Сложив все это вместе: и рассказы бабки Груни о том, каким замечательным человеком был покойный ее муж, а его, Сережи, дед, и как приходили к нему мужики побеседовать о земном и о божественном, – Есенин, видимо, и пришел к выводу, что Никита Осипович был старообрядцем. Иначе как объяснить: не пил, не курил и до двадцати восьми лет не женился, за что и прозван Монахом? А главная загадка – книги. Откуда они у простого крестьянина? Словом, Есенин не сочинял интересную биографию, а домысливал ее, пытаясь понять, от какой же яблони он яблочко и откуда у него не понятная что матери, что отцу любовь к книге?
   Впрочем, и другой его дед, Титов, хотя и был едва грамотным, немало поспособствовал тому, что сам поэт называл «пробуждением творческих дум». В автобиографической прозе о Федоре Титове сказано немного. Скупее, чем об озорных дядьях, учивших плавать, ездить верхом и драться, или о бабке по матери, любившей его без памяти. Вдалбливал-де старую патриархальную культуру, пел старинные заунывные песни, по субботам и воскресеньям пересказывал Библию. А вот судя по стихам, главным человеком в стране детства поэта был именно дед Федор, потому что, сам того не подозревая, растил своего единственного внука поэтом. Старшая из сестер Есенина вспоминает, что Сергей часто пересказывал ей свои разговоры с дедом. Правда, запомнила Екатерина только один, вот этот: «Дедушка с Сергеем спали на печке. Из окна на печку светила луна.
   – Дедушка, а кто это месяц на небе повесил?
   Дедушка все знал и не задумываясь отвечал:
   – Месяц? Его туда Феодосий Иванович повесил.
   – А кто такой Феодосий Иванович?
   – Феодосий Иванович сапожник, вот поедем с тобой во вторник на базар, я тебе покажу его – толстый такой».
   Эту лукавую дедову сказочку Есенин вставит в одну из своих маленьких поэм почти без изменений:
 
О месяц, месяц!
Рыжая шапка моего деда,
Закинутая озорным внуком на сук облака,
    Спади на землю…
    Прикрой глаза мои!
 
«Сельский часослов», 1918
   Действующим лицом оказывается дед Федор и в поэме «Октоих», созданной в тот промежуток краткий, когда Есенин верил, что, сбросив монархическое «иго», Россия станет Великой мужицкой Республикой, а его земляки («отчари»), получив наконец землю и волю, превратят ее в рай изобилия:
 
Осанна в вышних!
Холмы поют про рай.
И в том раю я вижу
Тебя, мой отчий край.
 
 
Под Маврикийским дубом
Сидит мой рыжий дед,
И светит его шуба
Горохом частых звезд.
 
   «И луна, и месяц, – писал страстный почитатель поэзии Есенина композитор и музыкальный критик Арсений Авраамов, – обычно употребляются вместо фонаря, для “светотени”, во свидетели ночных тайн… И так ведется из века в век… И вот пришел Сергей Есенин и, не успев напечатать трех сотен страниц, шутя, между “делом”, дал русской поэзии свыше полусотни незабываемых образов месяца-луны, ни разу не обмолвившись ни единым эпитетом… Не только “шаблонных” нет у него – свои собственные, новые он никогда не повторяет. Сам он – рог изобилия, образ его – сказочный оборотень».
   Какие из полусотни нешаблонных образов месяца-луны, типа «ягненочек кудрявый, месяц, гуляет в голубой траве», принадлежат Есенину, а какие придумал для внука Федор Титов, нам уже никогда не узнать. Да это не так уж и важно. Важнее запомнить, что отношение к образу как к сказочному оборотню, обращающемуся, как говаривали в старину, «в разные виды», для Есенина столь же органично, как и для его деда. Властная простота, с какой Федор Титов обращался (и общался) с пространством космоса, делая доступной малолетке «расстановку» небесных тел и сил, аукнулось не только в стихах, особенно в ранних, с мифологическим и фольклорным уклоном, но и в теоретическом трактате «Ключи Марии». Едва грамотный дед, сам того не подозревая, передал Есенину ключи к тайне «органической фигуральности», то есть образности как способу соображения понятий, а значит, и к поэзии русского языка: «Живя, двигаясь и волнуясь, человек древней эпохи не мог не задавать себе вопроса: откуда он, что есть солнце и вообще что есть обступающая его жизнь? Ища ответа во всем, он как бы искал своего внутреннего примирения с собой и миром. И разматывая клубок движений на земле, находя имя всякому предмету и положению… он решился теми же средствами примирить себя с непокорностью стихий и безответностью пространства. Примирение это состояло в том, что кругом он сделал доступную своему пониманию расстановку. Солнце, например, уподобилось колесу, тельцу и множеству других положений, облака взрычали, как волки, и т. д.»
   Почти на каждое из узаконенных фольклорной традицией уподоблений Есенин создает несколько вариаций: «Колесом за сини горы солнце тихое скатилось…», «Над крышею, как корова, хвост задрала заря…», «Облака лают, ревет златозубая высь…» Процитированные фигуральности настолько необычны, что их связь (соотнесенность) с первоисточником если и фиксируется (узнается), то лишь умозрительно, задним числом, по размышлении и припоминании. А первое впечатление – впечатление ошеломительной ереси, то бишь лирической дерзости и свежести непосредственного восприятия:
 
И невольно в мире хлеба
Рвется образ с языка:
Отелившееся небо
Лижет красного телка.
 

Глава третья
Сыплет черемуха снегом…
1898–1904

   Разумеется, дед, пусть и заботливый, – не отец, а бабушка – не мать. И все-таки изображать детство Есенина в жалостных сиротских тонах, как это делают некоторые биографы, вряд ли справедливо. В дедовом доме все вертится-вращается вокруг единственного ребенка, окружая его оберегом:
   «Бабушка любила меня изо всей мочи, и нежности ее не было границ. По субботам меня мыли, стригли ногти и гарным маслом гофрили голову, потому что ни один гребень не брал кудрявых волос…»
   «В семье у нас был припадочный дядя… Он меня очень любил, и мы часто ездили с ним на Оку поить лошадей. Ночью луна при тихой погоде стоит стоймя в воде. Когда лошади пили, мне казалось, что они вот-вот выпьют луну…»
   «Дядья мои (старшие братья младшего, припадочного. – А. М.) были ребята озорные и отчаянные… Один дядя (дядя Саша) брал меня в лодку, отъезжал от берега, снимал с меня белье и, как щенка, бросал в воду… После, лет восьми, другому дяде я часто заменял охотничью собаку, плавая по озерам за подстреленными утками. Очень хорошо я был выучен лазить по деревьям… Один раз сорвался, но очень удачно, оцарапав только лицо и живот да разбив кувшин молока, который нес на косьбу деду».
   «Нянька, старуха-приживальщица, которая ухаживала за мной…»
   Такое внимание к ребенку в «простой крестьянской семье» – случай уникальный. Недаром Федор Андреич опасался, что бабы испортят внука баловством, а сам баловень как-то не по-детски, словно большую беду, пережил переселение из дедова в отчий дом, к суровой, вроде как неродной бабке Панкратьевне и крикливой, вздорной тетке, жене отцова брата, дядьки Ивана. А главное – к почти забытой матери, вернувшейся к мужу только потому, что иного выхода у нее не было. Все-все ему в этом доме не нравилось. И не потому, что бедно или грязно, а потому что некрасиво, неуютно, угрюмо. Через несколько лет старый высокий дом разберут. И когда Сергей приедет из Спас-Клепиков в свои первые летние каникулы, на месте уникального строения будет красоваться типовое произведение константиновских домостроев, и от прежней жизни останется лишь любительский рисунок, сделанный кем-то из летних постояльцев. Впрочем, останутся еще стихи, в которых Есенин описал поразившую в день возвращения убогую обстановку отчего дома:
 
Пахнет рыхлыми драченами;
У порога в дежке квас,
Над печурками точеными
Тараканы лезут в паз.
 
«В хате», 1914
   У петербургских снобов стихи про лезущих в паз пиитических тараканов вызовут эстетический трепет, восьмилетнего Сережку Монаха реальные тараканьи множества пугали до слез. У Титовых рыжих нашествий не было. Выползали поштучно – огромные, черные, интересные. Но нянька с бабушкой Натальей тут же расставляли блюдца с мухоморным ядом, раскладывали какие-то травки, и черные исчезали, ненадолго, но уходили. Снова возвращались и опять уходили, медленно, не то что рыжие скоробеги.
   Вообще-то и у Титовых изба не бог весть какая, не знатная, соломой крытая. В пору удачи руки не доходили, а потом ни сил, ни денег. Зато и во всех дворовых постройках, и в дому – лепота. Круглое это словечко «лепота» нянька выговаривала протяжно и немного укоризненно, когда ее подопечный, капризник и неслух, забирался на выдраенный добела обеденный стол, чтобы получше рассмотреть навешенные в два ряда иконы. А когда немного подрос, по этим же божьим картинкам дед пересказывал ему Библию…
   «У порога в дежке квас»… У бабушки Натальи даже посуда была другая, медная, и самовар нарядный, словно константиновский диакон в пасхальный день. Екатерина Есенина, будучи младше поэта на десять лет (ей не было и шести, когда Наталья Евтихеевна умерла), ничего о ней не успела запомнить, кроме того, что была доброй и набожной и любила ходить по монастырям. Есенин знавал милую свою бабушку другой – хорошей хозяйкой, большой заботницей и мастерицей на все руки. «Казалось, не было чего-либо, что не знала Наталья Евтихеевна, – рассказывали о ней односельчане. – И как хлеб испечь, и куда за брусникой идти, и в какое время наседку под плетюху на яйца сажать, и как холсты ткать, и что сажать или сеять в огороде на припеке, а что в тени, и кто в округе от какого недуга слова знает… Еще знала и умела рассказывать Наталья Евтихеевна сказки, и слушать ее можно было часами…»
   И все это: и сказки, и царь-самовар, и пироги с брусникой – осталось там, в Матове. (Матовом прозывалась дальняя, заовражная часть Константинова.) А здесь… Бабушкин хвостик даже захворал от тоски и скуки, да так надолго и всерьез, что его оставили на второй год в первом же классе.
   Выходил заморыша дед Федор. Заглянул вроде как мимоездом, возвращаясь из Кузьминского, с ярмарки, увез в гости да и оставил на лето. А фактически – до поступления в Спас-Клепиковскую учительскую школу. Оттого и осерчал, когда новоиспеченный родственничек, муж старшей внучки, «набрехал», будто Федор Титов воспитывал Сергея Есенина лишь до восьми лет. Так рассердился на Ваську Наседкина, что отослал (в Комитет по увековечению памяти поэта) письмецо, сам накарябал, сам в почтовое отделение отвез: «Я хочу вас уведомить кои чем. Гражданин Насеткин пишет в журнале, что якобы я воспитал только шесть лет, на самом деле не шесть, а 12 лет, чем могут подтвердить ближние соседи… Когда вы приедете, то я вам расскажу, сколько Сергеевых книг оставши». Федор Титов не преувеличивает. Чтобы сестры не рылись в его вещах, Есенин, уезжая из деревни, относил все свое, и прежде всего книги, к деду, складывая их в сундук. Сундук был книжным – Титов прятал туда Библию. Там же хранились и первые книжки внука.
   Эти простые книжки они, старые да малый, по субботам и воскресеньям читали по складам. Азбуке Серегу дядя Саша еще лет в пять выучил, но складывать буквы в слоги, а слоги в слова получалось у него медленно и дома, и в школе. Так медленно и непонятно, что и читать не хотелось. И вдруг, когда вместе с дедом стали разбирать про льва и собачку – книжечку, на базаре у офени выбрали, – даже не заметил, как добрался до конца жалостной истории. Еще по складам, но уже быстро и все-все понимая. К осени Сергей по собственному выбору и почину выучил стих из школьной хрестоматии – про девочку Сашу, которая плакала, когда лес вырубали. Окрест их деревни настоящих больших лесов не было, давным-давно извели, даже дед не помнит, чтобы при нем вырубали…
   Вот так, неожиданно для самого себя, из последнего ученика, второгодника, в первую же неделю учебного года Есенин оказался в числе лучших. И сразу изменилось отношение сверстников – перестали походя задирать и дразнить то кудряшом, то девкой. Правда, перед школой мать все-таки отвела волосатика в Кузьминское, где в парикмахерской будочке его обкорнали под ноль, как новобранца. К весне Сергей снова зарос, но таких крутых, непослушно-тугих кудрей, какие старая нянька гофрила гарным маслом, у Есенина больше не будет. В последний год его яркие, цвета спелой овсяной соломы волосы и посерели, и перестали виться. Но и до 1925-го, как вспоминают очевидцы, были скорее волнистыми и «завивались кудрями» либо в сырую погоду, либо на концах, если Сергей Александрович долго не стригся.
   В год переселения из дедовского дома в жизнь Сергея властно вторглась улица с ее опасными соблазнами и неписаными законами. До школы, кроме соседских близняшек, уличных друганов, в дом не вхожих, у него не было. Родичи близнят Федора Титова недолюбливали, и их пацаны, зная это, тишком поколачивали соседского хлюпика, если тот оказывался на улице без присмотра. Бабка Наталья, охая, прикладывала к синякам внука черняшку с медом, наказывала сыновьям запирать ворота на верхний засов, а дед смеялся, подзадоривал на кулачную и на жену цыкал: «Ты у меня, дура, его не трожь. Он так будет крепче».
   Дедова наука пригодилась. Отчий дом Есенина стоял в центре села, рядом с церковью и школой, и здесь всегда кучковалась деревенская ребятня. В зрелые годы поэт вспоминал свой опыт привыкания к нравам улицы и не слишком успешную борьбу за лидерство с легкой иронией. Дескать, тогдашние соперники били «в морду», нынешние целят в душу:
 
Худощавый и низкорослый,
Средь мальчишек всегда герой,
Часто, часто с разбитым носом
Приходил я к себе домой.
 
 
И навстречу испуганной маме
Я цедил сквозь кровавый рот:
«Ничего! я споткнулся о камень,
Это к завтраму все заживет».
……
 
 
Как тогда, я отважный и гордый,
Только новью мой брызжет шаг…
Если раньше мне били в морду,
То теперь вся в крови душа.
 
 
И уже говорю я не маме,
А в чужой и хохочущий сброд:
«Ничего! я споткнулся о камень,
Это к завтраму все заживет!»
 
«Все живое особой метой…», 1922
   На самом деле и в отрочестве били не только в морду, но и в душу – за то, что не такой, как все, и он уже тогда догадывался: чтобы уцелеть, надо прикинуться таким, как все, а свою особость, роковую печать избранности и отмеченности, утаить-спрятать. Прямой и легкий, присмотревшись к константиновским заводилам, стал он ходить вразвалочку, картинно сутулясь. Троюродный его брат Н. И. Титов вспоминает: «Я как сейчас помню его во главе большой ватаги мальчишек. Сергей, чуть сутулый, в темном пальтишке и с палкой в руках. Ватага делала набеги на чужие сады и огороды, играла или просто балагурила, катясь темной массой по улице села в сумерки…» Войдя в роль «коновода» и заигравшись, Есенин частенько терял чувство меры. Ночные налеты на сады и огороды были в Константинове в обычае, не одобрялись, конечно, но и не осуждались, особенно в урожайные годы, когда яблоки некуда было девать – скармливали свиньям. Иное дело рыба. Рыба – это и еда, и товар, поэтому и ночной набег на чужие верши – уже не озорство, а воровство. Есенин же, как свидетельствует детский его товарищ Клавдий Воронцов, позволял себе и это, причем в одиночку – ватага в рискованных случаях отступалась от своего атамана: «Иногда днем приметит, кто где расставил верши (это снасти, которыми ловится рыба), а вечером повытаскивает оттуда все, что есть».
   Утверждали ли подобные перехлесты авторитет атамана или наоборот – из мемуаров деревенских приятелей поэта понять трудно. Еще труднее догадаться, что же на самом деле думали о Сережке Есенине товарищи «первоначальных лет». Их воспоминания о знаменитом земляке написаны в начале 1926 года, сразу же после смерти поэта, когда даже в Рязани была учреждена комиссия по увековечению его памяти, и по одному этому уже в замысле отредактированы, повернуты праздничной, нарядной стороной. Единственное исключение – мемуары Николая Сардановского. Написанные в шестидесятых, с использованием записок 1926-го, они являются едва ли не самым объективным источником сведений об отрочестве Есенина. Правда, познакомились подростки только летом 1907-го, когда Сергею было почти двенадцать и он уже год как отбился от уличной ватаги, чему незаметно, без нажима, поспособствовал священник Константиновской церкви отец Иван, человек недюжинного ума и большого чадолюбивого сердца.
   Иван Яковлевич рано овдовел, и семья его по приезде в Константиново состояла из одной малолетней дочери Капы. С годами количество домочадцев увеличилось, хотя Капитолина Ивановна замуж не вышла. К той поре, как отец Иван приохотил к своему очагу Сережу Есенина, здесь уже жили на правах приемных детей племянник хозяина Клавдий Воронцов и Тимоша Данилин, сын нищенки, когда-то постучавшейся к Поповым за милостыней.
   Фамилия отца Ивана была Смирнов, но константиновцы именовали его домочадцев Поповыми, в конце концов Поповым стал и сам Иван Яковлевич. Как о Попове вспоминает о нем и старшая сестра Есенина. Екатерина родилась в 1905-м и еще застала непорушенными быт и атмосферу дома, который силою вещей оказался Главным домом отрочества поэта и в прямом, и в переносном смысле. Поповы были ближайшими соседями Есениных, и с верхотуры необычно высокой избы были хорошо видны и крыша смирновского дома с нарядными ставнями, и парадное крыльцо, закрытое с улицы живой изгородью. «Кусты акаций, – вспоминала Екатерина, – каймою облегали невысокий старинный дом со створчатыми ставнями. Направо – церковь, белая и стройная, как невеста, налево – дом дьякона, дальше – дьячка. Большие сады позади этих домов как бы сплелись между собою и, полные яблок и ягод, были соблазнительно хороши. В старинном доме с акациями жил наш священник отец Иван. Невысокого роста, с крупными чертами лица, с умными черными глазами, он так хорошо умел ладить с людьми, что не было во всей округе человека, который мог что-нибудь сказать плохое об отце Иване… Утонувший в зелени дом был очень удобен. Он состоял из трех частей. Первой частью была горница. Вторая часть называлась “сени” – это самое веселое место в доме, здесь зимой и летом играли в лото, в карты, играли на гармонии и гитаре. Здесь рассказывали были и небылицы, здесь спевались певчие – словом, вся жизнь протекала в сенях. Сергей был почти ежедневным посетителем поповых сеней, дома он только спал и работал, весь свой досуг проводил у Поповых. В саду у отца Ивана был еще другой дом, и Сергей иногда ночевал там вместе с загулявшей до свету молодежью, которая, как пчелы к улью, слеталась к отцу Ивану со всех концов».
   Более пятидесяти лет прослужил Иван Яковлевич в Константиновской церкви, а когда открыли земскую четырехлетку, преподавал в ней Закон Божий. Он же первый обратил внимание на сынишку Татьяны Есениной и даже указал на него школьным учителям супругам Власовым: мальчишка, дескать, Богом отмечен. Власовы с батюшкой не согласились, остались при своем осторожном мнении: да, способный, но неусидчивый, не Тимоша Данилин, гимназию не потянет. Спорить с земцами батюшка не стал, но от улицы Татьяниного мальца отвадил, подружив с приемышами – Клавдием Воронцовым и Тимошей Данилиным. (Татьяна Федоровна у Поповых и полы мыла, и стирала – и то и другое делала не по-деревенски, а как у господ, в Рязани, выучилась; Капитолина Ивановна это ценила и расплачивалась не скупясь.)
   В каникулы к маленькой домашней компании присоединялся еще и Николай Сардановский, двоюродный внук хозяина. Зимой он приезжал и один, но в летнее время – почти всегда с матерью и сестрами: Серафимой, старшей, и младшей, Анной. Мать Николая Вера Васильевна преподавала в школе, и отпуск ей полагался долгий. Был Николай на два с половиной года старше Сергея, но это дружеству не мешало. Клавдий Воронцов, сын покойной сестры отца Ивана, вообще малявка, младше и Сережи, и Тимоши, а без него ни одна затея не обходится.
   Сейчас это кажется странным, но в те времена разница в возрасте среди одноклассников в три и даже в четыре года – дело обычное. Кроме того, в сельских школах дореволюционной типовой земской постройки было всего два учебных помещения. В одном, вместе, у одного учителя занимались первый и третий классы, в другом – второй и четвертый. В результате вопрос о старшинстве запутывался окончательно, но при этом самые старшие все-таки слегка опекали самых младших. Среди подлетышей, пригретых заботой отца Ивана, роль опекуна исполнял Коля Сардановский. Капитолина Ивановна про него говорила: Николаша весь в талантах, будто елка рождественская в пряниках. И это не было преувеличением. Без репетиторов поступил в Московский коммерческий институт, сам себя образовал по музыкальной части и на скрипке играть выучился. А главное – сочинял стихи и самостоятельно, по книгам, осилил основы русского стихосложения. Была в характере Сардановского и еще одна особенность – склонность к учительству и просветительству, он охотно делился знаниями с приятелями. Для Есенина появление в их маленькой компании образованного взрослого мальчика было подарком судьбы. Или, как выражались тогдашние ухажеры, улыбкой случая на балу удачи. Не случайно именно ему Сергей стал не просто читать вслух, но и показывать рукописи своих стихов. «Примерно спустя год после нашего знакомства, – вспоминал Николай Сардановский, – Сергей показал мне свои стихотворения. Написаны они были на отдельных листочках различного формата. Помнится, тема всех стихотворений была описание сельской природы».
   Стихи двенадцатилетнего соседа Николаю не понравились: «холодноватые по содержанию и неудовлетворительные по форме». Тем не менее признав, что «подобное творчество удивительно для деревенского мальчика», он все-таки снизошел до серьезного разговора с ним о стихах:
   «В то время я сам преуспевал в изучении “теории словесности”, и поэтому охотно объяснил Сергею сущность рифмования и построения всяческих дактилей и амфибрахиев. Удивительно трогательно было наблюдать, с каким захватывающим вниманием воспринимал он всю эту премудрость».
   По-видимому, именно Сардановский виновен в том, что Есенин вскоре после знакомства с ним прекратил описывать в стихах «сельскую природу», то есть перестал быть собой и снова попытался стать как все. С ним произошло то, что нередко случается с талантливыми подростками на перепутье между отрочеством и первой юностью: он стал слишком уж прилежно копировать тексты, которыми восхищались взрослые и образованные люди его непосредственного окружения. Николаю не понравились стихи про природу – Сергей перестал их писать. А потом, в годы учения в Спас-Клепиках, образцом для подражания выбрал Надсона только потому, что преподаватель литературы Евгений Михайлович Хитров был ревностным его почитателем. Зависимость от мнения учителя была столь сильной, что Есенин, переехав на жительство в Москву (август 1912-го), сразу же купил томик Надсона – в том же издании и переплете, как у Хитрова. Про сочинения, созданные Есениным с оглядкой на Надсона, можно сказать его же словами: «Канарейка с голоса чужого…» Про качество стихов, читанных Сардановскому, сказать что-нибудь определенное трудно: листочки, которые Николай видел в руках у Сергея, исчезли бесследно. Однако его мемуары свидетельствует: Есенин не преувеличивал, утверждая, что «стихи начал писать рано, лет девяти», и что первые бессознательные опыты сильно отличались от того, что он насочинял потом – и в Учительской школе, в Спас-Клепиках, и летом после выпуска, то есть в возрасте шестнадцати-семнадцати лет. (Тексты эти сохранились отчасти в памяти приятелей поэта, отчасти в тетради, подаренной Есениным Е. М. Хитрову.)
   Словом, несмотря на неодобрение своего первого критика, общение с ним даром не прошло. Можно даже сказать, что Есенину опять повезло. В самые трудные для подростка годы он оказался в хорошем обществе. К Поповым со всех концов рязанского края слетались дети сельской интеллигенции – гимназисты, реалисты, студенты. И хотя многие из них уже не хотели, как их матери и отцы, «пропасть в глуши», они, приезжая к родителям, косили, кололи, укладывали дрова, подсобляли и с ремонтом, и с уборкой урожая, словом, делали все то, без чего сельский житель в ту пору выжить не мог. Даже Сардановский, когда гостил у отца Ивана, занимался «заготовкой сена» и вкладывал в общесемейное дело ничуть не меньше, а то и больше старания, чем крестьянский сын Серега Есенин: «И зимой и летом в каникулярное время мы с Сережей постоянно и подолгу виделись… Приходилось вместе работать на сенокосе или на уборке ржи и овса. Особенно красочно проходило время сенокоса. Всем селом выезжали в луга, по ту сторону Оки; там строили шалаши и жили до окончания сенокоса. Сенокосные участки делились на отдельные крупные участки, которые передавались группе крестьян. Каждая такая группа называлась «выть» (Сергей утверждал, что это от слова “свыкаться”)».
   Земское училище Есенин закончил в мае 1909-го, позже, чем следовало, на год, зато с отличием, чем крайне обрадовал отца. По воспоминаниям Екатерины, Александр Никитич по случаю столь важного события приехал из Москвы и привез две красивые рамки со стеклом: «Одну для похвального листа, другую для свидетельства об окончании сельской школы. Это награда за отличную успеваемость Сергея в школе. Похвальный лист редко кто имел в нашем селе. Отец снял со стены портреты, а на их место повесил похвальный лист и свидетельство… Потом позвали отца Ивана и тетю Капу. За столом шла беседа о том, куда определить Сергея».