Посещение Броквуд Парка было незабываемым. Восьмидесяти восьмилетний Кришнамурти остался в моей памяти более современным человеком, чем многие молодые люди: его мышление принадлежит будущему. Нам трудно угнаться за ним, потому что мы так завязли в прошлом… „Освободитесь от прошлого", „Живите – сейчас, в этот момент, теперь!" – повторял он в книгах и в лекциях. Но это – так трудно! Мы так влюблены в прошлое и в вековую обусловленность нашего мышления. Рецептов „внутреннего мира" Кришнамурти не раздает. Наоборот, то, что он говорит, требует большого усилия, внутренней борьбы, поисков, сражений с совестью, открытости ума и готовности принять свое собственное освобождение.
Девяностолетний мудрец уже умер, но мы еще годами будем биться над его горячими призывами: „Не верьте авторитетам. Узнайте сами. Я – не гуру для вас. Я – только лектор». Он хотел, чтобы мы отрешились ото всех наших идеологий, политики, пропаганды, ото всех на свете „из-
31
мов", от всякой организованной религии, от всех установленных веками и традицией норм поведения. Тогда говорил он, в вашу жизнь войдет Непознаваемое, Неведомое, огромное, как облако, горячее, как любовь, и вы пойдете за ним… Но вы должны прийти к этому сами, без жрецов и вождей. Только тогда вы узнаете, как это прекрасно.
Мы еще будем читать и изучать слова этого пророка поскольку он передавал нам, конечно, не свое собственное слово. Я внесла свою лепту переводом на русский язык с чудесного „Дневника". Но Трест, заведовавший многомиллионными изданиями, не проявил к переводу на русский никакого интереса. Это особенно удивительно, потому что Кришнамурти глубоко интересовался Россией – Советским Союзом и знал, что его там любит интеллигенция, в особенности физики и математики, читающие по-английски. Именно поэтому он принял меня: я говорила ему, как известен он был в СССР еще тридцать лет тому назад, и он был этим очень доволен.
* * *
* * *
3
4
Девяностолетний мудрец уже умер, но мы еще годами будем биться над его горячими призывами: „Не верьте авторитетам. Узнайте сами. Я – не гуру для вас. Я – только лектор». Он хотел, чтобы мы отрешились ото всех наших идеологий, политики, пропаганды, ото всех на свете „из-
31
мов", от всякой организованной религии, от всех установленных веками и традицией норм поведения. Тогда говорил он, в вашу жизнь войдет Непознаваемое, Неведомое, огромное, как облако, горячее, как любовь, и вы пойдете за ним… Но вы должны прийти к этому сами, без жрецов и вождей. Только тогда вы узнаете, как это прекрасно.
Мы еще будем читать и изучать слова этого пророка поскольку он передавал нам, конечно, не свое собственное слово. Я внесла свою лепту переводом на русский язык с чудесного „Дневника". Но Трест, заведовавший многомиллионными изданиями, не проявил к переводу на русский никакого интереса. Это особенно удивительно, потому что Кришнамурти глубоко интересовался Россией – Советским Союзом и знал, что его там любит интеллигенция, в особенности физики и математики, читающие по-английски. Именно поэтому он принял меня: я говорила ему, как известен он был в СССР еще тридцать лет тому назад, и он был этим очень доволен.
* * *
Но над всеми интересными встречами, над всеми поездками на острова, в Лондон, в Оксфорд, над работой над новой книгой и переводом, над заботами об устройстве нашей милой маленькой квартиры, посещениями Олиной школы и болтовней с Мэри-Кейт – над всем этим неотступно стояло одно новое обстоятельство, не присутствовавшее в моей жизни более пятнадцати лет… Голос сына и его рассказы о жизни там, о моей дочери Кате, о внуках. Но главное – голос. И как маленький ручеек размывает и понемногу уносит частицы песка и земли, пока вся гора не рухнет, так этот голос звучал все сильнее и сильнее и начинал постепенно заглушать собою все, все остальное.
Я всегда сообщала сыну наш новый адрес и телефон при всех наших многочисленных переездах на новые места. Писала я всегда на адрес его медицинского института, куда письма должны были доходить с большей обязательностью, чем личная почта. Сообщила и теперь наш новый адрес в Англии, не надеясь ни на что, так как ответов никогда не поступало.
32
Один-единственный телефонный разговор из Штатов в 1975 году – мою попытку – прервала телефонистка в Москве, заявив, что „номер не работает". Больше я не пыталась.
И вдруг в нашей мансарде в Кембридже раздался звонок в середине декабря 1982 года. Незнакомый, басистый голос сказал по-русски: „Мама, это ты?", и я обомлела. Потом, испугавшись, что нас сейчас же неминуемо разъединят, начала поспешно спрашивать что-то (не помню что) и сокрушаться что „голос-то совершенно непохожий, почему твой голос так переменился?" – и забывая, что через пятнадцать лет изменяется все.
Последовали шутки по поводу моего английского акцента – „а ты разговариваешь по-русски, как иностранная туристка?" – должно быть, это было правдой. Я с трудом подбирала русские слова. В ту пору мой английский был на довольно хорошем уровне, а русский был основательно забыт.
„Запиши мой телефон и звони мне", – сказал сын, как будто я была в Ялте на отдыхе. ,,А ты уверен – что это возможно?" – осторожно спросила я, совершенно обескураженная и звонком, и его уверенностью, и этим предложением. Телефон я записала, однако. ,,Звони, когда хочешь!'* – повторял он, понимая мое затруднение.
Я должна была, конечно, помнить, что с пришествием Андропова к власти в Кремле возможны были перемены. Уж не одна ли это из них? Я знала своего сына слишком хорошо, чтобы поверить, что он говорит это от собственной храбрости. Уверенность в его спокойном голосе говорила об официальном разрешении нам теперь общаться сравнительно нормальным образом, как общаются многие (но далеко не все) эмигранты и перебежчики со своими родственниками в СССР. Я положила трубку и стала думать.
Приближалось тогда Рождество – всегда радостное время на Западе, время надежд на будущее, семейных встреч, музыки, кэролс, взаимных посещений и обязательного подношения подарков. Наше с Олей первое Рождество в Англии было освещено этим звонком. Мы потом сами ему звонили, и сын говорил с Олей по-английски, потом я говорила с его новой женой – Людой.
Это было несколько трудно, потому что мне всегда нравилась его первая жена, красивая полька Елена, – так было
33
жаль, что они разошлись и она забрала мальчика потом я умоляла, чтобы мне прислали фотографию внука, – он был на год старше Ольги. Потом спрашивала о Кате – но не получила никаких подробностей, кроме того что „она геофизик, живет на Камчатке, замужем и у нее дочка Анюта двух лет". На просьбы выслать мне ее последнюю фотографию было отвечено, что фотографий не имеется. Странно. Как это так? Не в близких отношениях» что ли, брат с сестрой? Странный голос у этой Люды. Первым, что она спросила меня, было: „Ну, так когда же повидаемся?" Я ответила: „Приезжайте когда хотите, покажу вам Англию".
Но это не вызвало никакого энтузиазма. „Да нет, – нетерпеливо перебила она. – Я говорю, когда же здесь увидимся?"
Это меня удивило. И я ответила, что таких планов у меня нет.
Звонки туда и обратно продолжались теперь весь наступивший 1983 год, а затем и 1984-й. Мне было неожиданно трудно сочетать мою обычную жизнь за рубежом – ставшую для меня уже давно нормой, в особенности после рождения Оли, – с этими вестями оттуда. Я сделала невероятное усилие забыть, что там кто-то и что-то существует, почти перестала говорить по-русски, и мои заботы были все по эту сторону. Теперь я вдруг узнавала новости и подробности о моих двух внуках, нечто о Кате, а главное – не переставал звучать в ушах голос сына – какой-то совсем другой… А когда прибыла и его теперешняя фотография, я поняла, что голос должен был стать иным.
Передо мной на фото был не тоненький элегантный мальчик с короткой стрижкой и юмором в глазах; на меня смотрело стареющее лицо с мешками под глазами лысоватого, но главное – совершенно подавленного человека. Я так испугалась этой фотографии – напомнившей мне моего брата-алкоголика в последние годы его жизни – что немедленно же позвонила в Москву и потребовала объяснений.
„Ты – пьешь! – сказала я без предисловий. – Я узнаю эти опухшие глаза. Мы их видели предостаточно". Сын смеялся, но ничего не объяснял. Голос его был теперь грубым, он часто сквернословил в письмах и по телефону, как это любил делать и мой брат. Что это – показная близость к народу, как полагают сегодня многие советские интеллигенты? Он гово-
34
рил, что его Люда „из простых и хорошо готовит" Taк, может быть, – это, чтобы быть с ней в унисон? Он не был таким с Еленой, умной, красивой переводчицей с французского и польского языков. Вдруг стало страшно за него. Внезапное сходство с моим братом, которого он раньше не обнаруживал, было тревожным знаком.
Я предложила, чтобы мы вес встретились летом I984 года в Финляндии, в каком-нибудь курортном месте: советским разрешали довольно легко ездить в соседнюю Финляндию. Мне так хотелось видеть его, не только слышать. Но он сказал, что это невозможно. Тогда я предложила, чтобы он просил правительство о посещении меня в Англии: всем было известно, что мы не виделись уже шестнадцать лет. Разрешили звонить, может быть, разрешат и поехать? На недельку? Я все оплачу. Нет, он сказал, что это также невозможно. Значит, они там оба полагают, что я могу приехать туда. Но такая мысль была для меня все еще совершенно дикой.
Я ждала ответа от издательства „Даблдэй" в Нью-Йорке, о возможности публикации „Далекой музыки" в Америке. Заканчивала перевод на русский „Дневника Кришнамурти". Оля с восторгом наслаждалась своей комнатой в нашей квартирке, где все было просто, чисто, светло и так уютно и комфортабельно – по сравнению с мансардой на Чосер Роуд. Окна выходили в Ботанический сад Кембриджа, прекрасные цветы и деревья всегда были перед нашими глазами. У нас были милые соседи, и у нас были хорошие друзья в Англии. Казалось, все постепенно входило в русло и можно было бы радоваться жизни и тому, как хорошо мы устроились в этой новой для нас стране. В августе мы отправились снова на острова Силли, затерянные среди Атлантики, чтобы купаться в чистом океане, гулять по диким тропинкам на необитаемых островах этого крошечного архипелага, сидеть в прекрасном саду аббатства на острове Треско, забыв обо всем на земле.
Однако по возвращении в Кембридж я обнаружила, что сын не провел своего отпуска на Черном море, как он обычно делал, а пробыл все это время в больнице. На мои вопросы он отвечал уклончиво, что только еще больше меня взволновало. Что-то было очень серьезное с его здоровьем – фотография только подтверждала это. Я любила старые фото 1967 года – Кати и Оси, – сделанные фотокорреспондентами в Моск-
35
ве, и они всегда стояли в моей комнате. Теперь они говорили, укоряли, кричали на меня. Подсознательно готовясь принять мысль о возможности поехать в СССР я написала Олиной тетке в Калифорнию, спрашивая ее, возьмет ли она на себя полную ответственность за племянницу если со мною случится что-либо неожиданное. Моей первой мыслью было не брать Олю с собой.
Но ответ мне ничем не помог. В отличие от своего порывистого, искреннего брата, его сестра всегда подолгу обдумывала каждый шаг и слово, нередко советуясь с адвокатом. Теперь она просила, чтобы я предоставила ей письмо от врача, характеризующее мое состояние здоровья: была ли действительно какая-то серьезная опасность?.. Я вдруг совершенно разъярилась на весь американский образ жизни и мышления – такой деловой, такой бессердечный, – как казалось мне в этот момент. Не могла же я сказать ей, что вдруг смогу поехать в СССР!
Смогу?.. Теперь надо было подумать об этом всерьез.
Я всегда сообщала сыну наш новый адрес и телефон при всех наших многочисленных переездах на новые места. Писала я всегда на адрес его медицинского института, куда письма должны были доходить с большей обязательностью, чем личная почта. Сообщила и теперь наш новый адрес в Англии, не надеясь ни на что, так как ответов никогда не поступало.
32
Один-единственный телефонный разговор из Штатов в 1975 году – мою попытку – прервала телефонистка в Москве, заявив, что „номер не работает". Больше я не пыталась.
И вдруг в нашей мансарде в Кембридже раздался звонок в середине декабря 1982 года. Незнакомый, басистый голос сказал по-русски: „Мама, это ты?", и я обомлела. Потом, испугавшись, что нас сейчас же неминуемо разъединят, начала поспешно спрашивать что-то (не помню что) и сокрушаться что „голос-то совершенно непохожий, почему твой голос так переменился?" – и забывая, что через пятнадцать лет изменяется все.
Последовали шутки по поводу моего английского акцента – „а ты разговариваешь по-русски, как иностранная туристка?" – должно быть, это было правдой. Я с трудом подбирала русские слова. В ту пору мой английский был на довольно хорошем уровне, а русский был основательно забыт.
„Запиши мой телефон и звони мне", – сказал сын, как будто я была в Ялте на отдыхе. ,,А ты уверен – что это возможно?" – осторожно спросила я, совершенно обескураженная и звонком, и его уверенностью, и этим предложением. Телефон я записала, однако. ,,Звони, когда хочешь!'* – повторял он, понимая мое затруднение.
Я должна была, конечно, помнить, что с пришествием Андропова к власти в Кремле возможны были перемены. Уж не одна ли это из них? Я знала своего сына слишком хорошо, чтобы поверить, что он говорит это от собственной храбрости. Уверенность в его спокойном голосе говорила об официальном разрешении нам теперь общаться сравнительно нормальным образом, как общаются многие (но далеко не все) эмигранты и перебежчики со своими родственниками в СССР. Я положила трубку и стала думать.
Приближалось тогда Рождество – всегда радостное время на Западе, время надежд на будущее, семейных встреч, музыки, кэролс, взаимных посещений и обязательного подношения подарков. Наше с Олей первое Рождество в Англии было освещено этим звонком. Мы потом сами ему звонили, и сын говорил с Олей по-английски, потом я говорила с его новой женой – Людой.
Это было несколько трудно, потому что мне всегда нравилась его первая жена, красивая полька Елена, – так было
33
жаль, что они разошлись и она забрала мальчика потом я умоляла, чтобы мне прислали фотографию внука, – он был на год старше Ольги. Потом спрашивала о Кате – но не получила никаких подробностей, кроме того что „она геофизик, живет на Камчатке, замужем и у нее дочка Анюта двух лет". На просьбы выслать мне ее последнюю фотографию было отвечено, что фотографий не имеется. Странно. Как это так? Не в близких отношениях» что ли, брат с сестрой? Странный голос у этой Люды. Первым, что она спросила меня, было: „Ну, так когда же повидаемся?" Я ответила: „Приезжайте когда хотите, покажу вам Англию".
Но это не вызвало никакого энтузиазма. „Да нет, – нетерпеливо перебила она. – Я говорю, когда же здесь увидимся?"
Это меня удивило. И я ответила, что таких планов у меня нет.
Звонки туда и обратно продолжались теперь весь наступивший 1983 год, а затем и 1984-й. Мне было неожиданно трудно сочетать мою обычную жизнь за рубежом – ставшую для меня уже давно нормой, в особенности после рождения Оли, – с этими вестями оттуда. Я сделала невероятное усилие забыть, что там кто-то и что-то существует, почти перестала говорить по-русски, и мои заботы были все по эту сторону. Теперь я вдруг узнавала новости и подробности о моих двух внуках, нечто о Кате, а главное – не переставал звучать в ушах голос сына – какой-то совсем другой… А когда прибыла и его теперешняя фотография, я поняла, что голос должен был стать иным.
Передо мной на фото был не тоненький элегантный мальчик с короткой стрижкой и юмором в глазах; на меня смотрело стареющее лицо с мешками под глазами лысоватого, но главное – совершенно подавленного человека. Я так испугалась этой фотографии – напомнившей мне моего брата-алкоголика в последние годы его жизни – что немедленно же позвонила в Москву и потребовала объяснений.
„Ты – пьешь! – сказала я без предисловий. – Я узнаю эти опухшие глаза. Мы их видели предостаточно". Сын смеялся, но ничего не объяснял. Голос его был теперь грубым, он часто сквернословил в письмах и по телефону, как это любил делать и мой брат. Что это – показная близость к народу, как полагают сегодня многие советские интеллигенты? Он гово-
34
рил, что его Люда „из простых и хорошо готовит" Taк, может быть, – это, чтобы быть с ней в унисон? Он не был таким с Еленой, умной, красивой переводчицей с французского и польского языков. Вдруг стало страшно за него. Внезапное сходство с моим братом, которого он раньше не обнаруживал, было тревожным знаком.
Я предложила, чтобы мы вес встретились летом I984 года в Финляндии, в каком-нибудь курортном месте: советским разрешали довольно легко ездить в соседнюю Финляндию. Мне так хотелось видеть его, не только слышать. Но он сказал, что это невозможно. Тогда я предложила, чтобы он просил правительство о посещении меня в Англии: всем было известно, что мы не виделись уже шестнадцать лет. Разрешили звонить, может быть, разрешат и поехать? На недельку? Я все оплачу. Нет, он сказал, что это также невозможно. Значит, они там оба полагают, что я могу приехать туда. Но такая мысль была для меня все еще совершенно дикой.
Я ждала ответа от издательства „Даблдэй" в Нью-Йорке, о возможности публикации „Далекой музыки" в Америке. Заканчивала перевод на русский „Дневника Кришнамурти". Оля с восторгом наслаждалась своей комнатой в нашей квартирке, где все было просто, чисто, светло и так уютно и комфортабельно – по сравнению с мансардой на Чосер Роуд. Окна выходили в Ботанический сад Кембриджа, прекрасные цветы и деревья всегда были перед нашими глазами. У нас были милые соседи, и у нас были хорошие друзья в Англии. Казалось, все постепенно входило в русло и можно было бы радоваться жизни и тому, как хорошо мы устроились в этой новой для нас стране. В августе мы отправились снова на острова Силли, затерянные среди Атлантики, чтобы купаться в чистом океане, гулять по диким тропинкам на необитаемых островах этого крошечного архипелага, сидеть в прекрасном саду аббатства на острове Треско, забыв обо всем на земле.
Однако по возвращении в Кембридж я обнаружила, что сын не провел своего отпуска на Черном море, как он обычно делал, а пробыл все это время в больнице. На мои вопросы он отвечал уклончиво, что только еще больше меня взволновало. Что-то было очень серьезное с его здоровьем – фотография только подтверждала это. Я любила старые фото 1967 года – Кати и Оси, – сделанные фотокорреспондентами в Моск-
35
ве, и они всегда стояли в моей комнате. Теперь они говорили, укоряли, кричали на меня. Подсознательно готовясь принять мысль о возможности поехать в СССР я написала Олиной тетке в Калифорнию, спрашивая ее, возьмет ли она на себя полную ответственность за племянницу если со мною случится что-либо неожиданное. Моей первой мыслью было не брать Олю с собой.
Но ответ мне ничем не помог. В отличие от своего порывистого, искреннего брата, его сестра всегда подолгу обдумывала каждый шаг и слово, нередко советуясь с адвокатом. Теперь она просила, чтобы я предоставила ей письмо от врача, характеризующее мое состояние здоровья: была ли действительно какая-то серьезная опасность?.. Я вдруг совершенно разъярилась на весь американский образ жизни и мышления – такой деловой, такой бессердечный, – как казалось мне в этот момент. Не могла же я сказать ей, что вдруг смогу поехать в СССР!
Смогу?.. Теперь надо было подумать об этом всерьез.
* * *
В интервью, данном в 1984 году в Англии „Обзерверу", я постаралась без обиняков сказать, как непереносима стала мне разлука с детьми и теперь уже – двумя внуками. Мне хотелось, чтобы публика поняла, как это важно для меня. Но репортер нажимала больше на политику и пропаганду, на все то, что она считала важным в моей жизни… Статья была длинной, сумбурной и совершенно не отражала (как это всегда бывает) реальностей моей жизни. Хотя она и приводила дословно мои слова, в общем контексте статьи невозможно было уловить этой ноты.
Позже мне часто думалось, что, если бы мы жили в США, мы обе не испытывали бы такого чувства оторванности, которое наполняло нас в Англии. Здесь мы были чужестранцы, эмигранты, резиденты. Никому и в голову не приходило считать меня американкой – хотя я уже шесть лет имела американское гражданство, и в Америке я была „одной из нас" уже давно. Даже Ольгу здесь считали какой-то полурусской эмигранткой, хотя она все еще не знала ни слова по-
36
русски и продолжала во всем вести себя, как американская девочка.
В Америке вас немедленно включают в общую жизнь, и вы становитесь частью ее, хотите вы этого или нет. В Англии вам этого никто не предлагает, ибо принадлежность к британской нации – священна, и ее не бросают к ногам каждого приезжего. Прибывших на Острова после второй мировой войны хватает с избытком, и у них имеется законное право считать, что они – дома. Оля попала только в интернациональную школу именно потому, что по законам бюрократии мы принадлежали к этому „второму сорту". Учебные заведения высшего класса – для урожденных британцев, а не для нас. Это ощущение было не всегда приятным, но мы сжились с ним в силу привычного для меня интернационализма и отсутствия ложной гордости.
Однако чувство дома было здесь нами утеряно. Возможно, что чувство, которым мы долго наслаждались в Америке – в Принстоне на Вильсон Роуд, в Калифорнии в Карлсбаде, в Висконсине – возможно, что оно удержало бы меня от мечтаний о ,,доме и семье" там, далеко, где я их оставила, в СССР. Теперь же наш американский дом не существовал более. И как ни приятна была традиционность старой, прекрасной страны, как ни восхищала красота средневекового Кембриджа и вековая история Лондона, мы все-таки чувствовали себя здесь пришельцами. Даже в малопереносимой Аризоне мы были – в свое время – дома. Сейчас же чувство отчуждения возрастало с каждой минутой и определенно помогало тянуться к тем, кто остался так далеко: к дочери, сыну, но сильнее всего – к двум внукам.
Помня отличные школы в Москве на английском и французском языках, начатые во времена Хрущева, я надеялась, что именно в одной из них Ольга сможет найти дружественную среду. Популярность Америки среди молодежи всегда была сильна в СССР, и отношение к девочке безусловно было бы дружеским, думала я. И уж безусловно, воображение рисовало теплые, даже горячие объятья, в которые заключат ее брат, сестра и племянник (то есть, мой внук Илья), почти ее ровесник. У нее сразу же появятся кузены и кузины – мои племянницы и племянник. Она встретит четырех ,,витязей прекрасных" – моих двоюродных братьев Аллилуевых, при-
37
ходящихся ей дядьками. И все это венчает, полагала я, ее тетя Кира Аллилуева, моя кузина, актриса на пенсии веселая, беззаботная душа, любящая молодежь. В наших мечтаниях я не видела ничего, кроме любви, которая несомненно окружит тринадцатилетнюю девочку, всегда так искавшую любви родственников, но не находившую ее среди своих американских братьев и кузенов. Но как подать ей эти мысль?.. Она не раз уже выражала интерес к кратковременной ной встрече с братом и сестрой „из России", даже поехать туда „ненадолго". Но как она встретит идею о „насовсем"?.. Ни на одну минуту не возникала в моей голове даже мысль о возможности недружелюбной встречи. Тут работал со всей силой мой идеализм, и ничего, кроме любви, он мне не обещал. Ну, а уж если будет любовь да согласие, так со всем остальным мы как-нибудь справимся. Все остальное, то есть реальности советского строя и общества, как-то отступили вдаль в моем сознании. Я думала лишь о людях, которые были там, и были так нужны и дороги.
Правда, сын уже высказывал по телефону какие-то туманные сомнения насчет того, „напишет тебе Катя или нет". Почему-то он вообще мало что о ней знал, по-видимому, видел ее крайне редко, и не очень много смог мне сказать о сестре. Но я все еще видела Катю девочкой шестнадцати с половиной лет, любящей и близкой мне! Никаких иных возможностей просто не могло быть. Поразительно, как ум подтасовывает факты, предлагает доказательства, когда сердце уже приняло решение.
И вот, в сентябре Ольга только что отправилась в свой пансион после летних каникул, которые мы провели с ней вместе на островах Силли в Атлантическом океане. Я только что приобрела, наконец, деревянный круглый стол, который должен был служить столовым столом в нашей большой комнате. В углу ее находилась „кухня" (плита и холодильник), а остальное пространство занимала „гостиная плюс столовая плюс кабинет" – по современной планировке этих небольших квартир. Стол был сделан в Югославии, сосновый стол, импортированный в Англию. Фотографии сына и дочери всегда стояли на самом видном месте, где бы мы ни жили. Сейчас они смотрели на меня с полок секретера, поместившегося между двух высоких окон, выходивших на Ботанический сад Кембриджа.
38
Я знала, что надо было что-то решать, Я знала, что поездка в СССР будет воспринята повсюду в мире только с политической точки зрения и что меня все будут поливать помоями. Чувства матери? Да кто этому поверит?! Не в силах больше молчать, я отправилась к знакомой на Чосер Роуд на чашку чаю и спросила ее за столом:
,,Могли бы вы жить, не видя своих внуков? Или детей!? Не показалась бы вам тогда ваша жизнь бесцельной? " Она серьезно посмотрела на меня, и ответила: „Нет, я бы не хотела для себя такой жизни". Для меня в этих словах был ответ.
Дома я позвонила по телефону Владимиру Ашкенази, который был до тех пор всегда хорошим другом. Мы часто встречались во время его гастролей в Америке и в Англии. Он всегда находил для меня время, хотя был безмерно знаменит, занят и быстро уставал. Сейчас, слушая по телефону мой довольно бессвязный разговор, он едко заметил:
„Ну, знаете, если вам здесь не нравится, и в Штатах не нравится, так не поехать ли вам обратно в Советский Союз? "
Меня огорчили его слова. Меня уязвил его тон: еще смеется! Хорошо ему, вся семья и дети с ним, живет королем в Швейцарии, повсюду резиденции… И я ответила в его же тоне: ,,А что ж, возможно, и воспользуюсь вашим советом!" И повесила трубку.
Чем больше я понимала рассудком, какой шок вызовет у всех наша поездка в СССР, тем больше логика сердца настаивала на ней. Я даже заглянула в астрологический совет на ближайшие дни и прочла: ,,Не предпринимайте никаких серьезных решений, так как ясное понимание сейчас затуманено".
„Глупости!" – сказала я сама себе. И села писать письмо советскому послу с просьбой разрешить мне возвращение.
39
Позже мне часто думалось, что, если бы мы жили в США, мы обе не испытывали бы такого чувства оторванности, которое наполняло нас в Англии. Здесь мы были чужестранцы, эмигранты, резиденты. Никому и в голову не приходило считать меня американкой – хотя я уже шесть лет имела американское гражданство, и в Америке я была „одной из нас" уже давно. Даже Ольгу здесь считали какой-то полурусской эмигранткой, хотя она все еще не знала ни слова по-
36
русски и продолжала во всем вести себя, как американская девочка.
В Америке вас немедленно включают в общую жизнь, и вы становитесь частью ее, хотите вы этого или нет. В Англии вам этого никто не предлагает, ибо принадлежность к британской нации – священна, и ее не бросают к ногам каждого приезжего. Прибывших на Острова после второй мировой войны хватает с избытком, и у них имеется законное право считать, что они – дома. Оля попала только в интернациональную школу именно потому, что по законам бюрократии мы принадлежали к этому „второму сорту". Учебные заведения высшего класса – для урожденных британцев, а не для нас. Это ощущение было не всегда приятным, но мы сжились с ним в силу привычного для меня интернационализма и отсутствия ложной гордости.
Однако чувство дома было здесь нами утеряно. Возможно, что чувство, которым мы долго наслаждались в Америке – в Принстоне на Вильсон Роуд, в Калифорнии в Карлсбаде, в Висконсине – возможно, что оно удержало бы меня от мечтаний о ,,доме и семье" там, далеко, где я их оставила, в СССР. Теперь же наш американский дом не существовал более. И как ни приятна была традиционность старой, прекрасной страны, как ни восхищала красота средневекового Кембриджа и вековая история Лондона, мы все-таки чувствовали себя здесь пришельцами. Даже в малопереносимой Аризоне мы были – в свое время – дома. Сейчас же чувство отчуждения возрастало с каждой минутой и определенно помогало тянуться к тем, кто остался так далеко: к дочери, сыну, но сильнее всего – к двум внукам.
Помня отличные школы в Москве на английском и французском языках, начатые во времена Хрущева, я надеялась, что именно в одной из них Ольга сможет найти дружественную среду. Популярность Америки среди молодежи всегда была сильна в СССР, и отношение к девочке безусловно было бы дружеским, думала я. И уж безусловно, воображение рисовало теплые, даже горячие объятья, в которые заключат ее брат, сестра и племянник (то есть, мой внук Илья), почти ее ровесник. У нее сразу же появятся кузены и кузины – мои племянницы и племянник. Она встретит четырех ,,витязей прекрасных" – моих двоюродных братьев Аллилуевых, при-
37
ходящихся ей дядьками. И все это венчает, полагала я, ее тетя Кира Аллилуева, моя кузина, актриса на пенсии веселая, беззаботная душа, любящая молодежь. В наших мечтаниях я не видела ничего, кроме любви, которая несомненно окружит тринадцатилетнюю девочку, всегда так искавшую любви родственников, но не находившую ее среди своих американских братьев и кузенов. Но как подать ей эти мысль?.. Она не раз уже выражала интерес к кратковременной ной встрече с братом и сестрой „из России", даже поехать туда „ненадолго". Но как она встретит идею о „насовсем"?.. Ни на одну минуту не возникала в моей голове даже мысль о возможности недружелюбной встречи. Тут работал со всей силой мой идеализм, и ничего, кроме любви, он мне не обещал. Ну, а уж если будет любовь да согласие, так со всем остальным мы как-нибудь справимся. Все остальное, то есть реальности советского строя и общества, как-то отступили вдаль в моем сознании. Я думала лишь о людях, которые были там, и были так нужны и дороги.
Правда, сын уже высказывал по телефону какие-то туманные сомнения насчет того, „напишет тебе Катя или нет". Почему-то он вообще мало что о ней знал, по-видимому, видел ее крайне редко, и не очень много смог мне сказать о сестре. Но я все еще видела Катю девочкой шестнадцати с половиной лет, любящей и близкой мне! Никаких иных возможностей просто не могло быть. Поразительно, как ум подтасовывает факты, предлагает доказательства, когда сердце уже приняло решение.
И вот, в сентябре Ольга только что отправилась в свой пансион после летних каникул, которые мы провели с ней вместе на островах Силли в Атлантическом океане. Я только что приобрела, наконец, деревянный круглый стол, который должен был служить столовым столом в нашей большой комнате. В углу ее находилась „кухня" (плита и холодильник), а остальное пространство занимала „гостиная плюс столовая плюс кабинет" – по современной планировке этих небольших квартир. Стол был сделан в Югославии, сосновый стол, импортированный в Англию. Фотографии сына и дочери всегда стояли на самом видном месте, где бы мы ни жили. Сейчас они смотрели на меня с полок секретера, поместившегося между двух высоких окон, выходивших на Ботанический сад Кембриджа.
38
Я знала, что надо было что-то решать, Я знала, что поездка в СССР будет воспринята повсюду в мире только с политической точки зрения и что меня все будут поливать помоями. Чувства матери? Да кто этому поверит?! Не в силах больше молчать, я отправилась к знакомой на Чосер Роуд на чашку чаю и спросила ее за столом:
,,Могли бы вы жить, не видя своих внуков? Или детей!? Не показалась бы вам тогда ваша жизнь бесцельной? " Она серьезно посмотрела на меня, и ответила: „Нет, я бы не хотела для себя такой жизни". Для меня в этих словах был ответ.
Дома я позвонила по телефону Владимиру Ашкенази, который был до тех пор всегда хорошим другом. Мы часто встречались во время его гастролей в Америке и в Англии. Он всегда находил для меня время, хотя был безмерно знаменит, занят и быстро уставал. Сейчас, слушая по телефону мой довольно бессвязный разговор, он едко заметил:
„Ну, знаете, если вам здесь не нравится, и в Штатах не нравится, так не поехать ли вам обратно в Советский Союз? "
Меня огорчили его слова. Меня уязвил его тон: еще смеется! Хорошо ему, вся семья и дети с ним, живет королем в Швейцарии, повсюду резиденции… И я ответила в его же тоне: ,,А что ж, возможно, и воспользуюсь вашим советом!" И повесила трубку.
Чем больше я понимала рассудком, какой шок вызовет у всех наша поездка в СССР, тем больше логика сердца настаивала на ней. Я даже заглянула в астрологический совет на ближайшие дни и прочла: ,,Не предпринимайте никаких серьезных решений, так как ясное понимание сейчас затуманено".
„Глупости!" – сказала я сама себе. И села писать письмо советскому послу с просьбой разрешить мне возвращение.
39
3
НАКОНЕЦ – СЫН
Дорога в город из аэропорта Шереметьево долгая, и, насколько я припоминаю, она шла через леса и сельскую местность. Теперь же мы очень скоро въезжаем в полосу пригородов Москвы, и уже нет никакого отдыха от монотонности одинаковых многоквартирных блоков, тянущихся без конца и без края. Я как-то ничего не узнаю из того, что знала об этих местах.
Все переменилось, все стало чужим. Только ближе, ближе, когда начинается Ленинградское шоссе – теперь проспект, – узнаются некоторые старые здания и очертания. Все это – странно, как в сновидении. Вот старые аллеи Ленинградского шоссе, вот белорусский вокзал…
Встретившая нас представительница Комитета советских женщин не умолкая объясняет мне размах строительства и прочее, – как это и следует объяснять туристу, или всем тем иноплеменным женщинам, которые приезжают в Москву на конференции и которых она, несомненно, встречает вот так же с букетиком в руках… Бедняжка! Зачем ее заставили встречать нас? Ей трудно, она совершенно теряется, как с нами говорить, „Мы вас поместили, как наших гостей, в старую гостиницу „Советскую", – находит она наконец тему. – Здесь останавливаются только советские гости и некоторые наши зарубежные друзья. Прессу и иностранцев вы здесь не увидите". Понятно. Это – очень мило с ее стороны, оградить нас от прессы. Что-то я не помню, чтобы в
40
Москве безумствовала пресса… Но, возможно, времена переменились. (Это подтвердили дальнейшие события.) Странно звучат в ее устах слова „иностранцы ", Нас с Олей она уже считает советскими. Так, значит – мы – официальные гости Комитета советских женщин. В чем еще это выразится?
Как трудно вот так, неожиданно, переключиться в советскую жизнь и охватить все значение этих слов. Как я забыла все, как вошла полностью в совершенно иные правила жизни. „За вашу комнату уплачено, не волнуйтесь об этом", – добавила она. Ее рассмешило, что в аэропорту я, по привычке, искала обменную кассу, чтобы обменять английские фунты на рубли. Она мне и подумать об этом тогда не дала, а потащила к выходу, пробормотав только „Ах, да оставьте вы это…" Предрассудки ваши оставьте: это у вас там в Америке – деньги, а нам тут деньги не нужны! Эта мысль отражалась на ее лице и теперь. Она меня презирала и жалела.
Однако мне было не до этого. Через несколько минут мы встретимся с моим сыном, его женой… У меня кружится голова от этой мысли. Хорошо бы избежать зрителей… Чтобы никого не было вокруг, никого.
Ольга озирается на огромный город. Она видела Нью-Йорк, Лондон. Но обычно мы всегда жили в маленьких городках или пригородах. Это для нее – громадный город, через который мы ехали уже около часа. Любопытство в ее глазах – скорее, знак положительный. Она не угнетена.
И вот – беломраморное громадное фойе гостиницы ,,Советская", куда мы входим через крутящуюся дверь. И там наконец я вижу Осю в пальто. Он идет мне навстречу с раскрытыми объятиями. Мы обнимаемся и стоим так, ничего не говоря, посреди этого зала. Там также его отец, Гриша, которого я совсем не собиралась увидеть. Рядом с Гришей стоит полная высокая женщина лет под пятьдесят, с седеющими волосами, и я полагаю, что это его дама. Но вот мой сын берет ее за руку и подтягивает ко мне, со словами: „Мама, это – Люда".
Я обнимаю и ее, она обнимает также Олю, и я не хочу выдавать ничем своего шока – она выглядит намного старше моего сына, а образ Елены, его первой жены, почему-то неотвязно встает перед глазами. „Ладно, ладно, он ведь сказал тебе уже, что счастлив, что она хорошо готовит. Не суйся, не
41
суйся не в свое дело", – одергиваю себя. Но что-то в Людином лице никак не дает мне успокоиться. Слава Богу, что Гриша здесь!
Он все делает простым и легким, насколько это возможно в таких обстоятельствах. Он уже болтает по-английски с Ольгой, он идет вперед, он говорит нам, что нам теперь делать, куда идти… Иначе мы все так и застыли бы там, посередине этого фойе на беломраморном плитчатом, скользком полу. Ольга как-то очень тиха, брат не подошел к ней и не обнял ее, но, может быть, это все еще впереди… Гриша ведет нас всех к лифту. Спасибо, что ты пришел.
В громадном двухкомнатном номере (неимоверная роскошь по советским стандартам) мы продолжаем натыкаться друг на друга, бессвязно бормоча какие-то слова. Ведь Ося говорит по-английски, почему он не обращается к Ольге? Люда пошла в ванную налить воды в вазу для цветов, „а то завянут". Практичная. Так и надо в эти времена. Гриша, который уже обо всем распорядился, заявляет, наконец, что нам следует „освежиться с дороги", а потом нас ждет стол внизу, в ресторане.
„Это же бывший „Яр!" – сообщает он радостно, – ,,Яр", помнишь? Цыгане, гитары". Ничего я не помню. Какой „Яр"? При чем тут „Яр"? При чем тут – цыгане? Гриша выглядит самым счастливым из всех нас и наслаждается ролью распорядителя. Слава Богу, слава Богу, что он здесь.
В ванной Ольга поворачивается ко мне со злыми глазами и произносит: „Он только посмотрел на меня сверху вниз, потом – снизу вверх, и не сказал ни одного слова…" – ,,Он не обнял тебя?" – „Нет". Ничего, ничего, не будем волноваться и сразу же делать выводы. „Деточка, он в обалдении. И я также. Ты пойми!" Она не отвечает. Ничего, ничего. Давайте не развалимся на части, давайте будем продолжать, ведь надо же продолжать эту встречу теперь уже, по-видимому, бесконечно…
В ресторане мы садимся за длинный под белой скатертью стол, на котором уже стоят закуски, селедки, салаты, винегреты и батарея бутылок. Ося садится слева от меня, и мы держимся за руки: хоть это напоминает мне, каким он был. Он совсем не такой, каким был. Теперь я вижу это ясно, он выглядит старше своих тридцати девяти лет, лысоват, полно-
42
ват в талии, ничего не осталось от молодого стройного мальчика с веселыми глазами… Вот рука как будто еще его, и мы молча сжимаем руки. Говорить трудно, так как действительно хор из „Яра", помещающегося ярусом ниже, беспрестанно что-то орет и музыка запущена на всю мощь усилителей. Я беспомощно смотрю на Гришу, и он разводит руками – мол, знаешь сама! – и уже накладывает что-то в тарелку Ольге, которая, слава Богу, сидит рядом с ним, напротив от меня.
Гриша наливает всем водки – потому что вот так вы встречаете сына после семнадцати лет разлуки… Я не пью этот яд, никогда не любила водку, но тут приходится подчиняться правилам и традициям: нам всем надлежит напиться, лишиться всякого рассудка, плакать горючими слезами, обниматься, целоваться и рыдать друг у друга на плече… В силу своей образованности мы не можем себе этого позволить, но мы все-таки напиваемся, конечно, все в этот вечер как следует. Нельзя даже и помыслить, чтобы этого не произошло.
Я все время держу в своей левой руке правую руку сына и нахожу, что и рука изменилась. Она была худой, с длинными пальцами, изящной такой. Теперь пальцы стали короткими и толстоватыми – возможно ли такое? Совсем иная рука. Я смотрю на него, он смотрит на меня, мы не говорим. Гриша ведет весь разговор, переводя кое-что и для Ольги. Он выглядит прекрасно в свои шестьдесят три, хорошо одет. Он выглядит почти что моложе нашего сына… Завтра, говорит он, предстоит встретиться с разными людьми и начать все разговоры о школе и так далее… Если я буду в состоянии делать это завтра, после всех этих непривычных возлияний. Завтра безо всяких там эмоций, надо будет иметь свежую, ясную голову. Но сегодня мы все неизбежно празднуем…
Я смотрю на Ольгу, ковыряющую вилкой винегрет в своей тарелке. Гриша наливает ей лимонаду. Потом кладет ей кусок жареного мяса с картошкой. Она молчит. Ей только тринадцать с половиной лет. Ее брат не сказал ей пока что ни слова.
43
Все переменилось, все стало чужим. Только ближе, ближе, когда начинается Ленинградское шоссе – теперь проспект, – узнаются некоторые старые здания и очертания. Все это – странно, как в сновидении. Вот старые аллеи Ленинградского шоссе, вот белорусский вокзал…
Встретившая нас представительница Комитета советских женщин не умолкая объясняет мне размах строительства и прочее, – как это и следует объяснять туристу, или всем тем иноплеменным женщинам, которые приезжают в Москву на конференции и которых она, несомненно, встречает вот так же с букетиком в руках… Бедняжка! Зачем ее заставили встречать нас? Ей трудно, она совершенно теряется, как с нами говорить, „Мы вас поместили, как наших гостей, в старую гостиницу „Советскую", – находит она наконец тему. – Здесь останавливаются только советские гости и некоторые наши зарубежные друзья. Прессу и иностранцев вы здесь не увидите". Понятно. Это – очень мило с ее стороны, оградить нас от прессы. Что-то я не помню, чтобы в
40
Москве безумствовала пресса… Но, возможно, времена переменились. (Это подтвердили дальнейшие события.) Странно звучат в ее устах слова „иностранцы ", Нас с Олей она уже считает советскими. Так, значит – мы – официальные гости Комитета советских женщин. В чем еще это выразится?
Как трудно вот так, неожиданно, переключиться в советскую жизнь и охватить все значение этих слов. Как я забыла все, как вошла полностью в совершенно иные правила жизни. „За вашу комнату уплачено, не волнуйтесь об этом", – добавила она. Ее рассмешило, что в аэропорту я, по привычке, искала обменную кассу, чтобы обменять английские фунты на рубли. Она мне и подумать об этом тогда не дала, а потащила к выходу, пробормотав только „Ах, да оставьте вы это…" Предрассудки ваши оставьте: это у вас там в Америке – деньги, а нам тут деньги не нужны! Эта мысль отражалась на ее лице и теперь. Она меня презирала и жалела.
Однако мне было не до этого. Через несколько минут мы встретимся с моим сыном, его женой… У меня кружится голова от этой мысли. Хорошо бы избежать зрителей… Чтобы никого не было вокруг, никого.
Ольга озирается на огромный город. Она видела Нью-Йорк, Лондон. Но обычно мы всегда жили в маленьких городках или пригородах. Это для нее – громадный город, через который мы ехали уже около часа. Любопытство в ее глазах – скорее, знак положительный. Она не угнетена.
И вот – беломраморное громадное фойе гостиницы ,,Советская", куда мы входим через крутящуюся дверь. И там наконец я вижу Осю в пальто. Он идет мне навстречу с раскрытыми объятиями. Мы обнимаемся и стоим так, ничего не говоря, посреди этого зала. Там также его отец, Гриша, которого я совсем не собиралась увидеть. Рядом с Гришей стоит полная высокая женщина лет под пятьдесят, с седеющими волосами, и я полагаю, что это его дама. Но вот мой сын берет ее за руку и подтягивает ко мне, со словами: „Мама, это – Люда".
Я обнимаю и ее, она обнимает также Олю, и я не хочу выдавать ничем своего шока – она выглядит намного старше моего сына, а образ Елены, его первой жены, почему-то неотвязно встает перед глазами. „Ладно, ладно, он ведь сказал тебе уже, что счастлив, что она хорошо готовит. Не суйся, не
41
суйся не в свое дело", – одергиваю себя. Но что-то в Людином лице никак не дает мне успокоиться. Слава Богу, что Гриша здесь!
Он все делает простым и легким, насколько это возможно в таких обстоятельствах. Он уже болтает по-английски с Ольгой, он идет вперед, он говорит нам, что нам теперь делать, куда идти… Иначе мы все так и застыли бы там, посередине этого фойе на беломраморном плитчатом, скользком полу. Ольга как-то очень тиха, брат не подошел к ней и не обнял ее, но, может быть, это все еще впереди… Гриша ведет нас всех к лифту. Спасибо, что ты пришел.
В громадном двухкомнатном номере (неимоверная роскошь по советским стандартам) мы продолжаем натыкаться друг на друга, бессвязно бормоча какие-то слова. Ведь Ося говорит по-английски, почему он не обращается к Ольге? Люда пошла в ванную налить воды в вазу для цветов, „а то завянут". Практичная. Так и надо в эти времена. Гриша, который уже обо всем распорядился, заявляет, наконец, что нам следует „освежиться с дороги", а потом нас ждет стол внизу, в ресторане.
„Это же бывший „Яр!" – сообщает он радостно, – ,,Яр", помнишь? Цыгане, гитары". Ничего я не помню. Какой „Яр"? При чем тут „Яр"? При чем тут – цыгане? Гриша выглядит самым счастливым из всех нас и наслаждается ролью распорядителя. Слава Богу, слава Богу, что он здесь.
В ванной Ольга поворачивается ко мне со злыми глазами и произносит: „Он только посмотрел на меня сверху вниз, потом – снизу вверх, и не сказал ни одного слова…" – ,,Он не обнял тебя?" – „Нет". Ничего, ничего, не будем волноваться и сразу же делать выводы. „Деточка, он в обалдении. И я также. Ты пойми!" Она не отвечает. Ничего, ничего. Давайте не развалимся на части, давайте будем продолжать, ведь надо же продолжать эту встречу теперь уже, по-видимому, бесконечно…
В ресторане мы садимся за длинный под белой скатертью стол, на котором уже стоят закуски, селедки, салаты, винегреты и батарея бутылок. Ося садится слева от меня, и мы держимся за руки: хоть это напоминает мне, каким он был. Он совсем не такой, каким был. Теперь я вижу это ясно, он выглядит старше своих тридцати девяти лет, лысоват, полно-
42
ват в талии, ничего не осталось от молодого стройного мальчика с веселыми глазами… Вот рука как будто еще его, и мы молча сжимаем руки. Говорить трудно, так как действительно хор из „Яра", помещающегося ярусом ниже, беспрестанно что-то орет и музыка запущена на всю мощь усилителей. Я беспомощно смотрю на Гришу, и он разводит руками – мол, знаешь сама! – и уже накладывает что-то в тарелку Ольге, которая, слава Богу, сидит рядом с ним, напротив от меня.
Гриша наливает всем водки – потому что вот так вы встречаете сына после семнадцати лет разлуки… Я не пью этот яд, никогда не любила водку, но тут приходится подчиняться правилам и традициям: нам всем надлежит напиться, лишиться всякого рассудка, плакать горючими слезами, обниматься, целоваться и рыдать друг у друга на плече… В силу своей образованности мы не можем себе этого позволить, но мы все-таки напиваемся, конечно, все в этот вечер как следует. Нельзя даже и помыслить, чтобы этого не произошло.
Я все время держу в своей левой руке правую руку сына и нахожу, что и рука изменилась. Она была худой, с длинными пальцами, изящной такой. Теперь пальцы стали короткими и толстоватыми – возможно ли такое? Совсем иная рука. Я смотрю на него, он смотрит на меня, мы не говорим. Гриша ведет весь разговор, переводя кое-что и для Ольги. Он выглядит прекрасно в свои шестьдесят три, хорошо одет. Он выглядит почти что моложе нашего сына… Завтра, говорит он, предстоит встретиться с разными людьми и начать все разговоры о школе и так далее… Если я буду в состоянии делать это завтра, после всех этих непривычных возлияний. Завтра безо всяких там эмоций, надо будет иметь свежую, ясную голову. Но сегодня мы все неизбежно празднуем…
Я смотрю на Ольгу, ковыряющую вилкой винегрет в своей тарелке. Гриша наливает ей лимонаду. Потом кладет ей кусок жареного мяса с картошкой. Она молчит. Ей только тринадцать с половиной лет. Ее брат не сказал ей пока что ни слова.
43
4
СОВЕТСКАЯ ВЛАСТЬ
На следующий день к нам пришел бывший однокурсник Гриши по Институту международных отношений, а ныне преуспевающий советский дипломат и зять Громыко. Мы были знакомы в общем около сорока лет и могли разговаривать без формальностей.