Я стояла у края пропасти – зрелище притягивало и отталкивало одновременно, первый раз я видела это, и почему-то мне было жалко не рвущуюся на цепи истеричку, а умирающего на моих глазах ишака. Он уже сорвал голос и хрипел, весь в мыле, ноги мелко дрожали, как мука на сите. Наконец он всхлипнул, пятая нога повисла как кишка и медленно втянулась в живот. Чудовище на глазах превратилось в милую животину. Ослик стоял, обреченно составив ноги, что твой пенсионер в очереди за хлопковым маслом – одна бутылка в руки, – судороги еще бродили по мышцам, слюна капала с губ, уши повисли драными лопухами, но теперь он был покорен и безволен. Унялась разом, как будто шепнули ей: “Отомри!”, ишачиха и спокойно принялась жевать сухую траву. В сторону ущелья она больше не смотрела.
Из тайн небытия вернулся бабай, выплюнул с жирной черной слюной отработанное зелье, вытер рот краем халата, поднялся с кряхтеньем, навалил на осла набитые товаром хурджины, взгромоздился ему на спину, выставил правую ногу и большим пальцем потыкал животное в шею чуть пониже правого уха. Ослик сделал шаг и двинулся в сторону базара. Я проводила их взглядом, повернулась в сторону раскопов – на высоком отвале стоял ако Ахрор. Похоже, он стоял там давно, но природная деликатность не позволила ему спуститься ко мне. Он улыбался, как мальчишка.
– Вера, иди сюда.
Я поднялась на отвал. Он легко коснулся моего плеча рукой, указывая направление, но я вдруг прильнула к нему, обхватила руками за талию, прижалась к его груди. Он погладил меня по голове, сказал: “Вера, ты мне как дочь, я твоего папу любил”.
Мне стало хорошо и покойно, я засмеялась, счастливая, и он засмеялся в ответ.
В тот вечер, когда я пришла домой, у нас оказались гости – приехали из Курган-Тюбе мамин брат с женой – дядя Костя и тетя Рая. Дядя
Костя был строитель – он работал сначала на Кайрак-Кумской ГЭС, а затем переехал в Курган-Тюбе, где возводил на реке Вахш плотину, и остался в этом городе. Дядя Костя был членом партии и служил небольшим начальником, а тетя Рая работала бухгалтером на цементном заводе. Они приехали повидаться. Дядя Костя объявил мамин день рождения, хотя он уже месяц как прошел. На столе стояли коньяк и шампанское, тетя Рая навезла сладостей, а мама испекла кулебяку с капустой, и во дворе нажарили шашлыков.
Я запомнила это потому, что такие пиры у нас случались редко – только когда наезжали мамины братья. Другой брат, дядя Степа, жил в
Душанбе и в тот раз приехать не смог, он служил в штабе погранвойск, и отлучиться ему, даже на день рождения сестры, было очень сложно.
Пировали во дворе под яблоней, потом дядя Костя вытащил старую радиолу, и мы слушали пластинки. Я поедала тетины конфеты, а она не могла оторваться от маминого айвового варенья, съела, наверное, полкило, и мама дала потом им в дорогу трехлитровую банку. Было весело, взрослые выпили, но в нашей семье не полагалось напиваться: ополовиненная бутылка коньяка долго стояла в шкафу на кухне, а куда она делась, не помню, помню, что долго стояла и стекло покрылось пылью.
На следующий день была суббота, мы ездили на Зеравшан купаться, лежали в воде, брызгались, а тетя Рая ходила по мелководью, искала камешек – хотела найти настоящий агат, но так и не нашла. Дядя Костя и тетя Рая собирали камни. Я никогда не была у них в гостях, только слышала об их коллекции, там были редкие друзы аметистов и горного хрусталя. Коллекция пропала в 92-м, когда мы все дружно драпали из
Таджикистана – Вовка, их сын, не сумел ее спасти.
Во время купания дядя Костя вспоминал, как мой отец после каждой экспедиции всегда посылал ему интересные экспонаты.
– В моем собрании большая и лучшая часть найдена и подарена твоим отцом, – говорил он мне.
Они говорили о папе весело и легко, мама даже не всплакнула, в молодости они какое-то время жили вместе, и им было что вспомнить.
Я тогда спросила про ако Ахрора, он ведь назвался другом отца, и мама очень хорошо о нем отозвалась. Ахрор Джураев сперва работал в геологической экспедиции шофером, но потом заболела его жена, и
Ахрор был вынужден искать работу в Пенджикенте. Папа помог ему, его экспедиция отдала Ахрору списанный грузовичок. Он восстановил его своими руками, и теперь машина кормит всю семью – у Джураевых пятеро детей.
– Наши сестры через день ездят к Мухибе Джураевой, колят ей лекарства, но дела там нехорошие, – сказала тогда мама и добавила, что Ахрор очень заботится о жене и детях, заезжает домой в обед, вечером загоняет кур.
Питерская девочка меж тем втерлась в доверие к Лидии Григорьевне и перешла работать в камералку на мое место. Ахрор, как истинный джентльмен, Лидии ничего не рассказал. Девочка начала приставать к
Ахрору, ловила его одного, купалась в хаусе нагишом, стараясь показаться ему в таком виде, когда все были на раскопе и база вымирала. Лидия Григорьевна ничего не замечала. Эта сучка облизывала ее, а за спиной строила куры ее любимому.
Ахрор не выдержал, пошел к ако Боре и попросил услать девочку на городище. Ее вызвали к начальству. Она рассказала, что Ахрор изнасиловал ее в саду и что, кажется, она беременна. В воздухе запахло бедой. Ако Боря совещался со своей женой апи Валей – дело могло по тем временам навлечь на экспедицию страшные беды.
Московские и ленинградские студенты ходили по территории базы в купальниках и плавках, не привыкшие к такой вольнице таджики давно пускали сплетни, что у археологов бордель, и даже просили у ако Бори студенток на выходные “покататься” и сулили хорошие деньги.
Девочка была отправлена на раскоп. Утром, когда садились в машину,
Ахрор галантно помог ей, подал руку, собирался подсадить в кузов.
Она с разворота влепила ему пощечину и заорала:
– Иди к своей Лидке, я тебя больше видеть не хочу, осел похотливый!
Ахрор окаменел. Молча сел в машину, дождался, пока запрыгнет последний, и отвез всех на раскоп.
Лидии Григорьевне тут же донесли. Вечером я случайно подглядела их объяснение: Ахрор стоял с каменным лицом, а Лидия Григорьевна ему что-то горячо говорила. Вдруг она взмахнула руками, и я услышала многократно повторенное слово “почему?”. Сначала он никак не реагировал, стоял, как бетонная опора, затем повернулся и пошел к своей машине. Лидия Григорьевна прислонилась к стене камералки, смотрела ему вслед, глаза ее, полные слез, сияли восторгом. Он шел прямо, спокойно и ни разу не обернулся.
Девочка через пару дней заболела тяжелой дизентерией: объелась падалицей персика в саду. Наверняка не мыла плоды, хотя об этом говорили, кажется, каждый день. Ее сначала положили в нашу больницу, но, когда стало ясно, что диарея не проходит и нужны другие, сильные антибиотики, ее отправили из Самарканда самолетом в Ленинград.
Вез ее из Пенджикента ако Ахрор. Так же невозмутимо, как держал рузу, ако Ахрор перенес эту поездку, погрузил, закутанную в одеяло, в кабину, бросил в кузов чемодан и отбыл в Самарканд. На полуторке они тащились несколько часов по жаре, двое в маленькой кабине.
Больной было плохо, у нее поднялась температура, думаю, им приходилось не раз останавливаться у обочины.
Следующим утром он уже стоял у машины и обтирал ее тряпкой. Доехали они нормально, в самолете ею занялись стюардессы, уложили в разложенные кресла, по трапу внес ее в лайнер все тот же Ахрор. Он отвечал на вопросы любопытствующих с мягким таджикским выговором, но в голосе слышался металл той особой ковки, что идет на черные чустовские ножи.
Мне он всегда улыбался, даже в тот день, и я хотела расспросить его про папу и грузовик, но побоялась. Так никогда и не спросила.
Вечером за ужином не стерпела и рассказала маме все про Лидию
Григорьевну, про Ахрора и про девочку-ленинградку.
– Ты становишься взрослой, Вера, – сказала мама. – Такими мужиками, как Ахрор, женщины не бросаются.
Ако Ахрор стал моей первой любовью. Странной любовью. Когда одноклассницы делились своими историями, я слушала их вполуха.
Поцелуи и провожания, гляделки и танцы в ДК были мне неинтересны.
Мальчишки пытались за мной ухаживать, один даже провожал из школы домой, но не о чем было с ним говорить, он походил за мной и перестал. Случайно я подслушала, что они называют меня “рыбой”. Не знаю почему, прозвище меня не обидело – рыба так рыба, тем более что это было мое созвездие, мой знак зодиака. Я просто приняла это к сведению, не догадываясь, что еще не раз придется услышать это прозвище. Я жила вне их компании и не ходила на посиделки.
В экспедиции среди студентов и ученых было интересно, ко мне относились как к равной и не приставали, там я была рядом с Ахрором и Лидией. Я не ревновала. Я видела его каждый день, и этого было достаточно. Он кивал мне, бросал какую-нибудь незначительную фразу, я улыбалась в ответ, и он расплывался в улыбке – то, о чем я мечтала, оставаясь одна, было мое, мне хватало мечтаний. Лидию
Григорьевну, на удивление, я тоже полюбила. Она это почувствовала и платила тем же – всегда была со мной ласкова и, мне кажется, знала мою тайну, но вернуться в камералку было выше моих сил.
В том сентябре я сдружилась с Галей Должанской – археологом из
Питера. Гале было двадцать пять: маленькая, худая, она могла час-другой неутомимо махать тяжелым кетменем, разбивая комья слежавшейся земли. Мы четверо: Галя, Ася Рахимжанова – практикантка с четвертого курса ЛГУ, Нар, мальчишка-осетин, приданный, чтобы разбавить женскую компанию, и я, – начали работать на могильнике
Куль-тепе, в километре от городища. Ахрор сначала завозил экспедицию на шахристан, а потом доставлял нас и маленького Карим-боя, сына
Гали, на могильник. Карим в обычной жизни звался Кареном. Ему было пять, местные переиначили армянское имя на свой лад. Разведенная
Галя вынужденно взяла сына с собой в экспедицию.
Он ковырялся в отвале, рыл пещеры или таскал за собой на веревке жестяной грузовик и никогда никому не мешал. В десять, когда начинало припекать, Нар кипятил чайник на костре и колотил ложкой по пустому ведру, созывая на перекус, мы пили зеленый чай с лепешкой.
Карим-бой отправлялся спать в тень от брезентового навеса, а остальные еще два часа до большого дневного перерыва работали, самые тяжелые два часа, потому что зной становился невыносимым. В двенадцать приезжал Ахрор, забирал нас на базу, где полагался обед, но на жаре есть не хотелось и все опять пили чай с лепешкой и отправлялись пересыпать жару. Домой я не ходила – все равно мама была на дежурстве.
Часто мы оставались на раскопе – жара располагает к лени, трястись в полуторке на обед казалось пыткой, – валились на тюфяки под тент рядом с привыкшим спать днем Карим-боем и тоже засыпали. Если хватало сил, ходили к ближайшему арыку, с полкилометра, поливались из ковшика теплой водой, она на время смывала пыль. Тела обсыхали мгновенно. Назад, под спасительную тень навеса, приходили уже сухие, забывшие радость обливания, зато с прибытком – на бесконечном, уползающем к подножиям высокого холма поле рос виноград, и кто-нибудь из нас обязательно приносил с полведерка ягод: темно-красных “мускатных”, длинных зелено-коричневых “дамских пальчиков”. Лежали в тени, мяли их языком, и часто это и был весь наш обед, нам хватало. Лицо и руки становились липкими. Мы выстраивались около бидона с водой, умывались еще раз и снова тащились в спасительную тень, чтобы вертеться на жестком тюфяке и ждать, пока спадет жара. Лежали в одних купальниках, на них проступала соль, и каждый день вечером я стирала лифчик и трусики.
За ночь они высыхали и встречали меня на балконной веревке утром – моя рабочая форма. Платье я носила только в городе и, привыкнув ходить почти нагишом, надевала с омерзением, оно казалось лишним в нашей полевой жизни.
Нар и Ася быстро сдружились. Инициатива, конечно, исходила от более взрослой Аси. Помешанная на сексе, она в свои двадцать много чего повидала. Ее отец, знаменитый питерский ученый-востоковед, был глубоким стариком, за восемьдесят, Ася говорила, что его называли
“муаллим” – учитель. В годы советской власти, прикрываясь учеными степенями и научными трудами, он, по сути, был наставником в вере, чтил пятницу и Коран, брил голову, ходил в мечеть, но был лоялен, а потому удобен властям, его не трогали. В доме всегда паслись молодые люди, впитывающие ученые слова муаллима. Ася, поздняя дочь, любимица, могла позволить себе все.
– Папа, как ослик, – говорила Ася, – добрый, безобидный, его волнуют только его богословские книги.
Дочка любила его, но вертела им, как хотела, прикидывалась дома паинькой, чтобы отрываться в институте и в экспедициях. Мужики липли к ней – некрасивая, но очень живая, никогда не унывающая Ася сдавалась без боя. Только что закончился ее роман с питерским остеологом Николаем, срок его командировки подошел к концу, и он вернулся в Питер к семье. Ако Боря, принимая обязательные экспедиционные шашни как неизбежное зло, сам был не по этой части.
Он мог рассказать скабрезный анекдот, обязательно вставлял в свои лекции на айване эротические истории давно ушедших эпох, но на сторону не глядел, зато глядел по сторонам и по мере сил старался держать экспедицию в рамках пристойности, что, ему, понятно, не удавалось.
Ася была сослана в Кюль-тепе. Приданный женскому коллективу Нар в расчет не брался. Пятнадцатилетний осетин с улицы Зои
Космодемьянской, сын своей матери и неизвестного отца, бросивший школу и связавшийся с компанией воров, должен был бы уже попасть в колонию. Мать, мечтая разлучить сына с опасными друзьями, умолила его записаться рабочим на раскопки. План ее удался, Нар прижился в экспедиции. Он работал здесь с апреля и с ужасом думал о том, что будет, когда ученые переедут на зиму в Ленинград. Он был безотказным, не по годам крепким, с радостью выполнял любую работу и сумел завоевать авторитет.
Ася прибрала его к рукам. Нар, гордый одержанной победой, ушел в роман с головой, переехал жить на базу и исполнял роль Асиного оруженосца так рьяно, что ако Боря имел с Асей конфиденциальный разговор, конечно же, окончившийся ничем. Ася изобразила паиньку, потупила глазки и сказала тихим голосом: “Ако Боря, мы просто дружим, а что он переехал ночевать, вы же знаете – только здесь он в безопасности от своей старой шайки. Я думаю, мы должны о нем позаботиться”. В ее голове уже созрел план – заманить парня в
Ленинград и устроить в ПТУ, план романтический, сказочный, но гревший им обоим душу. От них отстали. Они были поглощены друг другом, поэтому на раскопе я больше общалась с Галей и особенно с
Карим-боем. Гале это было удобно, она много работала и по вечерам, кроме отчетности по раскопу, урывками писала диссертацию, странное название которой я запомнила на всю жизнь, как слова песни:
“Проблемы миграции: формирование культурного пространства в
Пенджикентской долине в раннемусульманское время”. Защититься и получить прибавку к жалованью было ей необходимо, сгинувший муж
Карим-бойчика не признавал и алименты платить отказывался.
Я превратилась в няню – кормила его, укладывала спать, мыла, играла, когда получалось, в “грузовик” и в “войну”, ловила ему кузнечиков.
Мне было с ним хорошо, он прижимался ко мне и говорил баском: “Ты,
Вера, моя любимая няня, в Ленинграде ты будешь спать около моей кровати в кресле”. Он тоже строил романтические планы, и мы с Галей его не разубеждали.
Вечерами молодые археологи уходили в сад, пили дешевый портвейн
“чашму”, пели под гитару, иногда Нар приносил траву, и они тайком пускали по кругу козью ножку. Предлагали курнуть и мне, но я отказывалась, перед глазами тут же вставали лица сидящих у чайханы бабаев.
Покурившие, правда, не застывали в столбняке, наоборот, каждое произнесенное слово казалось им уморительным, их буквально разрывало от смеха. Я глядела со стороны и ничего, кроме глупой пустоты, не находила в их лицах. Я перестала ходить в сад. Читала Каримчику сказку на сон грядущий и бежала домой к маме, чтобы завтра в полшестого прийти на базу – на мою любимую работу. Со своими однокашниками я совсем перестала общаться, кажется, им от этого было не жарко не холодно, как и мне. Я считала дни, понимая, что скоро
“хлопковый месяц” закончится и начнется школа. Становилось по-настоящему грустно. Мама, когда я ей жаловалась, только качала головой – в том августе-сентябре мы виделись с ней редко.
Кюль-тепе – раннемусульманский могильник. Погребенные лежат лицом в сторону Мекки. В те времена, когда их хоронили, компас еще не был изобретен, люди ориентировались по солнцу. Умерших связывала вера:
Галя выделила три типа керамики, что говорило о разноэтничности, – в долине проживало пестрое, многоязычное население. На древнее кладбище натолкнулись случайно при рытье арыка, местные дехкане обнаружили старые черепа и осколки глиняной посуды и тут же обратились к археологам – экспедиция, прославившая город Пенджикент на весь мир, приучила людей уважать то, что хранит земля.
Мы раскопали уже одиннадцать погребений, и конца не было видно. Нар
– наша основная сила, срывал кетменем сухую корку верхнего слоя,
Ася, Галя и я расчищали скелеты совком, кисточкой и тупым ножом.
Находок было немного, в основном горшки с погребальной едой – остатки язычества, сохранявшиеся здесь, далеко от Мекки и Медины, долгие столетия. Иногда попадались монетка или поясной нож, превратившиеся в ком окислов и рассыпавшиеся при прикосновении, или нитка бус – сельское население жило небогато, как тогда, так и сейчас.
Дехкане, путешествующие из города в горные кишлаки, часто нас навещали, дорога пролегала всего в ста метрах от площадки, где был разбит раскоп. Они возникали ниоткуда, взбирались на отвал. Мужчины садились на корточки и молча смотрели, как мы расчищаем захоронение.
Женщины, закутанные в платки, всегда стояли обособленной кучкой, к мужчинам не подходили, глядели осуждающе – вид наших загорелых тел в купальниках действовал на них, как красная тряпка на быка.
Случалось, мамаши, увидав такой срам, закрывали рукой глаза своим девочкам и уводили их к арбе, запряженной осликом, – все здесь, по их мнению, было шайтанским, недостойным, а потому и притягивало и отталкивало одновременно.
Мы скоро привыкли к посетителям, встречали их “салям-алейкумом”, но в разговоры не вступали. В первый же день я отличилась. На вопрос, что мы здесь откапываем, ответила: “мусульмон”, и на пальцах показала 10 – десятый век. Старик, задавший вопрос, заулыбался, возбужденно прищелкнул языком, покачал головой, сказал короткое слово и провел ладонью по шее. Ася, знавшая таджикский, тут же принялась что-то спешно ему объяснять. Лица у старика и двух его спутников сразу посуровели, они закивали головами, старик даже сплюнул на отвал, как будто скрепил уговор печатью. Какое-то время они еще посидели на корточках, затем, хлопнув по коленкам и воскликнув обязательное в таком случае “хоп-майли!”, поднялись, поклонились, приложив руки к сердцу, и ушли полной достоинства походкой, довольные, что все правильно поняли.
Только они исчезли, как Ася накинулась на меня.
– Ты с ума сошла! Мусульмон! Если поймут, что это мусульманский могильник, нам крышка. Бабай показал, как нас зарежут. Хорошо, что теперь хоронят не по солнцу, а по компасу, отклонение значительное, они поверили, что это – язычники. Да еще вещи в могиле, что запрещено Кораном. Я пояснила, что ты ошиблась, хотела сказать домусульманский, но не знала слова, – она засмеялась, – впредь лучше молчи, а то попадешь на шашлык.
Я с ними больше не разговаривала, да и они вопросов больше не задавали – видно, тот старик рассказал всей округе, что мы изучаем могилы язычников. Это не считалось грехом. Кофир – не мусульманин, для правоверного – иной и к жизни местной общины никакого отношения не имеет. Кофир живет по своим установлениям, будь то православные, почитающие Ису и Мариам, или иудеи, чтящие премудрого Соломона.
Аллах устами пророка Мухаммеда заповедовал уважать иноверцев, не дошедших еще до истинного знания. А значит, то, чем мы занимались, называлось наукой, удивляло и вызывало почтение и к осквернению могил предков отношения не имело. Гости по-прежнему появлялись на раскопе, больше с утра и во второй половине дня, – по пути заходили поглядеть на чудное место, наверняка за глаза обсуждали и осуждали нас, но не мешали и если переговаривались, то шепотом. Наука и все с нею связанное в Азии почитается и вызывает у необразованных людей почти священный трепет. Иногда, в знак уважения, нам оставляли лепешку или дыню, но Должанская настрого запретила поить их чаем.
– Отбою не будет, пусть лучше обижаются, – сказала Галя.
И, правда, подношения с их стороны как-то разом прекратились. Что же до осуждений – нам их не высказывали. Галя объяснила: она – мать
Карим-боя, а значит, есть и отец – ему следует учить свою женщину правилам поведения. Ася вечно вилась около Нара, его признали ее парнем. Что до меня, русской и маленькой, – они привыкли к нашей невоспитанности и знали, что нас защищает не мать-отец, но Уголовный кодекс. Его, впрочем, они не столько боялись, сколько презирали.
Гость, приехавший раз на черном жеребце, был другим, Аська сразу объяснила, что он узбек. Впрочем, и всадник сразу узрел в ней татарку и обратился сперва ко всем по-русски – поздоровался, а затем затараторил по-своему. Аська что-то ответила, видимо, устыдила.
Всадник перешел на русский, изъясняться кое-как он умел.
Я смотрела не на него – на коня: черный, поджарый, белая звездочка во лбу, белые чулки над копытами – признаки хорошей крови. Сбруя на коне была новая, с блестящими медными бляшками, зато седло простое, колхозное и хурджины из фабричной цветной ткани. Конь стоял на отвале, глядел умными глазами, казалось, прямо на меня. Я не вытерпела, поднялась к нему на отвал, принялась гладить плоскую теплую скулу – он несколько раз весело тряхнул головой, тихонько заржал и, играя, попытался прикусить мою ладонь.
Узбек, старик лет пятидесяти-шестидесяти, с иссиня-черной крашеной бородой, в коричневом стеганом халате, перепоясанном кушаком, с обязательным ножиком-пичаком на боку в ножнах, в брезентовых сапогах, легко спрыгнул с коня, передал мне уздечку, а сам занялся хурджинами, понес их к нашему лежбищу под навесом.
– Посмотри за конем, хороший, – бросил мне через плечо.
Он привез виноград. Высыпал целую гору на столик, угостил, похлопав по плечу Каримчика, сел в тени на корточки, явно ожидая продолжения знакомства. Знал, что делает, вторгался в наш мир по законам своего, требовал внимания и почета. Пришлось поить его чаем и кормить лепешкой с повидлом.
Галя, Ася, Нар подошли к столу. Гостя звали Насрулло – он сторожил колхозный виноградник и приехал договориться по-соседски. Я слушала их разговор вполуха – роскошный жеребец, которого я уже свела с отвала, завладел моим вниманием. Он стоял спокойно, как сохраняющий достоинство взрослый мужчина, и лишь слегка косил на меня хитрым глазом. Я сдерживалась из последних сил, не гладила его, только нежно трогала пальцем шею, тайно, чтобы никто не видел.
Насрулло просил не воровать виноград.
– Зачем берешь, ко мне приходи, всегда так дам, хороший виноград, сладкий, дружить будем, соседи.
Галя поднесла ему пиалушку с чаем, он отхлебнул с громким хлюпом, расправил широкие плечи, пошевелил ими, устроился поудобнее, словно собирался высидеть долгий обед. И вдруг посмотрел прямо мне в глаза и подмигнул.
– Брось узду, иди к нам, пусть конь тоже кушает.
Я только крепче вцепилась в повод.
– Можно покататься?
Вопрос выскочил сам собой, я даже не успела удивиться собственной наглости.
– Кататса хочешь? Катайса, хороший конь. – Он серьезно кивнул.
Галя почему-то посмотрела на меня сурово, но мне уже было все равно.
Я вскочила в седло, ударила пятками в бока. Конь рванул в галоп.
Привстав на стременах, держась левой рукой за луку седла, я потеряла дар речи от восхищения. Тело сразу поймало ритм.
Раньше на таких ражих конях я не ездила, но с этим мы будто поняли друг друга без слов. Он несся по плоской выжженной равнине, я почти отпустила уздечку. Два раза легко перелетел через какие-то канавы, я чуть не упала, но удержалась и закричала от нахлынувшего счастья – я скакала на черном сильном коне, и он нес меня куда-то вперед, к горам, и ветер бил в лицо неистовый и жаркий.
Сколько мы отсутствовали, не знаю, Галя потом сказала, что полчаса – не больше. Но эти полчаса им пришлось развлекать ако Насрулло, а это было занятие не из легких. Узбек улыбался всем лицом, чмокал губами и все порывался перейти на родной язык, что ему не позволили сделать
Аська и собственная гордость, – в гостях полагалось говорить на языке расстелившего тебе скатерть-достархан дома. Говорить было не о чем – пили чай, ждали меня, проклиная в душе мою бесшабашность.
Когда я прискакала, ругать меня не стали – я так сияла, что язык у них не повернулся. Задыхаясь, я вручила узбеку уздечку, выдохнула
“спасибо”.
Насрулло легко для своих лет вскочил в седло, повернул коня вокруг оси, заставил его погарцевать и резко остановил, затем что-то гортанно ему крикнул, конь только постриг ушами – он слушался хозяина беспрекословно. Насрулло поднял руку:
Из тайн небытия вернулся бабай, выплюнул с жирной черной слюной отработанное зелье, вытер рот краем халата, поднялся с кряхтеньем, навалил на осла набитые товаром хурджины, взгромоздился ему на спину, выставил правую ногу и большим пальцем потыкал животное в шею чуть пониже правого уха. Ослик сделал шаг и двинулся в сторону базара. Я проводила их взглядом, повернулась в сторону раскопов – на высоком отвале стоял ако Ахрор. Похоже, он стоял там давно, но природная деликатность не позволила ему спуститься ко мне. Он улыбался, как мальчишка.
– Вера, иди сюда.
Я поднялась на отвал. Он легко коснулся моего плеча рукой, указывая направление, но я вдруг прильнула к нему, обхватила руками за талию, прижалась к его груди. Он погладил меня по голове, сказал: “Вера, ты мне как дочь, я твоего папу любил”.
Мне стало хорошо и покойно, я засмеялась, счастливая, и он засмеялся в ответ.
6
В тот вечер, когда я пришла домой, у нас оказались гости – приехали из Курган-Тюбе мамин брат с женой – дядя Костя и тетя Рая. Дядя
Костя был строитель – он работал сначала на Кайрак-Кумской ГЭС, а затем переехал в Курган-Тюбе, где возводил на реке Вахш плотину, и остался в этом городе. Дядя Костя был членом партии и служил небольшим начальником, а тетя Рая работала бухгалтером на цементном заводе. Они приехали повидаться. Дядя Костя объявил мамин день рождения, хотя он уже месяц как прошел. На столе стояли коньяк и шампанское, тетя Рая навезла сладостей, а мама испекла кулебяку с капустой, и во дворе нажарили шашлыков.
Я запомнила это потому, что такие пиры у нас случались редко – только когда наезжали мамины братья. Другой брат, дядя Степа, жил в
Душанбе и в тот раз приехать не смог, он служил в штабе погранвойск, и отлучиться ему, даже на день рождения сестры, было очень сложно.
Пировали во дворе под яблоней, потом дядя Костя вытащил старую радиолу, и мы слушали пластинки. Я поедала тетины конфеты, а она не могла оторваться от маминого айвового варенья, съела, наверное, полкило, и мама дала потом им в дорогу трехлитровую банку. Было весело, взрослые выпили, но в нашей семье не полагалось напиваться: ополовиненная бутылка коньяка долго стояла в шкафу на кухне, а куда она делась, не помню, помню, что долго стояла и стекло покрылось пылью.
На следующий день была суббота, мы ездили на Зеравшан купаться, лежали в воде, брызгались, а тетя Рая ходила по мелководью, искала камешек – хотела найти настоящий агат, но так и не нашла. Дядя Костя и тетя Рая собирали камни. Я никогда не была у них в гостях, только слышала об их коллекции, там были редкие друзы аметистов и горного хрусталя. Коллекция пропала в 92-м, когда мы все дружно драпали из
Таджикистана – Вовка, их сын, не сумел ее спасти.
Во время купания дядя Костя вспоминал, как мой отец после каждой экспедиции всегда посылал ему интересные экспонаты.
– В моем собрании большая и лучшая часть найдена и подарена твоим отцом, – говорил он мне.
Они говорили о папе весело и легко, мама даже не всплакнула, в молодости они какое-то время жили вместе, и им было что вспомнить.
Я тогда спросила про ако Ахрора, он ведь назвался другом отца, и мама очень хорошо о нем отозвалась. Ахрор Джураев сперва работал в геологической экспедиции шофером, но потом заболела его жена, и
Ахрор был вынужден искать работу в Пенджикенте. Папа помог ему, его экспедиция отдала Ахрору списанный грузовичок. Он восстановил его своими руками, и теперь машина кормит всю семью – у Джураевых пятеро детей.
– Наши сестры через день ездят к Мухибе Джураевой, колят ей лекарства, но дела там нехорошие, – сказала тогда мама и добавила, что Ахрор очень заботится о жене и детях, заезжает домой в обед, вечером загоняет кур.
Питерская девочка меж тем втерлась в доверие к Лидии Григорьевне и перешла работать в камералку на мое место. Ахрор, как истинный джентльмен, Лидии ничего не рассказал. Девочка начала приставать к
Ахрору, ловила его одного, купалась в хаусе нагишом, стараясь показаться ему в таком виде, когда все были на раскопе и база вымирала. Лидия Григорьевна ничего не замечала. Эта сучка облизывала ее, а за спиной строила куры ее любимому.
Ахрор не выдержал, пошел к ако Боре и попросил услать девочку на городище. Ее вызвали к начальству. Она рассказала, что Ахрор изнасиловал ее в саду и что, кажется, она беременна. В воздухе запахло бедой. Ако Боря совещался со своей женой апи Валей – дело могло по тем временам навлечь на экспедицию страшные беды.
Московские и ленинградские студенты ходили по территории базы в купальниках и плавках, не привыкшие к такой вольнице таджики давно пускали сплетни, что у археологов бордель, и даже просили у ако Бори студенток на выходные “покататься” и сулили хорошие деньги.
Девочка была отправлена на раскоп. Утром, когда садились в машину,
Ахрор галантно помог ей, подал руку, собирался подсадить в кузов.
Она с разворота влепила ему пощечину и заорала:
– Иди к своей Лидке, я тебя больше видеть не хочу, осел похотливый!
Ахрор окаменел. Молча сел в машину, дождался, пока запрыгнет последний, и отвез всех на раскоп.
Лидии Григорьевне тут же донесли. Вечером я случайно подглядела их объяснение: Ахрор стоял с каменным лицом, а Лидия Григорьевна ему что-то горячо говорила. Вдруг она взмахнула руками, и я услышала многократно повторенное слово “почему?”. Сначала он никак не реагировал, стоял, как бетонная опора, затем повернулся и пошел к своей машине. Лидия Григорьевна прислонилась к стене камералки, смотрела ему вслед, глаза ее, полные слез, сияли восторгом. Он шел прямо, спокойно и ни разу не обернулся.
Девочка через пару дней заболела тяжелой дизентерией: объелась падалицей персика в саду. Наверняка не мыла плоды, хотя об этом говорили, кажется, каждый день. Ее сначала положили в нашу больницу, но, когда стало ясно, что диарея не проходит и нужны другие, сильные антибиотики, ее отправили из Самарканда самолетом в Ленинград.
Вез ее из Пенджикента ако Ахрор. Так же невозмутимо, как держал рузу, ако Ахрор перенес эту поездку, погрузил, закутанную в одеяло, в кабину, бросил в кузов чемодан и отбыл в Самарканд. На полуторке они тащились несколько часов по жаре, двое в маленькой кабине.
Больной было плохо, у нее поднялась температура, думаю, им приходилось не раз останавливаться у обочины.
Следующим утром он уже стоял у машины и обтирал ее тряпкой. Доехали они нормально, в самолете ею занялись стюардессы, уложили в разложенные кресла, по трапу внес ее в лайнер все тот же Ахрор. Он отвечал на вопросы любопытствующих с мягким таджикским выговором, но в голосе слышался металл той особой ковки, что идет на черные чустовские ножи.
Мне он всегда улыбался, даже в тот день, и я хотела расспросить его про папу и грузовик, но побоялась. Так никогда и не спросила.
Вечером за ужином не стерпела и рассказала маме все про Лидию
Григорьевну, про Ахрора и про девочку-ленинградку.
– Ты становишься взрослой, Вера, – сказала мама. – Такими мужиками, как Ахрор, женщины не бросаются.
7
Ако Ахрор стал моей первой любовью. Странной любовью. Когда одноклассницы делились своими историями, я слушала их вполуха.
Поцелуи и провожания, гляделки и танцы в ДК были мне неинтересны.
Мальчишки пытались за мной ухаживать, один даже провожал из школы домой, но не о чем было с ним говорить, он походил за мной и перестал. Случайно я подслушала, что они называют меня “рыбой”. Не знаю почему, прозвище меня не обидело – рыба так рыба, тем более что это было мое созвездие, мой знак зодиака. Я просто приняла это к сведению, не догадываясь, что еще не раз придется услышать это прозвище. Я жила вне их компании и не ходила на посиделки.
В экспедиции среди студентов и ученых было интересно, ко мне относились как к равной и не приставали, там я была рядом с Ахрором и Лидией. Я не ревновала. Я видела его каждый день, и этого было достаточно. Он кивал мне, бросал какую-нибудь незначительную фразу, я улыбалась в ответ, и он расплывался в улыбке – то, о чем я мечтала, оставаясь одна, было мое, мне хватало мечтаний. Лидию
Григорьевну, на удивление, я тоже полюбила. Она это почувствовала и платила тем же – всегда была со мной ласкова и, мне кажется, знала мою тайну, но вернуться в камералку было выше моих сил.
В том сентябре я сдружилась с Галей Должанской – археологом из
Питера. Гале было двадцать пять: маленькая, худая, она могла час-другой неутомимо махать тяжелым кетменем, разбивая комья слежавшейся земли. Мы четверо: Галя, Ася Рахимжанова – практикантка с четвертого курса ЛГУ, Нар, мальчишка-осетин, приданный, чтобы разбавить женскую компанию, и я, – начали работать на могильнике
Куль-тепе, в километре от городища. Ахрор сначала завозил экспедицию на шахристан, а потом доставлял нас и маленького Карим-боя, сына
Гали, на могильник. Карим в обычной жизни звался Кареном. Ему было пять, местные переиначили армянское имя на свой лад. Разведенная
Галя вынужденно взяла сына с собой в экспедицию.
Он ковырялся в отвале, рыл пещеры или таскал за собой на веревке жестяной грузовик и никогда никому не мешал. В десять, когда начинало припекать, Нар кипятил чайник на костре и колотил ложкой по пустому ведру, созывая на перекус, мы пили зеленый чай с лепешкой.
Карим-бой отправлялся спать в тень от брезентового навеса, а остальные еще два часа до большого дневного перерыва работали, самые тяжелые два часа, потому что зной становился невыносимым. В двенадцать приезжал Ахрор, забирал нас на базу, где полагался обед, но на жаре есть не хотелось и все опять пили чай с лепешкой и отправлялись пересыпать жару. Домой я не ходила – все равно мама была на дежурстве.
Часто мы оставались на раскопе – жара располагает к лени, трястись в полуторке на обед казалось пыткой, – валились на тюфяки под тент рядом с привыкшим спать днем Карим-боем и тоже засыпали. Если хватало сил, ходили к ближайшему арыку, с полкилометра, поливались из ковшика теплой водой, она на время смывала пыль. Тела обсыхали мгновенно. Назад, под спасительную тень навеса, приходили уже сухие, забывшие радость обливания, зато с прибытком – на бесконечном, уползающем к подножиям высокого холма поле рос виноград, и кто-нибудь из нас обязательно приносил с полведерка ягод: темно-красных “мускатных”, длинных зелено-коричневых “дамских пальчиков”. Лежали в тени, мяли их языком, и часто это и был весь наш обед, нам хватало. Лицо и руки становились липкими. Мы выстраивались около бидона с водой, умывались еще раз и снова тащились в спасительную тень, чтобы вертеться на жестком тюфяке и ждать, пока спадет жара. Лежали в одних купальниках, на них проступала соль, и каждый день вечером я стирала лифчик и трусики.
За ночь они высыхали и встречали меня на балконной веревке утром – моя рабочая форма. Платье я носила только в городе и, привыкнув ходить почти нагишом, надевала с омерзением, оно казалось лишним в нашей полевой жизни.
Нар и Ася быстро сдружились. Инициатива, конечно, исходила от более взрослой Аси. Помешанная на сексе, она в свои двадцать много чего повидала. Ее отец, знаменитый питерский ученый-востоковед, был глубоким стариком, за восемьдесят, Ася говорила, что его называли
“муаллим” – учитель. В годы советской власти, прикрываясь учеными степенями и научными трудами, он, по сути, был наставником в вере, чтил пятницу и Коран, брил голову, ходил в мечеть, но был лоялен, а потому удобен властям, его не трогали. В доме всегда паслись молодые люди, впитывающие ученые слова муаллима. Ася, поздняя дочь, любимица, могла позволить себе все.
– Папа, как ослик, – говорила Ася, – добрый, безобидный, его волнуют только его богословские книги.
Дочка любила его, но вертела им, как хотела, прикидывалась дома паинькой, чтобы отрываться в институте и в экспедициях. Мужики липли к ней – некрасивая, но очень живая, никогда не унывающая Ася сдавалась без боя. Только что закончился ее роман с питерским остеологом Николаем, срок его командировки подошел к концу, и он вернулся в Питер к семье. Ако Боря, принимая обязательные экспедиционные шашни как неизбежное зло, сам был не по этой части.
Он мог рассказать скабрезный анекдот, обязательно вставлял в свои лекции на айване эротические истории давно ушедших эпох, но на сторону не глядел, зато глядел по сторонам и по мере сил старался держать экспедицию в рамках пристойности, что, ему, понятно, не удавалось.
Ася была сослана в Кюль-тепе. Приданный женскому коллективу Нар в расчет не брался. Пятнадцатилетний осетин с улицы Зои
Космодемьянской, сын своей матери и неизвестного отца, бросивший школу и связавшийся с компанией воров, должен был бы уже попасть в колонию. Мать, мечтая разлучить сына с опасными друзьями, умолила его записаться рабочим на раскопки. План ее удался, Нар прижился в экспедиции. Он работал здесь с апреля и с ужасом думал о том, что будет, когда ученые переедут на зиму в Ленинград. Он был безотказным, не по годам крепким, с радостью выполнял любую работу и сумел завоевать авторитет.
Ася прибрала его к рукам. Нар, гордый одержанной победой, ушел в роман с головой, переехал жить на базу и исполнял роль Асиного оруженосца так рьяно, что ако Боря имел с Асей конфиденциальный разговор, конечно же, окончившийся ничем. Ася изобразила паиньку, потупила глазки и сказала тихим голосом: “Ако Боря, мы просто дружим, а что он переехал ночевать, вы же знаете – только здесь он в безопасности от своей старой шайки. Я думаю, мы должны о нем позаботиться”. В ее голове уже созрел план – заманить парня в
Ленинград и устроить в ПТУ, план романтический, сказочный, но гревший им обоим душу. От них отстали. Они были поглощены друг другом, поэтому на раскопе я больше общалась с Галей и особенно с
Карим-боем. Гале это было удобно, она много работала и по вечерам, кроме отчетности по раскопу, урывками писала диссертацию, странное название которой я запомнила на всю жизнь, как слова песни:
“Проблемы миграции: формирование культурного пространства в
Пенджикентской долине в раннемусульманское время”. Защититься и получить прибавку к жалованью было ей необходимо, сгинувший муж
Карим-бойчика не признавал и алименты платить отказывался.
Я превратилась в няню – кормила его, укладывала спать, мыла, играла, когда получалось, в “грузовик” и в “войну”, ловила ему кузнечиков.
Мне было с ним хорошо, он прижимался ко мне и говорил баском: “Ты,
Вера, моя любимая няня, в Ленинграде ты будешь спать около моей кровати в кресле”. Он тоже строил романтические планы, и мы с Галей его не разубеждали.
Вечерами молодые археологи уходили в сад, пили дешевый портвейн
“чашму”, пели под гитару, иногда Нар приносил траву, и они тайком пускали по кругу козью ножку. Предлагали курнуть и мне, но я отказывалась, перед глазами тут же вставали лица сидящих у чайханы бабаев.
Покурившие, правда, не застывали в столбняке, наоборот, каждое произнесенное слово казалось им уморительным, их буквально разрывало от смеха. Я глядела со стороны и ничего, кроме глупой пустоты, не находила в их лицах. Я перестала ходить в сад. Читала Каримчику сказку на сон грядущий и бежала домой к маме, чтобы завтра в полшестого прийти на базу – на мою любимую работу. Со своими однокашниками я совсем перестала общаться, кажется, им от этого было не жарко не холодно, как и мне. Я считала дни, понимая, что скоро
“хлопковый месяц” закончится и начнется школа. Становилось по-настоящему грустно. Мама, когда я ей жаловалась, только качала головой – в том августе-сентябре мы виделись с ней редко.
8
Кюль-тепе – раннемусульманский могильник. Погребенные лежат лицом в сторону Мекки. В те времена, когда их хоронили, компас еще не был изобретен, люди ориентировались по солнцу. Умерших связывала вера:
Галя выделила три типа керамики, что говорило о разноэтничности, – в долине проживало пестрое, многоязычное население. На древнее кладбище натолкнулись случайно при рытье арыка, местные дехкане обнаружили старые черепа и осколки глиняной посуды и тут же обратились к археологам – экспедиция, прославившая город Пенджикент на весь мир, приучила людей уважать то, что хранит земля.
Мы раскопали уже одиннадцать погребений, и конца не было видно. Нар
– наша основная сила, срывал кетменем сухую корку верхнего слоя,
Ася, Галя и я расчищали скелеты совком, кисточкой и тупым ножом.
Находок было немного, в основном горшки с погребальной едой – остатки язычества, сохранявшиеся здесь, далеко от Мекки и Медины, долгие столетия. Иногда попадались монетка или поясной нож, превратившиеся в ком окислов и рассыпавшиеся при прикосновении, или нитка бус – сельское население жило небогато, как тогда, так и сейчас.
Дехкане, путешествующие из города в горные кишлаки, часто нас навещали, дорога пролегала всего в ста метрах от площадки, где был разбит раскоп. Они возникали ниоткуда, взбирались на отвал. Мужчины садились на корточки и молча смотрели, как мы расчищаем захоронение.
Женщины, закутанные в платки, всегда стояли обособленной кучкой, к мужчинам не подходили, глядели осуждающе – вид наших загорелых тел в купальниках действовал на них, как красная тряпка на быка.
Случалось, мамаши, увидав такой срам, закрывали рукой глаза своим девочкам и уводили их к арбе, запряженной осликом, – все здесь, по их мнению, было шайтанским, недостойным, а потому и притягивало и отталкивало одновременно.
Мы скоро привыкли к посетителям, встречали их “салям-алейкумом”, но в разговоры не вступали. В первый же день я отличилась. На вопрос, что мы здесь откапываем, ответила: “мусульмон”, и на пальцах показала 10 – десятый век. Старик, задавший вопрос, заулыбался, возбужденно прищелкнул языком, покачал головой, сказал короткое слово и провел ладонью по шее. Ася, знавшая таджикский, тут же принялась что-то спешно ему объяснять. Лица у старика и двух его спутников сразу посуровели, они закивали головами, старик даже сплюнул на отвал, как будто скрепил уговор печатью. Какое-то время они еще посидели на корточках, затем, хлопнув по коленкам и воскликнув обязательное в таком случае “хоп-майли!”, поднялись, поклонились, приложив руки к сердцу, и ушли полной достоинства походкой, довольные, что все правильно поняли.
Только они исчезли, как Ася накинулась на меня.
– Ты с ума сошла! Мусульмон! Если поймут, что это мусульманский могильник, нам крышка. Бабай показал, как нас зарежут. Хорошо, что теперь хоронят не по солнцу, а по компасу, отклонение значительное, они поверили, что это – язычники. Да еще вещи в могиле, что запрещено Кораном. Я пояснила, что ты ошиблась, хотела сказать домусульманский, но не знала слова, – она засмеялась, – впредь лучше молчи, а то попадешь на шашлык.
Я с ними больше не разговаривала, да и они вопросов больше не задавали – видно, тот старик рассказал всей округе, что мы изучаем могилы язычников. Это не считалось грехом. Кофир – не мусульманин, для правоверного – иной и к жизни местной общины никакого отношения не имеет. Кофир живет по своим установлениям, будь то православные, почитающие Ису и Мариам, или иудеи, чтящие премудрого Соломона.
Аллах устами пророка Мухаммеда заповедовал уважать иноверцев, не дошедших еще до истинного знания. А значит, то, чем мы занимались, называлось наукой, удивляло и вызывало почтение и к осквернению могил предков отношения не имело. Гости по-прежнему появлялись на раскопе, больше с утра и во второй половине дня, – по пути заходили поглядеть на чудное место, наверняка за глаза обсуждали и осуждали нас, но не мешали и если переговаривались, то шепотом. Наука и все с нею связанное в Азии почитается и вызывает у необразованных людей почти священный трепет. Иногда, в знак уважения, нам оставляли лепешку или дыню, но Должанская настрого запретила поить их чаем.
– Отбою не будет, пусть лучше обижаются, – сказала Галя.
И, правда, подношения с их стороны как-то разом прекратились. Что же до осуждений – нам их не высказывали. Галя объяснила: она – мать
Карим-боя, а значит, есть и отец – ему следует учить свою женщину правилам поведения. Ася вечно вилась около Нара, его признали ее парнем. Что до меня, русской и маленькой, – они привыкли к нашей невоспитанности и знали, что нас защищает не мать-отец, но Уголовный кодекс. Его, впрочем, они не столько боялись, сколько презирали.
Гость, приехавший раз на черном жеребце, был другим, Аська сразу объяснила, что он узбек. Впрочем, и всадник сразу узрел в ней татарку и обратился сперва ко всем по-русски – поздоровался, а затем затараторил по-своему. Аська что-то ответила, видимо, устыдила.
Всадник перешел на русский, изъясняться кое-как он умел.
Я смотрела не на него – на коня: черный, поджарый, белая звездочка во лбу, белые чулки над копытами – признаки хорошей крови. Сбруя на коне была новая, с блестящими медными бляшками, зато седло простое, колхозное и хурджины из фабричной цветной ткани. Конь стоял на отвале, глядел умными глазами, казалось, прямо на меня. Я не вытерпела, поднялась к нему на отвал, принялась гладить плоскую теплую скулу – он несколько раз весело тряхнул головой, тихонько заржал и, играя, попытался прикусить мою ладонь.
Узбек, старик лет пятидесяти-шестидесяти, с иссиня-черной крашеной бородой, в коричневом стеганом халате, перепоясанном кушаком, с обязательным ножиком-пичаком на боку в ножнах, в брезентовых сапогах, легко спрыгнул с коня, передал мне уздечку, а сам занялся хурджинами, понес их к нашему лежбищу под навесом.
– Посмотри за конем, хороший, – бросил мне через плечо.
Он привез виноград. Высыпал целую гору на столик, угостил, похлопав по плечу Каримчика, сел в тени на корточки, явно ожидая продолжения знакомства. Знал, что делает, вторгался в наш мир по законам своего, требовал внимания и почета. Пришлось поить его чаем и кормить лепешкой с повидлом.
Галя, Ася, Нар подошли к столу. Гостя звали Насрулло – он сторожил колхозный виноградник и приехал договориться по-соседски. Я слушала их разговор вполуха – роскошный жеребец, которого я уже свела с отвала, завладел моим вниманием. Он стоял спокойно, как сохраняющий достоинство взрослый мужчина, и лишь слегка косил на меня хитрым глазом. Я сдерживалась из последних сил, не гладила его, только нежно трогала пальцем шею, тайно, чтобы никто не видел.
Насрулло просил не воровать виноград.
– Зачем берешь, ко мне приходи, всегда так дам, хороший виноград, сладкий, дружить будем, соседи.
Галя поднесла ему пиалушку с чаем, он отхлебнул с громким хлюпом, расправил широкие плечи, пошевелил ими, устроился поудобнее, словно собирался высидеть долгий обед. И вдруг посмотрел прямо мне в глаза и подмигнул.
– Брось узду, иди к нам, пусть конь тоже кушает.
Я только крепче вцепилась в повод.
– Можно покататься?
Вопрос выскочил сам собой, я даже не успела удивиться собственной наглости.
– Кататса хочешь? Катайса, хороший конь. – Он серьезно кивнул.
Галя почему-то посмотрела на меня сурово, но мне уже было все равно.
Я вскочила в седло, ударила пятками в бока. Конь рванул в галоп.
Привстав на стременах, держась левой рукой за луку седла, я потеряла дар речи от восхищения. Тело сразу поймало ритм.
Раньше на таких ражих конях я не ездила, но с этим мы будто поняли друг друга без слов. Он несся по плоской выжженной равнине, я почти отпустила уздечку. Два раза легко перелетел через какие-то канавы, я чуть не упала, но удержалась и закричала от нахлынувшего счастья – я скакала на черном сильном коне, и он нес меня куда-то вперед, к горам, и ветер бил в лицо неистовый и жаркий.
Сколько мы отсутствовали, не знаю, Галя потом сказала, что полчаса – не больше. Но эти полчаса им пришлось развлекать ако Насрулло, а это было занятие не из легких. Узбек улыбался всем лицом, чмокал губами и все порывался перейти на родной язык, что ему не позволили сделать
Аська и собственная гордость, – в гостях полагалось говорить на языке расстелившего тебе скатерть-достархан дома. Говорить было не о чем – пили чай, ждали меня, проклиная в душе мою бесшабашность.
Когда я прискакала, ругать меня не стали – я так сияла, что язык у них не повернулся. Задыхаясь, я вручила узбеку уздечку, выдохнула
“спасибо”.
Насрулло легко для своих лет вскочил в седло, повернул коня вокруг оси, заставил его погарцевать и резко остановил, затем что-то гортанно ему крикнул, конь только постриг ушами – он слушался хозяина беспрекословно. Насрулло поднял руку: