Хотя она неплохо болтала по-русски, а также по-грузински, этого было недостаточно для освоения обширной советской школьной программы. Теперь ей не хотели больше разрешать занятия дома, а садиться за парту в школе было бы невероятно трудно для нее. Я все более понимала, что не смогу „войти снова в коллектив" под контролем партийной организации, – одна мысль об этом лишала меня сна. На меня по-прежнему смотрели как на странную птицу, залетевшую сюда по ошибке, – разглядывали с любопытством и неизменно заводили разговор о том, „какой великий человек был ваш отец". От этого было невозможно увернуться. Это была здесь какая-то болезнь. Все были одержимы бесконечными рассуждениями на эту тему. Мне же было очень трудно вообще что-либо отвечать им, я сердилась и нервничала, а они не понимали почему…
В декабре 1985 года я написала первое письмо Горбачеву, объясняя, что мы приехали сюда ,,с целью соединиться с семьей", но поскольку этого нам не удалось добиться, я полагала, что не было никаких дальнейших причин для нашего дальнейшего пребывания здесь. И я просила разрешить нам выезд из СССР. Поскольку мы были теперь советскими граж-
110
данами (хотя и с двойным, американским гражданством), нам надлежало получить таковое разрешение только у советского правительства.
Никакого ответа не последовало. Это – типично в СССР. Никто не напишет вам, что ваше письмо получено и рассматривается, – секретарши этим не занимаются. Вы просто должны сидеть и ждать, надеяться на лучшее и молить Бога, чтобы помог.
От дочери Катерины больше не было писем. На все мои письма к ней на ее вулканостанцию в городе Ключи на Камчатке она не ответила ни слова. Мой сын ни разу не звонил и не писал, с тех пор как мы уехали из Москвы. Писали мне только мои племянники да двоюродные братья.
На лето мы пригласили к нам мою двоюродную сестру Киру Аллилуеву, актрису на пенсии. Она быстро нашла общий язык с Олей, они играли на пианино, пели, отплясывали чарльстон и вообще веселились. Поскольку все остальные родственники отнеслись к нам дружелюбно, я определенно решила, что с моими детьми была проведена некая „специальная работа", что им вбивали в голову ложь и клевету на меня, а потому они так переменились. Это было что-то поистине чудовищное, я никак не могла смириться и принять этот факт – хотя католикос, с которым я много разговаривала об этом, постоянно уверял меня, что „любовь победит", что я „должна быть терпеливой и ждать". Я не понимала этого „наказания", в особенности от моей Кати – всегда бывшей такой славной девочкой, горячо любившей меня.
Ответа от секретариата Горбачева не поступало. Не было ответа также и от Громыко, с которым я просила встречи, чтобы обсудить ряд вопросов, связанных с судьбой моего брата Василия. Просто – никакого ответа. Можете думать все что вам угодно!
Это опять же заставило меня вспомнить нашу жизнь на Западе, где серьезно и уважительно относятся ко всем пишущим в правительство. В цивилизованном обществе не ответить на письмо просителя – просто неслыханная грубость. Я еще раз почувствовала, как оторвалась от советского образа жизни, в котором просуществовала более сорока лет…
111
В первые дни в Москве, еще в начале ноября 1984 года произошел эпизод, показавший, насколько, действительно, успела я позабыть советские правила жизни. Мое переключение в иную жизнь было полным и искренним. В Москве же я то и дело попадала впросак от этого. Вместе с моим двоюродным братом, молодым доктором, немного походившим на Чехова с его бородкой и в очках, мы сидели тогда в ресторане гостиницы „Советская" и ели борщ. Это была наша первая встреча по приезде в СССР, мы смеялись, чувствовали себя легко. Вдруг я обратила внимание на какие-то цифры, помещенные на бархатном занавесе, скрывавшем от глаз эстраду. „1917 – 1984, – прочла я вслух и спросили брата: – А это что такое? Чей-то юбилей?"
Брат посмотрел на меня неверящими глазами и начал давиться от смеха, прикрывая рот рукой. „Ты что? – выдавил он наконец, – совсем, как видно, оторвалась? – Он давился от смеха и оглядывался по сторонам, не слышал ли нас кто-нибудь. – Цифру тысяча девятьсот семнадцать совсем позабыла?" И только тогда меня осенило, что это были, конечно же, даты Октябрьской революции – праздник, ежегодно справляемый в СССР, но которого я не отмечала вот уже восемнадцать лет… и совершенно позабыла о нем, поскольку он не жил в моем сознании.
Праздники, давно позабытые, и правила ежедневной жизни вспоминались с трудом. Отсутствие ответов из канцелярий правительства воспринималось как полное отсутствие культуры общения с людьми. Как важно, оказывается, иметь хорошие манеры! Быть вежливыми с чужими людьми, уступать дорогу, благодарить или извиняться на улице. Вдруг стало так недоставать американского обычая беспричинно улыбаться друг другу.
В последовавшие вслед за декабрем месяцы никаких ответов так и не было. Еще в ноябре 1985 года я послала множество рождественских поздравлений в Англию и в США в надежде, что придут ответы: нам вдруг стало так недоставать праздника Рождества…
В нашей квартире в Тбилиси мы поставили елку и пригласили Олиных друзей прийти на 25 декабря. Ничего особенного – обыкновенное угощение. Но им так хотелось провести день „по-американски". Несколько писем и рождественских
112
карточек уже пришло к нам, главным образом из Англии, и наши гости с интересом рассматривали их.* Мы рассказывали, как все ходят друг к другу в гости – с подарками для всех членов семьи, для всех друзей… Наши традиционные американские праздники в Принстоне, которые Оля так хорошо помнила и любила, стали вдруг необыкновенно дорогими: День Благодарения, Пасха, Рождество, День Независимости, День Труда. Мы жили иной жизнью, я жила иной жизнью – и хотя здесь мои старые друзья полагали, что я очень скоро позабуду о ней, этого совсем не происходило. Скорее – наоборот.
Проходили месяцы, а ответа из Москвы не было. Я понимала, что новый лидер очень занят и ему не до нас. Но что-то подсказывало мне, что весьма возможно наши просьбы просто не были переданы ему… Такое тоже часто случается в СССР, если какой-либо высокопоставленный бюрократ решает, что следует и что не следует передавать высшему начальству. Иногда даже таковой бюрократ может вам ответить на ваш запрос – такое также случалось в моем советском опыте. Но наши просьбы уже стали документом, поскольку они были выражены на бумаге и отправлены „наверх". Рано или поздно – может быть, через весьма долгое время – какой-то ответ все-таки должен прийти.
Тем не менее, для того чтобы проверить, что случилось с нашим письмом, мы отправились морозным февралем 1986 года в Москву. Мы ехали медленно, поездом, наслаждаясь старомодным мягким и теплым купе: я хотела, чтобы Ольга знала, что такое путешествие поездом, долгий путь в два дня и две ночи. Мы как бы перешли вдруг в девятнадцатый век – и что-то было успокоительное для меня в этой давно позабытой старомодности.
Все соседи ехали со множеством припасов, обменивались фруктами, угощали нас вином и холодной жареной курицей. Вот так вот путешествовали и наши бабушки, – говорила я Ольге, не знавшей до той поры ничего, кроме самолетов с едой на маленьком подносике тут же в кресле, в котором у нее немели ноги, поскольку они были для них слишком длин-
________________
* В том числе и открытку Терри Вейта. Потом от него пришло очень дружеское короткое письмо.
113
ны. В поезде же мы комфортабельно спали на чистых простынях. Днем я неотрывно смотрела в окно на расстилавшийся белый зимний пейзаж и ловила себя на том, каким сентиментальным оказалось для меня это путешествие: мы ехали по той же железной дороге, что всегда вела на юг, к Черному морю и обратно на север – в течение всех лет моего детства, юности, в течение почти что всех сорока лет моей жизни в СССР…
…Удивительно, что вдруг вызывает к жизни забытое детство. Не Кремль, где я жила столько лет (я даже не пошла посмотреть его на этот раз), не Москва и ее улицы – но вот этот путь поездом – через Ростов, Харьков, Орел, Курск, Тулу. Из Москвы – на Кавказ. Я ничего не знала, чем нас встретит Москва, что нам скажут, какие придется вести разговоры или бои… Но поездка эта как-то разбередила мне сердце, старомодные спальные вагоны были все такими же, как и тогда. И я понимала, что горечь в моем сердце будет назревать и расти – теперь, когда мы уже официально попросили о выезде… Не так-то это просто, дорогой читатель, когда вы ездили по этой же самой дороге поездом почти каждое лето вашей жизни.
114
13
14
* * *
В декабре 1985 года я написала первое письмо Горбачеву, объясняя, что мы приехали сюда ,,с целью соединиться с семьей", но поскольку этого нам не удалось добиться, я полагала, что не было никаких дальнейших причин для нашего дальнейшего пребывания здесь. И я просила разрешить нам выезд из СССР. Поскольку мы были теперь советскими граж-
110
данами (хотя и с двойным, американским гражданством), нам надлежало получить таковое разрешение только у советского правительства.
Никакого ответа не последовало. Это – типично в СССР. Никто не напишет вам, что ваше письмо получено и рассматривается, – секретарши этим не занимаются. Вы просто должны сидеть и ждать, надеяться на лучшее и молить Бога, чтобы помог.
От дочери Катерины больше не было писем. На все мои письма к ней на ее вулканостанцию в городе Ключи на Камчатке она не ответила ни слова. Мой сын ни разу не звонил и не писал, с тех пор как мы уехали из Москвы. Писали мне только мои племянники да двоюродные братья.
На лето мы пригласили к нам мою двоюродную сестру Киру Аллилуеву, актрису на пенсии. Она быстро нашла общий язык с Олей, они играли на пианино, пели, отплясывали чарльстон и вообще веселились. Поскольку все остальные родственники отнеслись к нам дружелюбно, я определенно решила, что с моими детьми была проведена некая „специальная работа", что им вбивали в голову ложь и клевету на меня, а потому они так переменились. Это было что-то поистине чудовищное, я никак не могла смириться и принять этот факт – хотя католикос, с которым я много разговаривала об этом, постоянно уверял меня, что „любовь победит", что я „должна быть терпеливой и ждать". Я не понимала этого „наказания", в особенности от моей Кати – всегда бывшей такой славной девочкой, горячо любившей меня.
Ответа от секретариата Горбачева не поступало. Не было ответа также и от Громыко, с которым я просила встречи, чтобы обсудить ряд вопросов, связанных с судьбой моего брата Василия. Просто – никакого ответа. Можете думать все что вам угодно!
Это опять же заставило меня вспомнить нашу жизнь на Западе, где серьезно и уважительно относятся ко всем пишущим в правительство. В цивилизованном обществе не ответить на письмо просителя – просто неслыханная грубость. Я еще раз почувствовала, как оторвалась от советского образа жизни, в котором просуществовала более сорока лет…
111
В первые дни в Москве, еще в начале ноября 1984 года произошел эпизод, показавший, насколько, действительно, успела я позабыть советские правила жизни. Мое переключение в иную жизнь было полным и искренним. В Москве же я то и дело попадала впросак от этого. Вместе с моим двоюродным братом, молодым доктором, немного походившим на Чехова с его бородкой и в очках, мы сидели тогда в ресторане гостиницы „Советская" и ели борщ. Это была наша первая встреча по приезде в СССР, мы смеялись, чувствовали себя легко. Вдруг я обратила внимание на какие-то цифры, помещенные на бархатном занавесе, скрывавшем от глаз эстраду. „1917 – 1984, – прочла я вслух и спросили брата: – А это что такое? Чей-то юбилей?"
Брат посмотрел на меня неверящими глазами и начал давиться от смеха, прикрывая рот рукой. „Ты что? – выдавил он наконец, – совсем, как видно, оторвалась? – Он давился от смеха и оглядывался по сторонам, не слышал ли нас кто-нибудь. – Цифру тысяча девятьсот семнадцать совсем позабыла?" И только тогда меня осенило, что это были, конечно же, даты Октябрьской революции – праздник, ежегодно справляемый в СССР, но которого я не отмечала вот уже восемнадцать лет… и совершенно позабыла о нем, поскольку он не жил в моем сознании.
Праздники, давно позабытые, и правила ежедневной жизни вспоминались с трудом. Отсутствие ответов из канцелярий правительства воспринималось как полное отсутствие культуры общения с людьми. Как важно, оказывается, иметь хорошие манеры! Быть вежливыми с чужими людьми, уступать дорогу, благодарить или извиняться на улице. Вдруг стало так недоставать американского обычая беспричинно улыбаться друг другу.
В последовавшие вслед за декабрем месяцы никаких ответов так и не было. Еще в ноябре 1985 года я послала множество рождественских поздравлений в Англию и в США в надежде, что придут ответы: нам вдруг стало так недоставать праздника Рождества…
В нашей квартире в Тбилиси мы поставили елку и пригласили Олиных друзей прийти на 25 декабря. Ничего особенного – обыкновенное угощение. Но им так хотелось провести день „по-американски". Несколько писем и рождественских
112
карточек уже пришло к нам, главным образом из Англии, и наши гости с интересом рассматривали их.* Мы рассказывали, как все ходят друг к другу в гости – с подарками для всех членов семьи, для всех друзей… Наши традиционные американские праздники в Принстоне, которые Оля так хорошо помнила и любила, стали вдруг необыкновенно дорогими: День Благодарения, Пасха, Рождество, День Независимости, День Труда. Мы жили иной жизнью, я жила иной жизнью – и хотя здесь мои старые друзья полагали, что я очень скоро позабуду о ней, этого совсем не происходило. Скорее – наоборот.
Проходили месяцы, а ответа из Москвы не было. Я понимала, что новый лидер очень занят и ему не до нас. Но что-то подсказывало мне, что весьма возможно наши просьбы просто не были переданы ему… Такое тоже часто случается в СССР, если какой-либо высокопоставленный бюрократ решает, что следует и что не следует передавать высшему начальству. Иногда даже таковой бюрократ может вам ответить на ваш запрос – такое также случалось в моем советском опыте. Но наши просьбы уже стали документом, поскольку они были выражены на бумаге и отправлены „наверх". Рано или поздно – может быть, через весьма долгое время – какой-то ответ все-таки должен прийти.
Тем не менее, для того чтобы проверить, что случилось с нашим письмом, мы отправились морозным февралем 1986 года в Москву. Мы ехали медленно, поездом, наслаждаясь старомодным мягким и теплым купе: я хотела, чтобы Ольга знала, что такое путешествие поездом, долгий путь в два дня и две ночи. Мы как бы перешли вдруг в девятнадцатый век – и что-то было успокоительное для меня в этой давно позабытой старомодности.
Все соседи ехали со множеством припасов, обменивались фруктами, угощали нас вином и холодной жареной курицей. Вот так вот путешествовали и наши бабушки, – говорила я Ольге, не знавшей до той поры ничего, кроме самолетов с едой на маленьком подносике тут же в кресле, в котором у нее немели ноги, поскольку они были для них слишком длин-
________________
* В том числе и открытку Терри Вейта. Потом от него пришло очень дружеское короткое письмо.
113
ны. В поезде же мы комфортабельно спали на чистых простынях. Днем я неотрывно смотрела в окно на расстилавшийся белый зимний пейзаж и ловила себя на том, каким сентиментальным оказалось для меня это путешествие: мы ехали по той же железной дороге, что всегда вела на юг, к Черному морю и обратно на север – в течение всех лет моего детства, юности, в течение почти что всех сорока лет моей жизни в СССР…
…Удивительно, что вдруг вызывает к жизни забытое детство. Не Кремль, где я жила столько лет (я даже не пошла посмотреть его на этот раз), не Москва и ее улицы – но вот этот путь поездом – через Ростов, Харьков, Орел, Курск, Тулу. Из Москвы – на Кавказ. Я ничего не знала, чем нас встретит Москва, что нам скажут, какие придется вести разговоры или бои… Но поездка эта как-то разбередила мне сердце, старомодные спальные вагоны были все такими же, как и тогда. И я понимала, что горечь в моем сердце будет назревать и расти – теперь, когда мы уже официально попросили о выезде… Не так-то это просто, дорогой читатель, когда вы ездили по этой же самой дороге поездом почти каждое лето вашей жизни.
114
13
ПРЕПЯТСТВИЯ
В Москве на заснеженной станции нас встретил младший из четырех моих двоюродных братьев, сын моей тетки Анны, и мы поехали в его малолитражке к ним домой на улицу Горького. Его жена, которую, кстати, тоже звали Светлана (Ивановна) Аллилуева, на следующий же день водила Ольгу по магазинам, протянувшимся по всей длине улицы Горького. Света работала администратором в Доме журналистов, а мой кузен – в журнале „За рулем". Их сын заканчивал Институт международных отношений, хорошо говорил по-английски: Оле он ужасно понравился. И здесь четырнадцатилетняя американка вызывала огромную симпатию, тем более теперь, когда она довольно сносно объяснялась по-русски. Никто не мог поверить, что всего лишь за год – и в Грузии! – она так хорошо выучила русский язык. Преподаватели языка там были необыкновенно сильны, как и сам ускоренный метод. Сейчас Оля чувствовала себя совсем не такой несчастной, как это было по приезде. Я только поражалась ее способности к мимикрии: здесь из грузинской девочки, которой она старалась быть в Тбилиси, она превратилась в русскую, тоже с легкостью и с удовольствием. Может быть – она прирожденная актриса? Ей нравится входить каждый раз в новую роль.
На улице Горького жил также мой племянник Саша, сын Василия, теперь режиссер театра. Мы ходили к нему в гости,
115
слушали пение под гитару его друзей-цыган, и, разумеется, пили водку – а как же без этого! Я сказала ему, что мы намереваемся уехать, и он был опечален и смущен, потому что он не знал, что лучше. У него были мягкие карие глаза моей мамы (его бабушки) и все та же аллилуевская впечатлительность и нервность. В сорок пять лет он выглядел необыкновенно молодо, был очень худым и привлекательным. С печалью я сравнивала его со своим сыном, выглядевшим намного старше своих лет и каким-то отяжелевшим.
Он не подавал уже давно о себе вестей, а потому мы и не пытались встретиться. Но однажды вдруг к моим хозяевам позвонила его жена Люда – по-видимому, в сильном подпитии, – и я увидела, как замолк у телефона мой кузен и как вытянулось его лицо. Потом он положил трубку, не сказав ни слова, и, немного помолчав, заметил: „Ну, слыхал я мат в своей жизни, но такого… Что это она?! Начала меня обкладывать, как милиция, за то, что вы у нас остановились! Я даже не нашелся, что ей на это сказать".
Вежливый, спокойный Володя был в полной растерянности. Инцидент этот был малоприятным. Но Володя и его жена давно знали Люду и считали ее „стукачкой", а теперь они убедились, что она не питает ко мне никаких положительных чувств. Я их успокаивала тем, что мне все равно. Одним врагом больше, одним меньше – не имеет значения. Но страшно было знать, что мой сын, по-видимому, был целиком и полностью под ее влиянием.
Пришел Гриша узнать, как наши дела, и я сказала ему, что не получила никакого ответа от Горбачева. Гриша был теперь, по-видимому, весьма близок к делам „наверху" – куда более близок, чем я могла предположить. Он посоветовал мне встретиться с одним очень высоким чином из КГБ и узнать у него, как обстоят мои дела. „Может быть, ты что-либо выяснишь у него", – сказал Гриша загадочно. Я изумилась такому повороту, но пора было мне уже переставать удивляться… Мы приехали в Москву всего на несколько дней и, поскольку ответа было негде больше искать, я позвонила по предложенному номеру товарищу Н. Он сразу же назначил мне аудиенцию.
Выглядел он, как новая порода довольно цивилизованных и образованных чекистов, из тех, что ездят за границу и
116
видели мир. Он бывал в Англии и США и говорил по-английски, но это не потрясло меня. Потрясло меня совсем иное – хотя я и так уже догадывалась о его высоком положении. С приятной улыбкой он сказал: „Между прочим, я был первым, кто предложил разрешить вам вернуться, когда мы узнали о вашем письме в посольство в Лондоне. Мое „да" было решительным и определенным. Раздавались и другие голоса, – как вы можете хорошо себе представить". Я не могла спросить его, в каком качестве он мог оказаться столь близко к делам посольства – но какая мне разница! КГБ и МГБ – повсюду, лезет делать политику, как внешнюю, так и внутреннюю. Так что же, сказать ему „спасибо"? Я молчала.
Мне было не по себе с ним, так как он все время приглашал меня к разговору по душам, шутил, рассказывал о своих поездках за границу – мол, и мы там бывали, все знаем… Я же хотела лишь знать, получил ли Горбачев мое письмо.
„Он знаком с его содержанием, – наконец загадочно произнес Н. – Ваша дочь может возвратиться в свою школу в Англии, это не проблема. Конечно, она теперь поедет туда как советская гражданка и сможет приезжать к вам сюда на каникулы. Это все очень просто устроить".
Я смотрела на него в молчании. Так, значит, это он передает мне мнение Горбачева? Или – кого-то иного? Горбачева „ознакомили" с моим письмом? А этот Н., по-видимому, решает мою судьбу – как он только что признался в этом сам.
„Вам следует переехать в Москву, – продолжал он уже серьезнее. – Ведь вы – москвичка! Грузия – неподходящее место для вас. Ведь вы там никогда раньше не жили. Все ваши старые друзья – здесь". Я слушала и понимала, что вот мне и передали официальный ответ… Я молчала. Но внутри меня все кипело: я отвыкла от этого советского метода решать судьбу людей.
Наконец, я сказала ему, что буду все же продолжать настаивать на том, о чем писала Генеральному секретарю. На это он сказал дружески: „Мне бы очень хотелось познакомиться с вашей дочерью. Она уже может говорить по-русски?" Я заверила его, что она уже вполне может объясняться, дала наш адрес и телефон и распрощалась с ним. Он отвез
117
меня на улицу Горького. Его шофер сидел с каменным лицом, не сказав даже ни здравствуйте ни до свидания.
Дома я схватилась за валидол, оставленный Гришей. Значит, и дорогого Гришу тоже прибрали к рукам и используют как ,,мост" ко мне. Господи, Господи, отвыкла я от этих методов. Некуда деваться. Мы даже не поговорили с Гришей как следует о нашем сыне и о нашем внуке, он просто зашел, только чтобы сказать мне насчет свидания с этим важным лицом… Казалось также, что Гриша был недоволен и сыном и внуком, которых он видал весьма редко. „Что за странная жизнь, – сказала ему я, – ведь вы-то все живете в одном городе". – „Ах, это проклятая полька, его мамаша! – заметил он. – Не огорчайся, береги сердце!" Это был теперь его постоянный припев. Невозможно было разобраться во всех этих тонкостях, но что-то было здесь неладно.
Отец Катерины, Юрий Андреевич Жданов, прислал мне о ней хорошее письмо из Ростова, где он все еще по-прежнему преподавал в университете. Прислал ее фотографии – и я наконец-то увидела мою Катю, взрослую, тридцатилетнюю, с маленькой дочкой, но все такую же, какой я ее знала. На одной из фотографий она сидела на низенькой камчатской лошади. Они там либо на лошадях, либо на вертолетах – по бездорожью. На другой – она пела с гитарой в руках. Оля тоже ездит верхом и училась на гитаре – они даже похожи, две черноглазки… Анюта же, дочка, белобрысенькая с голубыми глазами. Юра писал мне: „Будь терпелива с ней. Она ужасно самостоятельная. Ничьих советов не слушает. Но хорошо работает, будет серьезным ученым". В последнем у меня не было никаких сомнений. Сомневалась я лишь, что увижу ее вообще когда-либо…
Здесь в Москве мы встречались с моими родственниками и со старыми моими друзьями. Видеть сына у меня не было намерения. Раз он знает, что я здесь, и даже – где я, может позвонить. Но звонков не последовало. Я думала, что Ольга была права, когда однажды заметила мне довольно едко: ,,У тебя была я. Разве этого мало? Нет, ты захотела их всех. Видишь, что ты получила! Нам надо было жить в Англии, как мы жили".
В самом деле, она была права. Когда я попросила сына переслать мне в Грузию мои старые книги – мою библиотеку,
118
он сказал, что „лучше сжечь все", чем отдать это мне. Я перестала понимать его.
Улегшись спать в кабинете Володи на диване, я ворочалась всю ночь. Сердце стучало, я чувствовала себя нехорошо в Москве и не могла дышать морозным воздухом. На следующий день был большой мороз и стекла покрылись инеем. Я так всегда любила зимнюю, солнечную, сверкающую инеем Москву, но сейчас было не до того. После вчерашнего разговора с важным лицом из КГБ я раздумывала о новой идее.
119
На улице Горького жил также мой племянник Саша, сын Василия, теперь режиссер театра. Мы ходили к нему в гости,
115
слушали пение под гитару его друзей-цыган, и, разумеется, пили водку – а как же без этого! Я сказала ему, что мы намереваемся уехать, и он был опечален и смущен, потому что он не знал, что лучше. У него были мягкие карие глаза моей мамы (его бабушки) и все та же аллилуевская впечатлительность и нервность. В сорок пять лет он выглядел необыкновенно молодо, был очень худым и привлекательным. С печалью я сравнивала его со своим сыном, выглядевшим намного старше своих лет и каким-то отяжелевшим.
Он не подавал уже давно о себе вестей, а потому мы и не пытались встретиться. Но однажды вдруг к моим хозяевам позвонила его жена Люда – по-видимому, в сильном подпитии, – и я увидела, как замолк у телефона мой кузен и как вытянулось его лицо. Потом он положил трубку, не сказав ни слова, и, немного помолчав, заметил: „Ну, слыхал я мат в своей жизни, но такого… Что это она?! Начала меня обкладывать, как милиция, за то, что вы у нас остановились! Я даже не нашелся, что ей на это сказать".
Вежливый, спокойный Володя был в полной растерянности. Инцидент этот был малоприятным. Но Володя и его жена давно знали Люду и считали ее „стукачкой", а теперь они убедились, что она не питает ко мне никаких положительных чувств. Я их успокаивала тем, что мне все равно. Одним врагом больше, одним меньше – не имеет значения. Но страшно было знать, что мой сын, по-видимому, был целиком и полностью под ее влиянием.
Пришел Гриша узнать, как наши дела, и я сказала ему, что не получила никакого ответа от Горбачева. Гриша был теперь, по-видимому, весьма близок к делам „наверху" – куда более близок, чем я могла предположить. Он посоветовал мне встретиться с одним очень высоким чином из КГБ и узнать у него, как обстоят мои дела. „Может быть, ты что-либо выяснишь у него", – сказал Гриша загадочно. Я изумилась такому повороту, но пора было мне уже переставать удивляться… Мы приехали в Москву всего на несколько дней и, поскольку ответа было негде больше искать, я позвонила по предложенному номеру товарищу Н. Он сразу же назначил мне аудиенцию.
Выглядел он, как новая порода довольно цивилизованных и образованных чекистов, из тех, что ездят за границу и
116
видели мир. Он бывал в Англии и США и говорил по-английски, но это не потрясло меня. Потрясло меня совсем иное – хотя я и так уже догадывалась о его высоком положении. С приятной улыбкой он сказал: „Между прочим, я был первым, кто предложил разрешить вам вернуться, когда мы узнали о вашем письме в посольство в Лондоне. Мое „да" было решительным и определенным. Раздавались и другие голоса, – как вы можете хорошо себе представить". Я не могла спросить его, в каком качестве он мог оказаться столь близко к делам посольства – но какая мне разница! КГБ и МГБ – повсюду, лезет делать политику, как внешнюю, так и внутреннюю. Так что же, сказать ему „спасибо"? Я молчала.
Мне было не по себе с ним, так как он все время приглашал меня к разговору по душам, шутил, рассказывал о своих поездках за границу – мол, и мы там бывали, все знаем… Я же хотела лишь знать, получил ли Горбачев мое письмо.
„Он знаком с его содержанием, – наконец загадочно произнес Н. – Ваша дочь может возвратиться в свою школу в Англии, это не проблема. Конечно, она теперь поедет туда как советская гражданка и сможет приезжать к вам сюда на каникулы. Это все очень просто устроить".
Я смотрела на него в молчании. Так, значит, это он передает мне мнение Горбачева? Или – кого-то иного? Горбачева „ознакомили" с моим письмом? А этот Н., по-видимому, решает мою судьбу – как он только что признался в этом сам.
„Вам следует переехать в Москву, – продолжал он уже серьезнее. – Ведь вы – москвичка! Грузия – неподходящее место для вас. Ведь вы там никогда раньше не жили. Все ваши старые друзья – здесь". Я слушала и понимала, что вот мне и передали официальный ответ… Я молчала. Но внутри меня все кипело: я отвыкла от этого советского метода решать судьбу людей.
Наконец, я сказала ему, что буду все же продолжать настаивать на том, о чем писала Генеральному секретарю. На это он сказал дружески: „Мне бы очень хотелось познакомиться с вашей дочерью. Она уже может говорить по-русски?" Я заверила его, что она уже вполне может объясняться, дала наш адрес и телефон и распрощалась с ним. Он отвез
117
меня на улицу Горького. Его шофер сидел с каменным лицом, не сказав даже ни здравствуйте ни до свидания.
Дома я схватилась за валидол, оставленный Гришей. Значит, и дорогого Гришу тоже прибрали к рукам и используют как ,,мост" ко мне. Господи, Господи, отвыкла я от этих методов. Некуда деваться. Мы даже не поговорили с Гришей как следует о нашем сыне и о нашем внуке, он просто зашел, только чтобы сказать мне насчет свидания с этим важным лицом… Казалось также, что Гриша был недоволен и сыном и внуком, которых он видал весьма редко. „Что за странная жизнь, – сказала ему я, – ведь вы-то все живете в одном городе". – „Ах, это проклятая полька, его мамаша! – заметил он. – Не огорчайся, береги сердце!" Это был теперь его постоянный припев. Невозможно было разобраться во всех этих тонкостях, но что-то было здесь неладно.
Отец Катерины, Юрий Андреевич Жданов, прислал мне о ней хорошее письмо из Ростова, где он все еще по-прежнему преподавал в университете. Прислал ее фотографии – и я наконец-то увидела мою Катю, взрослую, тридцатилетнюю, с маленькой дочкой, но все такую же, какой я ее знала. На одной из фотографий она сидела на низенькой камчатской лошади. Они там либо на лошадях, либо на вертолетах – по бездорожью. На другой – она пела с гитарой в руках. Оля тоже ездит верхом и училась на гитаре – они даже похожи, две черноглазки… Анюта же, дочка, белобрысенькая с голубыми глазами. Юра писал мне: „Будь терпелива с ней. Она ужасно самостоятельная. Ничьих советов не слушает. Но хорошо работает, будет серьезным ученым". В последнем у меня не было никаких сомнений. Сомневалась я лишь, что увижу ее вообще когда-либо…
Здесь в Москве мы встречались с моими родственниками и со старыми моими друзьями. Видеть сына у меня не было намерения. Раз он знает, что я здесь, и даже – где я, может позвонить. Но звонков не последовало. Я думала, что Ольга была права, когда однажды заметила мне довольно едко: ,,У тебя была я. Разве этого мало? Нет, ты захотела их всех. Видишь, что ты получила! Нам надо было жить в Англии, как мы жили".
В самом деле, она была права. Когда я попросила сына переслать мне в Грузию мои старые книги – мою библиотеку,
118
он сказал, что „лучше сжечь все", чем отдать это мне. Я перестала понимать его.
Улегшись спать в кабинете Володи на диване, я ворочалась всю ночь. Сердце стучало, я чувствовала себя нехорошо в Москве и не могла дышать морозным воздухом. На следующий день был большой мороз и стекла покрылись инеем. Я так всегда любила зимнюю, солнечную, сверкающую инеем Москву, но сейчас было не до того. После вчерашнего разговора с важным лицом из КГБ я раздумывала о новой идее.
119
14
ПИСЬМО АМЕРИКАНСКОГО КОНСУЛА
После того как я разослала друзьям рождественские открытки с сообщением нашего адреса, в Грузию к нам начала поступать корреспонденция из Англии и даже из Америки. Шла она подолгу, но все-таки доходила. Часть корреспонденции шла через посольство СССР в США, а также через посольство СССР в Англии.
Но в пачке писем от адвоката из Принстона (относившихся к делам Благотворительного треста в Нью-Джерси), я неожиданно нашла что-то совсем иное: копию письма ко мне от американского консула в Москве. Очевидно, консул потерял всякую надежду передать мне это письмо через советский МИД и решил послать копию таким обходным путем. Не знаю – как это все вышло, но при строжайшей проверке, которой мои письма подвергались, это письмо каким-то чудом не было перехвачено.
Оно было на гербовой бумаге, со всеми печатями и титулами американского консульства в Москве и служило единственной ниточкой контакта с нами, американскими гражданами.
В письме консул еще раз подтверждал, что Ольга и я являемся американскими гражданами до тех пор, пока мы не захотим (если мы захотим) отказаться от него публично и официально в присутствии посла и под присягой. Этого мы, разумеется, не собирались делать.
120
Это письмо я привезла с собою из Тбилиси в Москву, оно было в моей сумке. Оно могло служить нам официальным пропуском для входа в посольство США. Я знала хорошо, что вход этот охранялся советской милицией и что войти в посольство нам было, в сущности, невозможно. Но, решила я, следует попытаться, чтобы хотя бы сделать таким образом „заявление" или, как теперь говорят, – „послать сигнал".
Мы проехали с Олей на метро к Зоопарку, а оттуда прошли пешком на Садовую, широкую улицу с ревущими автомобилями. Было морозно и солнечно, сердце колотилось, и я молила Бога, чтобы на улице возле посольства нам попался бы кто-нибудь из его служащих: мы легко бы объяснились и смогли бы пройти тогда вместе. Я надеялась также, что посольство наблюдает за своим главным входом через внутренние телекамеры, потому что отчаявшиеся советские граждане нередко приходят сюда, чтобы выразить свои требования и чувства. Однако их всегда встречает здесь только советская милиция. О, как слепо верят все советские, что, „если только сказать американцам всю правду", они что-то предпримут… У меня после многих лет жизни в США уже не оставалось больше подобных иллюзий.
Увы! Мы только на мгновение задержались перед дверью, просто лишь остановились, как немедленно же нас окружили милиционеры и какие-то в штатском и попросили нас „следовать" за ними. Ольга была в растерянности: она еще такого никогда не испытывала. Только в кино видела.
Нас чрезвычайно вежливо проводили в дощатую будку для постовых, находившуюся тут же рядом со зданием посольства. („Неужели они не наблюдают из окон, что происходит возле входа?" – подумала я). Весьма вежливый офицер милиции спросил меня, в чем дело.
„Мы – американские граждане, – сказала я на своем чистом русском языке, и брови офицера поехали вверх. – Нам нужно видеть американского консула. Вот – видите? У нас есть от него письмо, и он желает нас видеть".
Он взял письмо, как берут бомбу и, посмотрев на него, вышел куда-то, забрав его с собой. Мы сидели довольно долго. В будке было холодно, только крохотная электрическая печурка была в углу. Оля моя была подавлена – а я уверяла ее, что все будет хорошо, будучи сама не очень в этом уверена.
121
Офицер вернулся и попросил у нас наши американские паспорта. „Они находятся там, в здании, у консула", – сказала я решительно. – Нам нужно его видеть!"
Тогда он потребовал у нас какое бы то ни было удостоверение личности, и мне пришлось вытащить мой новый советский паспорт, в который была занесена также моя дочь, малолетняя гражданка „Ольга Вильямовна Питерс". Офицер посмотрел на нас с выражением лица, обозначавшим примерно: „какие вы, к дьяволу, американцы?" Но он ничего не сказал.
Затем вошел другой офицер, рангом выше, и сказал, что скоро прибудет кто-то еще более высокого ранга, – надо подождать. „Где наше письмо? – спросила я. – Можете вы известить консула, что нам нужно его видеть?"
„Давайте подождем", – ответил он. По его понятиям советским гражданам не полагалось проходить в посольство Америки. Он этого не мог позволить. Приедет начальство – разберется.
И мы просидели там около двух часов, стуча подмерзающими ногами. Небольшое радио в углу будки начало тем временем передавать из Кремля открытие XXVII съезда партии. А я совсем и забыла об этом! „Тем лучше, – подумала я, – значит, мы устроили нечто вроде демонстрации в день открытия съезда! Неплохо. Я этого так даже не планировала. Тем больше внимания мы привлечем к моему письму Горбачеву". И хотя Оля смотрела на меня злыми глазами, я была уверена, что мы сделали хороший ход, придя именно сегодня.
Но в пачке писем от адвоката из Принстона (относившихся к делам Благотворительного треста в Нью-Джерси), я неожиданно нашла что-то совсем иное: копию письма ко мне от американского консула в Москве. Очевидно, консул потерял всякую надежду передать мне это письмо через советский МИД и решил послать копию таким обходным путем. Не знаю – как это все вышло, но при строжайшей проверке, которой мои письма подвергались, это письмо каким-то чудом не было перехвачено.
Оно было на гербовой бумаге, со всеми печатями и титулами американского консульства в Москве и служило единственной ниточкой контакта с нами, американскими гражданами.
В письме консул еще раз подтверждал, что Ольга и я являемся американскими гражданами до тех пор, пока мы не захотим (если мы захотим) отказаться от него публично и официально в присутствии посла и под присягой. Этого мы, разумеется, не собирались делать.
120
Это письмо я привезла с собою из Тбилиси в Москву, оно было в моей сумке. Оно могло служить нам официальным пропуском для входа в посольство США. Я знала хорошо, что вход этот охранялся советской милицией и что войти в посольство нам было, в сущности, невозможно. Но, решила я, следует попытаться, чтобы хотя бы сделать таким образом „заявление" или, как теперь говорят, – „послать сигнал".
Мы проехали с Олей на метро к Зоопарку, а оттуда прошли пешком на Садовую, широкую улицу с ревущими автомобилями. Было морозно и солнечно, сердце колотилось, и я молила Бога, чтобы на улице возле посольства нам попался бы кто-нибудь из его служащих: мы легко бы объяснились и смогли бы пройти тогда вместе. Я надеялась также, что посольство наблюдает за своим главным входом через внутренние телекамеры, потому что отчаявшиеся советские граждане нередко приходят сюда, чтобы выразить свои требования и чувства. Однако их всегда встречает здесь только советская милиция. О, как слепо верят все советские, что, „если только сказать американцам всю правду", они что-то предпримут… У меня после многих лет жизни в США уже не оставалось больше подобных иллюзий.
Увы! Мы только на мгновение задержались перед дверью, просто лишь остановились, как немедленно же нас окружили милиционеры и какие-то в штатском и попросили нас „следовать" за ними. Ольга была в растерянности: она еще такого никогда не испытывала. Только в кино видела.
Нас чрезвычайно вежливо проводили в дощатую будку для постовых, находившуюся тут же рядом со зданием посольства. („Неужели они не наблюдают из окон, что происходит возле входа?" – подумала я). Весьма вежливый офицер милиции спросил меня, в чем дело.
„Мы – американские граждане, – сказала я на своем чистом русском языке, и брови офицера поехали вверх. – Нам нужно видеть американского консула. Вот – видите? У нас есть от него письмо, и он желает нас видеть".
Он взял письмо, как берут бомбу и, посмотрев на него, вышел куда-то, забрав его с собой. Мы сидели довольно долго. В будке было холодно, только крохотная электрическая печурка была в углу. Оля моя была подавлена – а я уверяла ее, что все будет хорошо, будучи сама не очень в этом уверена.
121
Офицер вернулся и попросил у нас наши американские паспорта. „Они находятся там, в здании, у консула", – сказала я решительно. – Нам нужно его видеть!"
Тогда он потребовал у нас какое бы то ни было удостоверение личности, и мне пришлось вытащить мой новый советский паспорт, в который была занесена также моя дочь, малолетняя гражданка „Ольга Вильямовна Питерс". Офицер посмотрел на нас с выражением лица, обозначавшим примерно: „какие вы, к дьяволу, американцы?" Но он ничего не сказал.
Затем вошел другой офицер, рангом выше, и сказал, что скоро прибудет кто-то еще более высокого ранга, – надо подождать. „Где наше письмо? – спросила я. – Можете вы известить консула, что нам нужно его видеть?"
„Давайте подождем", – ответил он. По его понятиям советским гражданам не полагалось проходить в посольство Америки. Он этого не мог позволить. Приедет начальство – разберется.
И мы просидели там около двух часов, стуча подмерзающими ногами. Небольшое радио в углу будки начало тем временем передавать из Кремля открытие XXVII съезда партии. А я совсем и забыла об этом! „Тем лучше, – подумала я, – значит, мы устроили нечто вроде демонстрации в день открытия съезда! Неплохо. Я этого так даже не планировала. Тем больше внимания мы привлечем к моему письму Горбачеву". И хотя Оля смотрела на меня злыми глазами, я была уверена, что мы сделали хороший ход, придя именно сегодня.
* * *
Несколькими днями перед этим, в воскресенье, я решила пойти в Церковь Ризоположения, где я крестилась в 1962 году. Мне так хотелось увидеть ее снова. Прекрасное „русское барокко", красного цвета с белой отделкой, с синими куполами, усеянными звездами. Церковь выглядела теперь свежевыкрашенной и праздничной. Вокруг нее вырос новый город… Двадцать четыре года тому назад здесь было больше деревьев, и трамвай огибал угол площади. Сейчас же все было
122
застроено современными квартирными блоками почти вплотную к церкви.
Не без волнения вошла я внутрь. Шла литургия. Народу было полным-полно, много молодежи. Тогда здесь было куда меньше молившихся и как-то темно было. Сейчас – праздничное настроение, какая-то радость и ликование поразили меня. Я невольно вспоминала Отца Николая Александровича Голубцова, мою крестную Лидию и весь тот майский день, когда я пришла сюда…
Какой круг, однако, проделала я за все эти прошедшие годы… Отсюда началось мое полное перерождение и превращение в иного человека. Что ж, замкнулся ли круг на этом возвращении? Такого чувства я в себе не находила. Скорее – в путь, в путь снова – вот что вошло мне в сердце здесь. Мне было радостно и хорошо. Ни печалей, ни страхов, ни сомнений. Продолжай путь, странница. Путь твой еще не окончен, рано на покой захотела. ,,И вечный бой. Покой нам только снится" – сказал Блок, и как это верно.
Андрей Синявский, крестившийся тут же незадолго до меня, теперь живет с семьей во Франции. А ты что тут делаешь?..
Странно было стоять здесь опять, но так хорошо, так нужно. Я купила советского изделия дешевую иконку Спасителя и маленький нательный крестик. А уходя уже, обернулась и долго смотрела на небольшую пристройку, где всегда крестили взрослых. Хотелось погладить эти стены, они казались теплыми, несмотря на морозный февральский день. Отец Николай Голубцов славился тем, что приобщал к церкви и вере взрослых: открывал им двери в новую жизнь. Это произошло и со мной. Сколько еще прошло через эти вот воротца ограды, выходя в мир измененными, ставшими частицей тела Христова"! Сотни? Тысячи? С шестнадцатого века стоит здесь эта церковь, заложенная на месте, где послы из далекой христианской Грузии передали дары Москве: ризу Господню. Она находится под алтарем и сейчас. А вокруг тогда были поля и леса, а невдалеке – Донской монастырь. Грузия была тогда еще независимым царством, тянувшимся к России в силу единства православной веры.
,,У грузин и армян необыкновенно сильная вера, – говорил мне отец Николай Голубцов. – Это оттого, что они живут
123
там, где Господь сотворил первого человека…" Я никогда не забывала этих слов, сказанных мне в день крещения. Что ж, значит, не зря привели меня мои дороги и в Грузию, чтобы узнать там ее веру. Меня ведь этому не учили! Ведь это все было выброшено ,,на свалку истории"! А теперь я взяла с собой эти кустарные иконку и крестик, отштампованные, по-видимому, из консервных банок; выглядели они „золотыми", но вложено было тут куда больше, чем злато… (Теперь они приехали вместе со мною в далекий Висконсин, в Америку.) И каким только образом попала я креститься именно в эту церковь, заложенную на дарах из Грузии, – уму непостижимо. Но – таковы пути Господни, неисповедимые.
Просветленная, утешенная и бесстрашная вернулась я в тот день домой, на улицу Горького. Все правильно. Будем продолжать свой путь.
122
застроено современными квартирными блоками почти вплотную к церкви.
Не без волнения вошла я внутрь. Шла литургия. Народу было полным-полно, много молодежи. Тогда здесь было куда меньше молившихся и как-то темно было. Сейчас – праздничное настроение, какая-то радость и ликование поразили меня. Я невольно вспоминала Отца Николая Александровича Голубцова, мою крестную Лидию и весь тот майский день, когда я пришла сюда…
Какой круг, однако, проделала я за все эти прошедшие годы… Отсюда началось мое полное перерождение и превращение в иного человека. Что ж, замкнулся ли круг на этом возвращении? Такого чувства я в себе не находила. Скорее – в путь, в путь снова – вот что вошло мне в сердце здесь. Мне было радостно и хорошо. Ни печалей, ни страхов, ни сомнений. Продолжай путь, странница. Путь твой еще не окончен, рано на покой захотела. ,,И вечный бой. Покой нам только снится" – сказал Блок, и как это верно.
Андрей Синявский, крестившийся тут же незадолго до меня, теперь живет с семьей во Франции. А ты что тут делаешь?..
Странно было стоять здесь опять, но так хорошо, так нужно. Я купила советского изделия дешевую иконку Спасителя и маленький нательный крестик. А уходя уже, обернулась и долго смотрела на небольшую пристройку, где всегда крестили взрослых. Хотелось погладить эти стены, они казались теплыми, несмотря на морозный февральский день. Отец Николай Голубцов славился тем, что приобщал к церкви и вере взрослых: открывал им двери в новую жизнь. Это произошло и со мной. Сколько еще прошло через эти вот воротца ограды, выходя в мир измененными, ставшими частицей тела Христова"! Сотни? Тысячи? С шестнадцатого века стоит здесь эта церковь, заложенная на месте, где послы из далекой христианской Грузии передали дары Москве: ризу Господню. Она находится под алтарем и сейчас. А вокруг тогда были поля и леса, а невдалеке – Донской монастырь. Грузия была тогда еще независимым царством, тянувшимся к России в силу единства православной веры.
,,У грузин и армян необыкновенно сильная вера, – говорил мне отец Николай Голубцов. – Это оттого, что они живут
123
там, где Господь сотворил первого человека…" Я никогда не забывала этих слов, сказанных мне в день крещения. Что ж, значит, не зря привели меня мои дороги и в Грузию, чтобы узнать там ее веру. Меня ведь этому не учили! Ведь это все было выброшено ,,на свалку истории"! А теперь я взяла с собой эти кустарные иконку и крестик, отштампованные, по-видимому, из консервных банок; выглядели они „золотыми", но вложено было тут куда больше, чем злато… (Теперь они приехали вместе со мною в далекий Висконсин, в Америку.) И каким только образом попала я креститься именно в эту церковь, заложенную на дарах из Грузии, – уму непостижимо. Но – таковы пути Господни, неисповедимые.
Просветленная, утешенная и бесстрашная вернулась я в тот день домой, на улицу Горького. Все правильно. Будем продолжать свой путь.