Страница:
В газетах писали, что, к счастью, ветер дул не в ту сторону… Не на город… Не на Киев… Ещё никто не знал… Не догадывался, что он дул на Беларусь… На меня и на моего Юрика. Мы с ним в этот день гуляли в лесу, щипали заячью капусту. Господи, как же меня никто не предупредил!
Вернулся из экспедиции в Минск… Еду в троллейбусе на работу. Доносятся обрывки разговора: снимали фильм в Чернобыле, и один оператор прямо там умер. Сгорел. Ну, думаю: «Кто же такой?» Дальше слушаю: молодой, двое детей. Имя называют Витя Гуревич. Есть у нас такой оператор, совсем молодой парень. Двое детей? Что ж он скрывал? Подъезжаем к киностудии, кто-то уточняет: не Гуревич, а Гурин, и зовут Сергей. Господи, да это же я! Смешно сейчас, но тогда я шёл от метро к киностудии и боялся, что открою дверь и… Нелепейшая мысль: «А где они фотографию мою взяли? В отделе кадров?» Откуда этот слух родился? Несовпадение масштабов происходящего с количеством жертв. Например, Курская битва. Тысячи погибших… Это понятно. А тут – в первые дни вроде бы всего семь пожарников… Потом – ещё несколько человек… А дальше слишком абстрактные определения для нашего сознания: «через несколько поколений», «вечность», «ничто». Начинались слухи: летают трехголовые птицы, куры заклёвывают лис, лысые ёжики…
Ну, а дальше… Дальше надо снова кому-то в зону ехать. Один оператор принёс справку, что у него язва желудка, второй – в отпуск смотался… Вызывают меня: «Надо!» – «Так я же только вернулся». – «Понимаешь, ты уже там был. Тебе все равно. И потом: у тебя уже есть дети. А они – молодые». Ёлки-палки, я, может, тоже хочу, чтобы у меня было пятеро-шестеро детей!! Ну, начинают давить, мол, скоро тарификация, у тебя козырь появится. Зарплату повысят… Грустная и смешная история. Загнал на край сознания…
Как-то снимал людей, которые были в концлагере. Обычно они избегают встречаться. Что-то есть противоестественное в том, чтобы собираться и вспоминать войну. Вспоминать, как их убивали и как они убивали. Люди, познавшие или пережившие вместе унижения… Эти люди бегут друг от друга. От себя бегут. Бегут от того, что они там узнали о человеке… Что там из него вынырнуло. Из-под кожи. Вот… Вот почему… Что-то там… В Чернобыле… Я тоже узнал, почувствовал, о чем не хочется говорить. О том, например, что все наши гуманистические представления относительны… В экстремальной ситуации человек по сути совсем не тот человек, о котором пишут книги. Такого человека, какой он в книгах, я не нашёл, он мне не встретился. Все наоборот. Человек – не герой. Все мы – продавцы апокалипсиса. Большие и маленькие. Мелькают в памяти обрывки… Картинки… Председатель колхоза хочет на двух машинах вывезти свою семью с вещами, мебелью, а парторг просит одну машину для себя. Требует справедливости. А уже несколько дней, я свидетель, не могут вывезти детей, ясельную группу. Не хватает транспорта. А тут двух машин мало, чтобы упаковать все домашнее барахло вплоть до трехлитровых банок с вареньями и соленьями. Я видел, как их назавтра грузили. Тоже не снял… (Неожиданно засмеялся) Купили там в магазине колбасу, консервы, а есть страшно. Возили эти сетки с собой. Тоже было жалко выбросить. (И уже серьёзно). Механизм зла будет работать и при апокалипсисе. Я это понял. Также будут сплетничать, заискивать перед начальством, спасать свой телевизор и каракулевую шубу. И перед концом света человек останется тот же, какой он сейчас. Всегда.
Мне как-то неловко, что я не пробил своей киногруппе никаких льгот. Одному нашему парню нужна была квартира, иду в профком: «Помогите, мы полгода просидели в зоне. Положены льготы». – «Хорошо, – сказали, – несите справочки. Справочки нужны с печатями». А мы там приезжали в райком, а по коридорам ходит одна тётка Настя со шваброй. Все разбежались. Есть у нас режиссёр, у него стопка справок: где был, что снимал. Герой!
У меня в памяти большой, длинный фильм, который я не снял. Много серий… (Молчит.) Все мы – продавцы апокалипсиса…
Заходим с солдатами в хату. Живёт одна бабка.
– Ну, бабка, поедем.
– Поедем, детки.
– Тогда собирайся, бабка.
Ждём на улице. Курим. И вот эта бабка выходит: у неё на руках – икона, котик и узелок. Это все, что она берет с собой.
– Бабка, кота нельзя. Не положено. У него шёрстка радиоактивная.
– Нет, детки, без котика не поеду. Как я его оставлю? Одного оставлю. Это – моя семья.
Вот с этой бабки… И с той цветущей яблони… С них все началось… Я снимаю теперь только зверей… Я вам говорил: смысл моей жизни открыт…
Однажды показал свои чернобыльские сюжеты детям. Меня упрекали: зачем? Нельзя. Не надо. И так они живут в этом страхе, среди этих разговоров, у них изменения в крови, нарушена иммунная система. Надеялся, что придёт пять-десять человек. Набился полный зал. Вопросы задавали самые разные, но один прямо врезался мне в память. Мальчик, запинаясь и краснея, видно, из тихих, неразговорчивых, спросил: «А почему было нельзя помочь животным, которые там остались?» Ну, почему? У меня у самого такой вопрос не появлялся. И я не смог ему ответить… Искусство наше только о страдании и любви человека, а не всего живого. Только человека! Мы не спускаемся к ним: животным, растениям… В другой мир… А ведь человек может все уничтожить. Всех убить. Теперь это уже не фантазия… Мне рассказали, что в первые месяцы после аварии, когда обсуждалась идея переселения людей, появился проект вместе с людьми переселить и животных. Но как? Как переселить всех? Может быть, как-то ещё можно перегнать тех, кто на земле, а тех, кто в земле – жучков, червячков? А тех, кто наверху? В небе? Как эвакуировать воробья или голубя? Как поступить с ними? У нас нет средств передать им нужную информацию.
Хочу снять фильм… Будет называться «Заложники»… О животных… Помните, песню «Плыл по океану рыжий остров». Тонет корабль, люди сели в шлюпки. А лошади не знали, что в шлюпках нет места для лошадей…
Современная притча… Действие происходит на далёкой планете. Космонавт в скафандре. Слышит через наушники шум. Видит, что на него надвигается что-то огромное. Необъятное. Динозавр?! Ещё не понимая, кто это, он стреляет. Через мгновение – снова что-то к нему приближается. Он и его уничтожает. Ещё через миг – стадо. И он устраивает бойню. А, оказывается, начался пожар, и животные спасались, бежали по тропе, на которой стоял космонавт. Человек! А со мной… Я вам скажу… Со мной там произошла необычная вещь. Я другими глазами начал смотреть на животных… На деревья… На птиц… Езжу в зону… Все эти годы… Из брошенного, разорённого человеческого дома выскакивает дикий кабан… Выходит лосиха… Вот это я снял. Это – ищу… Я хочу сделать новый фильм. И увидеть все глазами зверя… «О чем ты снимаешь?» – говорят мне. – Посмотри вокруг… В Чечне – война." А Святой Франциск проповедовал птицам. С птицами говорил, как с равными. А что если это птицы говорили с ним на птичьем языке, а не он снизошёл до них. Ему был понятен их тайный язык.
Помните… У Достоевского… Как человек хлестал лошадь по кротким глазам. Безумный человек! Не по крупу, а по кротким глазам…"
Сергей Гурин, кинооператор
Монолог без названия – крик»
Люди добрые… Не трогайте нас! Отстаньте! … Вы поговорили и поехали, а нам тут жить…
Вот лежат медицинские карточки… Каждый день я беру их в руки. Читаю…
Аня Будай – 1985 года рождения – 380 бэр.
Витя Гринкевич – 1986 года рождения – 785 бэр.
Настя Шабловская – 1986 года рождения – 570 бэр.
Алёша Пленин – 1985 года рождения – 570 бэр.
Андрей Котченко – 1987 года рождения – 450 бэр…
Привела мама одну такую девочку ко мне сегодня на приём.
– Что болит?
– У меня болит все, как у моей бабушки – сердце, спина, кружится голова.
С детства они знают слово «алопеция», потому что многие ходят лысенькие. Без волос. Нет бровей, ресниц. К этому все привыкли. Но в нашей деревне только начальная школа, в пятый класс их возят автобусом за десять километров. И они плачут – не хотят ехать. Там дети будут над ними смеяться.
Сами видели… У меня полный коридор больных. Ждут. Я каждый день такое слышу, что все ваши ужастики по телевизору барахло. Так и передайте начальству в столице. Барахло!
Модерн… Постмодерн… Ночью подняли по срочному вызову. Приезжаю…Мать стоит на коленях возле кроватки – ребёнок умирает. Я слышу её причитания: «Я хотела, сынок, если это случиться, то чтобы летом. Летом тепло, цветочки, земля мягкая. А сейчас зима… Подожди хотя бы до весны…» Вы так напишете?
Я не хочу торговать их несчастьем. Философствовать. Для этого мне надо отойти в сторону. А я не могу… Я каждый день слышу, что они говорят… Как жалуются и плачут… Люди добрые… Хотите знать правду? Садитесь возле меня и записывайте… Так никто же такую книгу читать не станет…
Лучше не трогайте нас… Нам тут жить…"
Аркадий Павлович Богданкевич,
сельский фельдшер
Она:
– Я так часто думаю о смерти, что не хожу на неё смотреть. А вы когда-нибудь слышали детские разговоры о смерти?
Вот у меня… Уже в седьмом классе спорят и обсуждают: это страшно или не страшно? Если маленьких детей недавно интересовало: откуда они? Откуда дети берутся? То сейчас их волнует, что будет после атомной войны? Они перестали любить классику, я читаю наизусть Пушкина – у них холодные, отстранённые глаза… Пустота… Вокруг них уже другой мир… Читают фантастику, это их увлекает, там, где человек отрывается от земли, орудует космическим временем, разными мирами. Они не могут бояться смерти так, как её боятся взрослые люди, я, например, она волнует их, как нечто фантастическое… Переселение куда-то…
Размышляю… Думаю над этим… Смерть вокруг заставляет много думать. Я преподаю русскую литературу детям, которые не похожи на тех детей, что были десять лет назад. У этих на глазах все время что-то или кого-то хоронят. Зарывают в землю… Знакомых людей… Дома и деревья… Все хоронят… На линейке эти дети падают в обморок, когда постоят пятнадцать-двадцать минут, у них кровь течёт из носа. Их ничем не удивишь и ничем не порадуешь. Всегда сонливые, усталые. Лица бледные, серые. Не играют и не дурачатся. А подерутся, нечаянно побьют окно – учителя даже рады. Не ругают, потому что они на детей не похожи. И так медленно растут. Просишь на уроке что-нибудь повторить – ребёнок не может, доходит до того, что скажешь предложение, чтобы повторил вслед – не запоминает. «Ну где же ты? Где?» – тормошишь его. Думаю… Много думаю… Как будто водой рисую на стекле, только я знаю, что я рисую, никто не видит, никто не догадывается…Никто не представляет…
Наша жизнь вертится вокруг одного… Вокруг Чернобыля… Где тогда был, как далеко от реактора жил? Что видел? Кто умер? А кто уехал? Куда? В первые месяцы, помню, опять загудели рестораны, зашумели вечеринки… «Живём один раз…» «Помирать, так с музыкой…» Наехали солдаты, офицеры… Чернобыль теперь не оставляет нас… Неожиданно умерла молодая беременная женщина. Без диагноза, даже патологоанатом не поставил диагноза. Маленькая девочка повесилась… Пятиклассница… Ни с того, ни с сего. Родители с ума сходят. На все один диагноз – Чернобыль, чтобы не случилось все говорят – Чернобыль. Нас упрекают: «Вы болеете, потому что боитесь. Из страха. Радиофобия». Но почему маленькие дети болеют и умирают? Они страха не знают, ещё не понимают.
Я помню те дни… Жгло горло, тяжесть, какая-то тяжесть во всем теле. «Вы мнительная, – сказала врач. – Все сейчас стали мнительны, потому что Чернобыль случился». – «Какая мнительность? Все болит. У меня нет сил». Стеснялись с мужем признаваться друг другу, но у нас начали отниматься ноги. Все вокруг жаловались, наши друзья, все люди, что идёшь по дороге и, кажется, тут бы лёг. Лёг и заснул. Ученики ложились на парты, во время уроков засыпали. И ужасно все стали невесёлые, мрачные, за целый день ни одного доброго лица не встретишь, чтобы кто-то улыбнулся. С восьми утра до девяти вечера дети находились в школе, строго запрещалось играть на улице, бегать. Им выдали одежду: девчонкам – юбки и кофты, мальчикам – костюмы; но они в этой одежде шли домой, где они там в ней были, мы не знали. По инструкции мамы должны были дома каждый день эту одежду стирать, чтобы в школу дети являлись во всем чистом. Во-первых, дали только одну, например, кофточку и одну юбку, а смены не дали, а, во-вторых, мамы загружены домашним хозяйством – куры, корова, поросёнок, да и не понимают они, что эти вещи надо стирать каждый день. Грязь для них – это чернила, земля, жирные пятна, а не воздействие каких-то короткоживущих изотопов. Когда я пыталась что-нибудь объяснить родителям своих учеников, по-моему, они понимали меня не больше, чем если бы вдруг к ним заявился шаман из африканского племени. «А что это такое – радиация? Не слышно и не видно… А-а… У меня вон денег от получки до получки не хватает. Последних три дня всегда на молоке и картошке сидим. А-а…» – и мать махнёт рукой. А молоко нельзя… И картошку нельзя. В магазин завезли китайскую тушёнку и гречку, а за что их купить? Гробовые… Дают гробовые… Компенсация за то, что здесь живём… копейки… Хватает на две банки консервов… Инструкции рассчитаны на грамотного человека, на определённую бытовую культуру. Но её нет! Нет у нас того народа, на которого рассчитаны эти инструкции. Кроме того, не очень просто каждому объяснить, чем отличаются бэры от рентгенов… Или теорию малых доз…
С моей точки зрения… Я бы говорила о нашем фатализме, этакий лёгкий фатализм. Например, с огородов в первый год ничего нельзя было употреблять, все равно ели, заготавливали впрок. Ещё так здорово все уродило! Ты попробуй скажи, что огурцы есть нельзя и помидоры… Что значит – нельзя? По вкусу нормальные… И он их ест, и живот у него не болит… И в темноте никто не «светится»… Соседи наши положили в тот год новый пол из местного леса, померили – фон в сто раз выше допустимого. Никто тот пол не разобрал, они так и жили. Все, мол, как-то образуется, как-то оно будет, но образуется само по себе, без них, без их участия. Первое время кой-какие продукты носили к дозиметристам, проверяли – в десятки раз выше нормы, но потом бросили. «Не слышно, не видно. А-а, придумают эти учёные!» Все шло своим чередом: вспахали, посеяли, собрали… Случилось немыслимое, а люди жили, как жили. И отказ от огурцов со своего огорода был важнее Чернобыля. Детей все лето держали в школе, солдаты помыли её стиральным порошком, сняли вокруг слой земли… А осенью? Осенью послали учеников убирать бураки. И студентов на поле привезли, пэтэушников. Всех согнали. Чернобыль – это не так страшно, как оставить в поле не выкопанную картошку…
Кто виноват? Ну, кто виноват, кроме нас самих!
Раньше мы не замечали этот мир вокруг себя, он был, как небо, как воздух, как будто кто-то его дал нам навечно, и он от нас не зависит. Будет всегда. Раньше я любила лечь в лесу на траву и любоваться небом, мне было так хорошо, что я забывала, как меня зовут. А сейчас? Лес красивый, полно черники, но её никто не собирает. В осеннем лесу редко услышишь человеческий голос. Страх в ощущениях, на подсознательном уровне… У нас остались только телевизор и книги… Воображение… Дети растут в домах… Без леса и реки… Смотрят из окна. И это совсем другие дети. А я прихожу к ним: «Унылая пора. Очей очарованье…» Все с тем же Пушкиным, который казался мне вечным. Иногда появляется кощунственная мысль: а вдруг вся наша культура – сундук со старыми рукописями. Все то, что я люблю…
Он:
– Появился другой враг… Враг предстал перед нами в другом образе…
А у нас было военное воспитание. Военное мышление. Нас ориентировали на отражение и ликвидацию атомного нападения. Мы должны были противостоять химическим, биологическим и атомным войнам. А не выводить из организма радионуклиды… Подсчитывать… Следить за цезием и стронцием… С войной сравнивать нельзя, не точно, а все сравнивают. Я ребёнком пережил ленинградскую блокаду. Сравнивать это нельзя. Там мы жили, как на фронте, под бесконечными обстрелами. И голод, несколько лет голод, когда человек опускался до звериных инстинктов. До зверя в себе. А тут, пожалуйста, вышел – и в огороде все растёт! И на поле ничего не изменилось, и в лесу. Это несравнимо. Но я другое хотел сказать… Потерял нить… Ускользнула… А-а… Когда начинается обстрел, не дай Бог! Ты можешь умереть не когда-то, а сейчас, сию минуту. Зимой – голод. Жгли мебель, мы все деревянное в своей квартире сожгли, все книги, по-моему, даже какими-то старыми тряпками топили. Человек идёт по улице и сел, на следующий день идёшь, он сидит, то есть он замёрз, он сидит так неделю или до весны сидит. До тепла. Ни у кого нет сил его изо льда вырубить, в редких случаях, если кто-нибудь на улице падал, к нему подходили, помогали. Мимо. Все ползут мимо. Я помню, что люди не ходили, а ползали, так они медленно ходили. Это ни с чем не сравнить!
С нами, когда взорвался реактор, ещё жила мама, моя мама, она повторяла: «Самое страшное, сынок, мы с тобой пережили. Мы пережили блокаду. Ничего страшнее не может быть.» Она так думала…
Мы готовились к войне, атомной войне, строили ядерные убежища. От атома хотели спрятаться, как от осколков снаряда. А он всюду… В хлебе, в соли… Дышим радиацией, едим радиацию… То, что может не быть хлеба и соли и можно съесть все, вплоть до того, что сварить в воде кожаный ремень, ради запаха, наесться запахом – я мог понять. А это нет… Все отравлено… Сейчас важно уяснить, как же нам жить? В первые месяцы был страх, особенно врачи, учителя, короче, интеллигенция, более грамотные люди, они бросали все и уезжали. Хотя их запугивали, не пускали. Военная дисциплина… Партбилет на стол… А я хочу понять… Кто виноват? Чтобы ответить на вопрос, как нам здесь жить, надо знать: кто виноват? Кто же? Учёные, персонал станции? Или мы сами, как мы смотрим на мир. Не можем остановиться в своём желании иметь… Потреблять… Виноватых нашли – директор, дежурные операторы. Наука. Но почему, ответьте мне, мы не боремся с автомобилем, как творением ума человеческого, а с реактором боремся? Требуем закрыть все атомные станции, а атомщиков отдать под суд?! Проклинаем! Я боготворю человеческое знание. И все то, что создано человеком. Знание… Само знание не бывает преступным… Учёные сегодня тоже жертвы Чернобыля. Я хочу жить после Чернобыля, а не умирать после Чернобыля. Хочу понять, за что я могу зацепиться в своей вере. Что даст мне силу?…
Все у нас об этом думают… Реакции сейчас у людей разные, все-таки десять лет прошло, а они меряют войной. Война четыре года длилась… Уже, считайте – две войны… Я перечислю вам, какие есть реакции: «Все уже позади», «Как-нибудь обойдётся», «Десять лет прошло. Уже не страшно», «Мы все умрём! Все скоро умрём!» «Хочу уехать за границу». «Нам должны помочь», «А, плевать! Надо жить». Кажется, все перебрал? Вот это мы каждый день слышим… Повторяется… С моей точки зрения, мы – материал для научных исследований. Международная лаборатория… В центре Европы… Нас, беларусов, десять миллионов, больше двух миллионов живёт на заражённой земле. Естественная лаборатория… Записывай данные, экспериментируй. И едут к нам отовсюду, со всего мира. Защищают диссертации, пишут монографии. Из Москвы и Петербурга… Из Японии, Германии, Австрии… Едут, потому что боятся будущего … (Длинный перерыв в разговоре.)
Что я подумал? Я опять сравнил… Я подумал, что о Чернобыле могу говорить, а о блокаде не могу. Получил письмо из Ленинграда. Извините, но слово Петербург в моем сознании не прижилось, потому что умирал я в Ленинграде… И вот… В письме – приглашение на встречу «Дети блокадного Ленинграда». Я поехал… Но не смог там слово из себя выдавить. Просто рассказать о страхе? Мало… Просто о страхе… А что он сделал со мной, этот страх? Я до сих пор не знаю… Дома о блокаде мы никогда не вспоминали, мама не хотела, чтобы мы вспоминали блокаду. А о Чернобыле мы говорим… Нет… (Останавливается.) Между собой мы не говорим, этот разговор возникает, когда кто-нибудь к нам приезжает: иностранцы, журналисты, родственники, которые здесь не живут. Почему мы не говорим о Чернобыле? Нет у нас этой темы … В школе… С учениками… И дома… Она заблокирована. Закрыта. Об этом с ними говорят в Австрии, Франции, Германии, куда они ездят на лечение. Спрашиваю детей, о чем у них хотят узнать, чем там интересуются? А они часто не помнят ни города, ни деревню, ни фамилии людей, которые их принимали. Перечисляют подарки, что вкусное ели. Кому-то подарили магнитофон, а кому-то – нет. Приезжают в одеждах, которые сами не заработали и не заработали их родители. Вот как будто они где-то на выставке побывали. В большом магазине…Дорогом супермаркете… Все время ждут, что их ещё раз туда повезут. Покажут, одарят. Они к этому привыкают. Привыкли. Это уже способ их жизни, представление о ней. После этого большого магазина, который называется заграницей, после этой дорогой выставки надо идти к ним в класс. На урок. Я иду и вижу, что это уже наблюдатели… Наблюдают, а не живут. Я должен им помочь… Я должен им объяснить, что мир это не супермаркет. Это что-то другое. Более трудное и более прекрасное. Я веду их в свою мастерскую, там стоят мои деревянные скульптуры. Они им нравятся. Говорю: «Это все можно сотворить из обыкновенного куска дерева. Попробуй сам». Пробудись! Мне это помогло выйти из блокады, я выходил годами…
Мир разделился: есть мы – чернобыльцы и есть вы, все другие люди. Заметили? У нас здесь не акцентирует: я – белорус, я – украинец, я – русский… Все называют себя чернобыльцами. «Мы – из Чернобыля», «я – чернобыльский человек». Как будто мы отдельный какой-то народ…. Новая нация…
"Муравьи… Маленькие муравьи ползут по стволу…
Вокруг гремит военная техника. Солдаты. Крики, ругань. Мат. Трещат вертолёты. А они ползут… Я возвращался из зоны, и от всего увиденного за день ясной в памяти оставалась одна эта картина … Этот момент… Мы остановились в лесу, я стал покурить возле берёзы. Стал близко, опёрся. Прямо перед моим лицом муравьи ползли по стволу, не слыша нас, не обращая никакого внимания… Упорно преследуя свой маршрут…Мы исчезнем, а они и не заметят. Что-то такое промелькнуло в мыслях. В обрывках мыслей. Столько было впечатлений, что думать я не мог. Я смотрел на них… Я… Я никогда раньше их так рядом не замечал… На близком расстоянии…
Сначала все говорили «катастрофа», потом «ядерная война». Я читал о Хиросиме и Нагасаки, видел документальные кадры. Страшно, но понятно: атомная война, радиус взрыва… Это я даже мог себе представить. Но то, что случилось с нами … На это меня не хватало… Не хватало моих знаний, не хватало всех книг, которые я за жизнь прочитал. Приезжал из командировки и с недоумением смотрел на книжные полки в своём кабинете… Читал… А можно было и не читать… Какая-то совершенно неведомая вещь разрушала весь мой прежний мир. Вот она вползает, влезает в тебя… Помимо твоей воли… Помню разговор с одним учёным: «Это на тысячи лет, – объяснял он. – Распад урана – это двести тридцать восемь полураспадов. Переведём на время: один миллиард лет. А у тория – это четырнадцать миллиардов лет». Пятьдесят… Сто… Двести лет… Но дальше? Дальше – стопор, шок!. Я уже не понимал, что такое – время? Где я?
Писать об этом сейчас, когда всего десять лет прошло… Миг…Писать? Думаю, рискованно! Не надёжно. Все равно будем придумывать что-нибудь похожее на нашу жизнь. Снимать кальку. Я пробовал… Ничего не получилось… После Чернобыля осталась мифология о Чернобыле. Газеты и журналы соревнуются, кто напишет страшнее, особенно любит страхи человек, который там не был. Все читали о грибах с человеческую голову, но никто их не находил. О птицах с двумя клювами… Поэтому надо не писать, а записывать. Документировать. Дайте мне фантастический роман о Чернобыле… Нет его! И не будет! Я вас уверяю! Не будет…
У меня отдельный блокнот… Вёл с первых дней… Записывал разговоры, слухи, анекдоты. Это самое интересное и достоверное. Точный отпечаток. Что осталось от Древней Греции? Мифы Древней Греции…
Я отдам вам этот блокнот… У меня он заваляется среди бумаг, ну, может быть, детям, когда они вырастут, покажу. А все-таки это история…
Из разговоров:
«По радио уже третий месяц: обстановка стабилизируется… Обстановка стабилизируется… Обстановка стаб…»
"Мгновенно воскресла забытая сталинская лексика: «агенты западных спецслужб», «заклятые враги социализма», «шпионские вылазки», «диверсионная акция», «удар в спину», «подрыв нерушимого союза советских народов». Все вокруг твердят о засланных шпионах и диверсантах, а не о йодной профилактике. Любая неофициальная информация воспринимается, как чужая идеология.
Вернулся из экспедиции в Минск… Еду в троллейбусе на работу. Доносятся обрывки разговора: снимали фильм в Чернобыле, и один оператор прямо там умер. Сгорел. Ну, думаю: «Кто же такой?» Дальше слушаю: молодой, двое детей. Имя называют Витя Гуревич. Есть у нас такой оператор, совсем молодой парень. Двое детей? Что ж он скрывал? Подъезжаем к киностудии, кто-то уточняет: не Гуревич, а Гурин, и зовут Сергей. Господи, да это же я! Смешно сейчас, но тогда я шёл от метро к киностудии и боялся, что открою дверь и… Нелепейшая мысль: «А где они фотографию мою взяли? В отделе кадров?» Откуда этот слух родился? Несовпадение масштабов происходящего с количеством жертв. Например, Курская битва. Тысячи погибших… Это понятно. А тут – в первые дни вроде бы всего семь пожарников… Потом – ещё несколько человек… А дальше слишком абстрактные определения для нашего сознания: «через несколько поколений», «вечность», «ничто». Начинались слухи: летают трехголовые птицы, куры заклёвывают лис, лысые ёжики…
Ну, а дальше… Дальше надо снова кому-то в зону ехать. Один оператор принёс справку, что у него язва желудка, второй – в отпуск смотался… Вызывают меня: «Надо!» – «Так я же только вернулся». – «Понимаешь, ты уже там был. Тебе все равно. И потом: у тебя уже есть дети. А они – молодые». Ёлки-палки, я, может, тоже хочу, чтобы у меня было пятеро-шестеро детей!! Ну, начинают давить, мол, скоро тарификация, у тебя козырь появится. Зарплату повысят… Грустная и смешная история. Загнал на край сознания…
Как-то снимал людей, которые были в концлагере. Обычно они избегают встречаться. Что-то есть противоестественное в том, чтобы собираться и вспоминать войну. Вспоминать, как их убивали и как они убивали. Люди, познавшие или пережившие вместе унижения… Эти люди бегут друг от друга. От себя бегут. Бегут от того, что они там узнали о человеке… Что там из него вынырнуло. Из-под кожи. Вот… Вот почему… Что-то там… В Чернобыле… Я тоже узнал, почувствовал, о чем не хочется говорить. О том, например, что все наши гуманистические представления относительны… В экстремальной ситуации человек по сути совсем не тот человек, о котором пишут книги. Такого человека, какой он в книгах, я не нашёл, он мне не встретился. Все наоборот. Человек – не герой. Все мы – продавцы апокалипсиса. Большие и маленькие. Мелькают в памяти обрывки… Картинки… Председатель колхоза хочет на двух машинах вывезти свою семью с вещами, мебелью, а парторг просит одну машину для себя. Требует справедливости. А уже несколько дней, я свидетель, не могут вывезти детей, ясельную группу. Не хватает транспорта. А тут двух машин мало, чтобы упаковать все домашнее барахло вплоть до трехлитровых банок с вареньями и соленьями. Я видел, как их назавтра грузили. Тоже не снял… (Неожиданно засмеялся) Купили там в магазине колбасу, консервы, а есть страшно. Возили эти сетки с собой. Тоже было жалко выбросить. (И уже серьёзно). Механизм зла будет работать и при апокалипсисе. Я это понял. Также будут сплетничать, заискивать перед начальством, спасать свой телевизор и каракулевую шубу. И перед концом света человек останется тот же, какой он сейчас. Всегда.
Мне как-то неловко, что я не пробил своей киногруппе никаких льгот. Одному нашему парню нужна была квартира, иду в профком: «Помогите, мы полгода просидели в зоне. Положены льготы». – «Хорошо, – сказали, – несите справочки. Справочки нужны с печатями». А мы там приезжали в райком, а по коридорам ходит одна тётка Настя со шваброй. Все разбежались. Есть у нас режиссёр, у него стопка справок: где был, что снимал. Герой!
У меня в памяти большой, длинный фильм, который я не снял. Много серий… (Молчит.) Все мы – продавцы апокалипсиса…
Заходим с солдатами в хату. Живёт одна бабка.
– Ну, бабка, поедем.
– Поедем, детки.
– Тогда собирайся, бабка.
Ждём на улице. Курим. И вот эта бабка выходит: у неё на руках – икона, котик и узелок. Это все, что она берет с собой.
– Бабка, кота нельзя. Не положено. У него шёрстка радиоактивная.
– Нет, детки, без котика не поеду. Как я его оставлю? Одного оставлю. Это – моя семья.
Вот с этой бабки… И с той цветущей яблони… С них все началось… Я снимаю теперь только зверей… Я вам говорил: смысл моей жизни открыт…
Однажды показал свои чернобыльские сюжеты детям. Меня упрекали: зачем? Нельзя. Не надо. И так они живут в этом страхе, среди этих разговоров, у них изменения в крови, нарушена иммунная система. Надеялся, что придёт пять-десять человек. Набился полный зал. Вопросы задавали самые разные, но один прямо врезался мне в память. Мальчик, запинаясь и краснея, видно, из тихих, неразговорчивых, спросил: «А почему было нельзя помочь животным, которые там остались?» Ну, почему? У меня у самого такой вопрос не появлялся. И я не смог ему ответить… Искусство наше только о страдании и любви человека, а не всего живого. Только человека! Мы не спускаемся к ним: животным, растениям… В другой мир… А ведь человек может все уничтожить. Всех убить. Теперь это уже не фантазия… Мне рассказали, что в первые месяцы после аварии, когда обсуждалась идея переселения людей, появился проект вместе с людьми переселить и животных. Но как? Как переселить всех? Может быть, как-то ещё можно перегнать тех, кто на земле, а тех, кто в земле – жучков, червячков? А тех, кто наверху? В небе? Как эвакуировать воробья или голубя? Как поступить с ними? У нас нет средств передать им нужную информацию.
Хочу снять фильм… Будет называться «Заложники»… О животных… Помните, песню «Плыл по океану рыжий остров». Тонет корабль, люди сели в шлюпки. А лошади не знали, что в шлюпках нет места для лошадей…
Современная притча… Действие происходит на далёкой планете. Космонавт в скафандре. Слышит через наушники шум. Видит, что на него надвигается что-то огромное. Необъятное. Динозавр?! Ещё не понимая, кто это, он стреляет. Через мгновение – снова что-то к нему приближается. Он и его уничтожает. Ещё через миг – стадо. И он устраивает бойню. А, оказывается, начался пожар, и животные спасались, бежали по тропе, на которой стоял космонавт. Человек! А со мной… Я вам скажу… Со мной там произошла необычная вещь. Я другими глазами начал смотреть на животных… На деревья… На птиц… Езжу в зону… Все эти годы… Из брошенного, разорённого человеческого дома выскакивает дикий кабан… Выходит лосиха… Вот это я снял. Это – ищу… Я хочу сделать новый фильм. И увидеть все глазами зверя… «О чем ты снимаешь?» – говорят мне. – Посмотри вокруг… В Чечне – война." А Святой Франциск проповедовал птицам. С птицами говорил, как с равными. А что если это птицы говорили с ним на птичьем языке, а не он снизошёл до них. Ему был понятен их тайный язык.
Помните… У Достоевского… Как человек хлестал лошадь по кротким глазам. Безумный человек! Не по крупу, а по кротким глазам…"
Сергей Гурин, кинооператор
Монолог без названия – крик»
Люди добрые… Не трогайте нас! Отстаньте! … Вы поговорили и поехали, а нам тут жить…
Вот лежат медицинские карточки… Каждый день я беру их в руки. Читаю…
Аня Будай – 1985 года рождения – 380 бэр.
Витя Гринкевич – 1986 года рождения – 785 бэр.
Настя Шабловская – 1986 года рождения – 570 бэр.
Алёша Пленин – 1985 года рождения – 570 бэр.
Андрей Котченко – 1987 года рождения – 450 бэр…
Привела мама одну такую девочку ко мне сегодня на приём.
– Что болит?
– У меня болит все, как у моей бабушки – сердце, спина, кружится голова.
С детства они знают слово «алопеция», потому что многие ходят лысенькие. Без волос. Нет бровей, ресниц. К этому все привыкли. Но в нашей деревне только начальная школа, в пятый класс их возят автобусом за десять километров. И они плачут – не хотят ехать. Там дети будут над ними смеяться.
Сами видели… У меня полный коридор больных. Ждут. Я каждый день такое слышу, что все ваши ужастики по телевизору барахло. Так и передайте начальству в столице. Барахло!
Модерн… Постмодерн… Ночью подняли по срочному вызову. Приезжаю…Мать стоит на коленях возле кроватки – ребёнок умирает. Я слышу её причитания: «Я хотела, сынок, если это случиться, то чтобы летом. Летом тепло, цветочки, земля мягкая. А сейчас зима… Подожди хотя бы до весны…» Вы так напишете?
Я не хочу торговать их несчастьем. Философствовать. Для этого мне надо отойти в сторону. А я не могу… Я каждый день слышу, что они говорят… Как жалуются и плачут… Люди добрые… Хотите знать правду? Садитесь возле меня и записывайте… Так никто же такую книгу читать не станет…
Лучше не трогайте нас… Нам тут жить…"
Аркадий Павлович Богданкевич,
сельский фельдшер
Монолог на два голоса – мужской и женский
Учителя Нина Константиновна и Николай Прохорович Жарковы. Он преподаёт уроки труда, она – филолог.Она:
– Я так часто думаю о смерти, что не хожу на неё смотреть. А вы когда-нибудь слышали детские разговоры о смерти?
Вот у меня… Уже в седьмом классе спорят и обсуждают: это страшно или не страшно? Если маленьких детей недавно интересовало: откуда они? Откуда дети берутся? То сейчас их волнует, что будет после атомной войны? Они перестали любить классику, я читаю наизусть Пушкина – у них холодные, отстранённые глаза… Пустота… Вокруг них уже другой мир… Читают фантастику, это их увлекает, там, где человек отрывается от земли, орудует космическим временем, разными мирами. Они не могут бояться смерти так, как её боятся взрослые люди, я, например, она волнует их, как нечто фантастическое… Переселение куда-то…
Размышляю… Думаю над этим… Смерть вокруг заставляет много думать. Я преподаю русскую литературу детям, которые не похожи на тех детей, что были десять лет назад. У этих на глазах все время что-то или кого-то хоронят. Зарывают в землю… Знакомых людей… Дома и деревья… Все хоронят… На линейке эти дети падают в обморок, когда постоят пятнадцать-двадцать минут, у них кровь течёт из носа. Их ничем не удивишь и ничем не порадуешь. Всегда сонливые, усталые. Лица бледные, серые. Не играют и не дурачатся. А подерутся, нечаянно побьют окно – учителя даже рады. Не ругают, потому что они на детей не похожи. И так медленно растут. Просишь на уроке что-нибудь повторить – ребёнок не может, доходит до того, что скажешь предложение, чтобы повторил вслед – не запоминает. «Ну где же ты? Где?» – тормошишь его. Думаю… Много думаю… Как будто водой рисую на стекле, только я знаю, что я рисую, никто не видит, никто не догадывается…Никто не представляет…
Наша жизнь вертится вокруг одного… Вокруг Чернобыля… Где тогда был, как далеко от реактора жил? Что видел? Кто умер? А кто уехал? Куда? В первые месяцы, помню, опять загудели рестораны, зашумели вечеринки… «Живём один раз…» «Помирать, так с музыкой…» Наехали солдаты, офицеры… Чернобыль теперь не оставляет нас… Неожиданно умерла молодая беременная женщина. Без диагноза, даже патологоанатом не поставил диагноза. Маленькая девочка повесилась… Пятиклассница… Ни с того, ни с сего. Родители с ума сходят. На все один диагноз – Чернобыль, чтобы не случилось все говорят – Чернобыль. Нас упрекают: «Вы болеете, потому что боитесь. Из страха. Радиофобия». Но почему маленькие дети болеют и умирают? Они страха не знают, ещё не понимают.
Я помню те дни… Жгло горло, тяжесть, какая-то тяжесть во всем теле. «Вы мнительная, – сказала врач. – Все сейчас стали мнительны, потому что Чернобыль случился». – «Какая мнительность? Все болит. У меня нет сил». Стеснялись с мужем признаваться друг другу, но у нас начали отниматься ноги. Все вокруг жаловались, наши друзья, все люди, что идёшь по дороге и, кажется, тут бы лёг. Лёг и заснул. Ученики ложились на парты, во время уроков засыпали. И ужасно все стали невесёлые, мрачные, за целый день ни одного доброго лица не встретишь, чтобы кто-то улыбнулся. С восьми утра до девяти вечера дети находились в школе, строго запрещалось играть на улице, бегать. Им выдали одежду: девчонкам – юбки и кофты, мальчикам – костюмы; но они в этой одежде шли домой, где они там в ней были, мы не знали. По инструкции мамы должны были дома каждый день эту одежду стирать, чтобы в школу дети являлись во всем чистом. Во-первых, дали только одну, например, кофточку и одну юбку, а смены не дали, а, во-вторых, мамы загружены домашним хозяйством – куры, корова, поросёнок, да и не понимают они, что эти вещи надо стирать каждый день. Грязь для них – это чернила, земля, жирные пятна, а не воздействие каких-то короткоживущих изотопов. Когда я пыталась что-нибудь объяснить родителям своих учеников, по-моему, они понимали меня не больше, чем если бы вдруг к ним заявился шаман из африканского племени. «А что это такое – радиация? Не слышно и не видно… А-а… У меня вон денег от получки до получки не хватает. Последних три дня всегда на молоке и картошке сидим. А-а…» – и мать махнёт рукой. А молоко нельзя… И картошку нельзя. В магазин завезли китайскую тушёнку и гречку, а за что их купить? Гробовые… Дают гробовые… Компенсация за то, что здесь живём… копейки… Хватает на две банки консервов… Инструкции рассчитаны на грамотного человека, на определённую бытовую культуру. Но её нет! Нет у нас того народа, на которого рассчитаны эти инструкции. Кроме того, не очень просто каждому объяснить, чем отличаются бэры от рентгенов… Или теорию малых доз…
С моей точки зрения… Я бы говорила о нашем фатализме, этакий лёгкий фатализм. Например, с огородов в первый год ничего нельзя было употреблять, все равно ели, заготавливали впрок. Ещё так здорово все уродило! Ты попробуй скажи, что огурцы есть нельзя и помидоры… Что значит – нельзя? По вкусу нормальные… И он их ест, и живот у него не болит… И в темноте никто не «светится»… Соседи наши положили в тот год новый пол из местного леса, померили – фон в сто раз выше допустимого. Никто тот пол не разобрал, они так и жили. Все, мол, как-то образуется, как-то оно будет, но образуется само по себе, без них, без их участия. Первое время кой-какие продукты носили к дозиметристам, проверяли – в десятки раз выше нормы, но потом бросили. «Не слышно, не видно. А-а, придумают эти учёные!» Все шло своим чередом: вспахали, посеяли, собрали… Случилось немыслимое, а люди жили, как жили. И отказ от огурцов со своего огорода был важнее Чернобыля. Детей все лето держали в школе, солдаты помыли её стиральным порошком, сняли вокруг слой земли… А осенью? Осенью послали учеников убирать бураки. И студентов на поле привезли, пэтэушников. Всех согнали. Чернобыль – это не так страшно, как оставить в поле не выкопанную картошку…
Кто виноват? Ну, кто виноват, кроме нас самих!
Раньше мы не замечали этот мир вокруг себя, он был, как небо, как воздух, как будто кто-то его дал нам навечно, и он от нас не зависит. Будет всегда. Раньше я любила лечь в лесу на траву и любоваться небом, мне было так хорошо, что я забывала, как меня зовут. А сейчас? Лес красивый, полно черники, но её никто не собирает. В осеннем лесу редко услышишь человеческий голос. Страх в ощущениях, на подсознательном уровне… У нас остались только телевизор и книги… Воображение… Дети растут в домах… Без леса и реки… Смотрят из окна. И это совсем другие дети. А я прихожу к ним: «Унылая пора. Очей очарованье…» Все с тем же Пушкиным, который казался мне вечным. Иногда появляется кощунственная мысль: а вдруг вся наша культура – сундук со старыми рукописями. Все то, что я люблю…
Он:
– Появился другой враг… Враг предстал перед нами в другом образе…
А у нас было военное воспитание. Военное мышление. Нас ориентировали на отражение и ликвидацию атомного нападения. Мы должны были противостоять химическим, биологическим и атомным войнам. А не выводить из организма радионуклиды… Подсчитывать… Следить за цезием и стронцием… С войной сравнивать нельзя, не точно, а все сравнивают. Я ребёнком пережил ленинградскую блокаду. Сравнивать это нельзя. Там мы жили, как на фронте, под бесконечными обстрелами. И голод, несколько лет голод, когда человек опускался до звериных инстинктов. До зверя в себе. А тут, пожалуйста, вышел – и в огороде все растёт! И на поле ничего не изменилось, и в лесу. Это несравнимо. Но я другое хотел сказать… Потерял нить… Ускользнула… А-а… Когда начинается обстрел, не дай Бог! Ты можешь умереть не когда-то, а сейчас, сию минуту. Зимой – голод. Жгли мебель, мы все деревянное в своей квартире сожгли, все книги, по-моему, даже какими-то старыми тряпками топили. Человек идёт по улице и сел, на следующий день идёшь, он сидит, то есть он замёрз, он сидит так неделю или до весны сидит. До тепла. Ни у кого нет сил его изо льда вырубить, в редких случаях, если кто-нибудь на улице падал, к нему подходили, помогали. Мимо. Все ползут мимо. Я помню, что люди не ходили, а ползали, так они медленно ходили. Это ни с чем не сравнить!
С нами, когда взорвался реактор, ещё жила мама, моя мама, она повторяла: «Самое страшное, сынок, мы с тобой пережили. Мы пережили блокаду. Ничего страшнее не может быть.» Она так думала…
Мы готовились к войне, атомной войне, строили ядерные убежища. От атома хотели спрятаться, как от осколков снаряда. А он всюду… В хлебе, в соли… Дышим радиацией, едим радиацию… То, что может не быть хлеба и соли и можно съесть все, вплоть до того, что сварить в воде кожаный ремень, ради запаха, наесться запахом – я мог понять. А это нет… Все отравлено… Сейчас важно уяснить, как же нам жить? В первые месяцы был страх, особенно врачи, учителя, короче, интеллигенция, более грамотные люди, они бросали все и уезжали. Хотя их запугивали, не пускали. Военная дисциплина… Партбилет на стол… А я хочу понять… Кто виноват? Чтобы ответить на вопрос, как нам здесь жить, надо знать: кто виноват? Кто же? Учёные, персонал станции? Или мы сами, как мы смотрим на мир. Не можем остановиться в своём желании иметь… Потреблять… Виноватых нашли – директор, дежурные операторы. Наука. Но почему, ответьте мне, мы не боремся с автомобилем, как творением ума человеческого, а с реактором боремся? Требуем закрыть все атомные станции, а атомщиков отдать под суд?! Проклинаем! Я боготворю человеческое знание. И все то, что создано человеком. Знание… Само знание не бывает преступным… Учёные сегодня тоже жертвы Чернобыля. Я хочу жить после Чернобыля, а не умирать после Чернобыля. Хочу понять, за что я могу зацепиться в своей вере. Что даст мне силу?…
Все у нас об этом думают… Реакции сейчас у людей разные, все-таки десять лет прошло, а они меряют войной. Война четыре года длилась… Уже, считайте – две войны… Я перечислю вам, какие есть реакции: «Все уже позади», «Как-нибудь обойдётся», «Десять лет прошло. Уже не страшно», «Мы все умрём! Все скоро умрём!» «Хочу уехать за границу». «Нам должны помочь», «А, плевать! Надо жить». Кажется, все перебрал? Вот это мы каждый день слышим… Повторяется… С моей точки зрения, мы – материал для научных исследований. Международная лаборатория… В центре Европы… Нас, беларусов, десять миллионов, больше двух миллионов живёт на заражённой земле. Естественная лаборатория… Записывай данные, экспериментируй. И едут к нам отовсюду, со всего мира. Защищают диссертации, пишут монографии. Из Москвы и Петербурга… Из Японии, Германии, Австрии… Едут, потому что боятся будущего … (Длинный перерыв в разговоре.)
Что я подумал? Я опять сравнил… Я подумал, что о Чернобыле могу говорить, а о блокаде не могу. Получил письмо из Ленинграда. Извините, но слово Петербург в моем сознании не прижилось, потому что умирал я в Ленинграде… И вот… В письме – приглашение на встречу «Дети блокадного Ленинграда». Я поехал… Но не смог там слово из себя выдавить. Просто рассказать о страхе? Мало… Просто о страхе… А что он сделал со мной, этот страх? Я до сих пор не знаю… Дома о блокаде мы никогда не вспоминали, мама не хотела, чтобы мы вспоминали блокаду. А о Чернобыле мы говорим… Нет… (Останавливается.) Между собой мы не говорим, этот разговор возникает, когда кто-нибудь к нам приезжает: иностранцы, журналисты, родственники, которые здесь не живут. Почему мы не говорим о Чернобыле? Нет у нас этой темы … В школе… С учениками… И дома… Она заблокирована. Закрыта. Об этом с ними говорят в Австрии, Франции, Германии, куда они ездят на лечение. Спрашиваю детей, о чем у них хотят узнать, чем там интересуются? А они часто не помнят ни города, ни деревню, ни фамилии людей, которые их принимали. Перечисляют подарки, что вкусное ели. Кому-то подарили магнитофон, а кому-то – нет. Приезжают в одеждах, которые сами не заработали и не заработали их родители. Вот как будто они где-то на выставке побывали. В большом магазине…Дорогом супермаркете… Все время ждут, что их ещё раз туда повезут. Покажут, одарят. Они к этому привыкают. Привыкли. Это уже способ их жизни, представление о ней. После этого большого магазина, который называется заграницей, после этой дорогой выставки надо идти к ним в класс. На урок. Я иду и вижу, что это уже наблюдатели… Наблюдают, а не живут. Я должен им помочь… Я должен им объяснить, что мир это не супермаркет. Это что-то другое. Более трудное и более прекрасное. Я веду их в свою мастерскую, там стоят мои деревянные скульптуры. Они им нравятся. Говорю: «Это все можно сотворить из обыкновенного куска дерева. Попробуй сам». Пробудись! Мне это помогло выйти из блокады, я выходил годами…
Мир разделился: есть мы – чернобыльцы и есть вы, все другие люди. Заметили? У нас здесь не акцентирует: я – белорус, я – украинец, я – русский… Все называют себя чернобыльцами. «Мы – из Чернобыля», «я – чернобыльский человек». Как будто мы отдельный какой-то народ…. Новая нация…
Монолог о том, как совершенно неведомая вещь вползает, влезает в тебя
"Муравьи… Маленькие муравьи ползут по стволу…Вокруг гремит военная техника. Солдаты. Крики, ругань. Мат. Трещат вертолёты. А они ползут… Я возвращался из зоны, и от всего увиденного за день ясной в памяти оставалась одна эта картина … Этот момент… Мы остановились в лесу, я стал покурить возле берёзы. Стал близко, опёрся. Прямо перед моим лицом муравьи ползли по стволу, не слыша нас, не обращая никакого внимания… Упорно преследуя свой маршрут…Мы исчезнем, а они и не заметят. Что-то такое промелькнуло в мыслях. В обрывках мыслей. Столько было впечатлений, что думать я не мог. Я смотрел на них… Я… Я никогда раньше их так рядом не замечал… На близком расстоянии…
Сначала все говорили «катастрофа», потом «ядерная война». Я читал о Хиросиме и Нагасаки, видел документальные кадры. Страшно, но понятно: атомная война, радиус взрыва… Это я даже мог себе представить. Но то, что случилось с нами … На это меня не хватало… Не хватало моих знаний, не хватало всех книг, которые я за жизнь прочитал. Приезжал из командировки и с недоумением смотрел на книжные полки в своём кабинете… Читал… А можно было и не читать… Какая-то совершенно неведомая вещь разрушала весь мой прежний мир. Вот она вползает, влезает в тебя… Помимо твоей воли… Помню разговор с одним учёным: «Это на тысячи лет, – объяснял он. – Распад урана – это двести тридцать восемь полураспадов. Переведём на время: один миллиард лет. А у тория – это четырнадцать миллиардов лет». Пятьдесят… Сто… Двести лет… Но дальше? Дальше – стопор, шок!. Я уже не понимал, что такое – время? Где я?
Писать об этом сейчас, когда всего десять лет прошло… Миг…Писать? Думаю, рискованно! Не надёжно. Все равно будем придумывать что-нибудь похожее на нашу жизнь. Снимать кальку. Я пробовал… Ничего не получилось… После Чернобыля осталась мифология о Чернобыле. Газеты и журналы соревнуются, кто напишет страшнее, особенно любит страхи человек, который там не был. Все читали о грибах с человеческую голову, но никто их не находил. О птицах с двумя клювами… Поэтому надо не писать, а записывать. Документировать. Дайте мне фантастический роман о Чернобыле… Нет его! И не будет! Я вас уверяю! Не будет…
У меня отдельный блокнот… Вёл с первых дней… Записывал разговоры, слухи, анекдоты. Это самое интересное и достоверное. Точный отпечаток. Что осталось от Древней Греции? Мифы Древней Греции…
Я отдам вам этот блокнот… У меня он заваляется среди бумаг, ну, может быть, детям, когда они вырастут, покажу. А все-таки это история…
Из разговоров:
«По радио уже третий месяц: обстановка стабилизируется… Обстановка стабилизируется… Обстановка стаб…»
"Мгновенно воскресла забытая сталинская лексика: «агенты западных спецслужб», «заклятые враги социализма», «шпионские вылазки», «диверсионная акция», «удар в спину», «подрыв нерушимого союза советских народов». Все вокруг твердят о засланных шпионах и диверсантах, а не о йодной профилактике. Любая неофициальная информация воспринимается, как чужая идеология.