— А ты, Боречка, очень даже вредный! — сказала Ирина и пошла впереди меня.
   — Ну и пожалуйста! — закричал я ей вслед. — Зато, к вашему сведению, я правду говорю. Никакой он не герой! И не будет им никогда!
   И опять мы с Ириной поссорились! И весь вечер она со мной не разговаривала, хотя цветы Алевтине Дмитриевне мы передавали вместе.
   Алевтина вдруг покраснела сильно-пресильно. У неё даже слёзы на глазах выступили.
   — Хорошо, — сказала она. — Только больше, пожалуйста, не исчезайте. Завтра мы пойдём в деревню давать концерт. Ты, Ира, будешь стихи читать, которые мы репетировали, про урожай. А ты, Хрусталёв, никакого номера не приготовил, ты всё бегаешь где-то, и поэтому тебя не включили в программу.
   Она говорила, а сама всё время невольно прижимала букет к груди и зарывалась лицом в пахучие цветы. И лицо у неё было какое-то особенное! Счастливое. Только она очень стеснялась, что ей цветы подарили…
   Мне было хорошо на неё смотреть. Если бы я знал, что она так обрадуется, я бы ей раньше целую охапку цветов принёс бы и подарил.
   — Ничего! — сказал я. — Ничего, что меня в программу не включили. Я, Алевтина Дмитриевна, со зрителями посижу с большим удовольствием.

Глава тринадцатая
ВИВА, ИСПАНИЯ!

   После завтрака весь наш лагерь пошёл на сенокос. Это был настоящий парад! Грохотали барабаны, развевались отрядные флажки, и ребята шагали в строю, весёлые и торжественные. Старшие отряды косили и сгребали сено, а мы, поскольку нам были велики грабли (а к вилам и косам нам строго-настрого подходить запрещалось), должны были дать концерт.
   К нам пришла тётенька с баяном, и мы начали репетировать. То есть наш отряд. Я не репетировал, потому что они уже давно начали, а я в занятиях не участвовал. Алевтина велела мне сидеть в сторонке, а тётенька с баяном говорит:
   — А почему он нам не помогает?
   — Пробегал! — говорит пионервожатая.
   А баянистка на меня внимательно посмотрела и говорит:
   — Но нам же очень нужен помощник режиссёра.
   Меня назначили помощником режиссёра. Ирина (она читала стихи и была конферансье) говорила мне, кто выступает следующим, а я искал его и выталкивал на сцену.
   Это было очень трудно, потому что я волновался, а ещё потому, что все ребята сильнее меня, и мне было трудно их выталкивать. Я очень устал на репетиции и всё думал, что если и на концерте придётся ребят так выталкивать, то, пожалуй, они мне могут вечером тёмненькую сделать.
   Мы пообедали раньше, чем всегда, и пошли давать концерт. На лугу уже никто не работал. Женщины-колхозницы и наши ребята сидели в кружке и слушали выступление того однорукого немца-коммуниста, которого я уже видел с пленными. Он говорил громко и размахивал кулаком над головой. Говорил он почти без акцента:
   — Сейчас в Германии сложилось, практически, два государства. Одно стремится к миру и социалистическому пути развития, а второе мечтает о новой войне!..
   Он говорил долго, и его внимательно слушали. Я увидел, что у берёзы стоит Гриша Пчёлко, как всегда в своём грязном промасленном комбинезоне. Он во все глаза смотрел на Алевтину.
   — Здрасти! — сказал я.
   — Ой! Та то ты, хлопчик? Здравствуй!
   — Я ваши цветы передал, не беспокойтесь. Они, по-моему, очень нашей пионервожатой понравились. Она их всё время нюхала, и сейчас они у неё в комнате стоят. А чего вы тут делаете? — спросил я, потому что Гриша очень смутился.
   — Я? А ось мий трактор стоит. — Он показал рукой, где, действительно, за лугом стоял трактор. — От та пустошь вся выгорела от огнемётов и всего такого, мы её весной разминировали, а сейчас я её орю, чтоб траву посияты.
   — А чего вы пашете, разве вы колхозник?
   — А у их и трактора нема. Та и поки солдаты должны эту землю орати, я зорю. Сапёры ещё пройдут, а уж потим сняты.
   — Начинаем наш концерт! — прокричала Ирина.
   — Ну, я пойду, я же помощник режиссёра! До свидания.
   — Добре. Иды. До побачения!
   Сначала ребята делали гимнастические пирамиды. Больше всего поправилось, когда мальчишки все стали на одно колено и стали вглядываться вдаль, а Федул, Серёга и Бойцов Коля взяли донышко от бочки и подняли на нём Липу. На Липе была зелёная фуражка, сделанная из бумаги, и он тоже вглядывался вдаль, а потом читал оттуда сверху, что граница на замке. Эта пирамида называлась «Пограничники». Все очень хлопали в ладоши, а немец, его звали товарищ Кляйст, хлопал себя ладонью по колену, потому что второй-то руки у него не было.
   Девчонки танцевали «барыню», и лезгинку, и «татарочку». Ирина читала стихи. А под конец объявила:
   — Мужской квартет!
   Федул, Липа, Бойцов и Серёга выстроились, переглянулись и стали под музыку маршировать.
   А потом Липа пропел:
 
Возьмём винтовки новые!
На штык флажки!
 
   Серёга подхватил:
 
И с песнею в стрелковые
пойдём кружки!
 
   И все вместе они выкрикнули:
 
Раз! Два!
Все в ряд!
Шагай,
отряд!
 
   У них очень здорово получилось. Мне понравилось, ноги под такую песню сами маршировали. Липа прокричал следующий куплет:
 
Когда война-метелица!
Придёт опять!
Должны уметь мы целиться!
Уметь стрелять!
 
   В этот момент одна из женщин-колхозниц рядом со мной тяжело вздохнула. Я сразу перестал маршировать. Женщины пристально и печально смотрели на квартет. Никто не улыбался. У них были тёмные усталые лица и большие загорелые руки…
   — А почему? — спросил громко дядя Толя, когда Ирина объявила, что концерт окончен. — Почему у вас артист Боря не выступал? Очень просим спеть! — И он захлопал в ладоши. И все сказали: «Просим». Мне даже жарко стало, но я вышел в круг.
   — Он же не репетировал! — сказала Алевтина.
   — Ну и что, засмеялся дядя Толя. — Он всё равно артист.
   Я посмотрел на женщин, на грабли, воткнутые в землю.
   — «Лучше нету того цвету»! — громко объявил я песню.
   — Но это же не детская тематика! — сказал начальник лагеря и строго заблестел очками. Но я уже запел, и тётенька баянистка ловко стала аккомпанировать:
 
Лучше нету того цвету,
когда яблоня цветёт…
 
   И колхозницы вдруг заулыбались. Они поняли, что это я для них пою!
 
Как увижу, как услышу,
всё во мне заговорит!
Вся душа моя пылает!
Вся душа моя горит!
 
   Я представил, что как будто я солдат и иду домой с войны. Яблони цветут, сыплют метелью лепестки. Месяц такой, что если рассыплешь иголки, то их можно подобрать. И ничего, что заросли травой дорожки, потому что по ним четыре военных года никто не ходил!
   Теперь уже все мне подпевали. А я начал махать руками, как дирижёр! Мне хотелось сказать всем: «Ничего, что всё разорено, что работа такая тяжёлая и женщинам так трудно. Всё равно остались незабвенные слова, это значит — незабытые. Это значит — ни про мир, ни про счастье, ни про любовь никто не забыл. И Гриша Пчёлко, может быть, станет генералом, и Алевтина его полюбит. И вдруг произойдёт чудо — и все погибшие вернутся домой. И сын дяди Толи, и сыновья тёти Паши, и мой папа, и дядя, и дедушка».
   Мне так хлопали, что я думал, уши треснут. Громче всех хлопал по коленке товарищ, Кляйст. Когда все разошлись и принялись косить, а Гриша затарахтел своим трактором, немец подошёл ко мне и всё смотрел на меня и улыбался. Он даже один раз потянулся рукой к моей макушке, но не дотронулся. Он, наверное, боялся, что мне это будет неприятно. У него такое лицо было, совсем как у мальчика, растерянное. Как будто он сам удивлялся, что улыбается. Как будто у него под его нынешним лицом, в суровых складках было другое лицо, весёлое, мальчишеское. И вот он заулыбался, и то прежнее лицо стало видно. Когда он речь говорил, я подумал, что он рябой, а теперь стало видно, что он конопатый. Тот мальчишка, каким он был прежде, наверное, был конопатый.
   — Товарищ Кляйст! — сказал я ему. — А вы были в Испании?
   — Был, — ответил он.
   Тут мы все стали просить, чтобы он рассказал нам про Испанию. Он начал рассказывать про Мадрид, про уличные бои, про то, как шёл в атаку с пением «Интернационала» немецкий коммунистический батальон, как дрались в небе «курносые» — советские истребители.
   — А вы спойте какую-нибудь испанскую песню, — попросил я.
   Кляйст улыбнулся.
   — Я знаю немецкую песню про испанских добровольцев. Её написал Эрнст Буш, немецкий антифашист.
 
 
   И он запел негромко, прокуренным, непривычным к пению голосом: «Э вива ля Испанья!» И глаза у него сделались стальные и далекие, словно он смотрел издалека на горящий Мадрид, на бойцом, идущих в бой.
   И в этот момент грохнуло!
   — Ложись! — крикнул товарищ Кляйст. — Ложись!
   Мы попадали на землю. Далеко в распаханном поле стояло облако пыли. И товарищ Кляйст побежал туда. Он побежал неуклюже, боком, спотыкаясь о борозды.
   Облако осело, и мы увидели, что горит трактор Гриши Пчёлко. А сам солдат свесился из кабины.
   Несколько колхозниц поднялись, чтобы кинуться на помощь.
   — Лежать! — нелепым тонким голосом закричал наш начальник лагеря. — Женщины, держите детей!
   И он тоже побежал по вспаханному полю. А товарищ Кляйст уже был рядом с трактором. Мы видели, как он обхватил рукой Гришу и выволок его из горящей кабины.
   Алевтина прижимала наши головы к земле, и другие женщины кричали на мальчишек, чтобы они не вставали.
   Кляйст перехватил Гришу за руку и взвалил его на спину. Наш начальник лагеря был ещё далеко и не мог ему помочь.
   И тут вместо трактора выросло огромное чёрное дерево. Даже не дерево, а куст высотою до неба. У него было красное основание и дымная верхушка.
   Маслянистое огненное облако вырвалось из этого куста и проглотило товарища Кляйста с Гришей на плечах. Навзничь упал наш начальник лагеря, взлетели в воздух какие-то тряпки. И грохнуло во второй раз! Да так, что нас прижало к земле и горячий ветер разметал по полю сено…
   Когда я поднял голову, через борозды спотыкаясь шёл наш начальник лагеря, и больше до самого леса не было ничего.

Глава четырнадцатая
ФЕРЦАЙН, БИТТЕ!

   Телега догнала меня у поворота.
   — Обратно наш Боря из лагеря убег, — сказал дядя Толя.
   Он поднял меня под мышки в телегу. Дядя Коля правил Рыжкой, а жеребёнок бежал рядом, то пускаясь вскачь, то останавливаясь и пробуя травку на обочине. В телеге были навалены столбики и планки, сидеть было жёстко, но я терпел.
   — Почему же он всё-таки подорвался? — Этот вопрос всё время меня волновал.
   — Судьба, стало быть, его такая, — сказал дядя Коля-мордвин, поправляя протез, который стучал о дно телеги.
   — Какая там судьба! махнул рукой дядя Толя. — Что она его допрежь-то щадила? Ведь он с конца войны по сю пору на минах.
   — Так ведь он же не сапёр!
   — То-то что не сапёр. В минах не разбирался. Тракторист он. У них в войну рядом с селом аэродром был. Так вот он поначалу на этот аэродром с отцом пришёл. На тракторе ездили, воронки заравнивали. Потом отца-то убили, так он один стал ездить. Непостижимой души был парень! Это ж подумать страшно! Бомбят! Рвётся кругом, а он на открытом поле со скоростью восемь километров в час взлётную полосу ровняет!
   Мужчины закурили. Замолчали. Я сидел на корточках, держась за борта, и меня стукали планки, наваленные в телеге.
   — Так, майор рассказывал, он и кантовался при аэродроме. После войны в колхозе опять с трактора не слезал. А тут срок служить пришёл. Опять на трактор — минные поля пахать. Я месяц назад видел, как он работал, так у меня мурашки по спине бегали. Едет, плугом мины выворачивает, а сапёры потом подбирают. Это ж какие нервы надо иметь…
   — Так как же он тут-то недосмотрел? — допытывался я.
   — А бог его ведает… — вздохнул конюх.
   — Майор-то объяснял предположительно, — сказал дядя Толя. — Он не мину зацепил, а трос, которым мины были связаны. И не плугом, а гусеницей… Вот одну мину и рвануло. А самого, видать, контузило. Он мотор не выключил. Трактор ехал, за трос тянул, пока всю связку не рвануло.
   — Да как же сапёры-то эти мины не обнаружили?! — Я готов был кричать от горя.
   — Они на глубине. Да и не всякую мину миноискатель обнаружит. Ящик деревянный с толом или динамитом, а в бок — взрыватель — вот тебе и вся мина, миноискатель её не чувствует, а силы она большой. Куда тебя несёт! — закричал он на жеребёнка, который сунулся под колёса к материнскому вымени. — И этот с ним погиб… — вздохнул он. И мы подумали про товарища Кляйста. — Как он про Испанию-то пел! Ты, Боря, эту песню разучи. Хорошая песня.
   Мы выехали на луг. Теперь он был уже весь скошен, и высокие стога сена подымались к небу. Посреди поля стоял фанерный обелиск.
   — Смотри ты! Выкрасили! — сказал старик.
   Я глянул вперёд. Ярко-красный обелиск был похож на свёрнутое знамя.
   — Где и краску-то достали? Сейчас сурика днём с огнём не найдёшь…
   У обелиска на коленях стоял человек и докрашивал основание. Это был Александр.
   — А ну-кось, подсоби! — попросил его дядя Коля. Они вынули из телеги столбики, планки, лопаты.
   Скоро новенькая ограда поднялась вокруг обелиска. Дядя Толя вынул из сумки бутылку с пробкой из скрученной газеты, редиску, хлеб.
   — Помянем, — сказал он, наливая в стакан мутную жидкость. — Мне-то нельзя по здоровью… Эй! — позвал он немца. — Садись.
   — Данке, — немец застегнул мундир, оборвал нитки с обшарпанных обшлагов.
   — Николай, скажи слово.
   Дядя Коля принял стакан и задумался. Он долго морщил лоб, а потом сказал коротко:
   — Вечная память Грише Пчёлко, русскому солдату, и товарищу Кляйсту, погибшим в борьбе с фашизмом.
   Он горестно вздохнул и залпом выпил. Дядя Толя налил второй стакан и подал немцу. Александр потупился. Немец, стоял на коленях, и большие руки его заметно дрожали.
   — Ферцайн, — сказал он тихо. Он говорил почти шёпотом, у него не хватало слов. — Это есть вина германский народ…
   — Весь-то народ не виноват, — сказал дядя Толя. — Товарищ Кляйст тоже народ германский.
 
 
   — Я. Да. — Эйхель очень волновался. — Народ есть люди. Каждый человек… — У него дрожал подбородок. — Народ не есть масса, народ — много, каждый человек. Человек думайт: «Я не народ, народ другое». Нихт! Нихт! Каждый есть народ. Каждый есть вина. Кроме Кляйст! Я инженер, майн фатер дас арбайтен. Рабочий. Я учился, учился, учился… Фатер арбайтен… работал, а я учился на деньги. Много учился. Забастовка, революция! Я сказал: «Александр, какой твой дело? Ты есть учиться. Ты строить дороги. Хорошие дороги». Гитлер зажигай рейхстаг. Надо думай! — Александр яростно стукнул себя по лбу. — Александр, думай! — крикнул он ещё раз. — Найн! Я сказал: «Не твоё дело! Отец работай — ты должен учиться. Ты инженер — строить дороги. Не думай! Закрывай глаза, не твой дело!» Я строй дороги, — он повернулся ко мне. — Фроляйн говорил правда: по моя дорога шли танки, шла война. Я делал война! Я убиваль своя дети! — Он быстро вытер глаза. — Ферцайн. Простите… Гитлер сказал: «Коммунист есть враг. Кляйст — враг Германия». Найн! — закричал он и выпрямился. — Кляйст есть Германия! Такой главный Германия! Гитлер есть враг Германия!
   Старики не перебивали его. И Александр говорил, с трудом подбирая слова, и я понимал, что он говорит не только нам, он говорит и себе.
   — Нельзя быть в сторона. Невозможно. Никогда. Кляйст, Гришка — прости!
   Он выпил. И повесил голову.
   Старики долго ничего не говорили.
   — Ты вот что… — сказал дядя Толя. — Ты, когда в Германию поедешь, скажи там, которые не понимающие, что, мол, мы народу-то не враги. И никогда врагами не были. Мы фашистам враги! Понял?
   — Я, я! — загорячился Александр. — Понимайт. Я был нейтралитет, моя вина нейтралитет. Я сейчас есть антифашист! И другие антифашист.
   — А насчёт прощения… — продолжал старик. — Рази ты своих детей воскресишь? Вот ему отца воскресишь? — Он заткнул бутылку, покидал лопаты в телегу. — Тут про другое надо думать: чтобы вот ему, — он кивнул на меня, — чтобы ему войны не увидеть. Так вот, чтобы им не воевать. Вот оно и будет вечная память Кляйсту и Грише.
   Он напихал мне в карманы молодой редиски, сунул за пазуху кусок хлеба с салом. И телега покатила в деревню.
   Мы остались вдвоём с Эйхелем. Немец долго сидел молча. Потом достал из кармана алюминиевую пластинку. Наверное, из миски суповой вырезал. Подошёл к обелиску, попробовал пальцем, просохла ли краска, и привинтил табличку четырьмя шурупами. На белой пластинке было нацарапано:
Вечная намять погибшим при разминировании!
Карл Эрих КЛЯЙСТ, коммунист.
Григорий Богданович ПЧЁЛКО, комсомолец.
Смерть фашизму!
   Я смотрел, как он с силой давит на отвёртку, как плавно входят шурупы в мягкое дерево. Эйхель испачкался краской и долго оттирал её травой.
   Потом мы стояли рядом и смотрели на обелиск. Я машинально грыз редиску.
   После взрыва на поле со мной что-то сделалось. Я всё стал делать как-то механически: вели в столовую — жевал, делали гимнастику — махал руками, играли в футбол — гонял мячик, но всё время у меня перед глазами был чёрный куст с красными корнями.
   Как будто я жил и одновременно видел сон. Иногда этот сон был отчётливее жизни. Мы шли с Гришей по полю с цветами, и он улыбался и что-то говорил. Александр вёл коня, и дядя Толя ехал на телеге рядом с бравым моряком…
   Ночью я просыпался и смотрел в дощатый потолок нашей палаты, и мне слышался голос товарища Кляйста: «Э вива ля Испанья!»
   Я разговаривал с ребятами и пел в хоре, и даже смеялся, даже скучал по дому, но всё время думал про Гришу, про Кляйста и про чёрный куст. Из-за этого я не мог ничего делать долго. Возьмусь книжку читать и тут же бросаю, побегу на огород сорняки полоть, подёргаю несколько травинок, и ноги несут меня на кухню. Тётя Паша мне компоту даст, пригорюнится:
   — Что ж ты тоскуешь-то так, милый ты мой?
   Я компот выпью и не помню, пил или нет. Так бывает во сне: вроде бежишь-бежишь куда-то, а всё на месте… Только в конюшне я не думал о чёрном кусте, потому что там нужно было помогать: вывозить на тачке навоз, подметать стойла, носить воду. И лошади дышали и пофыркивали, переступали копытами, и от этих звуков мне становилось спокойно.
   Каждый день ноги несли меня к деревянному обелиску. Пробегая лес, я придумывал, что вот сейчас, когда я выйду на опушку, я увижу распаханный луг, и трактор, и Гришу, и Кляйста, они стоят, разговаривают, смеются…
   Я закрывал глаза и шёл, нащупывая тропинку, потом долго стоял с закрытыми глазами, и ветер дул мне в лицо.
   — Раз, два, два с половиной, два с четвертью, два с ручками, два с ножками, два с хвостиком… — оттягивал я, считая про себя. — Три!..
   Далеко в поле стоял одинокий обелиск.
   — Мы построиль мост! — сказал Александр, и я вздрогнул от его голоса. — Мы уходить на другая работа. Ауфидерзейн. До звидания.
   Я кивнул ему головой, но он всё ещё стоял, глядя на меня своими светлыми глазами, и руки у него беспомощно торчали из обтрёпанных обшлагов мундира.
   — Зголко тебье год? — спросил он.
   — Восемь лет.
   — Майн либе Гуди… — прошептал он, глядя сквозь меня. — Я давал тебье сувенир… на памьять. — Он торопливо начал шарить в карманах и вытащил потёртую губную гармошку. Она была совсем маленькой на его большой ладони. На, — почти прошептал он. — На… пожальста…
   «На память!» — подумал я. Можно было усмехнуться и сказать: «Спасибо! Вы, немцы, нам такую память оставили, что мы вас никогда не забудем!» Но я посмотрел на обелиск, потом на Эйхеля…
   «У него же ничего, кроме этой гармошки, нет, — подумал я. — У него даже расчёски нет…» И я взял гармошку, положил в карман и пошёл в лагерь.
   У леса я оглянулся. Александр всё ещё стоял и смотрел мне вслед. Тощий и долговязый. В нелепых сапогах с широкими голенищами. Я помахал ему рукой.

Глава пятнадцатая
ПРОПАЩИЙ, НИКУДЫШНЫЙ…

   Гармошка поместилась в кармане моих штанов. Она шлёпала меня по ноге, когда я бежал по дорожке. Два раза я доставал её из кармана и рассматривал. Она была старой, лак с неё почти весь сошёл. Мне хотелось попробовать в неё подуть, но я почему-то не решался.
   А бежал я не в лагерь, я искал кусты шиповника. Дело в том, что мы поссорились с Ириной.
   — Дурак! Дурак! — кричала она мне вечером того дня. — Ты говорил — не герой Гриша! А он герой! Самый настоящий! А ты над ним смеялся, что он по-русски говорить не умеет. А он герой! — Она топала ногами и кричала: — Он красивый! Красивый! Ну что, что маленького роста! А ты его конопатым называл! Я тебя ненавижу, ты дурак!
   Я ничего не мог ей возразить — всё правильно. Действительно, дурак! Только зря она мне всё это кричала, я и сам понимал. Понимал и то, что кричит она от горя, а не потому, что меня ненавидит.
   С ней тоже что-то творилось. Она больше не прыгала, какпрежде, целыми днями через верёвочку, не помогала Аньке Тищенко пеленать куклу… Она уходила туда, где ребят было поменьше. Сжималась в комочек и глядела своими огромными чёрными глазищами неизвестно куда.
   Я-то понимал, что видит она в этот момент не забор, не речку, не лес за рекой, а чёрный куст с огненными корнями…
   Со мной она вообще не разговаривала. Вот я и решил нарвать ей того белого махрового шиповника, что был в Гришином букете.
   В той стороне, где были деревня и конюшня, шиповник не рос, а с другой стороны лагеря на лугу, где произошёл взрыв, тоже не было таких цветов. Значит, оставалось поле, где работали сапёры. И я шёл туда.
   Я шёл и думал, как принесу огромную охапку белых цветов и как Ира сначала удивится и скажет: «Это мне?» — а потом будет их нюхать и прижимать цветы к лицу и засмеётся.
   — Стой! — из кустов выскочили мальчишки в пионерских галстуках. — Ты куда?
   — Вам-то какое дело! — пытался вырваться я из крепких рук.
   Но они были из первого отряда, где ребятам по четырнадцать лет, так что не очень-то вырвешься.
   — Самое наше дело и есть! — кричали они. — Мы тебя давно ловим. Мы тебя, может, уже три дня ловим. Всех бегунов переловили, один ты остался!
   — Ладно, — сказал я. — Пустите. Сам пойду.
   Один мальчишка дал мне по затылку:
   — Сопля голландская! Ещё кусается! — Он дул на руку, которую я успел укусить.
   «Вот тебе и цветы! — думал я, шагая под конвоем и посматривая снизу вверх на своих конвоиров. — Вон какие долговязые».
   Впереди на дороге показалось облако и донёсся гул.
   — Что это? — спросил очкарик.
   — Не знаю! — опасливо ответил толстяк.
   А я сразу догадался. Это мальчишки из деревни скачут в ночное. Сердце у меня заколотилось. «Убегу! Убегу!» — лихорадочно думал я.
   Табун был уже близко. Очкарик и толстяк посторонились к обочине.
   — Берегись! — закричал передний всадник. И тут я бросился наперерез лошади, чуть не под копыта.
   — Куда? — рявкнул верховой.
   — А чтоб тебя! Стой! Стой! — кричали мои конвоиры.
   Я бежал во весь дух, обдираясь о ветви и петляя меж стволов… Спокойно! Спокойно! Теперь надо спрятаться. Неподалёку лежала вывернутая с корнем сосна. Между комлем и землёй было совсем мало места, но ведь и был маленький. Я втиснулся под ствол и закрылся сухими ветками.
   Толстый и очкарик вскоре пробежали мимо. «Спокойно! — сказал я себе. — Сейчас они обратно пойдут». И в самом деле, вскоре с другой стороны ствола раздались голоса:
   — Он к лагерю побежал!
   — Ну да! На минное поле!
   — Да нет, там же посты, они бы его не пропустили. Там же солдаты… Уже бы слышно было, как поймали. Он к лагерю побежал.
   — Погоди, у меня шнурок развязался.
   Над моей головой посыпался песок. Мальчишки сели на сосну, под которой я лежал. Меня душил смех, хотелось хохотать, хохотать…
   — Давай сейчас побежим по дороге. Он наверняка лесом пойдёт, мы его у лагеря перехватим.
   И они побежали к дороге.
   Я вылез из укрытия. Дурачки! К лагерю побежали. А я шиповника нарву и пойду в лагерь как обычно: через поле ичерез кухню, со стороны деревни. Ждите меня хоть до утра. Я вернулся на дорогу и пошёл своим прежним, прерванным маршрутом, но теперь я жался к обочине, чутко присматриваясь и прислушиваясь.
   Лес кончился. За ним было поле, на котором совсем недавно ходили солдаты с миноискателями. Тогда с Серёгой мы пробирались через лес, а теперь я пришёл по дороге. Она тянулась прямо через вспаханное поле к кирпичным развалинам. Разрушенные каменные стены тонули в густом шиповнике, даже отсюда были видны густые россыпи цветов.
   Я достал заранее позаимствованный на кухне нож и принялся срезать колючие ветки. Кусты гудели от пчёл и шмелей, от сладкого запаха кружилась голова. Я резал и резал, руки до локтей у меня были расцарапаны, но я не обращал внимания.
   — Поймали! — приговаривал я. — Тоже мне как будто пограничники…
   — Стой! — услышал я мужской окрик. — Мальчик, стой, не шевелись!
   Я хотел побежать, но голос приказал:
   — Замри. Не шевелись.
   Я повернул голову. Передо мной стоял майор, командир сапёров.
   — Не переступай! — сказал он. — Стой.
   У него был такой голос, что я стоял не шевелясь. Ступая, словно по льду, он приблизился ко мне и поднял меня на руки. Ступая след в след, медленно вернулся на дорогу.
   — Фу! — тяжело вздохнул он. — Считай, что второй раз родился! За цветочками пришёл? — И вдруг он выругался такими страшными словами, что у меня затряслись колени. — Ты знаешь, что эти развалины заминированы? Ты знаешь, как они заминированы? Мы их даже трогать не будем — так и взорвём целиком! Нет, милый, так это тебе не пройдёт. Я устал вас ловить. Понял?