Страница:
Лучше бы я погиб в Афгане! Честно скажу, наваливаются такие мысли. Там смерть была делом обыкновенным… Понятным…"
"С вертолёта…
Шёл низко над землёй, наблюдал… Косули, дикие кабаны… Худые, сонные. Как на замедленной съёмке двигаются… Они питались травой, что там росла и пили воду. Не понимали – им тоже надо уйти. Вместе с людьми уйти…
Ехать – не ехать? Лететь – не лететь? Я – коммунист, как я мог не лететь? Двое штурманов отказались, что, мол, жены молодые у них, детей ещё нет, их пристыдили. Карьера кончилась! Был ещё мужской суд. Суд чести! Это, понимаете, азарт – он не смог, а я пойду. Теперь я думаю иначе… После девяти операций и двух инфарктов… Теперь я никого не сужу, я их понимаю. Молодые ребята. Но сам все равно бы полетел… Это точно. Он – не смог, а я – пойду. Мужское!
Сверху… С высоты…Поражало количество техники: тяжёлые вертолёты, средние вертолёты… МИ-24 – это боевой вертолёт… Что можно было делать на боевом вертолёте в Чернобыле? Или на военном истребителе МИ-2? Лётчики… Молодые ребята… Стоят в лесу возле реактора, хватают рентгены. Приказ! Военный приказ! Но зачем было посылать туда такое количество людей, облучать? Зачем?! (Срывается на крик). Требовались специалисты, а не человеческий материал. Сверху…Видно… Разрушенное здание, груды обвалившегося хлама… И гигантское количество маленьких человеческих фигурок. Стоял какой-то фээргэсовский кран, но мёртвый, немного по крыше прошёл и помер. Роботы умирали… Наши роботы, созданные академиком Лукачевым для исследований на Марсе… Японский робот, внешне похожий на человека… Но… У них, видно сгорала вся начинка от высокой радиации. Солдатики в резиновых костюмах, в резиновых перчатках бегали…Такие маленькие, если смотреть с неба…
Я все запоминал… Я думал, что расскажу сыну… А приехал: «Папа, что там?» – «Война.» Я не нашёл своих слов…"
Когда она родилась… Это был не ребёнок, а живой мешочек, зашитый со всех сторон, ни одной щёлочки, только глазки открыты. В медицинской карточке записано: «девочка, рождённая с множественной комплексной патологией: аплазия ануса, аплазия влагалища, аплазия левой почки»… Так это звучит на научном языке, а на обыкновенном: ни писи, ни попки, одна почка… Я несла её на второй день на операцию, на второй день её жизни… Она открыла глазки, словно и улыбнулась, а я сначала подумала, что хочет заплакать… О, господи, она улыбнулась! Такие, как она, не живут, такие сразу умирают. Она не умерла, потому что я её люблю. За четыре года – четыре операции. Это единственный ребёнок в Беларуси, выживший с такой комплексной патологией. Я её очень люблю. (Останавливается.) Я никого больше не смогу родить. Не осмелюсь. Вернулась из роддома: муж поцелует ночью, я вся дрожу – нам нельзя… Грех… Страх… Слышала, как врачи между собой говорили: «Девочка не в рубашке родилась, а в панцире. Показать по телевизору, ни одна мать не рожала бы». Это они о нашей девочке… Как нам после этого любить друг друга?!
Ходила в церковь. Рассказала батюшке. Он говорит, что надо отмаливать грехи свои. Но в нашем роду никто никого не убил… В чем я виновата? Сначала наш посёлок хотели эвакуировать, а потом вычеркнули из списков: не хватило у государства денег. А я в это время полюбила. Вышла замуж. Я не знала, что нам здесь нельзя любить… Много лет назад моя бабушка читала в Библии, что наступит на земле время, когда всего будет в изобилии, все будет цвести и плодоносить, в реках станет полно рыбы, а в лесах зверя, но воспользоваться этим человек не сможет. Он не сможет и породить себе подобного, продлить бессмертие. Я слушала старые пророчества, как страшную сказку. Не верила. Расскажите всем о моей девочке. Напишите. В четыре года она поёт, танцует, читает наизусть стихи. У неё нормальное умственное развитие, она ничем не отличается от других детей, у неё только другие игры. Она не играет в «магазин», «в школу», она играет с куклами «в больницу»: делает им уколы, ставит градусник, назначает капельницу, кукла умирает, – накрывает её белой простыней. Четыре года мы с ней живём в больнице, её нельзя оставить там одну, и она не знает, что жить надо дома. Когда забираю её на месяц-два домой, спрашивает: «А мы скоро вернёмся в больницу?» Там у неё друзья, они там живут, растут. Ей сделали попку… Формируют влагалище… После последней операции полностью прекратилось мочеиспускание, катетор вставить не удалось – нужно ещё несколько операций. Но дальше советуют оперироваться за границей. А где нам взять десятки тысяч долларов, если муж получает сто двадцать долларов в месяц? Один профессор по секрету, посоветовал: «С такой патологией ваш ребёнок представляет большой интерес для науки. Пишите в зарубежные клиники. Их должно это заинтересовать». И я пишу… (Старается не заплакать). Я пишу, что каждые полчаса приходится выдавливать мочу руками, моча исходит через точечные отверстия в области влагалища. Если это не делать, откажет единственная почка. Где ещё в мире есть ребёнок, которому каждые полчаса надо выдавливать мочу руками? И сколько это можно выдержать? (Плачет.) Я не разрешаю себе плакать… Мне нельзя плакать… Стучу во все двери. Пишу. Возьмите мою девочку, пусть для опытов… Для научных исследований… … Я согласна, чтобы она стала подопытным лягушонком, подопытным кроликом, только бы она выжила. (Плачет) Десятки писем написала… О, Господи!
Пока она не понимает, но когда-нибудь нас спросит: почему она не такая, как все? Почему её не сможет полюбить мужчина? Почему ей нельзя родить ребёнка? Почему у неё никогда не произойдёт то, что происходит у бабочки… у птицы… у всех, но только не у неё… Я хотела… Я должна была доказать… Чтобы… Я хотела получить документы… Чтобы она выросла и узнала: это не мы с мужем виноваты… Не наша любовь… (Снова старается не заплакать.) Четыре года воевала… С врачами, с чиновниками… Добивалась приёма в высоких кабинетах… Только через четыре года мне выдали медицинскую справку, подтверждающую связь ионизирующей радиации (малых доз) с её страшной патологией. Мне отказывали четыре года, мне твердили: «Ваша девочка – инвалид детства». Какой же она инвалид детства? Она – инвалид Чернобыля. Я изучила своё родословное древо: не случалось у нас в роду такого, до восьмидесяти-девяноста лет все жили, мой дедушка – до девяносто четырех. Врачи оправдывались: «У нас – инструкция. Подобные случаи мы пока должны оценивать, как общее заболевание. Вот через двадцать-тридцать лет, когда накопится банк данных, начнём связывать болезни с ионизирующей радиацией. С малыми дозами… С тем, что мы едим и пьём на нашей земле…А пока медицине и науке об этом мало что известно». Но я не могу ждать двадцать-тридцать лет. Полжизни! Хотела подать на них в суд… На государство… Меня называли сумасшедшей, смеялись, мол, такие дети рождались и в Древней Греции. И в старом Китае. Один чиновник кричал: «Чернобыльских льгот захотела! Чернобыльских денег!» Как я не потеряла сознание в его кабинете… Как не умерла там от разрыва сердца… Но мне нельзя…
Они не могли понять одного… Не хотели… Мне надо было знать, что это не мы с мужем виноваты… Не наша любовь… (Повернулась к окну и тихо плачет.)
Это девочка растёт… Все равно девочка… Не хочу, чтобы называли фамилию… Даже соседи наши… На одной лестничной площадке всего не знают. Надену ей платьице, заплету косичку: «Катенька ваша такая красивая», – говорят они мне. А сама я так странно смотрю на беременных женщин… Как будто издали… Из-за угла… Не смотрю, а подсматриваю… Во мне смесь разных чувств: удивления и ужаса, зависти и радости, какой-то даже мстительности. Как-то словила себя на мысли, что с тем же чувством смотрю на беременную соседскую собаку… На аистиху в гнезде…
Моя девочка…"
Лариса З., мать
Расспросил знакомых… Одни забыли, другие не хотят вспоминать, потому что мы ничего не можем изменить, даже уехать отсюда. Даже это…
Что я запомнил… В первые же дни после аварии из библиотек исчезли книги о радиации, о Хиросиме и Нагасаки, даже о рентгене. Пронёсся слух, что это приказ начальства, чтобы не сеять паники. Для нашего же спокойствия. Появилась даже шутка такая, что если бы Чернобыль взорвался у папуасов, весь мир испугался бы, кроме самих папуасов. Никаких медицинских рекомендаций… Никакой информации… Кто мог доставал таблетки йодистого калия (в аптеках нашего города в продаже их не было, доставали где-то по великому блату). Случалось, что съедали горсть этих таблеток и запивали стаканом спирта. «Скорая помощь» откачивала.
Приехали первые иностранные журналисты… Первая киногруппа… Они были в пластиковых комбинезонах, касках, резиновых бахилах, перчатках и даже камера в специальном чехле. А сопровождала их наша девушка, переводчица… Она в летнем платье и босоножках…
Люди верили каждому печатному слову, хотя никто правду не печатал. Не говорил. С одной стороны, скрывали, с другой, не все понимали. От генсека до дворника. Потом появились приметы, все за ними следили: пока в городе или деревне есть воробьи и голуби, там можно жить и человеку. Пчела работает – тоже чисто. Ехал в такси, водитель недоумевал, почему птицы, как слепые, падают на стекла, разбиваются. Как ненормальные… Сонные…Что-то похожее на самоубийство… После смены, чтобы забыть об этом, он сидел и выпивал с друзьями.
Запомнил, как возвращался из командировки… По обе стороны – настоящий лунный пейзаж… До самого горизонта тянулись засыпанные белым доломитом поля. Верхний заражённый слой земли снят и захоронен, вместо него насыпали доломитового песка. Как не земля… Не на земле… Долго мучился этим видением и попробовал написать рассказ. Представил, что здесь произойдёт, будет через сто лет: то ли человек, то ли ещё что-то скачет на четвереньках, выбрасывая длинные задние ноги коленками назад, ночью он видит все третьим глазом, а единственное ухо, оно на макушке даже слышит бег муравья. Остались только муравьи, все остальное на земле и в небе погибло…
Отправил рассказ в журнал. Прислали ответ, что это не литературное произведение, а пересказ ужаса. Конечно, у меня не хватило таланта. Но тут, подозреваю, ещё одна причина. Я задумался: почему о Чернобыле мало пишут? Наши писатели, продолжают писать о войне, о сталинских лагерях, а тут молчат. Книг – раз, два и обчёлся. Думаете, случайность? Событие до сих пор ещё вне культуры. Травма культуры. И единственный наш ответ – молчание. Закрываем глаза, как маленькие дети, и думаем: «Мы спрятались. Нас проминет.». Из будущего выглядывает что-то, и оно несоразмерно нашим чувствам. Способностям переживать. Разговоришься с человеком – он начинает рассказывать и благодарен тебе за то, что ты его выслушал. Не понял, а хотя бы выслушал. Потому что он сам не понял… Как и ты… Я разлюбил читать фантастику…
Так что же лучше: помнить или забыть?"
Евгений Александрович Бровкин, преподаватель
Гомельского государственного университета.
"Тогда я думал о другом… Вам покажется странным… Как раз в это время я разводился с женой…
Вдруг приходят, вручают повестку и говорят, что внизу уже ждёт машина. Такой «воронок» специальный. Как в тридцать седьмом году… Брали по ночам. С постели, тёпленьких. Потом эта схема перестала работать: жены не открывали двери или врали, что мужья в командировке, на курорте, в деревне у родителей. Им пытались вручить повестки, они не брали. Начали хватать людей на работе, на улице, во время обеденного перерыва в заводских столовых. Как в тридцать седьмом… А я был тогда почти сумасшедший… Мне изменила жена, все остальное казалось ерундой. Сел в этот «воронок»… Вели меня двое в штатском, но с военной выправкой, шли по бокам, видно, боялись, чтобы не сбежал. Когда сел в машину, почему-то вспомнил американских космонавтов, которые летали на Луну, и один из них впоследствии стал священником, а второй вроде бы сошёл с ума? Читал, что им показалось… Будто там они увидели остатки городов, какие-то человеческие следы. Мелькнули в памяти обрывки из газет: наши атомные станции абсолютно безопасны, можно строить на Красной площади. Возле Кремля. Безопаснее самовара. Что они подобны звёздам, и мы «засеем» ими всю землю. Но от меня ушла жена… Я способен был думать только об этом… Несколько раз пытался покончить с собой, глотал таблетки и мечтал не проснуться. Мы ходили в один детский сад, учились в одной школе… В одном институте… (Закуривает сигарету и молчит.)
Я вас предупреждал… Ничего героического для писательского пера. Были мысли, что вроде бы не военное время, почему я должен рисковать, когда кто-то будет спать с моей женой. Почему опять я, а не он? Честно говоря, не видел я там героев. Сумасшедших видел, которым наплевать на собственную жизнь, и лихачества хватало, но нужды в нем не было. У меня тоже есть грамоты и благодарности… Но это потому, что мне не страшно было умирать. Наплевать! Это был даже выход. Похоронили бы с почестями… И за казённый счёт…
…Там ты сразу попадал в фантастический мир, где соединились конец света и каменный век. А во мне все ещё обострено… Обнажено… Жили в лесу. В палатках. В двадцати километрах от реактора. «Партизанили». «Партизаны» – это те, кого берут на учебные военные сборы. Возраст – от двадцати пяти до сорока лет, многие – с высшим образованием, среднетехническим, я, к слову, учитель истории. Вместо автоматов выдали нам лопаты. Перекапывали мусорные свалки, огороды. Женщины в деревнях смотрели и крестились. Мы в перчатках, респираторах, маскхалатах… Жарит солнце… Появляемся на их огородах, как черти. Инопланетяне какие-то. Они не понимали, почему мы перекапываем их грядки, вырываем их чеснок, капусту, когда чеснок, как чеснок, капуста, как капуста. Бабки крестятся и голосят: «Солдатики, это что – конец света?»
В хате печка топится, сало жарится. Дозиметр приставишь: не печка, а маленький реактор. «Садитесь, хлопчики, к столу», – зовут. Привечают. Отказываемся. Просят: «Сто грамм найдём. Садитесь. Расскажите». А что рассказывать? На самом реакторе пожарники топтали мягкое топливо, оно светилось, а они не знали, что это такое. Где уж нам знать?
Идём отделением. На всех – один дозиметр. А в разных местах – разный уровень: один из нас работает, где два рентгена, а второй там, где десять рентген. С одной стороны, бесправие, как у зэков, с другой – страх. И загадка. Но у меня страха не было. Смотрел на все со стороны…
На вертолёте прилетела группа учёных. В резиновой спецодежде, высоких сапогах, защитных очках… Космонавты… Подходит к одному бабка: «Ты кто?» – «Я – учёный». – «Ах, ты учёный, поглядите на него, как разоделся. Замаскировался. А мы?» И за ним – с палкой. У меня не раз мелькало, что когда-нибудь учёных будут вылавливать, как в средние века ловили врачей и топили. Жгли на кострах.
Я видел человека, на глазах у которого хоронили его дом… (Встаёт и отходит к окну.) Осталась свежевыкопанная могила… Большой прямоугольник. Похоронили колодец, его сад… (Молчит.) Мы – хоронили землю… Срезали, скатывали её большими пластами… Я вас предупреждал… Ничего героического…
Возвращаемся поздно вечером, потому что работали по двенадцать часов в сутки. Без выходных. На отдых только ночь. Значит, едем на бэтээре. Идёт по пустой деревне человек. Ближе: молодой парень с ковром на плечах… Невдалеке «Жигули»… Тормозим. Багажник забит телевизорами и обрезанными телефонами. Бэтээр разворачивается и тараном: «Жигули» в гармошку, как консервная банка. Никто слова не проронил…
Хоронили лес… Деревья пилили по полтора метра, упаковывали в целлофан и заваливали в могильник. Ночью не мог заснуть. Закрою глаза: что-то чёрное шевелится, переворачивается… Как живое… Живые пласты земли… С жуками, пауками, червяками… Я никого из них не знал, не знал, как их зовут… Просто жуки, пауки. Муравьи. А они маленькие и большие, жёлтые и чёрные. Такие разноцветные. У кого-то из поэтов читал, что животные – это отдельный народ. Я убивал их десятками, сотнями, тысячами, не зная даже, как их зовут. Рушил их дома. Их тайны. Хоронил… Хоронил…
У Леонида Андреева, которого я очень люблю, есть притча о Лазаре, который заглянул за черту запретного. Он уже чужой, он уже никогда не будет своим среди людей, хотя его Христос и воскресил…
Может, хватит? Вам, понимаю, любопытно, тем, кто там не побывал, всегда любопытно. Один Чернобыль – в Минске, другой – в самой зоне. Где-то в Европе – третий. В самой зоне поражало равнодушие, с которым говорили о нем. В мёртвой деревне встретили старика. Живёт один. Спрашиваем у него: «А не страшно?» А он у нас: «Чего страшно?» Нельзя все время жить в страхе, человек не может, проходит немного времени, и начинается обыкновенная человеческая жизнь. Обыкновенная… Нормальная… Мужчины пили водку. Играли в карты. Ухаживали за женщинами. Много говорили о деньгах. Но не за деньги там работали, мало кто только за деньги. Работали потому, что надо работать. Сказали – работать. И не задавали вопросов. Мечтали о повышении по службе. Хитрили, воровали. Надеялись на обещанные льготы: получить квартиру вне очереди и выехать из барака, устроить ребёнка в детский сад, купить машину. Один у нас струсил, боялся вылезать из палатки, в резиновом самодельном костюме спал. Трус! Его исключили из партии. Он кричал: «Я хочу жить!» Все вперемешку… Встречал там женщин, которые добровольно приехали. Рвались. Им отказывали, объясняли, что нужны шофёры, слесари, пожарники, но они приехали. Все вперемешку… Тысячи добровольцев… Добровольные студенческие отряды и специальный «воронок», по ночам карауливший запасников… …Сбор вещей…Денежные переводы в фонд пострадавших, сотни людей, безвозмездно предлагающих кровь и костный мозг… И в тот же момент все можно было купить за бутылку водки. Почётную грамоту, отпуск домой… Один председатель колхоза привезёт в отряд дозиметристов ящик водки, чтобы его деревню не записали в список на эвакуацию, другой отдаст тот же ящик водки, чтобы его колхоз выселили. Ему уже трехкомнатную квартиру в Минске пообещали. Радиозамеры никто не проверял. Нормальный русский хаос. Мы так живём… Что-то списывали, продавали… С одной стороны противно, с другой – идите вы все к чёртовой матери!
Прислали студентов. Они вырывали на полях лебеду. Гребли сено. Несколько пар было совсем молоденьких. Муж и жена. Они ещё за руку ходили. Это было невозможно видеть. А места такие красивые! Такое великолепие! Ужас был ещё ужаснее, потому что красиво. И человеку надо отсюда уходить. Бежать, как злодею. Как преступнику.
Каждый день привозили газеты. Я читал только заголовки: «Чернобыль – место подвига», «Реактор побеждён», «А жизнь продолжается». Были у нас замполиты, проводились политбеседы. Нам говорили, что мы должны победить. Кого? Атом? Физику? Космос? Победа у нас не событие, а процесс. Жизнь – борьба. Отсюда такая любовь к наводнениям, пожарам… Землетрясениям… Нужно место действия, чтобы «проявить мужество и героизм». И водрузить знамя. Замполит читал заметки в газетах о «высокой сознательности и чёткой организованности», о том, что через несколько дней после катастрофы над четвёртым реактором уже развевался красный флаг. Полыхал. Через несколько месяцев его сожрала высокая радиация. Флаг снова подняли. Потом новый… А старый рвали себе на память, запихивали куски под бушлат возле сердца. Потом везли домой… Показывали с гордостью детям…Хранили… Героическое безумие! Но я тоже такой… Ничуть не лучше Я мысленно пытался представить, как солдаты поднимаются на крышу… Смертники. Но они полны чувств… Первое – чувство долга, второе – чувство родины. Скажете: советское язычество? Но дело в том, что дали бы мне тогда в руки знамя, я тоже бы туда полез. Почему? Не отвечу. Ну, и, конечно, не последнее дело, что тогда мне не страшно было умереть… Жена даже письма не прислала. За полгода ни одного письма… (Останавливается.)
Хотите анекдот? Бежал из тюрьмы заключённый. Спрятался в тридцатикилометровой зоне. Словили. Отвели к дозиметристам. Так «светится», что его ни в тюрьму, ни в больницу, ни к людям. (Смеётся.) Анекдоты мы там любили. Чёрный юмор.
Прибыл я туда, когда птицы сидели в гнёздах, уезжал – яблоки лежали на снегу. Не все мы успели захоронить… Хоронили землю в земле… С жуками, пауками, личинками… С этим отдельным народом. Миром. Самое сильное моё впечатление оттуда… О них…
Ничего я вам не рассказал… Обрывки… У того же Леонида Андреева есть рассказ: один житель Иерусалима, мимо дома которого вели Христа, все видел и все слышал, но у него в это время болел зуб. На его глазах Христос упал, когда нёс крест, упал и начал кричать, он все это видел, но у него болел зуб, и он не выбежал на улицу. Через два дня, когда зуб перестал болеть, ему рассказали, как Христос воскрес, тогда он подумал: «Ведь я мог быть этому свидетелем, но у меня болел зуб».
Неужели так все время? Никогда человек не равен великому событию. Всегда оно ему не по плечу. Мой отец защищал Москву в сорок втором. То, что участвовал в истории, он понял через десятки лет. Из книг, из фильмов. А сам вспоминал: «Сидел в окопе. Стрелял. Взрывом засыпало. Полумёртвого санитары выволокли». И все.
А меня тогда бросила жена…"
Аркадий Филин, ликвидатор
Три монолога о «прахе ходящем»
и «земле говорящей»
Председатель Хойникского добровольного общества охотников и рыболовов Виктор Иосифович Вержиковский и два охотника – Андрей и Владимир, не захотевших назвать фамилии.
– Первый раз я убил лису… В детстве… Второй раз лосиху… Лосих, поклялся, никогда не убивать. У них такие выразительные глаза…
– Это мы, люди, что-то понимаем, а животные просто живут. И птицы.
– Осенью косуля очень чуткая. Если ещё ветер дует от человека, то уже все – не подпустит. А лиса хитрая.
– Тут бродит один… Выпьет, лекции всем читает. Учился на философском факультете, потом в тюрьме сидел. В зоне встретишь человека, он никогда правду о себе не расскажет. Редко. А этот разумный мужик… «Чернобыль, – говорит, – для того, чтобы дать философов». Животных называл «прах ходящий», а человека – «землёй говорящей». А «земля говорящая» потому, что мы кушаем землю, то есть из земли строимся…
– Зона тянет… Как магнит, скажу я вам. Эх, барыня-сударыня! Кто там побывал… Тот душой будет тянуться…
– Я книжку читал… Были святые, которые разговаривали с птицами и зверями. А мы думаем, что они человека не понимают.
– Ну, хлопцы, надо по порядку…
– Давай-давай председатель. А мы покурим.
– Значит, такое дело… Вызывают меня в райисполком: «Слушай, главный охотник: в зоне осталось много домашних животных – кошки, собаки, во избежание эпидемии их требуется отстрелять. Действуй!» На следующий день я всех созвал, всех охотников. Объявляю, что так и так… Никто не хочет ехать, потому что не выдали никаких защитных средств. Я обратился в гражданскую оборону – у них ничего нет. Ни одного респиратора. Пришлось ехать на цементный завод и брать там маски. Такая тоненькая плёночка… От цементной пыли… А респираторов не дали.
– Там солдат встречали. В масках, в перчатках, на бронетранспортёрах, а мы в рубашках, повязочка на носу. В этих рубашках и сапогах домой возвращались. В семью.
– Сколотил две бригады…И добровольцы нашлись. Две бригады… По двадцать человек. К каждой прикрепили ветврача и человека с санэпидстанции. Был ещё трактор с ковшом и самосвал. Обидно, что не дали защитных средств, о людях не подумали…
– Зато премии давали – по тридцать рублей. А бутылка водки в те времена стоила три рубля. Дезактивировались… Откуда-то рецепты появились: ложку гусиного помёта на бутылку водки. Два дня настоять и пить. Чтобы это дело… Ну, мужское наше…Не пострадало…Частушки были, помните? Уйма. «Запорожец» – не машина, киевлянин – не мужчина. Если хочешь быть отцом, оберни яйцо свинцом". Ха-ха…
– Ездили мы по зоне два месяца, в нашем районе половину деревень эвакуировали. Десятки деревень: Бабчин, Тульговичи… Первый раз приехали – собаки бегают возле своих домов. Сторожат. Людей ждут. Обрадовались нам, бегут на человеческий голос… Встречают… Стреляли в доме, в сарае, на огороде. Вытаскивали на улицу и грузили в самосвалы. Оно, конечно, неприятно. Они не могли понять: почему мы их убиваем? Убивать было легко. Домашние животные… У них нет страха оружия, страха человека… Бегут на человеческий голос…
"С вертолёта…
Шёл низко над землёй, наблюдал… Косули, дикие кабаны… Худые, сонные. Как на замедленной съёмке двигаются… Они питались травой, что там росла и пили воду. Не понимали – им тоже надо уйти. Вместе с людьми уйти…
Ехать – не ехать? Лететь – не лететь? Я – коммунист, как я мог не лететь? Двое штурманов отказались, что, мол, жены молодые у них, детей ещё нет, их пристыдили. Карьера кончилась! Был ещё мужской суд. Суд чести! Это, понимаете, азарт – он не смог, а я пойду. Теперь я думаю иначе… После девяти операций и двух инфарктов… Теперь я никого не сужу, я их понимаю. Молодые ребята. Но сам все равно бы полетел… Это точно. Он – не смог, а я – пойду. Мужское!
Сверху… С высоты…Поражало количество техники: тяжёлые вертолёты, средние вертолёты… МИ-24 – это боевой вертолёт… Что можно было делать на боевом вертолёте в Чернобыле? Или на военном истребителе МИ-2? Лётчики… Молодые ребята… Стоят в лесу возле реактора, хватают рентгены. Приказ! Военный приказ! Но зачем было посылать туда такое количество людей, облучать? Зачем?! (Срывается на крик). Требовались специалисты, а не человеческий материал. Сверху…Видно… Разрушенное здание, груды обвалившегося хлама… И гигантское количество маленьких человеческих фигурок. Стоял какой-то фээргэсовский кран, но мёртвый, немного по крыше прошёл и помер. Роботы умирали… Наши роботы, созданные академиком Лукачевым для исследований на Марсе… Японский робот, внешне похожий на человека… Но… У них, видно сгорала вся начинка от высокой радиации. Солдатики в резиновых костюмах, в резиновых перчатках бегали…Такие маленькие, если смотреть с неба…
Я все запоминал… Я думал, что расскажу сыну… А приехал: «Папа, что там?» – «Война.» Я не нашёл своих слов…"
Глава вторая
Венец творения
Монолог о старых пророчествах
"Моя девочка… Она не такая, как все… Вот она подрастёт, и она меня спросит: «Почему я не такая?»Когда она родилась… Это был не ребёнок, а живой мешочек, зашитый со всех сторон, ни одной щёлочки, только глазки открыты. В медицинской карточке записано: «девочка, рождённая с множественной комплексной патологией: аплазия ануса, аплазия влагалища, аплазия левой почки»… Так это звучит на научном языке, а на обыкновенном: ни писи, ни попки, одна почка… Я несла её на второй день на операцию, на второй день её жизни… Она открыла глазки, словно и улыбнулась, а я сначала подумала, что хочет заплакать… О, господи, она улыбнулась! Такие, как она, не живут, такие сразу умирают. Она не умерла, потому что я её люблю. За четыре года – четыре операции. Это единственный ребёнок в Беларуси, выживший с такой комплексной патологией. Я её очень люблю. (Останавливается.) Я никого больше не смогу родить. Не осмелюсь. Вернулась из роддома: муж поцелует ночью, я вся дрожу – нам нельзя… Грех… Страх… Слышала, как врачи между собой говорили: «Девочка не в рубашке родилась, а в панцире. Показать по телевизору, ни одна мать не рожала бы». Это они о нашей девочке… Как нам после этого любить друг друга?!
Ходила в церковь. Рассказала батюшке. Он говорит, что надо отмаливать грехи свои. Но в нашем роду никто никого не убил… В чем я виновата? Сначала наш посёлок хотели эвакуировать, а потом вычеркнули из списков: не хватило у государства денег. А я в это время полюбила. Вышла замуж. Я не знала, что нам здесь нельзя любить… Много лет назад моя бабушка читала в Библии, что наступит на земле время, когда всего будет в изобилии, все будет цвести и плодоносить, в реках станет полно рыбы, а в лесах зверя, но воспользоваться этим человек не сможет. Он не сможет и породить себе подобного, продлить бессмертие. Я слушала старые пророчества, как страшную сказку. Не верила. Расскажите всем о моей девочке. Напишите. В четыре года она поёт, танцует, читает наизусть стихи. У неё нормальное умственное развитие, она ничем не отличается от других детей, у неё только другие игры. Она не играет в «магазин», «в школу», она играет с куклами «в больницу»: делает им уколы, ставит градусник, назначает капельницу, кукла умирает, – накрывает её белой простыней. Четыре года мы с ней живём в больнице, её нельзя оставить там одну, и она не знает, что жить надо дома. Когда забираю её на месяц-два домой, спрашивает: «А мы скоро вернёмся в больницу?» Там у неё друзья, они там живут, растут. Ей сделали попку… Формируют влагалище… После последней операции полностью прекратилось мочеиспускание, катетор вставить не удалось – нужно ещё несколько операций. Но дальше советуют оперироваться за границей. А где нам взять десятки тысяч долларов, если муж получает сто двадцать долларов в месяц? Один профессор по секрету, посоветовал: «С такой патологией ваш ребёнок представляет большой интерес для науки. Пишите в зарубежные клиники. Их должно это заинтересовать». И я пишу… (Старается не заплакать). Я пишу, что каждые полчаса приходится выдавливать мочу руками, моча исходит через точечные отверстия в области влагалища. Если это не делать, откажет единственная почка. Где ещё в мире есть ребёнок, которому каждые полчаса надо выдавливать мочу руками? И сколько это можно выдержать? (Плачет.) Я не разрешаю себе плакать… Мне нельзя плакать… Стучу во все двери. Пишу. Возьмите мою девочку, пусть для опытов… Для научных исследований… … Я согласна, чтобы она стала подопытным лягушонком, подопытным кроликом, только бы она выжила. (Плачет) Десятки писем написала… О, Господи!
Пока она не понимает, но когда-нибудь нас спросит: почему она не такая, как все? Почему её не сможет полюбить мужчина? Почему ей нельзя родить ребёнка? Почему у неё никогда не произойдёт то, что происходит у бабочки… у птицы… у всех, но только не у неё… Я хотела… Я должна была доказать… Чтобы… Я хотела получить документы… Чтобы она выросла и узнала: это не мы с мужем виноваты… Не наша любовь… (Снова старается не заплакать.) Четыре года воевала… С врачами, с чиновниками… Добивалась приёма в высоких кабинетах… Только через четыре года мне выдали медицинскую справку, подтверждающую связь ионизирующей радиации (малых доз) с её страшной патологией. Мне отказывали четыре года, мне твердили: «Ваша девочка – инвалид детства». Какой же она инвалид детства? Она – инвалид Чернобыля. Я изучила своё родословное древо: не случалось у нас в роду такого, до восьмидесяти-девяноста лет все жили, мой дедушка – до девяносто четырех. Врачи оправдывались: «У нас – инструкция. Подобные случаи мы пока должны оценивать, как общее заболевание. Вот через двадцать-тридцать лет, когда накопится банк данных, начнём связывать болезни с ионизирующей радиацией. С малыми дозами… С тем, что мы едим и пьём на нашей земле…А пока медицине и науке об этом мало что известно». Но я не могу ждать двадцать-тридцать лет. Полжизни! Хотела подать на них в суд… На государство… Меня называли сумасшедшей, смеялись, мол, такие дети рождались и в Древней Греции. И в старом Китае. Один чиновник кричал: «Чернобыльских льгот захотела! Чернобыльских денег!» Как я не потеряла сознание в его кабинете… Как не умерла там от разрыва сердца… Но мне нельзя…
Они не могли понять одного… Не хотели… Мне надо было знать, что это не мы с мужем виноваты… Не наша любовь… (Повернулась к окну и тихо плачет.)
Это девочка растёт… Все равно девочка… Не хочу, чтобы называли фамилию… Даже соседи наши… На одной лестничной площадке всего не знают. Надену ей платьице, заплету косичку: «Катенька ваша такая красивая», – говорят они мне. А сама я так странно смотрю на беременных женщин… Как будто издали… Из-за угла… Не смотрю, а подсматриваю… Во мне смесь разных чувств: удивления и ужаса, зависти и радости, какой-то даже мстительности. Как-то словила себя на мысли, что с тем же чувством смотрю на беременную соседскую собаку… На аистиху в гнезде…
Моя девочка…"
Лариса З., мать
Монолог о лунном пейзаже
"Я вдруг стал сомневаться, что лучше: помнить или забыть?Расспросил знакомых… Одни забыли, другие не хотят вспоминать, потому что мы ничего не можем изменить, даже уехать отсюда. Даже это…
Что я запомнил… В первые же дни после аварии из библиотек исчезли книги о радиации, о Хиросиме и Нагасаки, даже о рентгене. Пронёсся слух, что это приказ начальства, чтобы не сеять паники. Для нашего же спокойствия. Появилась даже шутка такая, что если бы Чернобыль взорвался у папуасов, весь мир испугался бы, кроме самих папуасов. Никаких медицинских рекомендаций… Никакой информации… Кто мог доставал таблетки йодистого калия (в аптеках нашего города в продаже их не было, доставали где-то по великому блату). Случалось, что съедали горсть этих таблеток и запивали стаканом спирта. «Скорая помощь» откачивала.
Приехали первые иностранные журналисты… Первая киногруппа… Они были в пластиковых комбинезонах, касках, резиновых бахилах, перчатках и даже камера в специальном чехле. А сопровождала их наша девушка, переводчица… Она в летнем платье и босоножках…
Люди верили каждому печатному слову, хотя никто правду не печатал. Не говорил. С одной стороны, скрывали, с другой, не все понимали. От генсека до дворника. Потом появились приметы, все за ними следили: пока в городе или деревне есть воробьи и голуби, там можно жить и человеку. Пчела работает – тоже чисто. Ехал в такси, водитель недоумевал, почему птицы, как слепые, падают на стекла, разбиваются. Как ненормальные… Сонные…Что-то похожее на самоубийство… После смены, чтобы забыть об этом, он сидел и выпивал с друзьями.
Запомнил, как возвращался из командировки… По обе стороны – настоящий лунный пейзаж… До самого горизонта тянулись засыпанные белым доломитом поля. Верхний заражённый слой земли снят и захоронен, вместо него насыпали доломитового песка. Как не земля… Не на земле… Долго мучился этим видением и попробовал написать рассказ. Представил, что здесь произойдёт, будет через сто лет: то ли человек, то ли ещё что-то скачет на четвереньках, выбрасывая длинные задние ноги коленками назад, ночью он видит все третьим глазом, а единственное ухо, оно на макушке даже слышит бег муравья. Остались только муравьи, все остальное на земле и в небе погибло…
Отправил рассказ в журнал. Прислали ответ, что это не литературное произведение, а пересказ ужаса. Конечно, у меня не хватило таланта. Но тут, подозреваю, ещё одна причина. Я задумался: почему о Чернобыле мало пишут? Наши писатели, продолжают писать о войне, о сталинских лагерях, а тут молчат. Книг – раз, два и обчёлся. Думаете, случайность? Событие до сих пор ещё вне культуры. Травма культуры. И единственный наш ответ – молчание. Закрываем глаза, как маленькие дети, и думаем: «Мы спрятались. Нас проминет.». Из будущего выглядывает что-то, и оно несоразмерно нашим чувствам. Способностям переживать. Разговоришься с человеком – он начинает рассказывать и благодарен тебе за то, что ты его выслушал. Не понял, а хотя бы выслушал. Потому что он сам не понял… Как и ты… Я разлюбил читать фантастику…
Так что же лучше: помнить или забыть?"
Евгений Александрович Бровкин, преподаватель
Гомельского государственного университета.
Монолог свидетеля, у которого болел зуб, когда он видел, как упал Христос и начал кричать
"Тогда я думал о другом… Вам покажется странным… Как раз в это время я разводился с женой…Вдруг приходят, вручают повестку и говорят, что внизу уже ждёт машина. Такой «воронок» специальный. Как в тридцать седьмом году… Брали по ночам. С постели, тёпленьких. Потом эта схема перестала работать: жены не открывали двери или врали, что мужья в командировке, на курорте, в деревне у родителей. Им пытались вручить повестки, они не брали. Начали хватать людей на работе, на улице, во время обеденного перерыва в заводских столовых. Как в тридцать седьмом… А я был тогда почти сумасшедший… Мне изменила жена, все остальное казалось ерундой. Сел в этот «воронок»… Вели меня двое в штатском, но с военной выправкой, шли по бокам, видно, боялись, чтобы не сбежал. Когда сел в машину, почему-то вспомнил американских космонавтов, которые летали на Луну, и один из них впоследствии стал священником, а второй вроде бы сошёл с ума? Читал, что им показалось… Будто там они увидели остатки городов, какие-то человеческие следы. Мелькнули в памяти обрывки из газет: наши атомные станции абсолютно безопасны, можно строить на Красной площади. Возле Кремля. Безопаснее самовара. Что они подобны звёздам, и мы «засеем» ими всю землю. Но от меня ушла жена… Я способен был думать только об этом… Несколько раз пытался покончить с собой, глотал таблетки и мечтал не проснуться. Мы ходили в один детский сад, учились в одной школе… В одном институте… (Закуривает сигарету и молчит.)
Я вас предупреждал… Ничего героического для писательского пера. Были мысли, что вроде бы не военное время, почему я должен рисковать, когда кто-то будет спать с моей женой. Почему опять я, а не он? Честно говоря, не видел я там героев. Сумасшедших видел, которым наплевать на собственную жизнь, и лихачества хватало, но нужды в нем не было. У меня тоже есть грамоты и благодарности… Но это потому, что мне не страшно было умирать. Наплевать! Это был даже выход. Похоронили бы с почестями… И за казённый счёт…
…Там ты сразу попадал в фантастический мир, где соединились конец света и каменный век. А во мне все ещё обострено… Обнажено… Жили в лесу. В палатках. В двадцати километрах от реактора. «Партизанили». «Партизаны» – это те, кого берут на учебные военные сборы. Возраст – от двадцати пяти до сорока лет, многие – с высшим образованием, среднетехническим, я, к слову, учитель истории. Вместо автоматов выдали нам лопаты. Перекапывали мусорные свалки, огороды. Женщины в деревнях смотрели и крестились. Мы в перчатках, респираторах, маскхалатах… Жарит солнце… Появляемся на их огородах, как черти. Инопланетяне какие-то. Они не понимали, почему мы перекапываем их грядки, вырываем их чеснок, капусту, когда чеснок, как чеснок, капуста, как капуста. Бабки крестятся и голосят: «Солдатики, это что – конец света?»
В хате печка топится, сало жарится. Дозиметр приставишь: не печка, а маленький реактор. «Садитесь, хлопчики, к столу», – зовут. Привечают. Отказываемся. Просят: «Сто грамм найдём. Садитесь. Расскажите». А что рассказывать? На самом реакторе пожарники топтали мягкое топливо, оно светилось, а они не знали, что это такое. Где уж нам знать?
Идём отделением. На всех – один дозиметр. А в разных местах – разный уровень: один из нас работает, где два рентгена, а второй там, где десять рентген. С одной стороны, бесправие, как у зэков, с другой – страх. И загадка. Но у меня страха не было. Смотрел на все со стороны…
На вертолёте прилетела группа учёных. В резиновой спецодежде, высоких сапогах, защитных очках… Космонавты… Подходит к одному бабка: «Ты кто?» – «Я – учёный». – «Ах, ты учёный, поглядите на него, как разоделся. Замаскировался. А мы?» И за ним – с палкой. У меня не раз мелькало, что когда-нибудь учёных будут вылавливать, как в средние века ловили врачей и топили. Жгли на кострах.
Я видел человека, на глазах у которого хоронили его дом… (Встаёт и отходит к окну.) Осталась свежевыкопанная могила… Большой прямоугольник. Похоронили колодец, его сад… (Молчит.) Мы – хоронили землю… Срезали, скатывали её большими пластами… Я вас предупреждал… Ничего героического…
Возвращаемся поздно вечером, потому что работали по двенадцать часов в сутки. Без выходных. На отдых только ночь. Значит, едем на бэтээре. Идёт по пустой деревне человек. Ближе: молодой парень с ковром на плечах… Невдалеке «Жигули»… Тормозим. Багажник забит телевизорами и обрезанными телефонами. Бэтээр разворачивается и тараном: «Жигули» в гармошку, как консервная банка. Никто слова не проронил…
Хоронили лес… Деревья пилили по полтора метра, упаковывали в целлофан и заваливали в могильник. Ночью не мог заснуть. Закрою глаза: что-то чёрное шевелится, переворачивается… Как живое… Живые пласты земли… С жуками, пауками, червяками… Я никого из них не знал, не знал, как их зовут… Просто жуки, пауки. Муравьи. А они маленькие и большие, жёлтые и чёрные. Такие разноцветные. У кого-то из поэтов читал, что животные – это отдельный народ. Я убивал их десятками, сотнями, тысячами, не зная даже, как их зовут. Рушил их дома. Их тайны. Хоронил… Хоронил…
У Леонида Андреева, которого я очень люблю, есть притча о Лазаре, который заглянул за черту запретного. Он уже чужой, он уже никогда не будет своим среди людей, хотя его Христос и воскресил…
Может, хватит? Вам, понимаю, любопытно, тем, кто там не побывал, всегда любопытно. Один Чернобыль – в Минске, другой – в самой зоне. Где-то в Европе – третий. В самой зоне поражало равнодушие, с которым говорили о нем. В мёртвой деревне встретили старика. Живёт один. Спрашиваем у него: «А не страшно?» А он у нас: «Чего страшно?» Нельзя все время жить в страхе, человек не может, проходит немного времени, и начинается обыкновенная человеческая жизнь. Обыкновенная… Нормальная… Мужчины пили водку. Играли в карты. Ухаживали за женщинами. Много говорили о деньгах. Но не за деньги там работали, мало кто только за деньги. Работали потому, что надо работать. Сказали – работать. И не задавали вопросов. Мечтали о повышении по службе. Хитрили, воровали. Надеялись на обещанные льготы: получить квартиру вне очереди и выехать из барака, устроить ребёнка в детский сад, купить машину. Один у нас струсил, боялся вылезать из палатки, в резиновом самодельном костюме спал. Трус! Его исключили из партии. Он кричал: «Я хочу жить!» Все вперемешку… Встречал там женщин, которые добровольно приехали. Рвались. Им отказывали, объясняли, что нужны шофёры, слесари, пожарники, но они приехали. Все вперемешку… Тысячи добровольцев… Добровольные студенческие отряды и специальный «воронок», по ночам карауливший запасников… …Сбор вещей…Денежные переводы в фонд пострадавших, сотни людей, безвозмездно предлагающих кровь и костный мозг… И в тот же момент все можно было купить за бутылку водки. Почётную грамоту, отпуск домой… Один председатель колхоза привезёт в отряд дозиметристов ящик водки, чтобы его деревню не записали в список на эвакуацию, другой отдаст тот же ящик водки, чтобы его колхоз выселили. Ему уже трехкомнатную квартиру в Минске пообещали. Радиозамеры никто не проверял. Нормальный русский хаос. Мы так живём… Что-то списывали, продавали… С одной стороны противно, с другой – идите вы все к чёртовой матери!
Прислали студентов. Они вырывали на полях лебеду. Гребли сено. Несколько пар было совсем молоденьких. Муж и жена. Они ещё за руку ходили. Это было невозможно видеть. А места такие красивые! Такое великолепие! Ужас был ещё ужаснее, потому что красиво. И человеку надо отсюда уходить. Бежать, как злодею. Как преступнику.
Каждый день привозили газеты. Я читал только заголовки: «Чернобыль – место подвига», «Реактор побеждён», «А жизнь продолжается». Были у нас замполиты, проводились политбеседы. Нам говорили, что мы должны победить. Кого? Атом? Физику? Космос? Победа у нас не событие, а процесс. Жизнь – борьба. Отсюда такая любовь к наводнениям, пожарам… Землетрясениям… Нужно место действия, чтобы «проявить мужество и героизм». И водрузить знамя. Замполит читал заметки в газетах о «высокой сознательности и чёткой организованности», о том, что через несколько дней после катастрофы над четвёртым реактором уже развевался красный флаг. Полыхал. Через несколько месяцев его сожрала высокая радиация. Флаг снова подняли. Потом новый… А старый рвали себе на память, запихивали куски под бушлат возле сердца. Потом везли домой… Показывали с гордостью детям…Хранили… Героическое безумие! Но я тоже такой… Ничуть не лучше Я мысленно пытался представить, как солдаты поднимаются на крышу… Смертники. Но они полны чувств… Первое – чувство долга, второе – чувство родины. Скажете: советское язычество? Но дело в том, что дали бы мне тогда в руки знамя, я тоже бы туда полез. Почему? Не отвечу. Ну, и, конечно, не последнее дело, что тогда мне не страшно было умереть… Жена даже письма не прислала. За полгода ни одного письма… (Останавливается.)
Хотите анекдот? Бежал из тюрьмы заключённый. Спрятался в тридцатикилометровой зоне. Словили. Отвели к дозиметристам. Так «светится», что его ни в тюрьму, ни в больницу, ни к людям. (Смеётся.) Анекдоты мы там любили. Чёрный юмор.
Прибыл я туда, когда птицы сидели в гнёздах, уезжал – яблоки лежали на снегу. Не все мы успели захоронить… Хоронили землю в земле… С жуками, пауками, личинками… С этим отдельным народом. Миром. Самое сильное моё впечатление оттуда… О них…
Ничего я вам не рассказал… Обрывки… У того же Леонида Андреева есть рассказ: один житель Иерусалима, мимо дома которого вели Христа, все видел и все слышал, но у него в это время болел зуб. На его глазах Христос упал, когда нёс крест, упал и начал кричать, он все это видел, но у него болел зуб, и он не выбежал на улицу. Через два дня, когда зуб перестал болеть, ему рассказали, как Христос воскрес, тогда он подумал: «Ведь я мог быть этому свидетелем, но у меня болел зуб».
Неужели так все время? Никогда человек не равен великому событию. Всегда оно ему не по плечу. Мой отец защищал Москву в сорок втором. То, что участвовал в истории, он понял через десятки лет. Из книг, из фильмов. А сам вспоминал: «Сидел в окопе. Стрелял. Взрывом засыпало. Полумёртвого санитары выволокли». И все.
А меня тогда бросила жена…"
Аркадий Филин, ликвидатор
Три монолога о «прахе ходящем»
и «земле говорящей»
Председатель Хойникского добровольного общества охотников и рыболовов Виктор Иосифович Вержиковский и два охотника – Андрей и Владимир, не захотевших назвать фамилии.
– Первый раз я убил лису… В детстве… Второй раз лосиху… Лосих, поклялся, никогда не убивать. У них такие выразительные глаза…
– Это мы, люди, что-то понимаем, а животные просто живут. И птицы.
– Осенью косуля очень чуткая. Если ещё ветер дует от человека, то уже все – не подпустит. А лиса хитрая.
– Тут бродит один… Выпьет, лекции всем читает. Учился на философском факультете, потом в тюрьме сидел. В зоне встретишь человека, он никогда правду о себе не расскажет. Редко. А этот разумный мужик… «Чернобыль, – говорит, – для того, чтобы дать философов». Животных называл «прах ходящий», а человека – «землёй говорящей». А «земля говорящая» потому, что мы кушаем землю, то есть из земли строимся…
– Зона тянет… Как магнит, скажу я вам. Эх, барыня-сударыня! Кто там побывал… Тот душой будет тянуться…
– Я книжку читал… Были святые, которые разговаривали с птицами и зверями. А мы думаем, что они человека не понимают.
– Ну, хлопцы, надо по порядку…
– Давай-давай председатель. А мы покурим.
– Значит, такое дело… Вызывают меня в райисполком: «Слушай, главный охотник: в зоне осталось много домашних животных – кошки, собаки, во избежание эпидемии их требуется отстрелять. Действуй!» На следующий день я всех созвал, всех охотников. Объявляю, что так и так… Никто не хочет ехать, потому что не выдали никаких защитных средств. Я обратился в гражданскую оборону – у них ничего нет. Ни одного респиратора. Пришлось ехать на цементный завод и брать там маски. Такая тоненькая плёночка… От цементной пыли… А респираторов не дали.
– Там солдат встречали. В масках, в перчатках, на бронетранспортёрах, а мы в рубашках, повязочка на носу. В этих рубашках и сапогах домой возвращались. В семью.
– Сколотил две бригады…И добровольцы нашлись. Две бригады… По двадцать человек. К каждой прикрепили ветврача и человека с санэпидстанции. Был ещё трактор с ковшом и самосвал. Обидно, что не дали защитных средств, о людях не подумали…
– Зато премии давали – по тридцать рублей. А бутылка водки в те времена стоила три рубля. Дезактивировались… Откуда-то рецепты появились: ложку гусиного помёта на бутылку водки. Два дня настоять и пить. Чтобы это дело… Ну, мужское наше…Не пострадало…Частушки были, помните? Уйма. «Запорожец» – не машина, киевлянин – не мужчина. Если хочешь быть отцом, оберни яйцо свинцом". Ха-ха…
– Ездили мы по зоне два месяца, в нашем районе половину деревень эвакуировали. Десятки деревень: Бабчин, Тульговичи… Первый раз приехали – собаки бегают возле своих домов. Сторожат. Людей ждут. Обрадовались нам, бегут на человеческий голос… Встречают… Стреляли в доме, в сарае, на огороде. Вытаскивали на улицу и грузили в самосвалы. Оно, конечно, неприятно. Они не могли понять: почему мы их убиваем? Убивать было легко. Домашние животные… У них нет страха оружия, страха человека… Бегут на человеческий голос…