелом… И он произошёл… Теперь мы знаем: будем сидеть, пить чай за праздничным столом… Будем разговаривать, смеяться, а война уже будет идти… Мы даже не заметим, как исчезнем…
А гражданская оборона – это такая игра, в которую играли взрослые дяди. Они отвечали за парады, за учения… Стоило это миллионы… Нас срывали с работы на три дня. Без всяких объяснений – на военные учения. Называлась эта игра «На случай атомной войны». Мужчины – солдаты и пожарники, женщины – сандружинницы. Выдавали комбинезоны, сапоги, санитарные сумки, пакет бинтов, каких-то лекарств. А как же! Советский народ должен встретить врага достойно. Секретные карты, планы эвакуации – все это хранилось в несгораемых сейфах под сургучными печатями. По этим планам за считанные минуты по тревоге должны были поднять людей и увезти в лес, в безопасную зону… Воет сирена… Внимание! Война…
Присуждали кубки, знамёна. И был походный банкет. Мужчины пьют за нашу будущую победу! И, конечно, за женщин!
А недавно… Уже сейчас… Объявили в городе тревогу. Внимание! Гражданская оборона! Это было неделю назад… У людей – страх, но страх другой. Уже не американцы напали, не немцы, а что там – в Чернобыле? Неужели снова?
Восемьдесят шестой год… Кто мы? Какими нас застала эта технологическая версия конца света? Я? Мы? Это местная интеллигенция, у нас был свой кружок. Мы жили отдельной жизнью, отстраняясь от всего, что вокруг. Форма нашего протеста. У нас были свои законы: не читали газету «Правда», но журнал «Огонёк» передавали из рук в руки. Только-только поводья ослабили, мы этим упивались. Читали самиздат, наконец он попал к нам, в нашу глубинку. Читали Солженицына, Шаламова… Венечку Ерофеева… Ходили друг к другу в гости, бесконечные разговоры на кухне. О чем-то тосковали. О чем? Где-то живут актёры, кинозвезды… Вот я буду Катрин Денёв… Надену на себя дурацкую хламиду, закручу необычно волосы… Тоска по свободе… Тот, неведомый мир… Чужой мир… Как форма свободы… Но и это тоже была игра. Бегство от реальности. Кто-то из нашего кружка сломался, спился, кто-то вступил в партию, пополз по карьерной лестнице. Никто не верил, что эту кремлёвскую стену можно проломить. Пробить. И она развалится… Что не при нашей жизни, так точно. Раз так, то плевать, что у вас там происходит, будем жить тут… В нашем иллюзорном мире…
Чернобыль… И поначалу та же самая реакция. А какое нам дело? Пусть власти волнуются… Это у них – Чернобыль… И это далеко. Даже на карту не посмотрели. Неинтересно. Нам уже не нужна была правда… Вот когда на бутылках с молоком появились этикетки: «Молоко для детей» и «Молоко для взрослых»… Вот тогда уже ого! Что-то приближается… Да, я не член партии, но все равно советский человек. Появился страх: «Что-то у редиски листья в этом году, как у свёклы?», но тут же вечером включишь телевизор: «Не поддавайтесь на провокации». И все сомнения рассеиваются… А первомайская демонстрация? Нас никто не заставлял на неё идти, меня, например, никто не обязывал. У нас был выбор. Но мы его не сделали. Я не помню такой многолюдной, такой радостной первомайской демонстрации, как в тот год. Было тревожно, хотелось, конечно, в стадо… Чувствовать локоть… Чтобы вместе со всеми. Хотелось кого-то ругать… Начальство… Правительство… Коммунистов… Теперь я думаю… Ищу-ищу обрыв… Где оборвалось? А обрыв в самом начале… Наша несвобода… Верх вольнодумства: «Можно есть редиску или нет?» Несвобода внутри нас…
Работала я инженером на заводе «Химволокно», и у нас там была группа немецких специалистов. Налаживали новое оборудование. Я увидела, как ведут себя другие люди, другой народ… Из другого мира… Когда они узнали об аварии, тут же потребовали, чтобы были врачи, выдали дозиметры, контролировалась еда. Они слушали своё радио, они знали, как надо поступать. Им, конечно, ничего не дали. Тогда они уложили чемоданы и собрались уезжать. Покупайте нам билеты! Отправляйте домой! Мы уезжаем, раз вы не способны обеспечить нашу безопасность. Бастовали, слали телеграммы своему правительству… Президенту… Они дрались за своих жён, детей (они жили у нас с семьями). За свою жизнь! А мы? Как вели себя мы? Ах, вот какие эти немцы, – истерики! Трусы! Меряют радиацию в борще, в котлетах… На улицу лишний раз не выйдут… Потеха! Вот наши мужчины – это мужчины! Русские мужики! Отчаянные! Сражаются с реактором! Не дрожат за свою шкуру! Поднимаются на расплавленную крышу с голыми руками, в брезентовых рукавицах (мы это уже наблюдали по телевизору)! А наши дети с флажками идут на демонстрацию! И ветераны войны… Старая гвардия! (Обдумывает.) Но это тоже вид варварства – отсутствие страха за себя… Мы всегда говорим «мы», а не «я»: «мы продемонстрируем советский героизм», «мы покажем советский характер». Всему миру! Но это – я! Я не хочу умирать… Я боюсь…
Интересно сегодня проследить за собой. За своими чувствами. Как они менялись. Проанализировать. Давно словила себя на том, что стала внимательнее к миру вокруг. Вокруг себя и в себе. После Чернобыля это само собой получается. Мы стали учиться говорить «я»… Я не хочу умирать! Я боюсь… А тогда? Я включаю телевизор громче: красное знамя вручают дояркам, победившим в социалистическом соревновании. Но это же у нас? Под Могилёвом? В деревне, которая оказалась в центре цезиевого пятна? Её вот-вот переселят… Вот-вот… Голос диктора: «люди самоотверженно трудятся, несмотря ни на что», «чудеса мужества и героизма». Хоть потоп! Революционным шагом! Да, я не член партии, но все равно советский человек. «Товарищи, не поддавайтесь на провокации!» – день и ночь гремит телевизор. Сомнения рассеиваются…
(Телефонный звонок. Возвращаемся к разговору через полчаса).
Мне интересен каждый новый человек. Все, кто думают об этом…
Впереди нас ждёт понимание Чернобыля, как философии. Два государства, разделённых колючей проволокой: одно – сама зона, второе – все остальное. На подгнивших столбах вокруг зоны, как на крестах, висят белые рушники… Наш обычай… Люди идут сюда, как на кладбище… Мир после технологии… Время пошло назад… Тут похоронен не только их дом, а целая эпоха. Эпоха веры! В науку! В справедливую социальную идею! Великая империя расползлась по швам. Развалилась. Сначала – Афганистан, а затем – Чернобыль. Когда империя рассыпалась, мы остались одни. Я боюсь выговорить, но мы… Мы любим Чернобыль. Полюбили. Это опять найденный смысл нашей жизни… Смысл нашего страдания. Как война. О нас, беларусах, мир узнал после Чернобыля. Это было окно в Европу. Мы одновременно и его жертвы, и его жрецы. Страшно вымолвить… Я поняла это недавно……
… В самой зоне… Там даже звуки другие… Заходишь в дом… Ощущение, как от спящей красавицы. Если ещё не разграблено: фотографии, утварь, мебель… Они должны быть где-то здесь рядом, люди. Иногда мы находим их… А они не говорят о Чернобыле, они говорят о том, что их обманули. Их волнует: получат ли они все, что им положено, и не получат ли другие больше? У нашего народа все время чувство, что его обманывают. На всех этапах большого пути. С одной стороны – нигилизм, отрицание, а с другой – фатализм. Властям не верят, учёным и врачам не верят, но и сами ничего не предпринимают. Невинные и безучастные. В самом страдании найден смысл и оправдание, все остальное вроде бы и неважно. Вдоль полей – таблички «Высокая радиация»… Поля пашутся… Тридцать кюри… Пятьдесят… Трактористы сидят в открытых кабинах (десять лет минуло, но до сих пор нет тракторов с герметичными кабинами), дышат радиоактивной пылью… Десять лет прошло! Кто же мы? Живём на заражённой земле, пашем, сеем. Рожаем детей. Каков тогда смысл нашего страдания? Зачем оно? Зачем его столько? Мы об этом сейчас много спорим с моими друзьями. Часто обсуждаем. Потому что зона – это не бэры и кюри, микрорентгены. Это – народ. Наш народ… Чернобыль «помог» нашей, было, погибающей системе… Опять чрезвычайщина… Распределение. Паёк. Как раньше вбивали в мозги «если б не было войны», так сейчас появилась возможность все списывать на Чернобыль. «Если б не было Чернобыля». Сразу глаза с поволокой – скорбим. Дайте! Дайте нам! Чтобы было что делить. Кормушка! Громоотвод!
А вам рассказывали, что фотографировать возле реактора было строго запрещено. Только по спецразрешению. Забирали фотоаппараты. Перед отъездом солдат, служивших там, обыскивали, как в Афганистане, чтобы, не дай бог, никакого снимка. Никакой улики. У телевизионщиков забирали плёнки в кэгэбэ. Возвращали засвеченными. Сколько документов уничтожено. Свидетельств. Они потеряны для науки. Для истории. Найти бы тех, кто приказывал это делать…
Как бы они оправдывались? Что придумывали бы…
Я никогда их не оправдаю… Никогда!!! Из-за одной девочки… Она танцевала в больнице, танцевала мне «полечку». Ей девять лет в этот день исполнилось. Так красиво танцевала… Через два месяца позвонила её мама: «Оленька умирает!» И у меня не хватило сил пойти в тот день в больницу. А потом уже – поздно. У Оленьки была младшая сестрёнка. Она проснулась утром и говорит: «Мамочка, я во сне видела, как прилетели два ангела и забрали нашу Оленьку. Они сказали, что Оленьке будет там хорошо. У неё ничего не будет болеть. Мамочка, нашу Оленьку забрали два ангела…»
Я никого не могу оправдать…"
Ирина Киселёва, журналистка
Монолог о безмерной власти одного человека над другим человеком
"Я – не гуманитарий, я – физик. Поэтому факты, только факты…За Чернобыль когда-нибудь придётся отвечать… Наступит такое время, что придётся отвечать, как за тридцать седьмой год. Пусть через пятьдесят лет! Пусть старые… Пусть мёртвые… Они ответят, они – преступники! (Помолчав.) Надо оставлять факты… Факты! Их востребуют…
…В тот день, двадцать шестого апреля… Я был в Москве. В командировке. Там узнал об аварии.
Звоню в Минск первому секретарю цека Беларуси Слюнькову, один, два, три раза звоню, но меня не соединяют. Нахожу его помощника (тот меня хорошо знает):
– Я звоню из Москвы. Свяжите меня со Слюньковым, у меня срочная информация. Аварийная!
Звоню по правительственной связи, но тем не менее уже все засекретили. Как только начинаешь говорить об аварии, телефон тут же разъединяется. Наблюдают, естественно! Прослушивают. Соответствующие органы… Государство в государстве… И это притом, что я звоню первому секретарю цека… А я? Я – директор Института ядерной энергетики Академии наук Беларуси. Профессор, член-корр… Но и от меня засекретили…
Часа два мне понадобилось, чтобы трубку все-таки взял сам Слюньков. Докладываю:
– Авария серьёзная. По моим подсчётам (а я уже кое с кем в Москве переговорил, обсчитал), радиоактивный столб движется к нам. На Беларусь. Нужно немедленно провести йодную профилактику населения и отселить всех, кто проживает вблизи станции. До ста километров надо убрать людей и животных.
– Мне уже докладывали, – говорит Слюньков, – там был пожар, но его погасили.
Я не выдерживаю:
– Это – обман! Очевидный обман! Вам любой физик скажет, что графит горит где-то пять тонн в час. Представляете, сколько он будет гореть!
Первым же поездом уезжаю в Минск. Бессонная ночь. Утром – дома. Меряю у сына щитовидку – сто восемьдесят микрорентген в час! Тогда щитовидка была идеальным дозиметром. Нужен был йод калия. Это обычный йод. На полстакана киселя две-три капли детям, а для взрослого – три-четыре капли. Реактор горел десять дней, десять дней надо было так делать. Но нас никто не слушал! Учёных, медиков. Наука служила политике, медицина втянули в политике. Ещё бы! Не надо забывать, на каком фоне сознания все это происходило, какие мы были на тот момент, десять лет назад. Работало кэгэбэ, тайный сыск. Глушились «западные голоса». Тысячи табу, партийных и военных тайн… Инструкций… Вдобавок все воспитаны на том, что мирный советский атом так же не опасен, как торф и уголь. Мы были людьми, скованными страхом и предрассудками. Суеверием веры… Но факты, только факты…
В тот же день… Двадцать седьмого апреля я решаю выехать в Гомельскую область, граничащую с Украиной. В райцентры Брагин, Хойники, Наровля, от них до станции всего несколько десятков километров. Мне нужна полная информация. Взять приборы, замерять фон. А фон был следующий: в Брагине – тридцать тысяч микрорентген в час, в Наровле – двадцать восемь тысяч… Сеют, пашут. Готовятся к Пасхе… Красят яйца, пекут куличи… Какая радиация? Что это такое? Никакой команды не поступало. Сверху запрашивают сводки: как идёт сев, какими темпами? На меня глазеют, как на сумасшедшего: «Откуда? О чем вы, профессор?» Рентгены, микрорентгены… Язык инопланетянина…
Возвращаемся в Минск. На проспекте торгуют вовсю пирожками, мороженым, мясным фаршем, булочками. Под радиоактивным облаком…
Двадцать девятого апреля. Все помню точно… По датам… В восемь часов утра я уже сидел в приёмной Слюнькова. Пробиваюсь, пробиваюсь. Меня не принимают. И так до половины шестого вечера. В половине шестого из кабинета Слюнькова выходит один наш известный поэт. Мы с ним знакомы:
– С товарищем Слюньковым обсуждали проблемы беларуской культуры.
– Скоро некому будет развивать эту культуру, – взрываюсь я – читать ваши книжки, если мы сейчас не отселим людей из-под Чернобыля! Не спасём!
– Да что вы?! Там уже все погасили.
Прорываюсь-таки к Слюнькову. Обрисовываю картину, которую вчера видел. Надо спасать людей! На Украине (я туда уже звонил) началась эвакуация…
– Что это ваши дозиметристы (из моего института) по городу бегают, панику сеют! Я советовался с Москвой, с академиком Ильиным. У нас все нормально… На прорыв брошена армия, военная техника. На станции работает правительственная комиссия. Прокуратура. Там разбираются… Надо не забывать: идёт холодная война. Мы окружены врагами…
На нашей земле уже лежали тысячи тонн цезия, йода, свинца, циркония, кадмия, бериллия, бора, неизвестное количество плутония (в ураново-графитовых РБМК чернобыльского варианта нарабатывался оружейный плутоний, из которого изготавливались атомные бомбы), – всего четыреста пятьдесят типов радионуклидов. Их количество было равно трёмстам пятидесяти бомбам, сброшенным на Хиросиму. Надо было говорить о физике. О законах физики. А говорили о врагах. Искали врагов.
Рано или поздно, но отвечать за это придётся. «Вы когда-нибудь будете оправдываться, – говорил я Слюнькову, – что вы – тракторостроитель (бывший директор тракторного завода), и в радиации не разбирались, а я-то физик, имею представление о последствиях». Но как это? Какой-то профессор, какие-то физики осмеливаются учить цека? Нет, они не были шайкой бандитов. Скорее всего – заговор невежества и корпоративности. Принцип их жизни, аппаратная выучка: не высовываться. Потрафлять. Слюнькова как раз забирали в Москву на повышение. Вот-вот!! Думаю, был звонок из Кремля… От Горбачёва… Мол, вы там, беларусы, не поднимайте паники, Запад и так шумит. А правила игры таковы, что если не угодите вышестоящему начальству, вас не повысят в должности, выделят не ту путёвку, дадут не ту дачу… Надо понравиться… Будь мы по-прежнему закрытой системой, за железным занавесом, люди до сих пор бы жили возле самой станции. Засекретили бы!! Вспомните: Кыштым, Семипалатинск… Сталинская страна. Все ещё сталинская страна…
В инструкциях на случай ядерной войны предписывается, что при угрозах ядерной аварии, ядерного нападения, немедленно проводить йодную профилактику населения. При угрозе? А тут… Три тысячи микрорентген в час… Но боятся не за людей, а за власть. Страна власти, а не страна людей. Приоритет государства бесспорен. А ценность жизни человеческой сведена к нулю. Находились же способы! Мы предлагали… Без объявлений, без паники… Просто вводить йодные препараты в водоёмы, из которых берут питьевую воду, добавлять в молоко. Ну, почувствовали бы, не тот вкус воды… Не тот вкус молока… В городе держали наготове семьсот килограммов препаратов. Они так и остались на складах… В запасниках. Гнева сверху, боялись больше, чем атома. Каждый ждал звонка, приказа, но ничего не предпринимал сам. Страх личной ответственности. В портфеле я носил дозиметр… Зачем? Меня не пропускали, я им надоел в больших кабинетах… Тогда я вынимал дозиметр и прикладывал его к щитовидкам секретарш, личных водителей, сидевших в приёмной. Они пугались, и это иногда помогало – меня пропускали. «Ну, что это вы истерики, профессор, устраиваете? Вы один, что ли, о беларуском народе печётесь. Человек ведь все равно от чего-то умирает: от курения, в автомобильных катастрофах, кончает с собой». Смеялись над украинцами. Те на коленях в Кремле ползают, выпрашивают деньги, медикаменты, дозиметрическую аппаратуру (её не хватало), а наш (это Слюньков) за пятнадцать минут доложил обстановку: «Все нормально. Справимся своими силами». Похвалили: «Молодцы, братцы-белорусы!»
Сколько жизней стоила эта похвала?!
У меня есть информация, что сами они (начальство) йод принимали. Когда их обследовали сотрудники нашего института, – у всех чистая щитовидка. Без йода это невозможно. Своих детей они тоже втихую вывезли, от греха подальше. Сами, когда отправлялись в командировки, имели респираторы, спецробы. Все то, чего у других не имелось. И уже давно не секрет, что под Минском держалось специальное стадо. Каждая корова с номерком и прикреплена индивидуально. Персонально. Специальные земли, специальные парники… Спецконтроль… Самое отвратительное… (Помолчав.) За это никто ещё не ответил…
Перестали меня принимать. Выслушивать. Я стал забрасывать их письмами. Докладными записками. Рассылал карты, цифры. Во все инстанции. Собралось четыре папки по двести пятьдесят листов. Факты, только факты… На всякий случай скопировал два экземпляра, один находился в моем служебном кабинете, а второй спрятал дома. Жена спрятала. Почему я сделал копии? У нас есть память… Мы живём в такой стране… Кабинет я всегда сам закрывал. Приезжаю из одной командировки – папки исчезли… Все четыре толстые папки… Но я вырос на Украине, у меня деды – казаки. Казацкий характер. Я продолжал писать. Выступать. Надо спасать людей! Срочно отселять! Мы не вылезали из командировок. Наш институт составил первую карту «загрязнённых» районов. Весь юг в красном… Юг пылал.
Это уже история. История преступления…
Из института забрали всю аппаратуру для радиационного контроля. Конфисковали. Без объяснений. Звонки ко мне домой с угрозой: «Перестань, профессор, пугать людей! Сошлём туда, где Макар телят не пас. Не догадываешься? Забыли? Быстро забыли!» Давление на сотрудников института. Запугивание.
Я написал в Москву…
Вызывает меня президент нашей Академии Платонов:
– Беларуский народ когда-нибудь вспомнит тебя, ты много для него сделал, но плохо, что написал в Москву. Очень плохо! Требуют, чтобы я снял тебя с должности. Зачем ты написал? Разве не понимаешь, на кого замахнулся?
У меня – карты, цифры. А у них? Могли посадить в психушку… Грозились. Мог попасть в автомобильную катастрофу… Предупреждали. Могли завести уголовное дело. За антисоветчину. Или за ящик гвоздей, не учтённых институтским завхозом…
Уголовное дело завели…
Они своего добились. Я слёг с инфарктом… (Молчит.)
Все есть в папках… Факты и цифры… Преступные цифры…
В первый год…
Миллион тонн «загрязнённого» зёрна переработали на комбикорма, скормили его скоту (а мясо потом попало на стол человеку). Птиц и свиней кормили костьми, начинёнными стронцием…
Деревни эвакуировали, а поля засевались. По данным нашего института третья часть колхозов и совхозов имела земли, «загрязнённые» цезием – 137, часто плотность «загрязнения» превышала пятнадцать кюре на квадратный километр. Не могло быть и речи о получении чистой продукции, там даже нельзя было находиться длительное время. На многих землях осел стронций – 90…
В деревнях люди кормятся со своих приусадебных участков, но никакой проверки. Никто не просвещал, не учил, как теперь надо жить. Даже программы такой не было. Проверялось только то, что шло на вывоз… Госпоставки в Москву… В Россию…
Мы осмотрели выборочно детей в деревнях… Несколько тысяч мальчиков и девочек. У них – тысяча пятьсот, две тысячи, три тысячи микрорентген. Свыше трех тысяч. Эти девочки, они уже никого не родят. На них генные метки…
Сколько лет прошло… А я иногда проснусь и не могу уснуть…
Пашет трактор… Спрашиваю у работника райкома партии, сопровождающего нас:
– Тракторист защищён хотя бы респиратором?
– Нет, они без респираторов работают.
– Что, вам их не завезли?
– Да что вы! Завезли столько, что до двухтысячного года хватит. Но мы не выдаём. А то начнётся паника. Все разбегутся! Разъедутся!
– Что вы вытворяете?
– Вам легко, профессор, рассуждать! Вас выгонят с работы, вы другую найдёте. А куда я денусь?
Какая власть! Безмерная власть одного человека над другим человеком. Это уже не обман, это война с невинными…
Вдоль Припяти… Стоят палатки, люди отдыхают семьями. Купаются, загорают. Они не знают, что уже несколько недель купаются и загорают под радиоактивным облаком. Строго запрещалось с ними общаться. Но я вижу детей… Подхожу и начинаю объяснять… Удивление… Недоумение: «А почему радио и телевидение об этом молчат?» Сопровождающий… С нами обычно ездил кто-нибудь из местной власти, из райкома – таков порядок… Он молчит… Я могу проследить по его лицу, какие чувства в нем борются: доложить или не доложить? В то же время жалко людей! Он же нормальный человек… Но я не знаю, какое из чувств победит, когда мы вернёмся? Донесёт или не донесёт? Каждый делал свой выбор… (Какое-то время молчит.)
Мы все ещё сталинская страна… И живёт сталинский человек…
Помню в Киеве… На вокзале… Составы один за одним увозят тысячи перепуганных детей. Мужчины и женщины плачут. Я впервые подумал: кому нужна такая физика? Такая наука? Если такая дорогая цена… Теперь известно… Написали… Какими ударными темпами строили чернобыльскую атомную станцию. Строили по-советски. Японцы такие объекты осваивают за двенадцать лет, а у нас за два-три года. Качество и надёжность особого объекта не отличались от постройки животноводческого комплекса. Птицефабрики!! Когда чего-то не хватало, плевали на проект и заменяли тем, что в это время находилось под рукой. Так крыша машинного зала была залита битумом. Его-то и тушили пожарники. А кто управлял атомной станцией? В руководстве – ни одного физика-ядерщика. Были энергетики, турбинщики, политработники, но ни одного специалиста. Ни одного физика…
Человек придумал технику, к которой ещё не готов. Не равен ей. Можно ли ребёнку в руки давать пистолет? Мы – безумные дети. Но это эмоции, я запрещаю себе эмоции…
На земле… В земле, в воде лежат радионуклиды, десятки радионуклидов. Нужны радиоэкологи… Но в Беларуси их не было, звали из Москвы. Когда-то в нашей Академии наук работала профессор Черкасова, она занималась проблемами малых доз, внутреннего облучения. За пять лет до Чернобыля её лабораторию упразднили – у нас не может быть никаких катастроф. О чем вы? Советские атомные станции – передовые и лучшие в мире. Какие малые дозы? Какое внутреннее облучение? Радиоактивные продукты питания… Лабораторию сократили, профессора отправили на пенсию. Она вахтёром где-то устроилась, подавала пальто…
И никто ни за что не ответил…
Через пять лет… Рак щитовидной железы у детей увеличился в тридцать раз. Установлен рост врождённых пороков развития, заболеваний почек, сердца, детского сахарного диабета…
Через десять лет… Продолжительность жизни беларусов сократилась до пятидесяти пяти-шестидесяти лет…
Я верю в историю… В суд истории… Чернобыль не кончился, он только начинается…"
Василий Борисович Нестеренко, бывший
директор Института ядерной энергетики
Академии наук Беларуси.
Монолог о жертвах и жрецах
"Человек встаёт рано утром… Начинает свой день…И он не думает о вечном, его мысли о хлебе насущном. А вы хотите заставить людей думать о вечном. Ошибка всех гуманистов…
Что такое – Чернобыль?
Приезжаем в деревню… У нас маленький немецкий автобус (подарили нашему фонду), дети окружают нас: «Тётя! Дядя! Мы – чернобыльцы. Что вы привезли? Дайте нам что-нибудь. Дайте!!»
Вот он – Чернобыль…
По дороге в зону встречаем бабку в праздничной вышитой юбке, переднике, узелок за спиной.
– Куда, бабка? В гости?
– Иду в Марки… В свой двор…
А там сто сорок кюри! Идти ей километров двадцать пять. Она день идёт туда и день назад. Принесёт трехлитровую банку, которая два года висела у неё на заборе. Но она побывала на своём дворе…
Вот он – Чернобыль…
Что я помню с первых дней? Как это было? Все-таки надо оттуда… Чтобы рассказать свою жизнь, надо начать с детства. Так и тут… У меня своя точка отсчёта. Я вспоминаю вроде бы другое… Вспоминаю сорокалетие Победы. Тогда был первый фейерверк в нашем Могилёве. После официального торжества люди не разошлись, как обычно, а стали петь песни. Совсем неожиданно. Я помню это общее чувство. Через сорок лет о войне заговорили все, пришло осмысление. А до этого выживали, восстанавливали, рожали детей. Так и с Чернобылем… Ещё вернёмся к нему, он откроется нам глубже. Станет святыней. Стеной плача. А пока формулы нет. Нет формулы! Идей нет. Кюри, бэры, зиверты – это не осмысление. Это – не философия. Не мировоззрение. У нас человек – или с ружьём, или с крестом. Через всю историю… А другого человека не было… Пока нет…
…Моя мама работала в штабе гражданской обороны города, она одна из первых узнала. Сработали все приборы. По инструкции, которая висела у них в каждом кабинете, требовалось сразу оповестить население, выдать респираторы, противогазы и прочее. Открыли они свои секретные склады, опечатанные, засургученные, но все там оказалось в ужасном состоянии, негодное, применить нельзя. В школах противогазы были довоенных образцов и даже размеры детям не подходили. Приборы зашкаливало, но никто ничего не мог понять, такого никогда не было. Приборы просто выключили. Мама оправдывалась: «Вот если бы грянула война, мы знали бы, что делать. Есть инструкция. А тут?» Кто у нас возглавлял гражданскую оборону? Отставные генералы, полковники, для которых война начинается так: по радио передают правительственные заявления, воздушная тревога, фугасы, зажигалки… До них не доходило, что сменился век. Нужен был психологический перелом… И он произошёл… Теперь мы знаем: будем сидеть, пить чай за праздничным столом… Будем разговаривать, смеяться, а война уже будет идти… Мы даже не заметим, как исчезнем…
А гражданская оборона – это такая игра, в которую играли взрослые дяди. Они отвечали за парады, за учения… Стоило это миллионы… Нас срывали с работы на три дня. Без всяких объяснений – на военные учения. Называлась эта игра «На случай атомной войны». Мужчины – солдаты и пожарники, женщины – сандружинницы. Выдавали комбинезоны, сапоги, санитарные сумки, пакет бинтов, каких-то лекарств. А как же! Советский народ должен встретить врага достойно. Секретные карты, планы эвакуации – все это хранилось в несгораемых сейфах под сургучными печатями. По этим планам за считанные минуты по тревоге должны были поднять людей и увезти в лес, в безопасную зону… Воет сирена… Внимание! Война…
Присуждали кубки, знамёна. И был походный банкет. Мужчины пьют за нашу будущую победу! И, конечно, за женщин!
А недавно… Уже сейчас… Объявили в городе тревогу. Внимание! Гражданская оборона! Это было неделю назад… У людей – страх, но страх другой. Уже не американцы напали, не немцы, а что там – в Чернобыле? Неужели снова?
Восемьдесят шестой год… Кто мы? Какими нас застала эта технологическая версия конца света? Я? Мы? Это местная интеллигенция, у нас был свой кружок. Мы жили отдельной жизнью, отстраняясь от всего, что вокруг. Форма нашего протеста. У нас были свои законы: не читали газету «Правда», но журнал «Огонёк» передавали из рук в руки. Только-только поводья ослабили, мы этим упивались. Читали самиздат, наконец он попал к нам, в нашу глубинку. Читали Солженицына, Шаламова… Венечку Ерофеева… Ходили друг к другу в гости, бесконечные разговоры на кухне. О чем-то тосковали. О чем? Где-то живут актёры, кинозвезды… Вот я буду Катрин Денёв… Надену на себя дурацкую хламиду, закручу необычно волосы… Тоска по свободе… Тот, неведомый мир… Чужой мир… Как форма свободы… Но и это тоже была игра. Бегство от реальности. Кто-то из нашего кружка сломался, спился, кто-то вступил в партию, пополз по карьерной лестнице. Никто не верил, что эту кремлёвскую стену можно проломить. Пробить. И она развалится… Что не при нашей жизни, так точно. Раз так, то плевать, что у вас там происходит, будем жить тут… В нашем иллюзорном мире…
Чернобыль… И поначалу та же самая реакция. А какое нам дело? Пусть власти волнуются… Это у них – Чернобыль… И это далеко. Даже на карту не посмотрели. Неинтересно. Нам уже не нужна была правда… Вот когда на бутылках с молоком появились этикетки: «Молоко для детей» и «Молоко для взрослых»… Вот тогда уже ого! Что-то приближается… Да, я не член партии, но все равно советский человек. Появился страх: «Что-то у редиски листья в этом году, как у свёклы?», но тут же вечером включишь телевизор: «Не поддавайтесь на провокации». И все сомнения рассеиваются… А первомайская демонстрация? Нас никто не заставлял на неё идти, меня, например, никто не обязывал. У нас был выбор. Но мы его не сделали. Я не помню такой многолюдной, такой радостной первомайской демонстрации, как в тот год. Было тревожно, хотелось, конечно, в стадо… Чувствовать локоть… Чтобы вместе со всеми. Хотелось кого-то ругать… Начальство… Правительство… Коммунистов… Теперь я думаю… Ищу-ищу обрыв… Где оборвалось? А обрыв в самом начале… Наша несвобода… Верх вольнодумства: «Можно есть редиску или нет?» Несвобода внутри нас…
Работала я инженером на заводе «Химволокно», и у нас там была группа немецких специалистов. Налаживали новое оборудование. Я увидела, как ведут себя другие люди, другой народ… Из другого мира… Когда они узнали об аварии, тут же потребовали, чтобы были врачи, выдали дозиметры, контролировалась еда. Они слушали своё радио, они знали, как надо поступать. Им, конечно, ничего не дали. Тогда они уложили чемоданы и собрались уезжать. Покупайте нам билеты! Отправляйте домой! Мы уезжаем, раз вы не способны обеспечить нашу безопасность. Бастовали, слали телеграммы своему правительству… Президенту… Они дрались за своих жён, детей (они жили у нас с семьями). За свою жизнь! А мы? Как вели себя мы? Ах, вот какие эти немцы, – истерики! Трусы! Меряют радиацию в борще, в котлетах… На улицу лишний раз не выйдут… Потеха! Вот наши мужчины – это мужчины! Русские мужики! Отчаянные! Сражаются с реактором! Не дрожат за свою шкуру! Поднимаются на расплавленную крышу с голыми руками, в брезентовых рукавицах (мы это уже наблюдали по телевизору)! А наши дети с флажками идут на демонстрацию! И ветераны войны… Старая гвардия! (Обдумывает.) Но это тоже вид варварства – отсутствие страха за себя… Мы всегда говорим «мы», а не «я»: «мы продемонстрируем советский героизм», «мы покажем советский характер». Всему миру! Но это – я! Я не хочу умирать… Я боюсь…
Интересно сегодня проследить за собой. За своими чувствами. Как они менялись. Проанализировать. Давно словила себя на том, что стала внимательнее к миру вокруг. Вокруг себя и в себе. После Чернобыля это само собой получается. Мы стали учиться говорить «я»… Я не хочу умирать! Я боюсь… А тогда? Я включаю телевизор громче: красное знамя вручают дояркам, победившим в социалистическом соревновании. Но это же у нас? Под Могилёвом? В деревне, которая оказалась в центре цезиевого пятна? Её вот-вот переселят… Вот-вот… Голос диктора: «люди самоотверженно трудятся, несмотря ни на что», «чудеса мужества и героизма». Хоть потоп! Революционным шагом! Да, я не член партии, но все равно советский человек. «Товарищи, не поддавайтесь на провокации!» – день и ночь гремит телевизор. Сомнения рассеиваются…
(Телефонный звонок. Возвращаемся к разговору через полчаса).
Мне интересен каждый новый человек. Все, кто думают об этом…
Впереди нас ждёт понимание Чернобыля, как философии. Два государства, разделённых колючей проволокой: одно – сама зона, второе – все остальное. На подгнивших столбах вокруг зоны, как на крестах, висят белые рушники… Наш обычай… Люди идут сюда, как на кладбище… Мир после технологии… Время пошло назад… Тут похоронен не только их дом, а целая эпоха. Эпоха веры! В науку! В справедливую социальную идею! Великая империя расползлась по швам. Развалилась. Сначала – Афганистан, а затем – Чернобыль. Когда империя рассыпалась, мы остались одни. Я боюсь выговорить, но мы… Мы любим Чернобыль. Полюбили. Это опять найденный смысл нашей жизни… Смысл нашего страдания. Как война. О нас, беларусах, мир узнал после Чернобыля. Это было окно в Европу. Мы одновременно и его жертвы, и его жрецы. Страшно вымолвить… Я поняла это недавно……
… В самой зоне… Там даже звуки другие… Заходишь в дом… Ощущение, как от спящей красавицы. Если ещё не разграблено: фотографии, утварь, мебель… Они должны быть где-то здесь рядом, люди. Иногда мы находим их… А они не говорят о Чернобыле, они говорят о том, что их обманули. Их волнует: получат ли они все, что им положено, и не получат ли другие больше? У нашего народа все время чувство, что его обманывают. На всех этапах большого пути. С одной стороны – нигилизм, отрицание, а с другой – фатализм. Властям не верят, учёным и врачам не верят, но и сами ничего не предпринимают. Невинные и безучастные. В самом страдании найден смысл и оправдание, все остальное вроде бы и неважно. Вдоль полей – таблички «Высокая радиация»… Поля пашутся… Тридцать кюри… Пятьдесят… Трактористы сидят в открытых кабинах (десять лет минуло, но до сих пор нет тракторов с герметичными кабинами), дышат радиоактивной пылью… Десять лет прошло! Кто же мы? Живём на заражённой земле, пашем, сеем. Рожаем детей. Каков тогда смысл нашего страдания? Зачем оно? Зачем его столько? Мы об этом сейчас много спорим с моими друзьями. Часто обсуждаем. Потому что зона – это не бэры и кюри, микрорентгены. Это – народ. Наш народ… Чернобыль «помог» нашей, было, погибающей системе… Опять чрезвычайщина… Распределение. Паёк. Как раньше вбивали в мозги «если б не было войны», так сейчас появилась возможность все списывать на Чернобыль. «Если б не было Чернобыля». Сразу глаза с поволокой – скорбим. Дайте! Дайте нам! Чтобы было что делить. Кормушка! Громоотвод!