– Смешно ты, Юку, ругаешься.
   – Русские староверы из Скоморохова научили: нельзя рот матом поганить, Боженька может и язычок оттарабенькать.
   Шерстяную нитку я скатала в клубки, связала из нее шерстяные носки – себе и Юку. Он нашел в кладовке старинное женское белье – Илзин сундук сохранили тут к его приходу, и я щеголяла в кружевных шелковых трусах и комбинациях, может, и не слишком привычных сегодня, но очень изящных; когда-то их заказывала себе в модной лавке еще Илзина мать. Женские рубахи были похожи на больничное белье – с вырезом на груди, со стоячим, расшитым крестиками воротником, одевались через голову, мы в Душанбе называли этот фасон
   “ратуйте, православные”. Рубахи были удобными и теплыми, юбки, ситцевые и клетчатые шерстяные, – я отстирала от нафталина, проветрила на улице и с шиком носила. По дому мы ходили в обрезанных валенках или в поршнях – сшитых Юку из одного куска плотной кожи тапочках, завязывающихся у голени крепкой веревочкой.
   – Я в лагере был первый специалист по поршням, – сказал он с гордостью, вручая мне эти удобные кожаные лапти.
   Вечерами мы сидели друг против друга, каждый занимался своим делом.
   Юку рассказывал. В этой жизни, кроме просто труда, был еще труд непосильный, а в редкие минуты отдыха – песни, веселая и бравурная музыка духового оркестра, самогон в меру, а порой и не в меру, но не выбивающий из седла, а только подстегивающий к новой работе.
   – Праздники мы гуляли весело, но и работали нескучно. Работать всегда интересно – ты сама видишь.
   Со стены, со старой фотографии, глядели на меня усатые дядьки в нарядных сюртуках – собрание нурмекундского духового оркестра: отец
   Юку Мартин Манизер сидел в первом ряду с прижатой к груди большой трубой. Рядом с ним – закадычный друг Пауль Токман, отец Илзы, с валторной. Этот и сюртук носил побогаче, и цепочка от часов с брелоками пряталась в специальном кармашке – Токман был мельником, отсюда и шелковое нижнее белье, которое, кажется, кроме меня, никто и не надевал – хранили на особый случай. Фотография выцвела от времени, как глаза у Юку. Представить, что эти нарядные, серьезные люди работали в поле и в лесу дотемна, было трудно. Такую отвагу и чувство собственного достоинства я встречала только в глазах памирцев, приезжавших иногда на пенджикентский базар, но памирцы – азиатские горцы, у них сложные отношения с таджиками и узбеками, они всегда существовали сами по себе и оттого, думала я в детстве, так хорохорились. Юку не врал – поселенцы с фотографии упорно и много работали и все же находили время, чтоб бережно перебрать огрубевшими руками кнопки аккордеона, лихо пробежаться пальцами по клавишам пианино или по деревянному телу флейты. Такая жизнь была мне по душе.
   В начале апреля снег почти сошел. На телеге я ездила в Карманово. В этой пьяной деревне старалась не задерживаться – люди здесь жили грязные, нечесаные, с отекшими от пьянки глазами, одетые в рванье, постоянно матерящиеся. Я покупала хлеб, получала за Юку пенсию, возвращалась назад: пять километров полем, через лес и снова по полю к знакомому и родному Манизерову жилью.
   Двенадцатого апреля я возвращалась с хлебом домой, подъехала к самому порогу, но Юку не вышел меня встречать. Почуяв неладное, не распрягая лошадь, вбежала в дом. Он лежал на своей кровати лицом к стене.
   – Юку!
   Он повернул лицо – скорбное, никогда таким его не видела.
   – Что случилось?
   – Колокол!
   Утром Юку еще звонил, не чуя беды. Отзвонив, он пошел в хлев, а когда вернулся, заметил, что под перекладиной пусто. Уши постепенно расшатали железную скобу. Колокол упал, и, как назло, ударился плечом о наковальню, которую Юку притащил сюда недели две назад и забыл. По всей юбке расползлась трещина. Дед подвесил колокол на звонницу, но голос исчез, звук выходил фальшивый и очень быстро затихал.
   – Беда, Вера, я, старый дурак, сам виноват.
   Впервые я видела, что он плачет. Слезы текли по щекам, по бороде, он не стыдился их, но весь сжался, словно утратил всю свою крепость.
   Я долго его успокаивала, сидела рядом, баюкала, как младенца, гладила по большой седой голове, тепло моей руки наконец его успокоило. Он встал, умыл лицо и вышел на двор, принялся за работу.
   Вечером мы еще поговорили с полчаса, лежа в кроватях. Юку перечислял, что следует сделать завтра, потом вдруг вспомнил, что не откинул на марлю творог, встал и сделал это сам, не дал мне подняться.
   Утром он был сам не свой, долго собирался, ходил из угла в угол, не спешил на улицу, но все же вышел. Я посматривала на него из окна в кухне. Дед долго стоял около звонницы, опустив руки, как перед свежевырытой могилой, затем шагнул, как-то странно подвернулись ноги, и он упал лицом в сырую апрельскую грязь.
   Я выскочила к нему – лицо деда было пунцовое, губы синие, он уже не дышал. Он умер от инсульта моментально, так умирают праведники, – не страдал, не мучился, наверное, и сам не заметил. Я перетащила его в избу, обмыла тело, одела во все чистое, положила на доски, на две табуретки, подвязала полотенцем челюсть.
   К полудню уже была в Конакове. На счастье, единственный телефон в деревне работал. Я позвонила в Жуково, в колхоз. Привезли гроб. На третий день мы похоронили деда в Починке, на старом кладбище. Народу провожать Юку Манизера пришло много. Ко мне подошла Лейда:
   – Вера, ты домой не собираешься?
   – Да, тетя Лейда, продам скот, заколочу хутор и приеду.
   Так я и сделала. Две коровы, бычок, телка, поросенок, лошадь, восемь овец – колхоз помог мне их продать: на руки я получила целое состояние, обменяла в Фировском сбербанке рубли на доллары, как советовали хранить деньги москвичи-охотники; вышло – тысяча триста пятьдесят. Еще сколько-то лежало у Юку в заначке, он специально показал мне место:
   – Будет на что меня хоронить. Не хватит – накошу летом сена, продам
   – больше будет. Здесь можно копейки зарабатывать – только поспешай, конаковские разленились, им скоро всем крышка, а я и за сто проживу, так?
   И прожил бы, если б не колокол.
   Представляю, как комментировал “Голос Нурмекундии” свалившееся на меня богатство, но мне было все равно. Колхозный печник Леня Кустов сделал памятник на могиле: в цементный цветник я попросила впаять нурмекундский колокол. Надеюсь, он постоит, хотя, боюсь, охочие до цветного металла конаковцы выдерут его.
   Я вернулась в Карманово. Тактичная Лейда ни словом не обмолвилась о моем истерическом бегстве. Все это время она исправно раз в день топила печь в моем доме, берегла ссыпанную в подпол картошку. Мы зажили дружно, как и не расставались, я рассказывала ей о Юку
   Манизере – Лейда слушала, скупо комментировала:
   – Он был работящий, настоящий крестьянин. Таких теперь здесь нет.
   Мой Петер его уважал.
   Через неделю после похорон я запрягла Мустанга, съездила на кладбище. Убралась, пересадила на холмик какую-то болотную травку и подснежники. Колокол пока стоял, на темной бронзе струи дождя уже прочертили малахитовые дорожки.
 
13
 
   Деньги, что достались мне в наследство от Юку, сулили надежду вырваться отсюда. Его смерть поставила точку в моем затворничестве.
   Надо было родиться тут, чтобы принимать эту жизнь естественно и безропотно, с радостью, как Юку и Лейда. Спиваться вместе с округой мне не грозило, но и работать задарма или жить приживалкой не хотелось. Конечно, денег было немного, жилье в городе купить я себе не смогла бы, но я вспоминала харабалинских: у них было меньше, и ничего – прижились. Я вдруг поняла, что скучаю по больнице и больным, по запаху хлорки, по ночным дежурствам – Юку нуждался в уходе, Лейда – нет. Стало ясно, что пора выбираться. Вопрос был: куда и как?
   В конце апреля вдруг прикатил Валерка – у них кончилась картошка. У меня был полный подпол, и я обрадовалась, что могу помочь горожанам, я – не заработавшая ни гроша. Отгрузила им два мешка – один свекрови и Петровичу, за то, что пустили на постой, другой – им со Светой, как-нибудь до новой продержатся. Показала в подполе семенную:
   – На праздники, как хотите, но приезжайте, сажайте сами, я больше в колхозницу не играю.
   Сели за стол, обсудили все, Валерка обещал поискать мне место в больнице. Он прижился в Волочке, заработал репутацию – кто только не чинил теперь у него машины. Был среди его клиентов и главврач ЦКБ
   Беляев.
   – Как только договорюсь, сразу за тобой приеду, – сказал мне сын на прощанье, чмокнул в щеку и укатил.
   Про зимнюю эпопею мы с Лейдой договорились ему не рассказывать. На
   Новый год Валерка не приезжал, значит, нечего было ему и знать о моей жизни у Юку Манизера. Я тогда была немного огорчена таким поведением сына, но вспоминала слова деда: “Надейся на себя, помогай бескорыстно, помощи не проси”. Вся его одинокая жизнь и лагерный опыт были в этой формуле. Юку никогда на людей не обижался.
   – Зачем, пусть они обижаются, проще не заметить, пустое это.
   На Валерку не обижалась. Даже если б он и захотел, вряд ли смог бы добраться сюда: пять верст дороги от Конакова – сплошной сугроб, по верху которого тянулся едва видный след от манизеровых саней. Юку рассказывал мне, что эстонцы традиционно встречали не Новый год, а
   Рождество, поэтому я готовила ему подарок к ночи с шестого на седьмое января. Как же я была рада, когда он приехал тридцатого декабря из Конакова, поставил на стол бутылку шампанского:
   – Завтра – Уус Аста – Новый год, давай, Вера, твори тесто – будем праздновать!
   Напекла пирогов, навертела котлет, поставила в сени холодец. Я давно замечала, что он что-то затевает: последнюю неделю Юку пропадал в сарае, где хранил инструменты, возился с паяльной лампой, а на вопросы отвечал уклончиво. Я же тайно вязала ему теплый свитер с высоким горлом. Белой шерстью вышила на груди “Нурмекундия”, а на спине – “Юку Манизер” и большой номер 1, как у футболистов. В одиннадцать сели за стол, выпили по рюмочке самогону, настоянного на клюкве, закусили – проводили Старый год. Минут за десять до полуночи
   Юку вышел в сени. Ровно в двенадцать раздались три громких удара в дверь.
   – Кто там, войдите! – произнесла я торжественно.
   Юку вошел в костюме Йыулувана – в красных шароварах, красной накидке, сшить кафтан сил ему не хватило. Смастерил он костюм из старого советского флага, на накидке остались сильно затертые серп и молот, наведенные бронзовой краской.
   – Хед ууд астад! – пожелал мне куковкинский Йыулувана.
   – Хед ууд астад! С Новым годом! – Я обняла и трижды поцеловала его.
   Юку достал из кармана коробочку из бересты. В ней лежал золотой крестик на кожаном шнурке.
   – Айтах, Юку!
   – Пожалуйста, Вера!
   Я и сейчас ношу этот лютеранский крестик – такой же, только медный носил всю жизнь Юку, с него он снял мерку, выточил в камне форму, расплавил паяльной лампой старинную монету и сделал мне подарок к празднику. Крестик у старого лагерного арматурщика получился замечательный, Юку отполировал его так, что он блестит и по сей день. Монету дедка нашел, когда разбирал остатки сгоревшего родительского дома – по старинной традиции, под правый венец при строительстве обязательно клали на счастье золотой.
   Я поблагодарила, но свой подарок приберегла. Выложила свитер рядом с его кроватью в нашу рождественскую ночь, и он, проснувшись поутру, оценил мой ответ…
   Так что на сына я не обижалась – стыдно признаться, но мне было хорошо в тот Новый год в Куковкине с Юку Манизером. Теперь я решила поверить Валерке, подождать месяц, помочь посадить картошку, а там…
   Я не загадывала, только молилась про себя и суеверно держалась при этом за золотой крестик.
   Первого мая на большом американском джипе прибыл Андрей Мамошкин с тремя охотниками. Охотники приехали за глухарем: рядом с Кармановым было четыре тока. На полях, где играли тетерева, поставили два шалаша – двое шли на тетеревов, одного Андрей водил на глухаря. На следующий день менялись – все довольны, все оказались с добычей.
   Днем отсыпались, вечером выходили к ручью, на полянки, стреляли вальдшнепов. Рябчика весной Мамошкин бить не разрешал: рябчик – птица парная, убьешь самца, самка другого не выберет. Такой подход мне нравился, а Лейда просто души в Андрее не чаяла – он ездил сюда давно, дружил еще с ее Петером, который в лес с ружьем не ходил, жалел живность, но настоящих охотников уважал.
   Главный охотник-коммерсант поселился с Андреем у Лейды, двоих я пустила к себе, они платили за постой пять долларов в сутки, кормили меня и развлекали, как могли. С их приездом в Карманове стало весело: жарили шашлык, пели песни, водки пили мало – охотники были настоящие, берегли себя для дела.
   Игорь и Илья, мои постояльцы, были хирургами из Москвы. Узнав, что я медсестра, и выслушав мою эпопею, они стали уговаривать ехать с ними
   – сестринские ставки в столице пустовали, платили гроши, как и везде. Работали они в Бакулевском институте. Набравшись храбрости, спросила:
   – Витю Бжания вы не знаете?
   – Витьку? А ты его откуда знаешь?
   Они работали в соседних отделениях. Как не поверить в чудо? Решили так: я пишу Виктору письмо, они его тут же по приезде передают.
   Совместными усилиями что-нибудь для меня придумают.
   Обнимались при расставании как родные. Игорь сказал:
   – Засекай время, больше месяца ты тут не просидишь, мы тебя вытащим.
   Они уехали десятого, сразу после праздника Победы. На праздники мы посадили картошку – Валерка, Петрович, Ленька Кустов из Жукова помог с трактором. Я ходила по Карманову, считала дни, мечтала, боялась.
   Работать в столичной больнице с современными лекарствами и новой аппаратурой… Но я знала – все смогу, готова была учиться, как проклятая.
   Через десять дней после отъезда охотников, вечером, к моему дому подкатил “жигуленок”.

Часть четвертая

1
 
   Виктор приехал с женой Людой – врачом-рентгенологом, оба работали в
   Бакулевском институте, там и познакомились. В Москве под присмотром
   Людиной мамы осталась четырехлетняя дочка Наташа. Витя, кажется, обрел счастье: Люда его любила, на работе незаменим – вырваться в
   Волочек на три дня им, как я поняла потом, было непросто. Такая женщина и должна была ему достаться – с легким характером, доброжелательная, подчеркнуто занимающая на людях второе место. То, как она резво принялась стелить постель, подмела комнату и взялась помогать мне готовить обед, убеждало – Виктор в надежных руках.
   Бжания сидел на кухне, слушал наш треп и потихоньку разговорился.
   Вспоминали Душанбе, зав. отделением Каримова – его-таки выпер на пенсию молодой и никчемный хирург, и они с женой бедствуют, как, впрочем, почти все сегодня в Таджикистане. Много лет Каримов с
   Виктором переписывались, но вот уже полгода как связь прервалась.
   Решено было написать ему коллективное письмо. Я и в Харабали-то писавшая из-под палки, странным образом легко согласилась.
   Витя поругал меня, что не написала ему из Душанбе, он теперь чувствовал себя весьма уверенно, и думаю, напиши я, в лепешку бы разбился, но перетащил нас всех в Москву. Он вел себя так, словно не было признания в любви, тщательно скрываемого смятения в кафе, когда его пальцы машинально рвали бумажную салфетку. Не было никакого сомнения – Виктор любил свою жену. Душа моя ликовала и радовалась за него. Виктор Бжания был надежен, как скала.
   Отобедали. За чаем я, наконец, задала волновавший меня вопрос: где и как буду работать? Ответ был неожиданным:
   – Сестринская ставка плюс подработки – уколы, массаж, если пройдешь курс обучения, процедуры на дому – этого хватит на жизнь, но не решит проблемы с жильем. Жилье в Москве дорогое. Мы с ребятами, что тут охотились, нашли на первое время другой вариант. Есть бабушка после инсульта, сложная, ее сын готов платить пятьсот долларов за постоянный уход с проживанием при ней плюс пятьсот вам на еду и на медикаменты.
   – Сейчас многие сестры уходят в частные сиделки, разница в зарплате колоссальная, – добавила Люда.
   О таких деньгах я и мечтать не могла, а что до работы – выбирать не приходилось, главное было закрепиться в Москве.
   После обеда я уложила их спать, сама начала собираться и вдруг поняла, что вещи, которые носила в Карманове, в столицу брать неприлично. Несколько Илзиных рубашек, свитер и носки, связанные у
   Юку, три еще душанбинские юбки и сарафан. Не было ни шубы, ни плаща
   – все предстояло купить в Москве.
   Вечером прощались с Лейдой. Ели пироги, Виктор сделал шашлык. Лейда за меня радовалась, тараторила, как всегда. Я молчала, глядела на нее, словно старалась запомнить получше. Рано утром, Бжания еще спали, я обошла “курочек”, “собачку”, “коровок”, всем сказала
   “прощай”, зашла к Мустангу. Стояла, прижавшись к нему, следила, как бьется на шее могучий пульс, вдыхала его пряный запах. Страх возник ниоткуда, лицо вмиг потеряло чувствительность, если бы не старый
   Мустанг, отогревший меня жаром своего тела, я бы с собой не справилась. Из лошадиного глаза скатилась слеза, я поймала ее на ладонь, втерла в щеки, как втирают ночной крем. Мустанг утвердительно кивнул головой, словно припечатал договор о нашей нерушимой дружбе.
   На следующий день Виктор и Люда попросили меня свозить их в
   Куковкино – я так много вчера рассказывала о Юку и его хуторе, что им захотелось увидеть все своими глазами. Доехали на “жигуленке” до
   Конакова, оставили его около недостроенного моста. В советские годы тут собирались бить дорогу в соседний Кувшиновский район к военному полигону, но бросили: то ли деньги кончились, то ли полигон стал не нужен, то ли направление признали неперспективным. Редкие конаковские жители, завидев нас, отворачивались, спешили укрыться в домах. Я тут мало с кем и словом-то обмолвилась, поэтому на их зависть и враждебность мне было наплевать. Мы перешли вброд мелкую речушку, прошагали пять километров через лес по полям, зарастающим мелким кустарником и тоненькими пока деревцами-оккупантами.
   Картина, которую мы увидели, до сих пор не идет у меня из головы…
   Прошел неполный месяц со смерти Юку Манизера, я – наследница – еще не уехала в Москву, но голодное воронье из Конакова похозяйничало в
   Куковкине всласть. Все знали, что официальных документов на хутор у меня нет, значит, милиции можно было не бояться.
   Дом стоял, но дверь была ссажена с петель и валялась в траве. Рамы вырвали и увезли, печь обрушили. Годный в дело кирпич кто-то сложил в кучки, подготовил к эвакуации. Кровать Юку исчезла, диванчик, на котором я спала, сломали. Несколько половиц уже вырвали, вытащили в оконный провал, аккуратно сложили в штабель на улице. Битые тарелки, заляпанные стаканы, окурки и пустые бутылки – тут справляли адскую тризну по последнему эстонцу Нурмекундии.
   В сарае-мастерской погром был почище, чем в доме: все стеллажи завалены, инструменты исчезли – Мамай, пройди он с войском по хутору, и тот не натворил бы такого. Вспоротый и выпотрошенный дом, ветер, гуляющий по разворованному огороду, по продуваемым насквозь останкам жилья. При Юку здесь и ветер пел особенно, в грозовые ночи, в бесконечной метели слышались мелодии дикие, необузданно-яростные, но естественные, напор которых манизерова крепость принимала играючи, с тем лихим задором, что и полагается при встрече с равным по силе духа неприятелем. Теперь ветер бесшумно пролетал сквозь пустые глазницы окон. Даже наросшие лопухи и траву он колыхал и причесывал с большей заботой, чем брошенное и опоганенное жилье, над которым надругались споро и изощренно, сломав хребет и ребра. Так умеют калечить только партизаны и только своих, уличенных или заподозренных в предательстве. Звук, живший в этом месте, отлетел, земля уже готовилась поглотить руины… Люда нашла старинный медный ковшик.
   – Вера, возьми на память.
   Я покачала головой, показала рукой, что она может взять его себе.
   Из-за угла дома появился Виктор с большим амбарным замком немецкой работы. Сбить его не смогли – вырвали вместе с накладной петлей.
   – Господи, какие сволочи, бросили в бурьян…
   Я пошарила в щели между бревен мастерской, достала ключ. Виктор открыл замок, освободил его от погнутой ломом, исковерканной железяки.
   – Работает! Сто лет ему, а работает!
   – Здесь все работало… Пойдемте назад.
   Они согласно кивнули, и мы пошли. Сначала молчали, но скоро гнев
   Виктора вылился наружу, он начал обличать местных, я оборвала его.
   – Они нищие, их винить не за что.
   Возразить ему было нечего, и он принялся рассуждать, что прошлое должно уйти, отмереть, чтобы зародилась новая жизнь. Непонятно только, что за новая жизнь и как она могла здесь зародиться.
   На обратном пути заехали на починковское кладбище, колокол пока не стащили. Постояли у могилы. Юку умел выживать в несовместимых с жизнью условиях, смогу и я. Заработать всегда можно – только не ленись, как он любил говорить.
   В последний Викторов выходной, наскоро попрощавшись с Лейдой, уехали в Волочек. У Павлика на кладбище Виктор и Люда оставили меня одну – я прибралась, поправила осевший холмик, обстучала его взятой в конторе лопатой, очистила участок от наросших сорняков. Заказала в конторе цветник и простую плиту с надписью. Бесконечные ряды могил – даже на дорожках стояли разрытые ямы (кладбище уже не вмещало новых покойников), редкие, плохо приживающиеся на песке деревца, пластиковые цветы и бронзовая кладбищенская краска. Сделала, что полагается, и поняла, что не смогу вернуться сюда снова.
   Валерка с женой приняли нас тепло: пока Света готовила обед, Валерка у себя в гараже устроил ревизию Викторову “жигуленку”: Витя жаловался, что в Москве у него совсем нет времени заехать на сервис.
   – Приезжай – ремонт по цене запчастей гарантирую!
   Дядю Витю Валерка всегда уважал, теперь настал черед Виктора уважать моего сына. За год, что я не была в Волочке, Валерка обзавелся шиномонтажем, взял кредит и, отрабатывая его, мечтал пристроить к своему вагончику здание с подъемниками. Теперь он уже открыл его – автосервис “У Таджика” на три бокса. Весь в долгах, денег у него никогда нет, но уверенно смотрит вперед: переселенец расчистил пустошь, возвел строения, только б коллективизация не грянула.
 
2
 
   Мне не привыкать жить в городе, но не зря, выходит, я боялась:
   Москва не Душанбе – здесь все по-другому. В Душанбе я сознательно пряталась от людей, мне они были не нужны, едва хватало времени на семью. Но там я знала не только соседей по подъезду – весь дом был как на ладони: Полионтовы, Бабичи, Хазины, Кримчеевы, Гафуровы,
   Ровинские, Асафовы, Взводовы, Кацы, Архангельские, Карины – больничные, милицейские, школьные, мясокомбинатовские. В Москве я поняла, что в Таджикистане меня окружала целая толпа людей, с которыми я варилась в большом душанбинском казане. Так готовится наш знаменитый плов. Мелкие и крупные его составляющие – каждой находилось свое место, будь то песчинка соли, крупица жгучего перца, сушеный помидор, ломтик желтой моркови, зернышко зеры, сушеная ягодка барбариса, отборный кусок бараньего мяса, срезанный с ляжки или лопатки, прозрачный шмат курдючного сала, сладкая и пузатая головка чеснока или промытые рисинки, крепкие, как дробины в патроне
   – основа пиршественного блюда, объединяющего за столом всех жителей нашего южного города. Без отборного риса плов ничто – все драгоценные ингредиенты лишь добавка к жареному мясу, блюду, лишенному высшего кулинарного смысла.
   Совсем не так варится все московское, здешнему главному кушанью нет названия, здесь не базар правит кухней, а супермаркет или магазин.
   Одних хлебов столько, что не удержать в голове: ситный, ржаной, хала с маком, матнакаш, батон нарезной, батон столичный, обдирный, горчичный, французский багет, маца, круассаны, лаваш армянский листовой, лаваш грузинский лодочкой, мчады, узбекские и таджикские лепешки (конечно, не такие вкусные, как из тандыра в Пенджикенте), финские сухарики, диетические вафли и немецкий хлеб из отрубей, бородинский с тмином, хлеб тофу, венские булочки, рогалики, калачи.
   Пожалуй, единственный хлеб, что доступен и любим здесь всеми, хлеб жидкий – водка: к нему применимо ласкательное “водочка”, он сплачивает, веселит, лечит, сопровождает свадьбы и похороны, заполняет паузы жизни.
   Столица тасует людей, как колоду карт, раскидывает – кого в
   Жулебино, кого в Митино, в Свиблово, в Строгино, кого в Капотню, кого на Варшавку, на улицу Красных Зорь, на Куусинена, на Нижний
   Журавлев переулок, на Болотниковскую, на Лизы Чайкиной, Кучерскую, академика Лифшица, на улицу Стандартную. Вновь прибывшие стремятся сбиться в свои колоды, занимают вымоленные, купленные, отбитые с боем, захваченные нахрапом места от двойки до туза в своей масти, но это мастей четыре, а колод – что звезд на небе. Исчезают одни, вспыхивают другие: любовь, смерть, предательство, закон, случай, везенье и лень – чьи-то невидимые пальцы без остановки месят карты, бросают, и они летят, как Млечный путь – вперед, в неведомое пространство, в котором каждому предстоит прожить свой отведенный отрезок времени. От постоянного перемещения людей в московском чреве вырабатывается безумная энергия – это она растапливает любой снег, выпадающий в столице, она создает микроклимат, от которого страдают все, – здесь зима не зима, лето не лето, и только весна и осень пока не выходят за границы нормы.