Слушать его было скучно, да и времени у меня не было на разговоры.
Одно радовало – Павлик, почуяв заботу, потянулся к отцу. Геннадий теперь стал адептом чистоты – дважды в день делал влажную уборку.
Окна открывались настежь даже зимой; воздух, вода, солнце, травки – все правильно, но неверно было в его перевернувшемся мозгу.
Одно из таких проветриваний и скосило Павлика – у него вдруг поднялась высокая температура, и я силой увезла его в больницу.
Павлик заболел воспалением легких. Врачи сначала испугались, что рванула туберкулема, но, слава богу, обошлось. Тем не менее синклит постановил – операции не избежать. Павлику удалили верхнюю долю левого легкого.
Геннадий обрушил на мою голову миллион проклятий – он бесновался всю ночь. Невыспавшаяся, разбитая, я пошла на работу, заглянула к
Павлику в палату – он держался молодцом, лечащий врач обещал скоро снять швы. В ординаторской меня ждал сюрприз – приехал Витя Бжания.
Вечером он пригласил меня в кафе. Я была рада его видеть.
Витя принадлежит к тому же типу мужчин, что и ако Ахрор, – невысокий, худой и жилистый, не меняющийся с возрастом, только теперь он стал совершенно седым, что, на мой взгляд, его красит. Он и сейчас не забывает делать по утрам зарядку и обливается холодной водой. Я редко видела его усталым и никогда подавленным, он умеет скрывать эмоции, ко всем всегда внимателен, любит и умеет слушать.
Больные в отделении обожают его, у Вити всегда есть для них время.
При этом он может быть по-военному строг, что тоже необходимо пациенту на койке, – разумная дисциплина, вызывая почтение и трепет, на время заставляет отвлечься от тяжелых мыслей. Теперь, когда оперирующий профессор уделяет пациенту все меньше внимания, спихивая его со своими страхами и переживаниями на палатного врача, такое поведение заведующего отделением – явление довольно редкое, а ведь это, думаю, основа терапии.
С близкими Виктор мягок, его глаза излучают тепло. Он использует слова в самом крайнем случае, любит слушать и напоминает мне породистого скакуна, волю, гнев, теплоту или радость от встречи с которым всегда ощутишь по проникающему внутрь тебя взгляду. Виктор говорит предельно четко, даже скупо, что не знающих его иногда ставит в тупик, заставляет пускаться в длинные извинения.
Тогда, в кафе, Виктор подарил мне букет алых роз, сам открыл шампанское и просто сказал:
– Давай за встречу, я часто думаю о тебе, Вера.
С Геннадием мы в кафе не ходили, мне было приятно, я расслабилась, хотя, зная Виктора, понимала, что он скоро перейдет к делу.
Горе свое он доложил, как рапорт на вечерней поверке:
– Четыре дня назад похоронил маму, пробуду здесь до девятого дня, потом вернусь в Москву к больным и диссертации.
Мать умерла от инфаркта, он, кардиохирург, ничем не сумел ей помочь, переезжать в Москву мать отказывалась категорически.
– Ты говоришь, я стал строгий – вот мама была строгая, жаль, ты ее почти знала.
Еле заметно улыбнулся. Я не сдержалась, взяла его руку, почти машинально, как брала ее сотни раз у испуганных, обессилевших больных, принялась массировать пальцы. Я долго говорила про Павлика, про Валерку, про стареющего Каримова, которого выживают молодые и наглые. Он вдруг оборвал меня на полуслове, вырвал руку. Глядя мне прямо в глаза, начал по пунктам:
– Ты должна поехать со мной в Москву. Как ты можешь жить с этим ничтожеством?
Простыми медицинскими терминами обрисовал портрет Геннадия:
– Алкоголик – тот же наркоман, изменения в мозгу необратимы.
Что-то незримо изменилось – его жалость, замаскированная под трезвый расчет, вмиг охладила пыл встречи, я чувствовала, как против воли деревенеют мои конечности, стынут виски. Заболела голова, я слегка щурила глаза, он принял это за выражение обиды и только распалился, бросился в наступление. Так много слов он не говорил мне никогда.
Ему было куда нас забрать – в Москве он получил двухкомнатную квартиру. Он обещал работу, туберкулезную больницу имени
Достоевского Павлику – лучший тубдиспансер страны, все было логично и продумано до мелочей. В конце так же четко, как излагал предыдущие доводы, ударил бронебойным:
– Вера, я люблю тебя всю жизнь, обещаю – мальчики станут моими сыновьями.
Он замолчал, я видела, что теперь ему некуда девать руки, он терзал бумажную салфетку, отщипывал от нее по кусочку, как от лепешки, катал шарик и бросал его в пепельницу.
– Витенька, не могу.
– Почему?
– Судьба.
Он отпил кофе, переключился на свой институт, рассказал про диссертацию и даже заставил меня смеяться над смешным анекдотом.
Проводил до дома. Мы шли молча – была на удивление мягкая зимняя ночь. Я вспомнила Нара: он тоже провожал меня до дядюшкиного дома и так же одним словом разрушил все мои замыслы.
У подъезда Виктор дал мне листок с телефонами – служебным и домашним, – я отметила, что он запасся ими заранее. Мне стало его жалко. Я чмокнула его в щеку, нырнула в подъезд. Поднялась по лестнице на второй этаж, прижалась к окну, стекло было заиндевевшее.
Я продышала глазок, выглянула, Виктор стоял у детской песочницы, задрав голову, смотрел на мои окна. Потом повернулся и решительно зашагал прочь.
В квартире было тихо, я пробралась на кухню. Голова так и не прошла, надо было принять тройчатку. У окна молча стоял Геннадий. Он медленно повернулся ко мне, и я сразу поняла – все видел.
– Это Витя Бжания, он приехал хоронить мать.
– Иди спать, уже поздно.
Ни слова не добавил, ушел к себе в комнату.
Я запила таблетку, села на табурет, обхватила голову руками. Очень хотелось заплакать, но не смогла. Не знаю, сколько я просидела, головная боль отступила. Я пошла по коридору, медленно, как идут на эшафот, считала про себя шаги. Замерла у мужниной двери. Положила руку на латунную ручку. Металл был холодный и тяжелый. Все было тихо в доме – дети спали. Я не открыла его дверь, хотя уверена была, что он не спит, постояла и отступила, добрела до детской. Легла в свою постель и долго смотрела в потолок, на котором колыхались тени от горящего у детской кровати ночника.
Тишина была такая, какую мне редко доводилось слышать, разве только в детстве, когда мама, укутав меня в одеяло, целовала в лоб, крестила его, как солила муку для котлет, и говорила: “Спи, Вера,
Бог тебя оградит”. Я пыталась услышать Бога, не слова – дыхание, но все было укутано, как одеялом, ватной тишиной. Думала я о странном слове “оградит”, мне казалось, что большой Бог ходит по земле, как
Дед Мороз, и строит ограды вокруг домов. Ограды эти были из густого облака, и Бог лепил их руками, мял и кидал, как кидают сырую пахсу на прохудившийся забор-дувал, и эти облачные стены тут же застывали, принимали столь же невероятные очертания, что и облака в небе. Если
Бог был в хорошем настроении, стены выходили смешными, если он был уставшим и невыспавшимся, ограды получались так себе, как
“каля-маля” ребенка, дорвавшегося до цветных карандашей и бумаги.
Почему я должна бояться чего-то невидимого, существующего, в другом измерении? По моим представлениям, самое страшное было здесь, рядом, на земле. Тишина вокруг убаюкивала, размягчала, по телу разлилась приятная теплота. Я даже произнесла свою нехитрую молитву:
“Отче-Бог, помоги моему несчастному мужу, моим детям Валерке и
Павлику и всем моим дорогим и любимым, помоги особо Вите Бжания, а мне как хочешь. Аминь Святого Духа”.
Может, стоило нажать на ручку? Умом я понимаю, что Геннадий, как и я, надеялся повернуть время вспять. В тот вечер у окна он был прежним, тем, кто, лежа на больничной койке, загипсованный и беспомощный, поразил меня своей силой, тем, кто привык и умел справляться со своими слабостями. Он ревновал к призракам, почуяв соперника, смолчал. Я растерялась и ждала от него действия.
Я говорила себе, что пытаюсь ради детей склеить то, что склеить невозможно, я врала себе, я еще чего-то ждала. Витя Бжания, с которым, возможно, я бы жила спокойно и защищенно, был мне подружкой, верной и бескорыстной, Геннадий был мужем. Межкомнатная перегородка разделила нас, дверь не открылась.
Наутро он был мрачен, отказался есть чуть подгоревшую
“канцерогенную” яичницу и, не сдержавшись, вывалил на меня при детях все, что думал, – опять я была бросившей детей, холодной, любящей только себя рыбиной.
Я уплыла на работу, вильнув хвостом, глухая к его истерике, и целый день просидела с больными. Вечером привезли смешного дедку-гномика с тяжелейшей астмой. Я взяла ночную смену, подменила заболевшую сестру и осталась с ним до утра, просидела у койки, не смыкая глаз, купируя приступы, гладила его сморщенное личико, похожее на ссохшуюся тыкву.
Я кланялась, как деревянная птичка из часового домика, с табуретки к кровати, отсчитывая поклонами не годы – часы жизни, что осталось ему прожить. Дедка умильно морщил нос, как мой Павлик, когда я кормила его грудью.
Наше противостояние, конечно, отражалось на детях. Валерка был из породы кукушат – он почти не жил дома, пропадал сначала в авиамодельном кружке, потом стал заниматься мотокроссом. Не знаю, как он там гонял, он никогда не хвастался победами, почетные грамоты и кубки прятал в свой шкаф и запирал на ключ, зато до поздней ночи пропадал в гаражах, приходил грязный и усталый и, если я готова была его слушать, сообщал мне важные сведения: как они увеличили мощность на “Яве” у Андрюшки Грина, какой карбюратор поставили Димке
Москвитину. Гайки, амортизаторы, перепаянные наискось глушители притягивали его, заполняли все пространство комнаты. Наставления, иконки, молитвы и разговоры Геннадия о душевной чистоте отскакивали от него, как галька от “уазика” отставного полковника Диденко, который они покрасили по юбку в три слоя защитной “антигравийкой”.
Другое дело Павлик. Отец пересказывал ему Библию и всякие книжонки, которыми снабжали его новые друзья-целители. Под его нажимом Павлик даже попытался стать вегетарианцем, но выдержал всего неделю. Я очень надеялась, что интерес мальчика к оккультному бреду пропадет сам, но Геннадий запутал и запугал сына.
Однажды я не выдержала. Они сидели на кухне и рассуждали про какие-то печати, про вострубящего архангела, голос Павлика дрожал от страха.
– Хватит, совсем задурил ребенку голову своим Апокалипсисом.
Посмотри, как он напуган, хороша сказка на сон грядущий! Ты что, хочешь сделать из него такого же исусика, в которого превратился сам?
С треском отлетел в сторону стул. Геннадий вскочил, глаза его метали молнии.
– Ты, женщина, сосуд зла, что ты понимаешь своими куриными мозгами!
– Своими куриными мозгами я понимаю, что ребенку рано рассуждать на такие темы, а тебя пора сдать в дурдом, что я и сделаю, если ты не перестанешь калечить сына.
Наверное, он бы бросился на меня – желваки заходили на скулах, но тут подскочил Павлик, встал между нами:
– Как ты смеешь обижать маму, прекрати!
Из глаз сына катились крупные слезы. Каждому из нас досталось по тяжелому, пристальному взгляду. Геннадий захлопнул Библию и молча ушел в свою комнату. Павлик бросился в мои объятья.
– Мам, он не злой, просто он пытался мне объяснить про конец света.
А ты в него веришь?
– Насколько я понимаю, конец света будет нескоро. Бояться и высчитывать его приход глупо. Нужно жить, учиться в школе и радоваться жизни. Папа, кажется, забыл, как это делается.
Я уложила сына в кровать и долго гладила его по голове. Он все порывался мне рассказать об этих проклятых печатях и о том, что будет, когда они спадут. У меня голова шла кругом. Когда он заснул, я потихоньку выкрала Библию у Павлика из-под кровати (отец подарил на тринадцатилетие), пыталась читать, но ничего не поняла. Я чувствовала, что сын был серьезно напуган и толком объяснить свои страхи не мог.
– Давай сходим в церковь, поговоришь со священником.
– Нельзя, мам, папа не хочет, я не могу его расстраивать.
Что-то надо было делать. Мне казалось, что младший заражен бациллой сумасшествия, и я уже собралась отвести его к психиатру, но, словно почуяв опасность, Павлик на время охладел к Священному Писанию и начал читать книжки, которые обсуждать с ним было для меня одно удовольствие.
Он повзрослел, и я надеялась, что отцовская заумь стала ему не нужна. Но они общались, Геннадий не оставил своей идеи сделать из сына единомышленника. Библия снова на какое-то время поселилась под кроватью и так же незаметно исчезла. Вот все и шло волнами, пока не наступил конец света. Я долго старалась не замечать его приближения, но пришлось – жизнь заставила.
Перемены у нас в Таджикистане начались сразу после вывода войск из
Афгана. Закончившись официально, война продвинулась на тысячу километров в глубь СССР и охватила Таджикистан.
– Первый принцип: не входи. Второй: вошел – не уходи, – рассуждал дядя Степа.
Он успел повоевать, был легко ранен, вернулся в строй, затем был ранен второй раз и списан вчистую. К отставке ему дали орден Дружбы народов и полковничьи звездочки. И то, и другое он торжественно утопил в туалете. Война изменила его – все, что прежде любил, он столь же яро возненавидел.
Оценивая ситуацию, дядя Степа первый заявил:
– Пора драпать в Россию, здесь нам жить не дадут.
Погромы на улицах в феврале девяностого напугали город, но мы все еще думали, что обойдется. Тетя Катя получила повышение, она работала теперь в приемной самого Махкамова – первого секретаря ЦК и настроение мужа иначе как пораженческим не называла, они без конца ссорились. Слава богу, Саша к этому времени давно уехала из Душанбе и успела отучиться в краснодарском политехническом. На первом же курсе она влюбилась и, не испросив разрешения родителей, вышла замуж за местного парня. Она и теперь живет в Краснодаре, растит двух детей, все у нее в порядке.
Первый президент Таджикистана Набиев, выбранный в девяносто первом, вымел махкамовцев отовсюду – тетя Катя с трудом устроилась в районную библиотеку. Тут же пораженческие настроения овладели и ею, в семье воцарились мир и взаимопонимание. Проклятия в их доме сыпались на все и всех, я старалась бывать там как можно реже, тем более, что дядя Степа приютил семью брата из Курган-Тюбе: дядя Костя и тетя Рая чудом удрали с передовой в Душанбе в надежде пересидеть в столице тяжелые времена. Понятно, что вещи, квартиру и знаменитую коллекцию камней они в спешке бросили – сын Володя разместить их в комнате своей общаги никак не мог.
Оппозиция и Народный фронт замутили страну – ленинабадцы, сидевшие на самом верху, оказались под ударом сплоченных и рвущихся к власти кулябцев. Вспыхнула война, Набиев отрекся от президентства.
По улицам стало страшно ходить. Молодых ребят хватали дружинники и отправляли на фронт в Курган-Тюбе. Студенты митинговали. Продукты подорожали. Введенный таджикский рубл казался пародией на прежний рубль. В больницу стали привозить людей, раненных во время уличных столкновений, – доставалось всем, таджики нередко били таджиков, у одного клана к другому были давние счеты. Начался исход.
Геннадий словно не замечал творящегося вокруг, он почти не выходил из дому, молился и постился по убеждению – мы постились по нужде. За хлебом приходилось пробираться по улицам в комендантский час, почти что ползком. Мы становились в очередь, но хлеба все равно не видели
– мешки летели через головы, хлеб давали только своим. Какое-то время выручали запасы, питались, в основном, крупой и макаронами.
Фаршида и Сирожиддин осуждали смуту, детей старались на двор не пускать, но их старший Афи записался в отряд самообороны и дома почти не бывал. Фаршида молила за него Аллаха, как и за моих детей,
– в тревожном девяносто первом мы очень сблизились, даже Геннадий перестал смотреть на нее волком. На все мои страхи муж реагировал просто: “Хочешь – беги, тебя я не держу”. Страх, сомнение, недоверие и злость поселились в людях. В Россию потянулись по железной дороге контейнеры с барахлом.
Дядя Степа разрабатывал план отступления. Раздобыл списанный дизельный “Урал”, вместе с Вовкой и Валеркой они перебрали его по винтику, заново выкрасили, построили фанерный кунг в кузове, сварили и поставили в него буржуйку. В насмешку я называла грузовик “Ноевым ковчегом”.
Я боялась, как все, но работала: пока платили какие-то деньги, я должна была работать. Павлик ходил в школу, зато Валерка учебу забросил, пропадал в гараже дяди Степы. Я больше боялась за Валерку, его, семнадцатилетнего, легко могли заграбастать на войну. Беда случилась с Павликом. Его подстерегли около школы.
Я была дома, когда он появился, – все лицо, рубашка, брюки в крови.
Таджиков было четверо. Ножом ему полоснули по плечу, заточкой пробили щеку, прокололи язык и десну. Он не мог говорить, только плакал и мычал, с губ капала темно-красная пузырящаяся слюна.
Подоспевшие одноклассники отбили его – нападавшие таджики убежали, догонять ребята их побоялись.
Я вызвала “скорую”. Рана на плече оказалась неглубокой – ее легко зашили, щеку обработали. Вечером пришла Фаршида, принесла афганское мумие, через пять дней Павлик начал говорить. Геннадий пришел поздно, осмотрел заснувшего сына и вдруг сказал твердо:
– Ты права, Вера, собирай контейнеры – мы едем в Волочек.
Я зашла в больницу за трудовой, простилась в отделении. Неожиданно для меня многие плакали, разревелась и я. Старый Каримов обнял меня, как отец.
Деньги на контейнеры дал Сирожиддин – они с Фаршидой обещали присмотреть за нашей квартирой. Думаю, и теперь присматривают, я рада, если она им отошла. Многие продали квартиры за копейки, большинство бросило их просто так, я – почти подарила. Впрочем, без денег муллы нам было бы не подняться, продавать квартиру Геннадий отказался наотрез, верил, что мы сюда еще вернемся.
Время понеслось галопом: две недели паковки – книги, кастрюли, мебель, ожидание на товарной станции, взятки, ночные дежурства в очереди. Наконец, контейнер с барахлом ушел. Дядя Степа назначил день отъезда. Мы колебались, думали лететь, собирались покупать билеты. И тут умерла тетя Рая. В одночасье, легла спать и не проснулась – острая сердечная недостаточность. Мы похоронили ее на душанбинском кладбище: дядя Костя, Володька, дядя Степа, тетя Катя,
Геннадий, Павлик, Валерка и я. Помянули в роскошной цэковской квартире, разоренной, превращенной войной в общежитие. Через три дня у нее должен был смениться хозяин – дядя Степа продал ее за две тысячи долларов, что тогда считалось большой удачей.
– Вот так, мои дорогие, – сказал дядя Степа, – день на последние сборы, послезавтра выезжаем.
Билетов в кассах “Аэрофлота” не было, мы встали на лист ожидания.
Тут же меня свели со спекулянтом – за три цены можно было улететь хоть сегодня. Таких денег не нашлось, это решило дело.
Ранним мартовским утром дизельный “Ноев ковчег”, груженный тремя семьями, выехал из Душанбе. Дядя Степа сидел за рулем, за спиной лежал его карабин с оптическим прицелом, подаренный ему в счастливые времена каким-то проезжим генералом.
Но вот чего я не знала, что тщательно скрывалось от нас, женщин, – в кунге был припрятан автомат. Наши мужики запаслись на все случаи жизни, и, как оказалось, не зря.
Ярко светило бешеное мартовское солнце, воздух был прохладный и чистый, в сторону гор, подобно библейской голубке, летела стая сизарей. Мы ненавидели эти горы, они забрали все, что мы им отдали, мы мечтали о российских просторах, о незнакомой зелени лесов, о земле, не иссушенной солнцем, о людях, не бреющих голов. Мы драпали под ярким весенним солнцем, и страх еще не покинул наши сердца.
Плексигласовые окна в кунге были открыты, я стояла у одного, Павлик
– у другого. На ухабах машину трясло – танки и тяжелая техника разбили старый советский асфальт.
Часть третья
Небо в Таджикистане бездонное. Чем выше поднимаешься в горы, тем выше купол над твоей головой. Если задуматься, безмятежность синевы страшит не меньше непроглядного мрака. Серебристо-голубой и черный – две стороны зеркала: амальгама и подложка, только зеркало неба особенное – оно не отражает, а вбирает, не показывает, а рассматривает. Чистый воздух, искрящийся снег, тающие ледники.
Человек убегает из точки А в точку Б. Тысячи тысяч раз наблюдали дневная тишина и ночная тишина подобное бегство. Я стояла у окна, смотрела вверх, словно искала там предсказание пути, но ничего не увидела. Сердцем, зеркалом души, как называют его мусульмане, приняв неизбежное, я немного успокоилась, переключилась, слушала надсадный рев машины, взбирающейся по серпантину все выше и выше. “Урал” продолжал двигаться по дороге в точку Б, далекую, лежащую под другими небесами.
В стране шла гражданская война. “Урал” полз от перевала к перевалу по горным дорогам. Машин встречалось мало. Дважды нас останавливали на блокпостах, но со своими бывший полковник погранслужбы легко находил общий язык. Документы на машину были исправны – он хорошо заплатил в душанбинском ГАИ, нас пропускали без взяток.
Проехали перевал Анзоб, оставили позади поворот на Пенджикент, проскочили, не останавливаясь, Шахристан, впереди были Ура-Тюбе и
Зафарабад – граница с Сырдарьинской областью Узбекистана. Здесь нас и подловили.
На пустынной трассе, перекрывая движение, стоял “жигуленок”. Его охраняли два таджика с автоматами Калашникова. Старший, с большой седой бородой, поднял автомат, второй держал оружие нацеленным на грузовик.
– Гена, готовность номер один, клади всех на пол! – скомандовал дядя
Степа.
В кабине с ним сидел Володька, остальные – в кузове.
Геннадий, надо отдать ему должное, тут же преобразился, вытащил из-под матраса автомат, всех нас заставил лечь на пол, передернул затвор, встал у левого окна. Автомат он держал низко – пикет на дороге оружия не видел. Притормозив у “жигуленка”, дядя Степа выглянул в окно, мирно спросил:
– Какие проблемы, ако?
– Проверка, вылезай из машины все.
Дядя Степа втопил газ – “Урал” рванулся вперед, смял младшего, откинул и сильно покорежил “жигуленок”, старший успел отскочить вправо. Из кювета выскочили еще четверо, открыли беглый огонь.
Несколько пуль прошили фанерный кунг, пробили лобовое стекло. Я ничего не видела, лежала, навалившись на Павлика, закрывала его телом. Потом мне рассказали: их старшего Геннадий расстрелял очередью.
“Урал” помчался по дороге. До глубокой темноты Геннадий простоял у открытой двери, высматривал преследователей, но, видно, догонять нас побоялись.
Ура-Тюбе мы проехали медленно и чинно, как на параде, чтобы не вызывать подозрений, и, как только город остался позади, дядя Степа снова припустил. Чудом не пострадали ни люди, ни машина – пробитое пулей лобовое стекло, четыре дырки в фанерном кунге не в счет, – бандиты не ожидали сопротивления.
Зафарабад проехали ночью, милицейский пост с приданным ему взводом солдатиков принял мзду и пожелал нам счастливого пути. Таджикистан остался позади.
Съехали с дороги, сделали привал, Геннадий разжег костер. Мужчины обсуждали бой, мы с тетей Катей готовили и в их разговорах не участвовали.
Во время трапезы дядя Степа вдруг сказал, что очередь Геннадия, пущенная почти в упор, разорвала бандита, как гнилую дыню, и добавил с ухмылкой:
– Как там гурии в раю мозги по клочкам собирать будут, не представляю.
Геннадий наскоро поел и ушел в кузов. Когда я заглянула туда, он стоял на коленях, молился, но, заметив меня, сделал вид, что роется в спальнике. В ту ночь я легла с ним рядом, но он спал или притворялся спящим, слишком уж ровным было дыхание. Всю дорогу – девять тяжелых дней – он был молчалив, отвечал односложно, нес положенную вахту у окна, спокойный, собранный, погруженный в свои переживания.
Гулистан, Бахт, Сырдарья, Ташкент, плоские киргизские степи -
Чимкент, Кзыл-Орда – дорога, идущая по берегу мутной Сырдарьи, поля, голые сады, невозделанные пустоши. Пыль, скрипящий на зубах песок.
Аральск, Актюбинск, поворот вниз по карте на Октябрьск, Сагыз с напоенной снегами одноименной рекой, бурной и мелководной, Гурьев, мост через реку Урал, последние четыре сотни километров до российской Котяевки.
Много раз потом я смотрела на карту, пыталась вспомнить, что и когда происходило в пути. Но все слилось, стерлось – пустые дороги, редкие попутные и встречные машины, люди, бензоколонки, телеги и трактора, волы, лошади, верблюды, отары овец, худые лисы на длинных ногах, провожающие нас настороженным взглядом суслики, застывшие у норок, и парящие в небе степные орлы. Готовка на кострах, вода из алюминиевых канистр, теплая, с привкусом металла, трясущийся пол, застеленный грязными матрасами, мои мальчики, возбужденные и смертельно уставшие, молчаливый Геннадий, Володя и дядя Степа, посменно сидящие за рулем, прибитые и подавленные дядя Костя и тетя Катя.
Котяевка – ничем не приметное село. Перевалив границу, мы затормозили у поста ДПС, высыпали из машины и, не сговариваясь, заорали: “Ура!”. Патрульные гаишники даже опешили, но, разобравшись в чем дело, посмеялись вместе с нами, пожелали счастья и удачи. Ноев ковчег прибыл в Россию.
Одно радовало – Павлик, почуяв заботу, потянулся к отцу. Геннадий теперь стал адептом чистоты – дважды в день делал влажную уборку.
Окна открывались настежь даже зимой; воздух, вода, солнце, травки – все правильно, но неверно было в его перевернувшемся мозгу.
Одно из таких проветриваний и скосило Павлика – у него вдруг поднялась высокая температура, и я силой увезла его в больницу.
Павлик заболел воспалением легких. Врачи сначала испугались, что рванула туберкулема, но, слава богу, обошлось. Тем не менее синклит постановил – операции не избежать. Павлику удалили верхнюю долю левого легкого.
Геннадий обрушил на мою голову миллион проклятий – он бесновался всю ночь. Невыспавшаяся, разбитая, я пошла на работу, заглянула к
Павлику в палату – он держался молодцом, лечащий врач обещал скоро снять швы. В ординаторской меня ждал сюрприз – приехал Витя Бжания.
Вечером он пригласил меня в кафе. Я была рада его видеть.
12
Витя принадлежит к тому же типу мужчин, что и ако Ахрор, – невысокий, худой и жилистый, не меняющийся с возрастом, только теперь он стал совершенно седым, что, на мой взгляд, его красит. Он и сейчас не забывает делать по утрам зарядку и обливается холодной водой. Я редко видела его усталым и никогда подавленным, он умеет скрывать эмоции, ко всем всегда внимателен, любит и умеет слушать.
Больные в отделении обожают его, у Вити всегда есть для них время.
При этом он может быть по-военному строг, что тоже необходимо пациенту на койке, – разумная дисциплина, вызывая почтение и трепет, на время заставляет отвлечься от тяжелых мыслей. Теперь, когда оперирующий профессор уделяет пациенту все меньше внимания, спихивая его со своими страхами и переживаниями на палатного врача, такое поведение заведующего отделением – явление довольно редкое, а ведь это, думаю, основа терапии.
С близкими Виктор мягок, его глаза излучают тепло. Он использует слова в самом крайнем случае, любит слушать и напоминает мне породистого скакуна, волю, гнев, теплоту или радость от встречи с которым всегда ощутишь по проникающему внутрь тебя взгляду. Виктор говорит предельно четко, даже скупо, что не знающих его иногда ставит в тупик, заставляет пускаться в длинные извинения.
Тогда, в кафе, Виктор подарил мне букет алых роз, сам открыл шампанское и просто сказал:
– Давай за встречу, я часто думаю о тебе, Вера.
С Геннадием мы в кафе не ходили, мне было приятно, я расслабилась, хотя, зная Виктора, понимала, что он скоро перейдет к делу.
Горе свое он доложил, как рапорт на вечерней поверке:
– Четыре дня назад похоронил маму, пробуду здесь до девятого дня, потом вернусь в Москву к больным и диссертации.
Мать умерла от инфаркта, он, кардиохирург, ничем не сумел ей помочь, переезжать в Москву мать отказывалась категорически.
– Ты говоришь, я стал строгий – вот мама была строгая, жаль, ты ее почти знала.
Еле заметно улыбнулся. Я не сдержалась, взяла его руку, почти машинально, как брала ее сотни раз у испуганных, обессилевших больных, принялась массировать пальцы. Я долго говорила про Павлика, про Валерку, про стареющего Каримова, которого выживают молодые и наглые. Он вдруг оборвал меня на полуслове, вырвал руку. Глядя мне прямо в глаза, начал по пунктам:
– Ты должна поехать со мной в Москву. Как ты можешь жить с этим ничтожеством?
Простыми медицинскими терминами обрисовал портрет Геннадия:
– Алкоголик – тот же наркоман, изменения в мозгу необратимы.
Что-то незримо изменилось – его жалость, замаскированная под трезвый расчет, вмиг охладила пыл встречи, я чувствовала, как против воли деревенеют мои конечности, стынут виски. Заболела голова, я слегка щурила глаза, он принял это за выражение обиды и только распалился, бросился в наступление. Так много слов он не говорил мне никогда.
Ему было куда нас забрать – в Москве он получил двухкомнатную квартиру. Он обещал работу, туберкулезную больницу имени
Достоевского Павлику – лучший тубдиспансер страны, все было логично и продумано до мелочей. В конце так же четко, как излагал предыдущие доводы, ударил бронебойным:
– Вера, я люблю тебя всю жизнь, обещаю – мальчики станут моими сыновьями.
Он замолчал, я видела, что теперь ему некуда девать руки, он терзал бумажную салфетку, отщипывал от нее по кусочку, как от лепешки, катал шарик и бросал его в пепельницу.
– Витенька, не могу.
– Почему?
– Судьба.
Он отпил кофе, переключился на свой институт, рассказал про диссертацию и даже заставил меня смеяться над смешным анекдотом.
Проводил до дома. Мы шли молча – была на удивление мягкая зимняя ночь. Я вспомнила Нара: он тоже провожал меня до дядюшкиного дома и так же одним словом разрушил все мои замыслы.
У подъезда Виктор дал мне листок с телефонами – служебным и домашним, – я отметила, что он запасся ими заранее. Мне стало его жалко. Я чмокнула его в щеку, нырнула в подъезд. Поднялась по лестнице на второй этаж, прижалась к окну, стекло было заиндевевшее.
Я продышала глазок, выглянула, Виктор стоял у детской песочницы, задрав голову, смотрел на мои окна. Потом повернулся и решительно зашагал прочь.
В квартире было тихо, я пробралась на кухню. Голова так и не прошла, надо было принять тройчатку. У окна молча стоял Геннадий. Он медленно повернулся ко мне, и я сразу поняла – все видел.
– Это Витя Бжания, он приехал хоронить мать.
– Иди спать, уже поздно.
Ни слова не добавил, ушел к себе в комнату.
Я запила таблетку, села на табурет, обхватила голову руками. Очень хотелось заплакать, но не смогла. Не знаю, сколько я просидела, головная боль отступила. Я пошла по коридору, медленно, как идут на эшафот, считала про себя шаги. Замерла у мужниной двери. Положила руку на латунную ручку. Металл был холодный и тяжелый. Все было тихо в доме – дети спали. Я не открыла его дверь, хотя уверена была, что он не спит, постояла и отступила, добрела до детской. Легла в свою постель и долго смотрела в потолок, на котором колыхались тени от горящего у детской кровати ночника.
Тишина была такая, какую мне редко доводилось слышать, разве только в детстве, когда мама, укутав меня в одеяло, целовала в лоб, крестила его, как солила муку для котлет, и говорила: “Спи, Вера,
Бог тебя оградит”. Я пыталась услышать Бога, не слова – дыхание, но все было укутано, как одеялом, ватной тишиной. Думала я о странном слове “оградит”, мне казалось, что большой Бог ходит по земле, как
Дед Мороз, и строит ограды вокруг домов. Ограды эти были из густого облака, и Бог лепил их руками, мял и кидал, как кидают сырую пахсу на прохудившийся забор-дувал, и эти облачные стены тут же застывали, принимали столь же невероятные очертания, что и облака в небе. Если
Бог был в хорошем настроении, стены выходили смешными, если он был уставшим и невыспавшимся, ограды получались так себе, как
“каля-маля” ребенка, дорвавшегося до цветных карандашей и бумаги.
Почему я должна бояться чего-то невидимого, существующего, в другом измерении? По моим представлениям, самое страшное было здесь, рядом, на земле. Тишина вокруг убаюкивала, размягчала, по телу разлилась приятная теплота. Я даже произнесла свою нехитрую молитву:
“Отче-Бог, помоги моему несчастному мужу, моим детям Валерке и
Павлику и всем моим дорогим и любимым, помоги особо Вите Бжания, а мне как хочешь. Аминь Святого Духа”.
13
Может, стоило нажать на ручку? Умом я понимаю, что Геннадий, как и я, надеялся повернуть время вспять. В тот вечер у окна он был прежним, тем, кто, лежа на больничной койке, загипсованный и беспомощный, поразил меня своей силой, тем, кто привык и умел справляться со своими слабостями. Он ревновал к призракам, почуяв соперника, смолчал. Я растерялась и ждала от него действия.
Я говорила себе, что пытаюсь ради детей склеить то, что склеить невозможно, я врала себе, я еще чего-то ждала. Витя Бжания, с которым, возможно, я бы жила спокойно и защищенно, был мне подружкой, верной и бескорыстной, Геннадий был мужем. Межкомнатная перегородка разделила нас, дверь не открылась.
Наутро он был мрачен, отказался есть чуть подгоревшую
“канцерогенную” яичницу и, не сдержавшись, вывалил на меня при детях все, что думал, – опять я была бросившей детей, холодной, любящей только себя рыбиной.
Я уплыла на работу, вильнув хвостом, глухая к его истерике, и целый день просидела с больными. Вечером привезли смешного дедку-гномика с тяжелейшей астмой. Я взяла ночную смену, подменила заболевшую сестру и осталась с ним до утра, просидела у койки, не смыкая глаз, купируя приступы, гладила его сморщенное личико, похожее на ссохшуюся тыкву.
Я кланялась, как деревянная птичка из часового домика, с табуретки к кровати, отсчитывая поклонами не годы – часы жизни, что осталось ему прожить. Дедка умильно морщил нос, как мой Павлик, когда я кормила его грудью.
Наше противостояние, конечно, отражалось на детях. Валерка был из породы кукушат – он почти не жил дома, пропадал сначала в авиамодельном кружке, потом стал заниматься мотокроссом. Не знаю, как он там гонял, он никогда не хвастался победами, почетные грамоты и кубки прятал в свой шкаф и запирал на ключ, зато до поздней ночи пропадал в гаражах, приходил грязный и усталый и, если я готова была его слушать, сообщал мне важные сведения: как они увеличили мощность на “Яве” у Андрюшки Грина, какой карбюратор поставили Димке
Москвитину. Гайки, амортизаторы, перепаянные наискось глушители притягивали его, заполняли все пространство комнаты. Наставления, иконки, молитвы и разговоры Геннадия о душевной чистоте отскакивали от него, как галька от “уазика” отставного полковника Диденко, который они покрасили по юбку в три слоя защитной “антигравийкой”.
Другое дело Павлик. Отец пересказывал ему Библию и всякие книжонки, которыми снабжали его новые друзья-целители. Под его нажимом Павлик даже попытался стать вегетарианцем, но выдержал всего неделю. Я очень надеялась, что интерес мальчика к оккультному бреду пропадет сам, но Геннадий запутал и запугал сына.
Однажды я не выдержала. Они сидели на кухне и рассуждали про какие-то печати, про вострубящего архангела, голос Павлика дрожал от страха.
– Хватит, совсем задурил ребенку голову своим Апокалипсисом.
Посмотри, как он напуган, хороша сказка на сон грядущий! Ты что, хочешь сделать из него такого же исусика, в которого превратился сам?
С треском отлетел в сторону стул. Геннадий вскочил, глаза его метали молнии.
– Ты, женщина, сосуд зла, что ты понимаешь своими куриными мозгами!
– Своими куриными мозгами я понимаю, что ребенку рано рассуждать на такие темы, а тебя пора сдать в дурдом, что я и сделаю, если ты не перестанешь калечить сына.
Наверное, он бы бросился на меня – желваки заходили на скулах, но тут подскочил Павлик, встал между нами:
– Как ты смеешь обижать маму, прекрати!
Из глаз сына катились крупные слезы. Каждому из нас досталось по тяжелому, пристальному взгляду. Геннадий захлопнул Библию и молча ушел в свою комнату. Павлик бросился в мои объятья.
– Мам, он не злой, просто он пытался мне объяснить про конец света.
А ты в него веришь?
– Насколько я понимаю, конец света будет нескоро. Бояться и высчитывать его приход глупо. Нужно жить, учиться в школе и радоваться жизни. Папа, кажется, забыл, как это делается.
Я уложила сына в кровать и долго гладила его по голове. Он все порывался мне рассказать об этих проклятых печатях и о том, что будет, когда они спадут. У меня голова шла кругом. Когда он заснул, я потихоньку выкрала Библию у Павлика из-под кровати (отец подарил на тринадцатилетие), пыталась читать, но ничего не поняла. Я чувствовала, что сын был серьезно напуган и толком объяснить свои страхи не мог.
– Давай сходим в церковь, поговоришь со священником.
– Нельзя, мам, папа не хочет, я не могу его расстраивать.
Что-то надо было делать. Мне казалось, что младший заражен бациллой сумасшествия, и я уже собралась отвести его к психиатру, но, словно почуяв опасность, Павлик на время охладел к Священному Писанию и начал читать книжки, которые обсуждать с ним было для меня одно удовольствие.
Он повзрослел, и я надеялась, что отцовская заумь стала ему не нужна. Но они общались, Геннадий не оставил своей идеи сделать из сына единомышленника. Библия снова на какое-то время поселилась под кроватью и так же незаметно исчезла. Вот все и шло волнами, пока не наступил конец света. Я долго старалась не замечать его приближения, но пришлось – жизнь заставила.
14
Перемены у нас в Таджикистане начались сразу после вывода войск из
Афгана. Закончившись официально, война продвинулась на тысячу километров в глубь СССР и охватила Таджикистан.
– Первый принцип: не входи. Второй: вошел – не уходи, – рассуждал дядя Степа.
Он успел повоевать, был легко ранен, вернулся в строй, затем был ранен второй раз и списан вчистую. К отставке ему дали орден Дружбы народов и полковничьи звездочки. И то, и другое он торжественно утопил в туалете. Война изменила его – все, что прежде любил, он столь же яро возненавидел.
Оценивая ситуацию, дядя Степа первый заявил:
– Пора драпать в Россию, здесь нам жить не дадут.
Погромы на улицах в феврале девяностого напугали город, но мы все еще думали, что обойдется. Тетя Катя получила повышение, она работала теперь в приемной самого Махкамова – первого секретаря ЦК и настроение мужа иначе как пораженческим не называла, они без конца ссорились. Слава богу, Саша к этому времени давно уехала из Душанбе и успела отучиться в краснодарском политехническом. На первом же курсе она влюбилась и, не испросив разрешения родителей, вышла замуж за местного парня. Она и теперь живет в Краснодаре, растит двух детей, все у нее в порядке.
Первый президент Таджикистана Набиев, выбранный в девяносто первом, вымел махкамовцев отовсюду – тетя Катя с трудом устроилась в районную библиотеку. Тут же пораженческие настроения овладели и ею, в семье воцарились мир и взаимопонимание. Проклятия в их доме сыпались на все и всех, я старалась бывать там как можно реже, тем более, что дядя Степа приютил семью брата из Курган-Тюбе: дядя Костя и тетя Рая чудом удрали с передовой в Душанбе в надежде пересидеть в столице тяжелые времена. Понятно, что вещи, квартиру и знаменитую коллекцию камней они в спешке бросили – сын Володя разместить их в комнате своей общаги никак не мог.
Оппозиция и Народный фронт замутили страну – ленинабадцы, сидевшие на самом верху, оказались под ударом сплоченных и рвущихся к власти кулябцев. Вспыхнула война, Набиев отрекся от президентства.
По улицам стало страшно ходить. Молодых ребят хватали дружинники и отправляли на фронт в Курган-Тюбе. Студенты митинговали. Продукты подорожали. Введенный таджикский рубл казался пародией на прежний рубль. В больницу стали привозить людей, раненных во время уличных столкновений, – доставалось всем, таджики нередко били таджиков, у одного клана к другому были давние счеты. Начался исход.
Геннадий словно не замечал творящегося вокруг, он почти не выходил из дому, молился и постился по убеждению – мы постились по нужде. За хлебом приходилось пробираться по улицам в комендантский час, почти что ползком. Мы становились в очередь, но хлеба все равно не видели
– мешки летели через головы, хлеб давали только своим. Какое-то время выручали запасы, питались, в основном, крупой и макаронами.
Фаршида и Сирожиддин осуждали смуту, детей старались на двор не пускать, но их старший Афи записался в отряд самообороны и дома почти не бывал. Фаршида молила за него Аллаха, как и за моих детей,
– в тревожном девяносто первом мы очень сблизились, даже Геннадий перестал смотреть на нее волком. На все мои страхи муж реагировал просто: “Хочешь – беги, тебя я не держу”. Страх, сомнение, недоверие и злость поселились в людях. В Россию потянулись по железной дороге контейнеры с барахлом.
Дядя Степа разрабатывал план отступления. Раздобыл списанный дизельный “Урал”, вместе с Вовкой и Валеркой они перебрали его по винтику, заново выкрасили, построили фанерный кунг в кузове, сварили и поставили в него буржуйку. В насмешку я называла грузовик “Ноевым ковчегом”.
Я боялась, как все, но работала: пока платили какие-то деньги, я должна была работать. Павлик ходил в школу, зато Валерка учебу забросил, пропадал в гараже дяди Степы. Я больше боялась за Валерку, его, семнадцатилетнего, легко могли заграбастать на войну. Беда случилась с Павликом. Его подстерегли около школы.
Я была дома, когда он появился, – все лицо, рубашка, брюки в крови.
Таджиков было четверо. Ножом ему полоснули по плечу, заточкой пробили щеку, прокололи язык и десну. Он не мог говорить, только плакал и мычал, с губ капала темно-красная пузырящаяся слюна.
Подоспевшие одноклассники отбили его – нападавшие таджики убежали, догонять ребята их побоялись.
Я вызвала “скорую”. Рана на плече оказалась неглубокой – ее легко зашили, щеку обработали. Вечером пришла Фаршида, принесла афганское мумие, через пять дней Павлик начал говорить. Геннадий пришел поздно, осмотрел заснувшего сына и вдруг сказал твердо:
– Ты права, Вера, собирай контейнеры – мы едем в Волочек.
Я зашла в больницу за трудовой, простилась в отделении. Неожиданно для меня многие плакали, разревелась и я. Старый Каримов обнял меня, как отец.
Деньги на контейнеры дал Сирожиддин – они с Фаршидой обещали присмотреть за нашей квартирой. Думаю, и теперь присматривают, я рада, если она им отошла. Многие продали квартиры за копейки, большинство бросило их просто так, я – почти подарила. Впрочем, без денег муллы нам было бы не подняться, продавать квартиру Геннадий отказался наотрез, верил, что мы сюда еще вернемся.
Время понеслось галопом: две недели паковки – книги, кастрюли, мебель, ожидание на товарной станции, взятки, ночные дежурства в очереди. Наконец, контейнер с барахлом ушел. Дядя Степа назначил день отъезда. Мы колебались, думали лететь, собирались покупать билеты. И тут умерла тетя Рая. В одночасье, легла спать и не проснулась – острая сердечная недостаточность. Мы похоронили ее на душанбинском кладбище: дядя Костя, Володька, дядя Степа, тетя Катя,
Геннадий, Павлик, Валерка и я. Помянули в роскошной цэковской квартире, разоренной, превращенной войной в общежитие. Через три дня у нее должен был смениться хозяин – дядя Степа продал ее за две тысячи долларов, что тогда считалось большой удачей.
– Вот так, мои дорогие, – сказал дядя Степа, – день на последние сборы, послезавтра выезжаем.
Билетов в кассах “Аэрофлота” не было, мы встали на лист ожидания.
Тут же меня свели со спекулянтом – за три цены можно было улететь хоть сегодня. Таких денег не нашлось, это решило дело.
Ранним мартовским утром дизельный “Ноев ковчег”, груженный тремя семьями, выехал из Душанбе. Дядя Степа сидел за рулем, за спиной лежал его карабин с оптическим прицелом, подаренный ему в счастливые времена каким-то проезжим генералом.
Но вот чего я не знала, что тщательно скрывалось от нас, женщин, – в кунге был припрятан автомат. Наши мужики запаслись на все случаи жизни, и, как оказалось, не зря.
Ярко светило бешеное мартовское солнце, воздух был прохладный и чистый, в сторону гор, подобно библейской голубке, летела стая сизарей. Мы ненавидели эти горы, они забрали все, что мы им отдали, мы мечтали о российских просторах, о незнакомой зелени лесов, о земле, не иссушенной солнцем, о людях, не бреющих голов. Мы драпали под ярким весенним солнцем, и страх еще не покинул наши сердца.
Плексигласовые окна в кунге были открыты, я стояла у одного, Павлик
– у другого. На ухабах машину трясло – танки и тяжелая техника разбили старый советский асфальт.
Часть третья
1
Небо в Таджикистане бездонное. Чем выше поднимаешься в горы, тем выше купол над твоей головой. Если задуматься, безмятежность синевы страшит не меньше непроглядного мрака. Серебристо-голубой и черный – две стороны зеркала: амальгама и подложка, только зеркало неба особенное – оно не отражает, а вбирает, не показывает, а рассматривает. Чистый воздух, искрящийся снег, тающие ледники.
Человек убегает из точки А в точку Б. Тысячи тысяч раз наблюдали дневная тишина и ночная тишина подобное бегство. Я стояла у окна, смотрела вверх, словно искала там предсказание пути, но ничего не увидела. Сердцем, зеркалом души, как называют его мусульмане, приняв неизбежное, я немного успокоилась, переключилась, слушала надсадный рев машины, взбирающейся по серпантину все выше и выше. “Урал” продолжал двигаться по дороге в точку Б, далекую, лежащую под другими небесами.
В стране шла гражданская война. “Урал” полз от перевала к перевалу по горным дорогам. Машин встречалось мало. Дважды нас останавливали на блокпостах, но со своими бывший полковник погранслужбы легко находил общий язык. Документы на машину были исправны – он хорошо заплатил в душанбинском ГАИ, нас пропускали без взяток.
Проехали перевал Анзоб, оставили позади поворот на Пенджикент, проскочили, не останавливаясь, Шахристан, впереди были Ура-Тюбе и
Зафарабад – граница с Сырдарьинской областью Узбекистана. Здесь нас и подловили.
На пустынной трассе, перекрывая движение, стоял “жигуленок”. Его охраняли два таджика с автоматами Калашникова. Старший, с большой седой бородой, поднял автомат, второй держал оружие нацеленным на грузовик.
– Гена, готовность номер один, клади всех на пол! – скомандовал дядя
Степа.
В кабине с ним сидел Володька, остальные – в кузове.
Геннадий, надо отдать ему должное, тут же преобразился, вытащил из-под матраса автомат, всех нас заставил лечь на пол, передернул затвор, встал у левого окна. Автомат он держал низко – пикет на дороге оружия не видел. Притормозив у “жигуленка”, дядя Степа выглянул в окно, мирно спросил:
– Какие проблемы, ако?
– Проверка, вылезай из машины все.
Дядя Степа втопил газ – “Урал” рванулся вперед, смял младшего, откинул и сильно покорежил “жигуленок”, старший успел отскочить вправо. Из кювета выскочили еще четверо, открыли беглый огонь.
Несколько пуль прошили фанерный кунг, пробили лобовое стекло. Я ничего не видела, лежала, навалившись на Павлика, закрывала его телом. Потом мне рассказали: их старшего Геннадий расстрелял очередью.
“Урал” помчался по дороге. До глубокой темноты Геннадий простоял у открытой двери, высматривал преследователей, но, видно, догонять нас побоялись.
Ура-Тюбе мы проехали медленно и чинно, как на параде, чтобы не вызывать подозрений, и, как только город остался позади, дядя Степа снова припустил. Чудом не пострадали ни люди, ни машина – пробитое пулей лобовое стекло, четыре дырки в фанерном кунге не в счет, – бандиты не ожидали сопротивления.
Зафарабад проехали ночью, милицейский пост с приданным ему взводом солдатиков принял мзду и пожелал нам счастливого пути. Таджикистан остался позади.
Съехали с дороги, сделали привал, Геннадий разжег костер. Мужчины обсуждали бой, мы с тетей Катей готовили и в их разговорах не участвовали.
Во время трапезы дядя Степа вдруг сказал, что очередь Геннадия, пущенная почти в упор, разорвала бандита, как гнилую дыню, и добавил с ухмылкой:
– Как там гурии в раю мозги по клочкам собирать будут, не представляю.
Геннадий наскоро поел и ушел в кузов. Когда я заглянула туда, он стоял на коленях, молился, но, заметив меня, сделал вид, что роется в спальнике. В ту ночь я легла с ним рядом, но он спал или притворялся спящим, слишком уж ровным было дыхание. Всю дорогу – девять тяжелых дней – он был молчалив, отвечал односложно, нес положенную вахту у окна, спокойный, собранный, погруженный в свои переживания.
Гулистан, Бахт, Сырдарья, Ташкент, плоские киргизские степи -
Чимкент, Кзыл-Орда – дорога, идущая по берегу мутной Сырдарьи, поля, голые сады, невозделанные пустоши. Пыль, скрипящий на зубах песок.
Аральск, Актюбинск, поворот вниз по карте на Октябрьск, Сагыз с напоенной снегами одноименной рекой, бурной и мелководной, Гурьев, мост через реку Урал, последние четыре сотни километров до российской Котяевки.
Много раз потом я смотрела на карту, пыталась вспомнить, что и когда происходило в пути. Но все слилось, стерлось – пустые дороги, редкие попутные и встречные машины, люди, бензоколонки, телеги и трактора, волы, лошади, верблюды, отары овец, худые лисы на длинных ногах, провожающие нас настороженным взглядом суслики, застывшие у норок, и парящие в небе степные орлы. Готовка на кострах, вода из алюминиевых канистр, теплая, с привкусом металла, трясущийся пол, застеленный грязными матрасами, мои мальчики, возбужденные и смертельно уставшие, молчаливый Геннадий, Володя и дядя Степа, посменно сидящие за рулем, прибитые и подавленные дядя Костя и тетя Катя.
Котяевка – ничем не приметное село. Перевалив границу, мы затормозили у поста ДПС, высыпали из машины и, не сговариваясь, заорали: “Ура!”. Патрульные гаишники даже опешили, но, разобравшись в чем дело, посмеялись вместе с нами, пожелали счастья и удачи. Ноев ковчег прибыл в Россию.