Два года от зари до темна мальчики вкалывали за харч – щи, да каша, да чай вприкуску. Хозяин мясного дела купец третьей гильдии Крылов господин аккуратный, въедливый, копейка рупь бережет, но работников не материт, рук не распускает, да и щи при мясном заведении наваристые и досыта: ешь не хочу. Не то что у матушки: после мясоеда ни сала, ни солонины. Молоко и то снятое. Квартиранты творожное без сметаны не кушают, а их вон сколько! И все прожорливые.
   Через два года Аграфена Панкратьевна отправила в Москву на заработки и второго сына – Ваню. У Крылова Ивану не показалось, устроился на кондитерскую фабрику жестянщиком – коробки для леденцов мастерить. Одну такую, с вмятиной на донце, брату на Рождество подарил. В этот красивый «банк» Сашка Есенин и положил свои первые заработанные рублики.
   Не один Ваня, но и Миколка с Гришкой, с которыми Сашка Есенин в Москву прибыл, у купца Крылова не задержались. Почище, поденежней дело нашли. А он осел, к месту прирос, к чужому дому прижился. Товарищи в галантерейщики к себе сманивали. У нас, мол, и товар веселый, и публика чистая: портнихи, барышни с женских курсов, гимназистки, их теперь тоже шитью-кройке учат. Но тихоня опять заупрямился: не любит он перемен, башмаки новые – и те неизвестно какими окажутся, в каком месте мозолю натрут. Хозяин Сашкино постоянство сумел оценить, парню еще и восемнадцати не исполнилось, а он его в младшие приказчики вывел и жалованье хорошее положил. Теперь и жениться можно.
   Невесту себе Сашка Монах еще прошлым летом высмотрел, когда в Константиново на сенокос отпросился. Матушка, как сказал куда сватать идти, рассердилась: не по себе сук гнешь. Кто мы, Монахи? Голь перекатная, а кто Титовы?! Сила! Они завсегда первые, и лошади-то у них знатные, и дочь раскрасавица, и парни – годами мальцы, а косая сажень в плечах, и баржи у Федора – помнишь, какие были? Ну, сгорели, а может, поджег кто? Так ведь все остальное при нем, и земля, и хозяйство. Ну, почудит с горя и очухается, хваткий и здоров как бугай. Да и Танька ихняя не перестарок какой, шестнадцати, поди, нету. А мне, сам посуди, зачем такую невестку в дом брать? Нравную, гордую, в богачестве росшую? На рогатой козе не подъедешь. Не обломится тебе это золотце, сын, и не мечтай.
   Обломилось, однако. Вот только нехорошо как-то обломилось. Не ладно. Аграфена Панкратьевна, не переупрямив Александра, при первом же случае Татьяниной матери все-таки намекнула: мой-то старший по вашей красуле горюет, жениться надумал, при хорошем жалованье теперь, приказчик, подарки невесте в городском чемодане привез. Наталья Евтихиевна ни да, ни нет: это, мол, как отец скажет, а сама мимо глядит и губы поджимает, ясно же, что Титов скажет…
   Промахнулись в расчете матери, что Наталья, что Аграфена, в размышлении сплоховали. Все у Титовых супротив жениха: негоже, дескать, неровню в родню принимать. Татьяна – та в голос ревет: «Не хочу я в Монашки, с Сашкой только в молчанку играть!» А отец в гневе ей: «Что? Под юбку не лезет, за титьки не хапает? Пойдешь, дура, а не пойдешь, за вдовца силком выдам, чужим соплякам задницы подтирать!»
   Старшая сестра поэта, Екатерина, видимо, со слов матери неожиданное для домочадцев решение деда отдать единственную любимую дочь Монахам объясняет необузданностью вскидчивого его нрава. Между тем набросанный ею же словесный портрет Федора Андреевича (в уже упоминавшихся мемуарах) позволяет предположить, что причина не в его «самодурстве»: «Вся округа знала Федора Андреевича Титова. Умен в беседе, весел в пиру и сердит в гневе, дедушка умел нравиться людям… Дедушка со своими баржами был очень счастлив. Удача ходила за ним следом. Дом его стал полной чашей. В доме был работник и работница, хлеба своего хватало всегда до нови. Лошади и сбруя были лучшие в селе. В начале весны дедушка уезжал в Питер и плавал на баржах до глубокой осени. По обычаю мужиков, возвращающихся домой с доходом, полагалось благодарить Бога, и церковь наша получала от мужиков различную утварь: подсвечники, ковры, богатые иконы – все эти вещи мужики покупали в складчину. Дедушка был очень щедрым на пожертвования и за это был почитаем духовенством. В благодарность Богу за удачное плавание дедушка поставил перед домом часовню. У иконы Николая Чудотворца под праздники в часовне всегда горела лампада.
   После расчета с Богом у дедушки полагалось веселиться. Бочки браги и вино ставились около дома.
   – Пейте! Ешьте! Веселитесь, православные! – говорил дедушка. – Нечего деньгу копить, умрем – все останется. Медная посуда! Ангельский голосок! Золотое пение! Давай споем!
   Пел дедушка хорошо и любил слушать, когда хорошо поют. Веселье продолжалось неделю, а то и больше. Потом становилось реже, в базарные дни по вторникам, а к концу зимы и вовсе прекращалось за неимением денег. Тогда наступали черные дни в Титовом доме. То и дело слышались окрики дедушки:
   – Эй, бездомовники! Кто это там огонь вывернул?
   И начиналась брань за соль, спички, керосин. Все затихало в доме Титовых, когда дедушка был сердит».
   В пору «удачи» Титов наверняка относился к Никите Есенину и к жизненной его линии со снисходительным превосходством: это с чего ж ты такой бедный, ежели такой грамотный да трезвый? А вот теперь, когда и сам, разорившись, вынужден был отправить старшего из сыновей на заработки в город и саморучно взяться за косу и соху, они вроде как и сравнялись. Да и Сашка Монахов, у которого в отрочестве был «ангельский голосок», ему, любителю «золотого пения», не мог не нравиться. Еще в ту пору пригожего парнишку приметил, когда нынешний женишок пел в Константиновской церкви, а Федор Андреич – «с головой… трудной» от многодневного «хмеля» – туда захаживал. Не сторонкой, конечно, как в стихах Блока («Грешить бесстыдно, беспробудно, Счет позабыть часам и дням, И с головой от хмеля трудной Пройти сторонкой в Божий храм»), но все-таки, думаю, не без стеснения. К тому же у Титова глаз наметанный: девок, до сладкого греха охочих, в корогоде вмиг отличал. Вот и Танька из этаких – манкая. Мать, Наталья, в хозяйстве – черт, а на детей – раззява. Монах, ясное дело, не сторож, зато у Аграфены не побалуешь – строга. И в девках себя блюла и, овдовев, не скурвилась. Сам с похмелья подкатывался, ни-ни: гуляй, дескать, Федор, по другим дворам. Ничего, перемелется, да и с приданым лишка не просят, так, мелочь: перины-подушки. Вот только, мол, свадьбу на вашем конце, Федор Андреич, догуляем, у нас тесно. Что в дому, что в подворье, что окрест! Зато уж у вас, в Матове, гульбище, на Казанку особо – качели-карусели, баранки-пряники…
   Свадьбу сыграли с размахом, в престольный Константиновский праздник – на Казанскую. Тут уж Титовы не поскупились: пейте-ешьте, православные! Невеста, и та на пиру да на миру развеселилась. Это у Татьяны Федоровны отцовское и к старшему сыну перешло по наследству:
 
Чтобы с горем в пиру быть с веселым лицом…
 
   Впрочем, Есенину от деда (с материнской стороны) досталось не только «самое высшее в мире искусство» «казаться улыбчивым и простым» – «в житейскую стынь», при различных «утратах» «и когда тебе грустно». Ни долгожительного здоровья, ни основательной, прочной стати не перепало, зато титовское умение нравиться людям он и унаследовал, и приумножил. Юрий Тынянов как-то заметил: до двадцати лет Пушкин был сыном своего легкомысленного отца и племянником легковесного дядюшки Василия Львовича. Позднее, уже в Михайловском, поднялись из наследных потемок Ганнибаловы гены, тяжелые и страстные. Что-то похожее, кажется, произошло и с Есениным. Знавшие его в первой юности запомнили тихого, скромного, застенчивого и не очень уверенного в себе ясноглазого мальчика, который почему-то вежливо улыбался решительно всем. Таков он и на первом поэтическом автопортрете, польщенном, не без этого, но – похожем:
 
Тихий отрок, чувствующий кротко,
Голубей целующий в уста.
 
   И вдруг, после 1918-го, в пору альянса с имажинистами, в нем неожиданно прорезались не только «буйство и удаль», но и хозяйственная хватка деда-корабельщика. А когда перевалило за двадцать, обозначились и унаследованные по титовской линии резко-контрастные перепады настроений и чувствований: от буйства во хмелю – к черной «меланхолии», от неуемной щедрости (ешьте-пейте, православные!) к копеечной скупости. То на весь гонорар пир закатит, то взъярится на приятеля за то, что в его выходных штиблетах слинял…
   Но вернемся к началу предыстории – в жаркое лето 1892 года. В тесной, на курьих ножках избе Монахов – куча-мала. Иван, как прикатил на братову свадьбу, так и застрял, днем спит, ночью гуляет. Сестрицы молодожена тут же, на молодую пялятся, а подойти дичатся. Аграфена Панкратьевна убытки считает. Из-за Сашкиной женитьбы пришлось постояльцам отказать, Иван ни рубля не привез, хорошо, кой-что припасено-отложено. Но не безденежье томит вдовью душу. Сын к своей крале ровно кутенок ластится, а та мужнины руки отводит и лицом каменная.
   Федор Титов еще и потому торопился со свадьбой, что мечталось ему внучат потискать. Малышат – человечьих, лошадиных, овечьих – с детства жалел, а с беды, какую во гневе над младшим своим, Петрушей, сотворил, – с чердака скинул, дурачком сделал, – даже котят перестал сам топить. Да что-то Татьяна Федоровна радовать отца не спешила: первого на седьмом месяце скинула, второй и года не подышал – от крупа задохнулся. Вот и у них с Натальей та же напасть: за двенадцать лет супружества – только гробы, один другого короче, да могилки. Оттого и Татьяну, суеверы, в день родин окрестили. И помогло: ни одна хворь не цеплялась, и вот тебе на! По женской, родильной части вся в матушку: сама кровь с молоком, а приплод с брачком. И когда дочь очередного нежильца родила, даже смотреть на него не пошел, пока константиновский батюшка отец Иван, крестивший внука, не успокоил: этот, Федор Андреич, хоть и маленький, да живучий, и Татьяна веселая. Сергунька, говорит, по ночам не кричит, спокойный. Недолго Татьяна Федоровна веселилась-радовалась. Младший брат мужа Иван женился. Свекровь с новой невесткой что с дочкой единственной. А та, хитрая, не перечит, Аграфена поперечников не жалует. И было невтерпеж, невмочь стало: не свекровь – мачеха лютая, и это не так, и то не эдак. К отцу-братикам хоть и отпустит, а вдогонку брякнет: не девка, чтоб по гостям-то шлындать. На базар в Кузьминское попросилась, матушка на Троицу денежку подарила: себе, доча, пряник у туляков прикупи, а мальцу рубашонку. Так и в Кузьминское не можно! Дескать, сами со сметаной собрались, а ты полы в горнице вымой, с голиком, да дров натаскай, мужиков-то в дому один твой сосунок. Пробовала Татьяна мужу пожаловаться – молчит. До крика дошла – ни словечка. Трясти стала – плечом отодвинул и вон пошел. В дверях обернулся: в этом доме мать хозяйка, и воля на все ее, и деньги как отдавал раньше, так и буду отдавать, и с Иваном ей решать, не мое это дело и не твое. Молод братец, погулять охота, а для гулянки деньги нужны, не поумнеет – разделимся, но коли она скажет, а пока – терпи. И помни: с Ванькой делиться будем, я-то при матери останусь, в отцовом доме.
   Занятые своей распрей, родители сыном не затруднялись, не плачет – и ладно. Зимой за печкой вроде как домок у него, летом полушубок драный бросят под вишеньем, из соседнего сада пробравшимся, бесштанным усадят. И конька деревянного, титовским Петькой не доломанного, сунут. Серега коня побаивается – твердый, на пузо перевернется, за муравьями следит. Раз божью коровку увидел, то-то радости было! Вишня плохонькая, ни листовая, ни ягодная, а все тень, голову не напечет.
   Не только отцу-матери, и Аграфене Панкратьевне на догляд за младенчиком ни времени, ни охоты. Зато другая бабка, Наталья, и после заутрени заглянет, и обедню отстояв, завернет. Дочери очередной пятачок сунет, внука по светлым волосикам погладит, постоит-посмотрит: лицом вроде бы в нашу породу, а нравом да мастью – в ихнюю: тихий, всем улыбается. Мои бойкими были, крупными, а этот хлипкий, оно и понятно: при живых-то родителях сирота-забросыш. По свидетельству сестер поэта, Сергею не исполнилось и трех, когда Татьяна Федоровна, после крутой ссоры со свекровью, забрав сына, убежала к родителям. Бежала и плакала, хорошо, дождь начинался: вроде как от мокра убегает. Плакала, правда, больше от страха. А ну как отец запряжет Сивого и отвезет обратно на навозной телеге, принимай, мол, Панкратьевна! Твоего стада овца – паршивая, а твоя, и приплод твой. Федор Андреевич по-иному рассудил. Внука к себе взял, а дочь вздорную в Рязань, к городскому сыну с попутным шорником выслал: не хочешь свекрови угождать, чужой барыне послужи да братцу покланяйся, авось слаще покажется.
   Старшая сестра поэта Екатерина была убеждена, что ссоры между отцом и матерью происходили из-за денег: «Дядя Ваня ничего не присылал домой. Отец же присылал все, что заработает, Аграфене Панкратьевне. Из-за этого между ней и нашей матерью были ссоры. Отец очень любил свою мать и даже слышать не хотел о разделе с нею. Тогда наша мать ушла из дома и не жила с отцом пять лет. В 1904 году мать вернулась в дом Есениных, но мира не наступило, и так было до 1907 года, пока братья не разделились».
   Родственной этой версии (мать не жила с отцом, так как не смогла ужиться со свекровью и золовкой) несколько противоречит автобиография Есенина, написанная в 1922-м в Берлине для журнала «Новая русская книга»: «С двух лет, по бедности отца и многочисленности семейства, был отдан на воспитание довольно зажиточному деду по матери». Но это расхождение несущественное. Екатерина писала воспоминания, когда родителей уже не было в живых, Сергей – при их жизни. Ссоры из-за денег, уход матери из семьи – это тот сор, который негоже из избы выметать. Приличнее сослаться на самую простую причину разлада.
   Впрочем, не исключаю, что и сам поэт, и старшая его сестра ничего сознательно не утаивают, а объясняют нелады в семье так, как им было рассказано, в упрощенном варианте. В действительности, видимо, ситуация была более сложной. Константиновские старики, к примеру, утверждали: Танька Титова не по дури сбегла от мужа, это Монахи ее выгнали, когда узнали, что сноха снова брюхата и вроде как не от Сашки.
   Деревня – это деревня: хлебом не корми, а дай посплетничать, тем паче о первой на селе красавице. И все-таки дыма без огня не бывает… Зато утверждение поэта, что в двухлетнем возрасте был отдан на воспитание деду по матери, подтверждается множеством свидетельств. В том числе и воспоминаниями соседей Титовых. Они хорошо запомнили, что в раннем детстве их приглашали в дом к старикам Титовым – поиграть с их внуком. Вот что рассказывала Ф. А. Панфилову соседка Федора Андреевича и ровесница Есенина: «Я в доме у Ф. А. Титова. Играем в игрушки Сергея. У него деревянный конь. Редкостная по тем временам игрушка. На колесиках, с гривой. Не очень большой. Не очень дорогой. Но конь. Второе – пароход. Это была редкостная, привлекательная для нас игрушка».
   Необычные для деревни редкости специально для внука уже не покупались, для Титовых такие траты теперь не по карману, а сохранились от тех богатых времен, когда Федор Андреевич гостинцы возил мешками. В Божий храм – утварь, жене – рукодельный товар, ребятне – цацки. «Федор Андреевич Титов любил игрушки и привозил их из Питера целый мешок». (Е. А. Воробьева).
   О том, что отношения родителей поэта были куда более запутанными, чем утверждает семейная хроника, свидетельствуют и наконец-то найденные музейщиками и обнародованные в первом томе «Летописи жизни и творчества С. А. Есенина» метрические записи в церковных книгах Константиновского храма. Согласно этим документам, в июле 1898 года, то есть тогда, когда Сергею было почти три, Татьяна Федоровна родила дочь Ольгу, восприемницей которой была младшая сестрица Александра Никитича Пелагея. Впрочем, и этот факт можно истолковать двояко: и как опровержение зазорного слуха, и как его подтверждение – не в правилах Аграфены Панкратьевны выносить сор из избы. Да и девочка родилась такой вялой и слабенькой, что ее можно было и не принимать на семейный кошт. Повитуха вот так, прямо, и ляпнула роженице: не жилица, до годика не дотянет. И ошиблась. Ольга дотянула до двух с половиной. Правда, только потому, что дочь, как и сына, Татьяна отдала «на воспитание» Титовым, а сама уехала на заработки в Москву, где деверь устроил ее работницей на кондитерскую фабрику. В Москве, видимо, чуток потеплели и отношения супругов. Татьяна бывала у Александра Никитича на Строченовском, в общежитии при мясной лавке. Там, кстати, и подрабатывала, убираясь и стирая и на хозяев, и на работников. И когда вновь забеременела и родила девочку, еще более слабенькую, чем недавно похороненная Ольга, пересудов в Константинове не было. Языки заработали только тогда, когда, отрыдав на свежей детской могилке, Татьяна вернулась не в Москву, а в Рязань, где поступила в хороший дом «прислугой за все».
   Как жилось Татьяне Федоровне в Рязани, где, как известно, и пироги с глазами, мы не знаем. Ни дочерям, ни сыну о вольных годочках невеселой своей жизни она не рассказывала. Известно, правда, со слов крайне заинтересованного лица, что просила немилого мужа дать ей либо развод, либо паспорт, но Александр Никитич отказал. Даже тогда не пошел на разрыв, когда узнал стороной, что беглая жена нагуляла «выблядка». Но тут уж всполошились Титовы и, чтобы замять семейный позор, отыскали промеж обширной пятиюродной родни старую деву Екатерину Разгуляеву. Она-то и согласилась усыновить ребеночка. Приемная мать, видимо, выбирала и имя единоутробному брату будущего поэта. Вряд ли, будь на то воля Татьяны Федоровны, назвала бы она безотцовщину именем постылого мужа.
   Александр Разгуляев, не в пример детям Татьяны Титовой от Александра Есенина, был человеком заурядным: ни добр, ни зол, ни умен, ни глуп. Тем не менее именно его, а не гениального первенца, любила она той всепрощающей слепой любовью, какую принято называть материнской. Судя по неопубликованным воспоминаниям Александра Разгуляева, Сергей Есенин знал о его существовании и жалел мать, вынужденную жить в разлучении с «несчастным дитем». Спокойно вспоминают о незаконном братце и сестры поэта, дескать, дело давнее и привычное. Тем паче в семьях, где муж и жена десятилетиями живут практически врозь: она в деревне, он в городе – Москве, Питере, Рязани, Ревеле, Риге… Есенин, по-видимому, относился к этой давней истории иначе. Узнав, что Татьяна Федоровна тайком видится с разлюбезным своим Сашей и потихоньку отдает ему деньги, которые поэт посылал в Константиново, на строительство новой, взамен сгоревшей избы, Сергей Александрович (в 1925 году) написал отцу такое письмо, правда, неотосланное:
   «Дорогой отец! Пишу тебе очень сжато… Мать ездила в Москву вовсе не ко мне, а к своему сыну. Теперь я понял, куда шли эти злосчастные 3000 руб. Я все узнал от прислуги. Когда мать приезжала, он приходил ко мне на квартиру, и они уходили с ним чай пить. Передай ей, чтоб больше ее нога в Москве не была».
   Есенину почти тридцать, а реагирует он на «измену» матери, на то, что та приезжала в Москву повидаться со своим сыном, – а не с ним! – так, как могут обижаться подростки с ранимой душой. Это-то, кстати, и наводит на мысль, что поэт куда болезненнее переживал семейные неурядицы, чем казалось его сестрам. О том же свидетельствует одно из ранних стихотворений его, героине которого Есенин, и, думаю, не случайно, дал имя матери, повторив то, что говорили на селе, вспоминая и молодую Татьяну Федоровну («Хороша была необыкновенно. Первая красавица на селе»), и историю ее замужества: любила, мол, одного, а выдали за другого:
 
Хороша была Танюша, краше не было в селе,
Красной рюшкою по белу сарафан на подоле.
У оврага за плетнями ходит Таня ввечеру.
Месяц в облачном тумане водит с тучами игру.
 
 
Вышел парень, поклонился кучерявой головой:
«Ты прощай ли, моя радость, я женюся на другой».
Побледнела, словно саван, схолодела, как роса.
Душегубкою-змеею развилась ее коса.
 
 
«Ой ты, парень синеглазый, не в обиду я скажу,
Я пришла тебе сказаться: за другого выхожу».
Не заутренние звоны, а печальный переклик,
Скачет свадьба на телегах, верховые прячут лик.
 
 
Не кукушки загрустили – плачет Танина родня,
На виске у Тани рана от лихого кистеня.
Алым венчиком кровинки запеклися на челе —
Хороша была Танюша, краше не было в селе.
 
«Хороша была Танюша…», 1915(?)
   Героиня жестокой баллады гибнет, а кто конкретно ее убил – бросивший любовник или обманутый жених – автор не уточняет. Как и положено по закону жанра. С реальной Татьяной Федоровной самого страшного не случилось. К тридцати годам она подурнела и обабилась, потому и притихла, перестала бунтовать и, покорясь неласковой судьбе, вернулась в семью. Правда, поставила мужу два условия: пусть отделит Ивана и его мымру и выстроит новый дом, старый того и гляди рухнет. Александр на оба условия согласился, а со свекровью Татьяна не то чтобы помирилась, скорее смирилась. После внезапной смерти младшей любимой дочери Аграфена Панкратьевна так сдала, что превратилась в собственную тень: смотрит – не видит, слушает – не слышит. Даже рождению внучки Екатерины, крошечки-хаврошечки, до того бойкой и крепенькой, что и годочка не было, а с отцовых колен соскользнула и побежала, не обрадовалась. А вот Татьяну после новых родов как подменили: с рук Катьку не спускает, по ночам к люльке-качалке раз десять подойдет – дышит ли, не хрипит ли, перевернет поудобнее, одеялко поправит. Но все эти перемены произойдут ох как нескоро. А пока Сергей живет у Титовых. Мать из Рязани приезжает редко, а когда приезжает, ни ей, ни деду лучше на глаза не попадаться. Оба злые и ссорятся. Мать злее.
   Татьяне Федоровне и впрямь не до нежностей. Отец требует денег (целых три рубля!) на содержание законного сына. Девица Разгуляева просит полтора на прокорм незаконного. Такой суммы ей не заработать. В отчаянье Татьяна Федоровна кинулась было к брошенному мужу. Прикатила в Москву нарядная, коса короной, полушалок малиновый, в белых розанах, щеки кровь с молоком. Александр Никитич нехорошего не говорил, но деньги для Сергуньки отдавать Титовым отказался. Дескать, как отсылал жалованье матушке Аграфене Панкратьевне, так и теперь отсылаю. На все семейство, купно. Пусть у нее Федор Андреич и просит, ежели так обеднел, что при трех коровах одного внука прокормить не умеет.
   Прокормить внука Федор Титов, разумеется, мог и рубчики с непутевой дочери требовал не от скаредности, а для порядка. А еще от обиды. Смертно обидела его Татьяна. Какая девка была, а чем кончилось? Что до мальчишки, то Титов был, наверное, единственным из родичей будущего поэта, кому подкидыш не в тягость, а в нечаянную радость.
   В автобиографической версии, записанной в феврале 1921 года Ив. Ник. Розановым со слов поэта, Есенин сообщает: «В нашем краю много сектантов и старообрядцев. Дед мой, замечательный человек, был старообрядческим начетником. Книга не была у нас совершенно исключительным явлением, как во многих других избах. Насколько я себя помню, помню и толстые книги в кожаных переплетах». О том, что он из «старообрядческой семьи», Есенин говорил и Александру Блоку. Комментаторская традиция, отнеся процитированные высказывания к Федору Титову, считает, что Есенин, угадав интерес столичной интеллигенции к старообрядчеству, стал сочинять себе модную биографию. Вот как откомментирован записанный Розановым текст в четырехтомнике «Есенин в стихах и в жизни»: «Сведений о том, что дед Есенина был старообрядцем, нет. Но в окрестностях Константинова, в Спас-Клепиках, старообрядцы жили, и Есенин мог слышать от них духовные стихи». В том, что в воспоминаниях И. Н. Розанова речь идет о деде по материнской линии, убеждены почему-то и Ст. и С. Куняевы. Отсюда, видимо, и их реакция на записанный Иваном Никаноровичем есенинский рассказ о себе: «Дед поэта по матери, Федор Андреевич Титов, не был, вопреки уверениям внука, ни старообрядцем, ни начетником. Грамотой он владел еле-еле…»
   На мой же взгляд, рассуждения Куняевых – не что иное, как результат недостаточно внимательного вчитывания в текст и вдумывания в контекст. Ни при какой погоде Есенину и в голову бы не пришло называть Федора Титова, почетного прихожанина Константиновского храма, старообрядцем. Начетником, книжником и замечательным человеком он, судя по всему, считал другого, умершего деда – Никиту Осиповича. И ссылки на духовные стихи, которые поэт якобы мог слышать от живших в Спас-Клепиках старообрядцев, – аргумент натянутый. Есенин говорил Розанову не о песнях, а о книгах, и притом о книгах домашних. У полуграмотного Федора Андреевича старинных изданий, разумеется, не было. А вот от Никиты Осиповича книги наверняка остались, и именно такие, какие запомнил (младенческим оком) его гениальный внук: толстые, в кожаных переплетах. Дети Никиты Монаха в них конечно же не заглядывали, хотя и были грамотные. Не слишком, видимо, пеклись и об их сохранности, держали не в тайнике, а на виду, в доступном месте. Короче, в раннем детстве Есенин вполне мог оставшиеся от деда Никиты кожаные фолианты и перелистывать, и рассматривать, хотя прочесть, похоже что не успел. К 1904 году, когда его забрали из титовского в отчий дом, от книжных сокровищ Никиты Осиповича уже ничего не осталось. Часть книг Аграфена Панкратьевна за медный мусор уступила квартирантам, ведать не ведая, что русская старина вошла в большую моду и знающие люди платят за нее хорошие деньги. А то, что осталось из ветхого и потрепанного, пропало, когда после смерти матери (1909) отец поэта на месте обветшавшей двухэтажной избы выстроил новую.