Страница:
Немцы сгрудились кучей. Один из них, пожилой, криво усмехнулся и что-то сказал, кивнув в нашу сторону. И тогда тот, что играл на гармошке, закричал на него, затопал ногами:
— Швайн! Швайн-фашистен! — Он даже побелел весь. Другие немцы схватили его, а он всё вырывался, чтобы броситься на пожилого. Шинель у него распахнулась, шапка свалилась, и он топтал её ногами.
— Ну! — сказал часовой с автоматом. — Обратно завелись. Каждый день у них эта канитель! А ещё, не дай бог, агитатор приедет, дак они после его речей вообще друг другу глотки рвут… Ахтунг! Ахтунг! — закричал он. — Арбайтен! Кончай обедать! Сладу с вами нет!
Пленные пошли к недостроенному мосту. А тот, что рвался в драку, остался один. Он поднял с земли картуз, выколотил его об колено.
— Дети! Постройтесь! — Алевтина захлопала в ладоши. — А ты, Хрусталёв, пойдёшь со мной. — И она крепко взяла меня за руку.
— Воспитательнис… — сказал маленький солдат. — Ходи другая место. Издесе не нада. Другой место гуляй.
— Конечно, — кивнула пионервожатая.
Мы пошли обратно. Я оглянулся. Немец всё ещё стоял. Он держал в руках свою нелепую шапку, и ветер шевелил полы его длинной распахнутой шинели.
Он встретился со мной глазами и сделал движение, словно хотел помахать мне рукой, но на полпути передумал. Я хотел погрозить ему кулаком, но было в его лице что-то такое, что я почему-то не погрозил.
Глава седьмая
Глава восьмая
Глава девятая
— Швайн! Швайн-фашистен! — Он даже побелел весь. Другие немцы схватили его, а он всё вырывался, чтобы броситься на пожилого. Шинель у него распахнулась, шапка свалилась, и он топтал её ногами.
— Ну! — сказал часовой с автоматом. — Обратно завелись. Каждый день у них эта канитель! А ещё, не дай бог, агитатор приедет, дак они после его речей вообще друг другу глотки рвут… Ахтунг! Ахтунг! — закричал он. — Арбайтен! Кончай обедать! Сладу с вами нет!
Пленные пошли к недостроенному мосту. А тот, что рвался в драку, остался один. Он поднял с земли картуз, выколотил его об колено.
— Дети! Постройтесь! — Алевтина захлопала в ладоши. — А ты, Хрусталёв, пойдёшь со мной. — И она крепко взяла меня за руку.
— Воспитательнис… — сказал маленький солдат. — Ходи другая место. Издесе не нада. Другой место гуляй.
— Конечно, — кивнула пионервожатая.
Мы пошли обратно. Я оглянулся. Немец всё ещё стоял. Он держал в руках свою нелепую шапку, и ветер шевелил полы его длинной распахнутой шинели.
Он встретился со мной глазами и сделал движение, словно хотел помахать мне рукой, но на полпути передумал. Я хотел погрозить ему кулаком, но было в его лице что-то такое, что я почему-то не погрозил.
Глава седьмая
К ОРУЖИЮ, ГРАЖДАНЕ!
— Дядя Толя! Дядя Толя! Немцы через речку мост строят! — Я вбежал во двор кухни.
— Тихо! — схватила меня тётя Паша. — Тихо! Что ты расшумелся? Строят — не воюют! Иди отсюда с богом! Не до тебя сегодня дяде Толе. Видишь, к нему моряк приехал. Сын Толин у этого моряка на руках умер. Иди, иди, милый! — Она сунула мне в руки капустную кочерыжку и вытолкнула со двора.
Я оглянулся. Дядя Толя сидел с каким-то моряком за столом. Судомойка подавала им дымящуюся картошку в миске. Голова старика была низко опущена, он что-то машинально перебирал на столе. Рядом с широкоплечим моряком на скамейке лежал свёрток; бумага разорвалась, и я увидел голубые полоски тельняшки.
Весь тихий час мы шептались о пленных.
— Это же с ума сойти! — говорил Серёга. — Видел, какой там часовой? Он на них и не смотрит.
— Он на солнышке дремлет, — подзуживал Липский.
— Они в любую секунду сорваться могут! Разве можно так фашистов сторожить?
— Никуда они не сорвутся, — сказал Осташевский. — Ну, а сорвутся, куда пойдут?
— В леса! Будут, как партизаны…
— Партизаны только у нас бывают, — наставительно сказал Липский. — Они пойдут в бандиты.
— Чего они сделают без оружия? — упирался Колька.
— Да тут оружия дополна! — сказал Липский. — Только поищи.
— Братцы! — Серёга даже встал на кровати. — Точняк! Тут оружия навалом, а мы сидим, ушами хлопаем! Нас же голыми руками всех перебить могут. Придут ночью — палаты зажгут, взрослых перевешают, всех наших девчонок передушат!
У меня даже мурашки по спине поползли. Я представил, как полыхают дома. Как наши девчонки зовут на помощь, а мы ничем помочь не можем. Потому что пленные — взрослые и любой с нами справится.
— Надо вооружаться! Наберём винтовок, автоматов…
— А мне гранату! — запищал Липский. — Пусть только сунутся, я гранатой тра-ах! Ба-ах!
— Тебе гранату и не взвести, — сказал Вася Бойцов. — Ты, Липа, гранату-то настоящую хоть раз в руках держал?
— А то нет?
— Конечно, нет. Держал бы — помалкивал! И вообще на войне всё для взрослых. Винтовка со штыком, например, выше меня.
— На войне, наверное, страшно, — сказал я.
Тут они все засмеялись.
— Конечно, если ты дрейфишь, так тебе страшно, — пропищал Липский.
Мне стало очень обидно, и я спросил:
— А ты где был, когда война была?
— Где все. В эвакуации.
— В эвакуации… — передразнил я его. — А я в городе оставался. Знаешь наш дом каменный четырёхэтажный, у Савинского бугра стоит? Мы в нём только вдвоём с бабушкой и оставались. Около нас зенитная батарея стояла… И противотанковая… А бомбили нас всё время! И артналёты! Как начнёт грохотать, мы не знаем, где и прятаться. То ли в щель бежать — она на бугре, — то ли в доме оставаться. От обстрела в доме прятались — его бугор прикрывал. А при бомбёжке в щели прятались…
— А сколько тебе лет тогда было? — спросил, прищурившись, Серёга.
— Как сколько? Три года.
— Ха-ха-ха! — засмеялся Серёга, а за ним и Липа начал подхихикивать, и все ребята невольно заулыбались. — Три года! Да разве в три года можно что-нибудь запомнить? Это тебе рассказывали всё, вот тебе и кажется, что помнишь.
— Тебе рассказывали и нам рассказывали! — кричал Липа. — Так что разницы никакой, подумаешь, он «почти что на фронте был»!
От возмущения у меня даже голос сорвался.
— Помню! — закричал я. — Помню! Меня зенитчики американской тушёнкой кормили! В шинель заворачивали! Я взрывы помню! Они были длинные, то есть высокие, как деревья, и чёрные! Их было много — как лес!
— Ха-ха-ха! — закатывался Серёга. И ребята за ним посмеивались.
— Помню! — кричал я. — Помню! Мы один раз проснулись, потому что тихо стало. Не стреляют! И вроде как поют. Мы с бабушкой выскочили — батареи нет. Ночью ушла. Я на бугор полез… Бабушка не могла, она старенькая. Я на бугре стою. А за бугром дорога — и по ней солдаты наши идут! Много! Рота за ротой. И поют все! Я им рукой махал, и они мне махали! Я помню! Касками махали! Кричали что-то!
— Может, и помнит, — сказал Федул. — А может, ему кажется, что он помнит…
— Да врёт он всё! — заключил Липский. — Он же хиляк, вот и хочет изо всех выделиться, как будто помнит. Он и в футбол-то играть не умеет…
Я поднялся с кровати. Оделся и пошёл вон из палаты.
Куда мне идти? У дяди Толи гость. С Ириной-Мальвиной я рассорился. А мальчишки мне не верят. В спину мне загудел горн: «Вставай, вставай — рубаху надевай!»
Я оглянулся. Как же это так получилось? Я уже на дороге и уже разулся, чтобы речку вброд перейти. Вот я куда иду — в конюшню! К лошадям иду. Потому что я всё время думаю о них. Они большие, они добрые, они так пахнут! Я хоть одним глазком на них погляжу — и обратно…
Конюх не удивился моему приходу, и уже через несколько минут я носил тяжёлое ведро от колодца в конюшню. Лошади косили на меня фиолетовые глаза, нюхали воду и осторожно трогали её мягкими губами.
И таким покоем была полна конюшня, что все мои обиды улеглись сами собой. «На что я обиделся? — думал я. — На то, что мальчишки не поверили мне. Так ведь действительно странно, что трёхлетний малыш всё запомнил. Липский сам хилый, слабее всех, он завидует, что я настоящую войну видел, а он только в книжках про неё читал».
— Ну, спасибо, — сказал дядя Коля. — Ступай к себе, а то небось ищут тебя уже.
Я бежал вприпрыжку обратно. Через поле, через лес. Время от времени нюхал свои ладони, потому что они пахли конём, и от этого запаха мне становилось весело на душе. Меня даже не огорчило, что Алевтина Дмитриевна полчаса ругала меня за самовольную отлучку и что ребята гоняли в футбол, а мне как всегда не нашлось пары — и пришлось быть запасным.
Я был около коней, и мне казалось, что я знал что-то такое, что другим людям неизвестно.
— Хрустя! — сказал Серёга, когда мы улеглись на ночь и пионервожатая погасила свет. — Ты на нас не сердись, может, ты и правда помнишь. Может, у тебя такая память.
— Гений в трусиках! — сказал Липский, но Федул ткнул его в темноте кулаком, и он замолчал.
— У нас к тебе дело есть. Ты тут всё знаешь вокруг лагеря.
— Да ну, я только в село дорогу знаю…
— Всё равно, — сказал Серёга, — а мы вообще только на прогулку выходили. Ты видел, где сапёры работают?
— Да. Дядя Толя говорил где.
— Ну вот, айда завтра на разведку!
— Ладно, — сказал я. — Когда немцы под боком, оружие не помешает.
Я представил, как вхожу в лагерь, весь обмотанный пулемётными лентами, с автоматом на груди. Вот Ирина-Мальвина ахнет!
— Тут мне парень из второго отряда показывал штык немецкий и две гильзы от снарядов. Это в лагере нашли! Можешь себе представить, что можно найти, где разминируют!
— Хорошо бы пулемёт принести, — сказал мечтательно Федул. — Поставили бы в столовой на крыше, и чуть что — сразу «та-та-та»!
— Да нам пулемёт и не сдвинуть. Он тяжеленный!
— Дурачок ты! У него же колёса…
Мы долго ещё говорили об автоматах, пушках, танках.
— Тихо! — схватила меня тётя Паша. — Тихо! Что ты расшумелся? Строят — не воюют! Иди отсюда с богом! Не до тебя сегодня дяде Толе. Видишь, к нему моряк приехал. Сын Толин у этого моряка на руках умер. Иди, иди, милый! — Она сунула мне в руки капустную кочерыжку и вытолкнула со двора.
Я оглянулся. Дядя Толя сидел с каким-то моряком за столом. Судомойка подавала им дымящуюся картошку в миске. Голова старика была низко опущена, он что-то машинально перебирал на столе. Рядом с широкоплечим моряком на скамейке лежал свёрток; бумага разорвалась, и я увидел голубые полоски тельняшки.
Весь тихий час мы шептались о пленных.
— Это же с ума сойти! — говорил Серёга. — Видел, какой там часовой? Он на них и не смотрит.
— Он на солнышке дремлет, — подзуживал Липский.
— Они в любую секунду сорваться могут! Разве можно так фашистов сторожить?
— Никуда они не сорвутся, — сказал Осташевский. — Ну, а сорвутся, куда пойдут?
— В леса! Будут, как партизаны…
— Партизаны только у нас бывают, — наставительно сказал Липский. — Они пойдут в бандиты.
— Чего они сделают без оружия? — упирался Колька.
— Да тут оружия дополна! — сказал Липский. — Только поищи.
— Братцы! — Серёга даже встал на кровати. — Точняк! Тут оружия навалом, а мы сидим, ушами хлопаем! Нас же голыми руками всех перебить могут. Придут ночью — палаты зажгут, взрослых перевешают, всех наших девчонок передушат!
У меня даже мурашки по спине поползли. Я представил, как полыхают дома. Как наши девчонки зовут на помощь, а мы ничем помочь не можем. Потому что пленные — взрослые и любой с нами справится.
— Надо вооружаться! Наберём винтовок, автоматов…
— А мне гранату! — запищал Липский. — Пусть только сунутся, я гранатой тра-ах! Ба-ах!
— Тебе гранату и не взвести, — сказал Вася Бойцов. — Ты, Липа, гранату-то настоящую хоть раз в руках держал?
— А то нет?
— Конечно, нет. Держал бы — помалкивал! И вообще на войне всё для взрослых. Винтовка со штыком, например, выше меня.
— На войне, наверное, страшно, — сказал я.
Тут они все засмеялись.
— Конечно, если ты дрейфишь, так тебе страшно, — пропищал Липский.
Мне стало очень обидно, и я спросил:
— А ты где был, когда война была?
— Где все. В эвакуации.
— В эвакуации… — передразнил я его. — А я в городе оставался. Знаешь наш дом каменный четырёхэтажный, у Савинского бугра стоит? Мы в нём только вдвоём с бабушкой и оставались. Около нас зенитная батарея стояла… И противотанковая… А бомбили нас всё время! И артналёты! Как начнёт грохотать, мы не знаем, где и прятаться. То ли в щель бежать — она на бугре, — то ли в доме оставаться. От обстрела в доме прятались — его бугор прикрывал. А при бомбёжке в щели прятались…
— А сколько тебе лет тогда было? — спросил, прищурившись, Серёга.
— Как сколько? Три года.
— Ха-ха-ха! — засмеялся Серёга, а за ним и Липа начал подхихикивать, и все ребята невольно заулыбались. — Три года! Да разве в три года можно что-нибудь запомнить? Это тебе рассказывали всё, вот тебе и кажется, что помнишь.
— Тебе рассказывали и нам рассказывали! — кричал Липа. — Так что разницы никакой, подумаешь, он «почти что на фронте был»!
От возмущения у меня даже голос сорвался.
— Помню! — закричал я. — Помню! Меня зенитчики американской тушёнкой кормили! В шинель заворачивали! Я взрывы помню! Они были длинные, то есть высокие, как деревья, и чёрные! Их было много — как лес!
— Ха-ха-ха! — закатывался Серёга. И ребята за ним посмеивались.
— Помню! — кричал я. — Помню! Мы один раз проснулись, потому что тихо стало. Не стреляют! И вроде как поют. Мы с бабушкой выскочили — батареи нет. Ночью ушла. Я на бугор полез… Бабушка не могла, она старенькая. Я на бугре стою. А за бугром дорога — и по ней солдаты наши идут! Много! Рота за ротой. И поют все! Я им рукой махал, и они мне махали! Я помню! Касками махали! Кричали что-то!
— Может, и помнит, — сказал Федул. — А может, ему кажется, что он помнит…
— Да врёт он всё! — заключил Липский. — Он же хиляк, вот и хочет изо всех выделиться, как будто помнит. Он и в футбол-то играть не умеет…
Я поднялся с кровати. Оделся и пошёл вон из палаты.
Куда мне идти? У дяди Толи гость. С Ириной-Мальвиной я рассорился. А мальчишки мне не верят. В спину мне загудел горн: «Вставай, вставай — рубаху надевай!»
Я оглянулся. Как же это так получилось? Я уже на дороге и уже разулся, чтобы речку вброд перейти. Вот я куда иду — в конюшню! К лошадям иду. Потому что я всё время думаю о них. Они большие, они добрые, они так пахнут! Я хоть одним глазком на них погляжу — и обратно…
Конюх не удивился моему приходу, и уже через несколько минут я носил тяжёлое ведро от колодца в конюшню. Лошади косили на меня фиолетовые глаза, нюхали воду и осторожно трогали её мягкими губами.
И таким покоем была полна конюшня, что все мои обиды улеглись сами собой. «На что я обиделся? — думал я. — На то, что мальчишки не поверили мне. Так ведь действительно странно, что трёхлетний малыш всё запомнил. Липский сам хилый, слабее всех, он завидует, что я настоящую войну видел, а он только в книжках про неё читал».
— Ну, спасибо, — сказал дядя Коля. — Ступай к себе, а то небось ищут тебя уже.
Я бежал вприпрыжку обратно. Через поле, через лес. Время от времени нюхал свои ладони, потому что они пахли конём, и от этого запаха мне становилось весело на душе. Меня даже не огорчило, что Алевтина Дмитриевна полчаса ругала меня за самовольную отлучку и что ребята гоняли в футбол, а мне как всегда не нашлось пары — и пришлось быть запасным.
Я был около коней, и мне казалось, что я знал что-то такое, что другим людям неизвестно.
— Хрустя! — сказал Серёга, когда мы улеглись на ночь и пионервожатая погасила свет. — Ты на нас не сердись, может, ты и правда помнишь. Может, у тебя такая память.
— Гений в трусиках! — сказал Липский, но Федул ткнул его в темноте кулаком, и он замолчал.
— У нас к тебе дело есть. Ты тут всё знаешь вокруг лагеря.
— Да ну, я только в село дорогу знаю…
— Всё равно, — сказал Серёга, — а мы вообще только на прогулку выходили. Ты видел, где сапёры работают?
— Да. Дядя Толя говорил где.
— Ну вот, айда завтра на разведку!
— Ладно, — сказал я. — Когда немцы под боком, оружие не помешает.
Я представил, как вхожу в лагерь, весь обмотанный пулемётными лентами, с автоматом на груди. Вот Ирина-Мальвина ахнет!
— Тут мне парень из второго отряда показывал штык немецкий и две гильзы от снарядов. Это в лагере нашли! Можешь себе представить, что можно найти, где разминируют!
— Хорошо бы пулемёт принести, — сказал мечтательно Федул. — Поставили бы в столовой на крыше, и чуть что — сразу «та-та-та»!
— Да нам пулемёт и не сдвинуть. Он тяжеленный!
— Дурачок ты! У него же колёса…
Мы долго ещё говорили об автоматах, пушках, танках.
Глава восьмая
РАЗВЕ ТЫ СОЛДАТ?
После завтрака я сунулся было на кухонный двор и с удивлением увидел, что дрова ожесточённо колет тётя Паша.
— Будь ты трижды проклято! — приговаривала она, вытягивая завязнувший топор из чурбана.
— А где дядя Толя?
— Заболел.
— Как заболел? Где он? Я его навещу.
— Иди, иди с богом. Нельзя его навестить. Иди, иди отсюда.
— Борька! Хрустя! — кричал Серёга. — Борька! Куда ты делся? Ты что, забыл? Собрались идти, а ты сбежал куда-то!
— Всё в порядке! — сказал Федул. — Алевтина думает, что вы полочки к выставке выпиливаете. Часа три не хватится. До обеда успеете?
— Постараемся.
Мы пошли к забору, где ещё с ночи была выломана доска.
— Интересненько! — услышали мы за спиной. — Ладно-ладно! Всё-всё будет сказано.
Мальвина! Она стояла на крыльце своей палаты и готовилась позвать пионервожатую. Я погрозил ей кулаком.
— Сорваться хотите? Забор сломали! Всё-всё будет сказано.
— Осипян! — сказал я. — Иди сюда.
— Не бойся, Ира! — прощебетал Серёга. — Он драться не будет.
— Ну? — Она подошла к нам вразвалочку. Но чувствовалось, что умирает от любопытства.
— Человек ты или кто?
— Да ладно тебе, — остановил меня Серёга. — Дай честное октябрятское, что никому не скажешь…
— Вот ещё!
— Ты немцев видела? — спросил Серёга. — Так вот, мы за оружием идём. Нас защищать!
Ирка даже побледнела.
— А где это оружие? — прошептала она.
— На бывшем переднем крае, на минных полях, — гордо сказал Серёга.
— Не ходите! Не ходите! — запричитала Ирка. — Вы же подорваться можете. — Ирка схватила меня за рукав. — Боречка, не ходи!
— Пусти ты меня!
— Ира! — сказал Серёга значительно. — Понимаешь: надо!
И она сразу как-то обмякла и ссутулилась.
— Вот, вот, — она вытащила из кармашка мятую карамельку, — вот съешьте. У меня только одна осталась.
Мы пожали ей руку и нырнули в заборную щель.
— Не! — говорил всю дорогу Серёга. — Она не выдаст! Она хорошая.
— Под ноги смотри! И помалкивай! — оборвал я его. — Тут, я видел, где-то проволочные загорождения есть.
Лес, через который мы шли, был весь переломан, почти все деревья были без верхушек, по измочаленным стволам текла смола, торчали обгорелые, вывернутые с корнем пни. Ближе к опушке стали попадаться спирали колючей проволоки, рогатки и бетонные пирамиды надолб. И тут мы увидели плакат: «Запретная зона. Мины!».
— Вот он, передний край! — прошептал Серёга.
Мы ступали осторожно, говорили шёпотом, словно боялись, что из обвалившейся траншеи пли из развороченного блиндажа глянет на нас пустыми глазищами полуистлевший мертвец.
За лесом было поле, и на нём копошились люди. Мы залегли на опушке и стали смотреть, что они делают. Это были сапёры. Их было несколько. Они шли далеко друг от друга, водя по траве миноискателями, словно ощупывали землю. Иногда останавливались и ставили флажки, а иногда снимали наушники и, отложив в сторону щуп, ложились на землю и начинали копать сапёрными лопатками.
— Разминируют, — сказал Серёга.
— Без тебя вижу.
— Надо поискать, где они найденное оружие складывают.
И вдруг словно клещи сдавили моё ухо, и неведомая сила подняла меня вверх. Краем глаза я увидел плащ-палатку и сапоги.
— Так! — сказал над нами голос. — Ещё двое! Это что же делается? Товарищ гвардии майор! Что они там в лагере, спят, что ли? Вчера двое! Позавчера четверо!
Огромный пожилой солдат вытащил нас на полянку, где сидел тот самый майор, что грозился повыдергать ноги и вставить в уши.
— Вот снять бы с них штаны да всыпать, как меня отец в детстве учил! — говорил солдат.
Отставить! — сказал майор. — Отпусти им уши. Оторвёшь. У тебя вон ручища-то! Как лопата у бульдозера. Ну, голуби, зачем пожаловали?
— Гуляли, заблудились… — забормотал Серёга заранее приготовленную легенду.
— А лет вам сколько?
— Восемь, — сказал я. Голова у меня, словно налитая свинцом, не желала подниматься.
— В школу, значит, ходите? Читать умеете? Или, может, вы близорукие? Плакат видели?
— Нет! Какой плакат? — сказал Серёга, делая невинные глаза.
— Может, ветром сорвало? — беспокойно спросил солдат.
— На месте плакат! — сказал майор. — Никуда его не сорвало. Так или нет? — наклонился он ко мне.
— Так… — прошептал я, потому что не мог я врать этому майору. Еслибы он на меня кричал или ругался, а он расспрашивал усталым голосом.
Он сидел на полянке, на пеньке, босой, измазанные глиной сапоги валялись в траве. Майор поглаживал руками колени, и я не мог оторвать глаз от его рук. Они были огромные, жилистые, с крупными ногтями, такие бывают у людей, которые много и тяжело работают. Обшлага кителя и галифе у майора все были в глине. Это оттого, что он стоял на коленях, когда выкапывал мины руками.
— Эх! — вздохнул майор. — Ну что мне с ними делать? Надо в лагерь вести к начальству. Пусть там разбираются. За пистолетами, что ли, шли? А? Кавалеры? В войну поиграть?
Мы отрицательно замотали головами.
— А зачем?
— Тут немцы близко. На всякий случай.
Офицер вдруг тоненько засмеялся. Он смеялся всё громче и громче, с повизгиванием.
— Гриша! — закричал он. — Пчёлко!
— Здесь!
Из кустов вышел ещё один солдат.
— Ты обед на мост понесёшь, прихвати вот этих ополченцев. Отряд самообороны. Сдай их начальству в лагерь. А ты, Иваныч, — сказал он пожилому, — поди глянь, как там ребята кошечки кладут.
— Есть, — ответил Иваныч. — А всё ж выдрать следовало…
— Это устарелая педагогика.
— Зато сразу в чувство приводит.
— Не ворчи.
— Я не ворчу.
— Вот и не ворчи.
Они всё ещё переругивались беззлобно, когда Пчёлко надел на плечо термос, другой взял в руки, а нам приказал нести большой мешок.
Боже мой, разве это был солдат? Во-первых, он был такой маленький, такой конопатый и такой белобрысый, что вполне мог сойти за пионера. Во-вторых, на нём был такой замасленный и грязный комбинезон, что казался клеёнчатым и блестел на солнце. Даже погон у него не было, и только белая выгоревшая и захватанная масляными пальцами пилотка говорила, что это всё-таки солдат, а не трубочист. Кроме того, он шмыгал носом, и когда заговорил, то голос у него оказался тонким и хрипатым.
— Звидкиля, хлопци?
— Чего? — не поняли мы.
— З якого вы миста?
— Как это — с какого места? Нас по местам не распределяют.
— Та ни… Вы з городу чи з сэла?
— А! В городе живём, в городе.
— А кажи мэни, будь ласка, билый хлиб в мисте маете?
— Чего он так разговаривает? А? — спросил меня Серёга. — Он чего, специально, что ли, над нами издевается?
— Та ни, — улыбнулся солдат. — В мене мова така. Украинська. Ну то як, паляницу маете?
— Какая такая поленница? Зачем её маять? Мучить, что ли? — не понимали мы.
— Может, он спрашивает, есть ли в городе белый хлеб?
— Так, так! — обрадовался солдат.
— Есть. Есть белый хлеб, есть. Батоны.
— Ой-ёй… — вздохнул он. — Скильки ж я рокив не йив цього хлиба. Ище до войны мамо с мёдом паляницю робылы…
— Мать его вроде этой поленницей кормила, с мёдом.
— А ваша мама на Украине? — спросил я, чтобы поддержать разговор.
— Нема матуси. И батька нема. Немец згубив.
Мешок оттянул нам руки. Солдат шагал ровно и широко, мы за ним никак не поспевали. Если бы не этот мешок, мы давно бы дали стрекача. Вот мы и бежали вприскочку за этим промасленным солдатом, и мешок бил нас по ногам.
— Хрустя! — сказал Серёга. — Да мы никак к мосту идём?
Точно. Вот и поворот, и вот уж немцы машут руками и бегут к нам навстречу.
— Гут! Гут! Гришке, Гришке… Карашо! Объод!
— Мамочка моя! — ахнул Серёга. — Да ведь мы немцам обед принесли.
Мы в ярости швырнули мешок на землю.
— Не надо так. Це хлиб, — сказал солдат. Он передал термосы уже знакомому нам раскосому сержанту, и тот стал разливать щи в подставленные миски.
— Гришке! Гришке! — кричали немцы. — Кушать! Кушать! Киндер кушать брод! — Они приглашали нас пообедать вместе с ними. Я готов был кричать от злости.
— Куда ты нас завёл! — закричал Серёга на солдата. — Лучше бы выпороли, чем немцам обед нести! Что мы в лагере-то скажем?
— То был приказ! — сурово сказал Гриша.
— Гриша, садись с нами, — чисто по-русски выговорил пожилой немец. Я раньше его не приметил. Он был в советской военной форме, только без погон. Пустой рукав был аккуратно заправлен за ремень гимнастёрки.
— Ни! — сказал Гриша, упрямо наклонив голову. — Не хочу. И не треба мени проситы, товарищу Кляйст. Не треба.
— Понимаю! Я понимаю, — вздохнул немец. — Понимаю. — И пошёл к немцам, которые устроились на брёвнах и дружно уплетали еду. Он вытащил из-за голенища сапога газету и, ловко развернув её одной рукой, начал громко читать что-то по-немецки.
— Газетки почитывает! — зло сказал Серёга.
— Це не пленный, це агитатор. Коммунист. Товарищ Кляйст. Пидем до лагеря, а то мени працюваты треба, — сказал Гриша.
Мы пошли, а вслед нам неслись чужие непонятные слова:
— Дойче зольдатен! Фатерлянд! Демократишен републик!
— Эхты! — сказал Серёга. — Они у тебя родителей убили, а ты им еду носишь!
— Це приказ! — глухо и упрямо ответил солдат.
— Будь ты трижды проклято! — приговаривала она, вытягивая завязнувший топор из чурбана.
— А где дядя Толя?
— Заболел.
— Как заболел? Где он? Я его навещу.
— Иди, иди с богом. Нельзя его навестить. Иди, иди отсюда.
— Борька! Хрустя! — кричал Серёга. — Борька! Куда ты делся? Ты что, забыл? Собрались идти, а ты сбежал куда-то!
— Всё в порядке! — сказал Федул. — Алевтина думает, что вы полочки к выставке выпиливаете. Часа три не хватится. До обеда успеете?
— Постараемся.
Мы пошли к забору, где ещё с ночи была выломана доска.
— Интересненько! — услышали мы за спиной. — Ладно-ладно! Всё-всё будет сказано.
Мальвина! Она стояла на крыльце своей палаты и готовилась позвать пионервожатую. Я погрозил ей кулаком.
— Сорваться хотите? Забор сломали! Всё-всё будет сказано.
— Осипян! — сказал я. — Иди сюда.
— Не бойся, Ира! — прощебетал Серёга. — Он драться не будет.
— Ну? — Она подошла к нам вразвалочку. Но чувствовалось, что умирает от любопытства.
— Человек ты или кто?
— Да ладно тебе, — остановил меня Серёга. — Дай честное октябрятское, что никому не скажешь…
— Вот ещё!
— Ты немцев видела? — спросил Серёга. — Так вот, мы за оружием идём. Нас защищать!
Ирка даже побледнела.
— А где это оружие? — прошептала она.
— На бывшем переднем крае, на минных полях, — гордо сказал Серёга.
— Не ходите! Не ходите! — запричитала Ирка. — Вы же подорваться можете. — Ирка схватила меня за рукав. — Боречка, не ходи!
— Пусти ты меня!
— Ира! — сказал Серёга значительно. — Понимаешь: надо!
И она сразу как-то обмякла и ссутулилась.
— Вот, вот, — она вытащила из кармашка мятую карамельку, — вот съешьте. У меня только одна осталась.
Мы пожали ей руку и нырнули в заборную щель.
— Не! — говорил всю дорогу Серёга. — Она не выдаст! Она хорошая.
— Под ноги смотри! И помалкивай! — оборвал я его. — Тут, я видел, где-то проволочные загорождения есть.
Лес, через который мы шли, был весь переломан, почти все деревья были без верхушек, по измочаленным стволам текла смола, торчали обгорелые, вывернутые с корнем пни. Ближе к опушке стали попадаться спирали колючей проволоки, рогатки и бетонные пирамиды надолб. И тут мы увидели плакат: «Запретная зона. Мины!».
— Вот он, передний край! — прошептал Серёга.
Мы ступали осторожно, говорили шёпотом, словно боялись, что из обвалившейся траншеи пли из развороченного блиндажа глянет на нас пустыми глазищами полуистлевший мертвец.
За лесом было поле, и на нём копошились люди. Мы залегли на опушке и стали смотреть, что они делают. Это были сапёры. Их было несколько. Они шли далеко друг от друга, водя по траве миноискателями, словно ощупывали землю. Иногда останавливались и ставили флажки, а иногда снимали наушники и, отложив в сторону щуп, ложились на землю и начинали копать сапёрными лопатками.
— Разминируют, — сказал Серёга.
— Без тебя вижу.
— Надо поискать, где они найденное оружие складывают.
И вдруг словно клещи сдавили моё ухо, и неведомая сила подняла меня вверх. Краем глаза я увидел плащ-палатку и сапоги.
— Так! — сказал над нами голос. — Ещё двое! Это что же делается? Товарищ гвардии майор! Что они там в лагере, спят, что ли? Вчера двое! Позавчера четверо!
Огромный пожилой солдат вытащил нас на полянку, где сидел тот самый майор, что грозился повыдергать ноги и вставить в уши.
— Вот снять бы с них штаны да всыпать, как меня отец в детстве учил! — говорил солдат.
Отставить! — сказал майор. — Отпусти им уши. Оторвёшь. У тебя вон ручища-то! Как лопата у бульдозера. Ну, голуби, зачем пожаловали?
— Гуляли, заблудились… — забормотал Серёга заранее приготовленную легенду.
— А лет вам сколько?
— Восемь, — сказал я. Голова у меня, словно налитая свинцом, не желала подниматься.
— В школу, значит, ходите? Читать умеете? Или, может, вы близорукие? Плакат видели?
— Нет! Какой плакат? — сказал Серёга, делая невинные глаза.
— Может, ветром сорвало? — беспокойно спросил солдат.
— На месте плакат! — сказал майор. — Никуда его не сорвало. Так или нет? — наклонился он ко мне.
— Так… — прошептал я, потому что не мог я врать этому майору. Еслибы он на меня кричал или ругался, а он расспрашивал усталым голосом.
Он сидел на полянке, на пеньке, босой, измазанные глиной сапоги валялись в траве. Майор поглаживал руками колени, и я не мог оторвать глаз от его рук. Они были огромные, жилистые, с крупными ногтями, такие бывают у людей, которые много и тяжело работают. Обшлага кителя и галифе у майора все были в глине. Это оттого, что он стоял на коленях, когда выкапывал мины руками.
— Эх! — вздохнул майор. — Ну что мне с ними делать? Надо в лагерь вести к начальству. Пусть там разбираются. За пистолетами, что ли, шли? А? Кавалеры? В войну поиграть?
Мы отрицательно замотали головами.
— А зачем?
— Тут немцы близко. На всякий случай.
Офицер вдруг тоненько засмеялся. Он смеялся всё громче и громче, с повизгиванием.
— Гриша! — закричал он. — Пчёлко!
— Здесь!
Из кустов вышел ещё один солдат.
— Ты обед на мост понесёшь, прихвати вот этих ополченцев. Отряд самообороны. Сдай их начальству в лагерь. А ты, Иваныч, — сказал он пожилому, — поди глянь, как там ребята кошечки кладут.
— Есть, — ответил Иваныч. — А всё ж выдрать следовало…
— Это устарелая педагогика.
— Зато сразу в чувство приводит.
— Не ворчи.
— Я не ворчу.
— Вот и не ворчи.
Они всё ещё переругивались беззлобно, когда Пчёлко надел на плечо термос, другой взял в руки, а нам приказал нести большой мешок.
Боже мой, разве это был солдат? Во-первых, он был такой маленький, такой конопатый и такой белобрысый, что вполне мог сойти за пионера. Во-вторых, на нём был такой замасленный и грязный комбинезон, что казался клеёнчатым и блестел на солнце. Даже погон у него не было, и только белая выгоревшая и захватанная масляными пальцами пилотка говорила, что это всё-таки солдат, а не трубочист. Кроме того, он шмыгал носом, и когда заговорил, то голос у него оказался тонким и хрипатым.
— Звидкиля, хлопци?
— Чего? — не поняли мы.
— З якого вы миста?
— Как это — с какого места? Нас по местам не распределяют.
— Та ни… Вы з городу чи з сэла?
— А! В городе живём, в городе.
— А кажи мэни, будь ласка, билый хлиб в мисте маете?
— Чего он так разговаривает? А? — спросил меня Серёга. — Он чего, специально, что ли, над нами издевается?
— Та ни, — улыбнулся солдат. — В мене мова така. Украинська. Ну то як, паляницу маете?
— Какая такая поленница? Зачем её маять? Мучить, что ли? — не понимали мы.
— Может, он спрашивает, есть ли в городе белый хлеб?
— Так, так! — обрадовался солдат.
— Есть. Есть белый хлеб, есть. Батоны.
— Ой-ёй… — вздохнул он. — Скильки ж я рокив не йив цього хлиба. Ище до войны мамо с мёдом паляницю робылы…
— Мать его вроде этой поленницей кормила, с мёдом.
— А ваша мама на Украине? — спросил я, чтобы поддержать разговор.
— Нема матуси. И батька нема. Немец згубив.
Мешок оттянул нам руки. Солдат шагал ровно и широко, мы за ним никак не поспевали. Если бы не этот мешок, мы давно бы дали стрекача. Вот мы и бежали вприскочку за этим промасленным солдатом, и мешок бил нас по ногам.
— Хрустя! — сказал Серёга. — Да мы никак к мосту идём?
Точно. Вот и поворот, и вот уж немцы машут руками и бегут к нам навстречу.
— Гут! Гут! Гришке, Гришке… Карашо! Объод!
— Мамочка моя! — ахнул Серёга. — Да ведь мы немцам обед принесли.
Мы в ярости швырнули мешок на землю.
— Не надо так. Це хлиб, — сказал солдат. Он передал термосы уже знакомому нам раскосому сержанту, и тот стал разливать щи в подставленные миски.
— Гришке! Гришке! — кричали немцы. — Кушать! Кушать! Киндер кушать брод! — Они приглашали нас пообедать вместе с ними. Я готов был кричать от злости.
— Куда ты нас завёл! — закричал Серёга на солдата. — Лучше бы выпороли, чем немцам обед нести! Что мы в лагере-то скажем?
— То был приказ! — сурово сказал Гриша.
— Гриша, садись с нами, — чисто по-русски выговорил пожилой немец. Я раньше его не приметил. Он был в советской военной форме, только без погон. Пустой рукав был аккуратно заправлен за ремень гимнастёрки.
— Ни! — сказал Гриша, упрямо наклонив голову. — Не хочу. И не треба мени проситы, товарищу Кляйст. Не треба.
— Понимаю! Я понимаю, — вздохнул немец. — Понимаю. — И пошёл к немцам, которые устроились на брёвнах и дружно уплетали еду. Он вытащил из-за голенища сапога газету и, ловко развернув её одной рукой, начал громко читать что-то по-немецки.
— Газетки почитывает! — зло сказал Серёга.
— Це не пленный, це агитатор. Коммунист. Товарищ Кляйст. Пидем до лагеря, а то мени працюваты треба, — сказал Гриша.
Мы пошли, а вслед нам неслись чужие непонятные слова:
— Дойче зольдатен! Фатерлянд! Демократишен републик!
— Эхты! — сказал Серёга. — Они у тебя родителей убили, а ты им еду носишь!
— Це приказ! — глухо и упрямо ответил солдат.
Глава девятая
«ВЛЮБИЛСЯ! ВЛЮБИЛСЯ!»
— Кирьянов! Хру-ста-лев! — услышали мы крик, когда подошли к лагерю. Наш отряд, выстроившись, кричал по склада м.
— Ну теперь будет! — сказал Серёга. — Уже хватились нас.
— Бегить незаметно! — толкнул нас Гриша. — Бегить, бегить…
Вдруг он замолчал. И выпрямился так, будто увидел чудо. По дорожке к нам шла Алевтина Дмитриевна.
— Кто это? — выдохнул солдат.
— Алевтина. Сейчас нам будет…
— Где вы ходите? закричала Алевтина. — Весь отряд нас ждёт. Мы идём на прополку помогать колхозникам, а вы где-то бродите.
— А мы дяденьке дорогу показывали, — невинным голосом сказал Серёга. — Ему на кухню нужно.
— Кухня вон за той палатой, — махнула рукой Алевтина.
— Ага, — растерянно сказал солдат.
— Можно, мы покажем?
— Нет уж! Вы сами найдёте дорогу?
— Знайдемо, — пробормотал Гриша. — Спасибо.
Он широко раскрытыми глазами смотрел на Алевтину. И когда она повела нас строиться, он всё ещё стоял на дороге.
— Стоит! — сказал Серёга. — Он, наверное, в вас влюбился.
И Серёга захохотал, поражая меня своей наглостью.
— Не болтай глупости! — пробормотала Алевтина, но густо покраснела.
— Влюбился! Влюбился! — хохотал Серёга, как будто Алевтина была в этом виновата.
«Неужели в самом деле влюбился?» Я посмотрел на Алевтину и словно увидел её впервые. Она красивая! У неё такие длинные густые косы. Почему бы в неё не влюбиться? Но Серёга хохотал так, словно узнал что-то стыдное, о чём нельзя говорить при всех. Он не мог успокоиться и в палате, и на поле, где мы выдёргивали сорняки с капустных грядок.
— Влюбился! — ликовал он. — А сам говорит как — ничего не поймёшь. Поленницу ему мать пекла. Как будто он дрова ел! Грязнуля! Масло с него чуть не капает машинное. Как будто не человек, а трактор. Даже погон нету!
— Чья бы корова мычала, — заметил Федул, — а твоя бы, Серя, молчала!
— Ты это про что?
— А то! Все знают, что ты за Осипян бегаешь.
— Это кто бегает?
— Ты! — встрял Липский и спрятался за широкую спину Федула.
— Подумаешь, влюбился! — сказал Бойцов. — Ну и что? Он солдат. Алевтина — студентка. И ничего смешного нет. Это когда ты, Серя, за Иркой бегаешь, — так только смешно и да же противно.
— А вот почему так? — спросил Федул.
— Потому что детям всё запрещают, — объяснил Липский. — Взрослые — хитрые: им всё можно, а нам ничего нельзя.
— Нет, — сказал Бойцов, — мы просто, наверное, не знаем, что такое любовь, вот и воображаем всякую ерунду.
— Как это не знаем? — удивился Липский. — Если нам объяснить как следует, и мы поймём. Нет такого, чего понять нельзя. Серёга же не в Алевтину влюбился, а в Ирку. Солдат в пионервожатую, потому что они взрослые, а он в девчонку, потому что ему ещё лет мало.
— А по-моему, — сказал Бойцов, — мы вообще ещё по-настоящему влюбиться не можем.
— Как это так? — возмутился Липский. — Что же мы, не человеки, то есть не люди, что ли?
— Люди. Только вот взрослые — они не такие, как мы. Они — другие.
— Такие же! Только крупнее. Выросли — вот и всё.
— Нет! — стоял на своём Бойцов. — Они совсем другие. Поэтому они могут чего-то такое знать, чего мы не знаем и не чувствуем.
— Точно Боец говорит! — решил я. — Вот дяденьки взрослые бреются, например, а нам не нужно. Они, может, и любовь понимают, а у нас ещё этого понятия нет… Вот мы играем в войну или пожар, ведь всё понарошку, а у взрослых всё по-настоящему…
— А за тобой Ирочка бегает! — вылез Липский.
Но я ему не отвечал, таскал и таскал сорняки. И выполол больше всех! И меня похвалили на линейке после тихого часа. Я хотел пойти к дяде Толе, но на кухонном дворе никого не оказалось, только ветерок раздувал опилки под козлами. Второй день нету дяди Толи! Я сунулся на кухню. Там полыхала огромная печь, трещали дрова, шипели большущие кастрюли.
— Тётя Паша! — закричал я, потому что мне не было видно, что делается по ту сторону плиты.
— А-я! — отозвалась она. — Кто это меня кличет?
— Тётя Паша, а где дядя Толя?
— Хворает дружок-то твой.
— А что с ним?
— Известно что! — Тётя Паша утёрла красное, потное лицо фартуком. — Моряк-то тот ему порассказал всяких ужасов… Ну, а потом сердечный приступ. Еле отходили.
— А где он теперь?
— Известно где. У Коли, у приятеля своего, при конюшне в сарайчике лежит.
— Я пойду к нему!
— Сходи, милай, сходи. Попроведай. Я бы и сама с тобой пошла, да сил моих нету, ведь вся Толина работа теперь на мне. Вот только растопила на ужин, а там ещё заправлять надо… Погоди, я тебе гостинца дам. Нехорошо без гостинца. Хотела с Колей передать, он теперь молоко возит, да вот что-то нет его… — приговаривала тётя Паша, собирая в узелок пирожки, кусочек сала, несколько яблок. — Ты у вожатой спросись, а то она уж на тебя жалилась. Говорит, никакой управы на тебя нет — убегаешь. Ты спросись!
«Спросись, — думал я, принимая узелок с передачей. — Хорошо, если отпустит, а ну как не разрешит? Отнимет узелок, и всё!» Я представил дядю Толю в тёмном сарае на соломе, а рядом никого нет! И попить ему подать некому. Нет, нельзя рисковать.
Около ворот прогуливались вожатые, зорко поглядывая, не пытается ли кто ускользнуть с территории лагеря.
Дурачки! Кто же в ворота пойдёт? И я полез в щель под забором. Немножко, правда, крапивой обстрекался, но ничего, отряхнулся и побежал в деревню.
— Здрасти! — поклонился я Коле-мордвину, который сидел на завалинке и чинил хомут. — Дядя Толя у вас лежит?
— Доброго здоровьичка! Да ты никак с гостинцем? — кивнул он на узелок. — По всем, значит, правилам посещальщик… У меня твой приятель, у меня. Счас пойду гляну: не спит ли?
Конюх с усилием втыкал шило в кожу хомута и ловко двумя нитками подшивал войлок.
— Не сплю я! — раздался голос из пристройки. — Кто это?
— Это я, Боря, — просунул я голову в дверь.
— А! — обрадовался старик, поднимаясь с постели.
— Вам тётя Паша гостинца посылает, — сказал я, рассматривая комнату. Это была прекрасная комната! На бревенчатых стенах висела упряжь: гужи, вожжи, хомуты и ещё всякие замечательные вещи, названия которым я ещё не успел узнать. Пахло кожей, дёгтем, лошадьми.
Дядя Толя лежал на высокой постели, покрытой попоной, а вместо подушки у него было настоящее седло.
— Ах, Боря, Боря! Не видать бы тебе горя! Ах ты мой желанный! — приговаривал дядя Толя, разжигая примус и наливая ковшиком из ведра воду в чайник.
— Ну, рассказывай, как там у вас дела. Чего нового?
Что я мог ему рассказать? Как мы за оружием ходили?
— Дядя Толя! — вдруг сказал я. — Только вы не смейтесь: а что такое любовь?
— Ишь ты! А что ж это ты озаботился? — Он даже сел от удивления и хлопнул себя ладонями по коленям. — Ну вот, к примеру, ты маму свою любишь — вот тебе и любовь.
— Нет, — сказал я. — Это что! Я же моей маме сын. Какже я могу её не любить?
— Бывает, — вздохнул дядя Толя.
— Всё равно, я не про то. А вот встречаются люди, раз — и вдруг влюбились. Это как? Я вот, например, ни в кого не влюбился ещё, а Серёга, например, влюбился…
— Это какой Серёга?
— Ну, из нашего отряда.
— А… Он, брат, тоже не влюбился. Это так, баловство одно…
— Так что же, мальчишка с девчонкой и дружить не может?
— Дружить, — сказал дядя Толя, — это хорошо. А влюбиться — это совсем другое.
— Вот я и спрашиваю: что это такое?
— Вот, братец, ты мой, как пристал. Ну, ладно. Я тебе расскажу. Примерно. Вот послал дед внука посмотреть, вскипел ли чайник. Ну вот, как я тебя. А внук говорит: «Дедушка, я никогда не видел, как вода кипит, как я узнаю, кипит или нет?» А дед отвечает: «Открой крышку и смотри. Когда закипит, ты это ни с чем не спутаешь!» Вот и любовь так-то: придёт — ни с чем не спутаешь. А до того голову себе не морочь. Давай чай пить.
— Ну теперь будет! — сказал Серёга. — Уже хватились нас.
— Бегить незаметно! — толкнул нас Гриша. — Бегить, бегить…
Вдруг он замолчал. И выпрямился так, будто увидел чудо. По дорожке к нам шла Алевтина Дмитриевна.
— Кто это? — выдохнул солдат.
— Алевтина. Сейчас нам будет…
— Где вы ходите? закричала Алевтина. — Весь отряд нас ждёт. Мы идём на прополку помогать колхозникам, а вы где-то бродите.
— А мы дяденьке дорогу показывали, — невинным голосом сказал Серёга. — Ему на кухню нужно.
— Кухня вон за той палатой, — махнула рукой Алевтина.
— Ага, — растерянно сказал солдат.
— Можно, мы покажем?
— Нет уж! Вы сами найдёте дорогу?
— Знайдемо, — пробормотал Гриша. — Спасибо.
Он широко раскрытыми глазами смотрел на Алевтину. И когда она повела нас строиться, он всё ещё стоял на дороге.
— Стоит! — сказал Серёга. — Он, наверное, в вас влюбился.
И Серёга захохотал, поражая меня своей наглостью.
— Не болтай глупости! — пробормотала Алевтина, но густо покраснела.
— Влюбился! Влюбился! — хохотал Серёга, как будто Алевтина была в этом виновата.
«Неужели в самом деле влюбился?» Я посмотрел на Алевтину и словно увидел её впервые. Она красивая! У неё такие длинные густые косы. Почему бы в неё не влюбиться? Но Серёга хохотал так, словно узнал что-то стыдное, о чём нельзя говорить при всех. Он не мог успокоиться и в палате, и на поле, где мы выдёргивали сорняки с капустных грядок.
— Влюбился! — ликовал он. — А сам говорит как — ничего не поймёшь. Поленницу ему мать пекла. Как будто он дрова ел! Грязнуля! Масло с него чуть не капает машинное. Как будто не человек, а трактор. Даже погон нету!
— Чья бы корова мычала, — заметил Федул, — а твоя бы, Серя, молчала!
— Ты это про что?
— А то! Все знают, что ты за Осипян бегаешь.
— Это кто бегает?
— Ты! — встрял Липский и спрятался за широкую спину Федула.
— Подумаешь, влюбился! — сказал Бойцов. — Ну и что? Он солдат. Алевтина — студентка. И ничего смешного нет. Это когда ты, Серя, за Иркой бегаешь, — так только смешно и да же противно.
— А вот почему так? — спросил Федул.
— Потому что детям всё запрещают, — объяснил Липский. — Взрослые — хитрые: им всё можно, а нам ничего нельзя.
— Нет, — сказал Бойцов, — мы просто, наверное, не знаем, что такое любовь, вот и воображаем всякую ерунду.
— Как это не знаем? — удивился Липский. — Если нам объяснить как следует, и мы поймём. Нет такого, чего понять нельзя. Серёга же не в Алевтину влюбился, а в Ирку. Солдат в пионервожатую, потому что они взрослые, а он в девчонку, потому что ему ещё лет мало.
— А по-моему, — сказал Бойцов, — мы вообще ещё по-настоящему влюбиться не можем.
— Как это так? — возмутился Липский. — Что же мы, не человеки, то есть не люди, что ли?
— Люди. Только вот взрослые — они не такие, как мы. Они — другие.
— Такие же! Только крупнее. Выросли — вот и всё.
— Нет! — стоял на своём Бойцов. — Они совсем другие. Поэтому они могут чего-то такое знать, чего мы не знаем и не чувствуем.
— Точно Боец говорит! — решил я. — Вот дяденьки взрослые бреются, например, а нам не нужно. Они, может, и любовь понимают, а у нас ещё этого понятия нет… Вот мы играем в войну или пожар, ведь всё понарошку, а у взрослых всё по-настоящему…
— А за тобой Ирочка бегает! — вылез Липский.
Но я ему не отвечал, таскал и таскал сорняки. И выполол больше всех! И меня похвалили на линейке после тихого часа. Я хотел пойти к дяде Толе, но на кухонном дворе никого не оказалось, только ветерок раздувал опилки под козлами. Второй день нету дяди Толи! Я сунулся на кухню. Там полыхала огромная печь, трещали дрова, шипели большущие кастрюли.
— Тётя Паша! — закричал я, потому что мне не было видно, что делается по ту сторону плиты.
— А-я! — отозвалась она. — Кто это меня кличет?
— Тётя Паша, а где дядя Толя?
— Хворает дружок-то твой.
— А что с ним?
— Известно что! — Тётя Паша утёрла красное, потное лицо фартуком. — Моряк-то тот ему порассказал всяких ужасов… Ну, а потом сердечный приступ. Еле отходили.
— А где он теперь?
— Известно где. У Коли, у приятеля своего, при конюшне в сарайчике лежит.
— Я пойду к нему!
— Сходи, милай, сходи. Попроведай. Я бы и сама с тобой пошла, да сил моих нету, ведь вся Толина работа теперь на мне. Вот только растопила на ужин, а там ещё заправлять надо… Погоди, я тебе гостинца дам. Нехорошо без гостинца. Хотела с Колей передать, он теперь молоко возит, да вот что-то нет его… — приговаривала тётя Паша, собирая в узелок пирожки, кусочек сала, несколько яблок. — Ты у вожатой спросись, а то она уж на тебя жалилась. Говорит, никакой управы на тебя нет — убегаешь. Ты спросись!
«Спросись, — думал я, принимая узелок с передачей. — Хорошо, если отпустит, а ну как не разрешит? Отнимет узелок, и всё!» Я представил дядю Толю в тёмном сарае на соломе, а рядом никого нет! И попить ему подать некому. Нет, нельзя рисковать.
Около ворот прогуливались вожатые, зорко поглядывая, не пытается ли кто ускользнуть с территории лагеря.
Дурачки! Кто же в ворота пойдёт? И я полез в щель под забором. Немножко, правда, крапивой обстрекался, но ничего, отряхнулся и побежал в деревню.
— Здрасти! — поклонился я Коле-мордвину, который сидел на завалинке и чинил хомут. — Дядя Толя у вас лежит?
— Доброго здоровьичка! Да ты никак с гостинцем? — кивнул он на узелок. — По всем, значит, правилам посещальщик… У меня твой приятель, у меня. Счас пойду гляну: не спит ли?
Конюх с усилием втыкал шило в кожу хомута и ловко двумя нитками подшивал войлок.
— Не сплю я! — раздался голос из пристройки. — Кто это?
— Это я, Боря, — просунул я голову в дверь.
— А! — обрадовался старик, поднимаясь с постели.
— Вам тётя Паша гостинца посылает, — сказал я, рассматривая комнату. Это была прекрасная комната! На бревенчатых стенах висела упряжь: гужи, вожжи, хомуты и ещё всякие замечательные вещи, названия которым я ещё не успел узнать. Пахло кожей, дёгтем, лошадьми.
Дядя Толя лежал на высокой постели, покрытой попоной, а вместо подушки у него было настоящее седло.
— Ах, Боря, Боря! Не видать бы тебе горя! Ах ты мой желанный! — приговаривал дядя Толя, разжигая примус и наливая ковшиком из ведра воду в чайник.
— Ну, рассказывай, как там у вас дела. Чего нового?
Что я мог ему рассказать? Как мы за оружием ходили?
— Дядя Толя! — вдруг сказал я. — Только вы не смейтесь: а что такое любовь?
— Ишь ты! А что ж это ты озаботился? — Он даже сел от удивления и хлопнул себя ладонями по коленям. — Ну вот, к примеру, ты маму свою любишь — вот тебе и любовь.
— Нет, — сказал я. — Это что! Я же моей маме сын. Какже я могу её не любить?
— Бывает, — вздохнул дядя Толя.
— Всё равно, я не про то. А вот встречаются люди, раз — и вдруг влюбились. Это как? Я вот, например, ни в кого не влюбился ещё, а Серёга, например, влюбился…
— Это какой Серёга?
— Ну, из нашего отряда.
— А… Он, брат, тоже не влюбился. Это так, баловство одно…
— Так что же, мальчишка с девчонкой и дружить не может?
— Дружить, — сказал дядя Толя, — это хорошо. А влюбиться — это совсем другое.
— Вот я и спрашиваю: что это такое?
— Вот, братец, ты мой, как пристал. Ну, ладно. Я тебе расскажу. Примерно. Вот послал дед внука посмотреть, вскипел ли чайник. Ну вот, как я тебя. А внук говорит: «Дедушка, я никогда не видел, как вода кипит, как я узнаю, кипит или нет?» А дед отвечает: «Открой крышку и смотри. Когда закипит, ты это ни с чем не спутаешь!» Вот и любовь так-то: придёт — ни с чем не спутаешь. А до того голову себе не морочь. Давай чай пить.