— Ты тоже ранен? — спросила она у Вертуна.
   — Нет, — недоуменно ответил мулат и поскорей убрался к себе. Было похоже, что Дора внушает ему страх.
   Безногий наблюдал за всем этим. Собака спрыгнула с его колен, подошла к Доре, лизнула ее босую ступню. Девочка потрепала щенка, спросила Безногого:
   — Твой?
   — Ага. Но можешь взять его, если хочешь.
   Дора улыбнулась. Педро вышел на середину пакгауза, сказал так, чтобы все слышали:
   — Завтра она уйдет. Нам тут девчонка ни к чему.
   — А вот и не уйду! Я останусь, я вам пригожусь! Я умею готовить, стирать, шить…
   — Пусть остается, — сказал Вертун.
   Дора посмотрела в глаза Педро:
   — Ты же сказал, меня никто не обидит?
   Педро взглянул на ее золотистые волосы. В пролом крыши лился лунный свет.

 


Дора, мать



 
   Кот враскачку, особой своей походочкой, шел по пакгаузу. До этого он долго и безуспешно пытался вдеть нитку в иголку. Дора уложила брата спать и теперь ждала, когда же Профессор начнет читать свою книжку в голубом переплете, — он обещал, что будет интересно. Тут вот и подошел к ней Кот:
   — Дора…
   — Чего тебе, Кот?
   — Помоги, а?..
   Он показал ей иголку с ниткой: никак ему было не совладать с ними. Профессор поднял глаза от книги, и Кот тут же обратился к нему:
   — Смотри, Профессор, будешь столько читать — глаза испортишь. Темнотища там… — и нерешительно взглянул на девочку. — Да вот нитку эту чертову не могу просунуть, ушко маленькое такое… Не получается, хоть плачь.
   — Дай сюда.
   Она вдела нитку в иголку, завязала узелок.
   — Вот что значит женские руки, — сказал Кот Профессору.
   Но Дора не отдала ему иголку, а спросила, что надо зашить. Кот показал ей распоротый по шву карман пиджака. Это был тот самый кашемировый костюм, который носил Безногий в ту пору, когда жил в богатом доме на улице Граса.
   — Видишь, какой красивый, — похвастался Кот.
   — Красивый… — согласилась Дора. — Снимай…
   Кот и Профессор не отрываясь следили за тем, как она шьет. Вроде бы в этом не было ничего особенного, но ни тому, ни другому никто за всю жизнь ничего не зашивал, не чинил, не штопал. Из всех обитателей пакгауза только Кот и Леденчик изредка приводили свою одежду в порядок: Кот — потому, что из кожи вон лез, чтобы выглядеть элегантно, и к тому же у него была любовница, а Леденчик — от природной опрятности. Остальные же донашивали свои лохмотья до такой степени, что они превращались в самое настоящее тряпье, после чего добывали себе штаны и пиджаки — крали или выпрашивали Христа ради.
   — Еще надо что-нибудь починить? — спросила Дора, перекусив нитку.
   Кот поправил напомаженные волосы.
   — Рубашка на спине поползла.
   Он повернулся: рубаха была распорота сверху донизу. Дора велела ему сесть и принялась зашивать прямо на нем. Когда ее пальцы прикоснулись к нему, по спине Кота пробежала приятная дрожь, совсем как в те минуты, когда Далва водила длинными холеными ногтями у него вдоль хребта, приговаривая: «Кошечка царапает своего котика».
   Но Далва никогда не штопала и не зашивала ему одежду: может быть, она и сама не умела вдевать нитку в иголку. Она любила спать с ним, что правда, то правда, а когда царапала его спину, то делала это не просто так, а чтобы раззадорить и разгорячить еще больше — чтобы лучше любил. А пальцы Доры с грязными, обкусанными ногтями прикасались к нему сейчас точь-в-точь, как пальцы матери, которая чинит сыну рубашку. Мать у Кота умерла, когда он был еще совсем маленьким. Она была хрупкая, красивая. И руки у нее были неухоженные, загрубелые, потому что жене рабочего маникюр не по карману. И прикасалась она к его спине в точности, как Дора… Вот она снова дотронулась до него, но на этот раз ощущение было иным, оно пробудило в Коте не воспоминание о ласках Далвы, а то чувство защищенности и уверенности в том, что его любят, которое давали ему когда-то руки матери. Дора сидела у него за спиной, он не мог ее видеть. Он представил, что это мать вернулась, воскресла. Кот снова становится маленьким, и снова на нем рубаха из дешевой саржи, и, разодрав ее в играх на холме, он бежит к матери, а та сажает его перед собой, и в ее ловких пальцах иголка словно порхает туда-сюда, и прикосновения ее рук даруют ему счастье. Полное счастье. Мать вернулась из небытия, мать зашивает ему рубашку. Ему захотелось положить голову на колени Доре, и чтобы та спела ему колыбельную. Да, он ворует, и каждую ночь проводит у проститутки Далвы, и берет у нее деньги, но по годам-то он совсем ребенок… И в эти минуты Кот забывает Далву, ее долгие поцелуи, ее ласки, ее жадное тело, забывает о том, как ловко выкрадывает он чужие бумажники, забывает о своей крапленой колоде, о шулерской сноровке, — он все забывает. Ему только четырнадцать лет, мать зашивает ему порванную рубашку. Как славно было бы услышать сейчас колыбельную песенку или страшную сказку с хорошим концом… Дора перекусывает нитку, и пряди ее белокурых волос ложатся на плечо Кота. Но он не испытывает никакого волнения — одно только счастье: подольше бы чувствовать себя сыном этой девчонки. Счастье, захлестывающее его душу, кажется почти нелепым: словно и не было всех этих лет, прошедших со дня смерти матери, словно он так и остался маленьким и ничем не отличается от всех остальных детей. В эту ночь кончилось его сиротство. И потому ласковые прикосновения Доры не будят его чувственность, а только усиливают его счастье. И когда она сказала: «Ну вот и готово», голос ее звучал так же нежно и сладостно, как голос матери, когда она убаюкивала его…
   Он поднимается, благодарно смотрит в глаза Доры:
   — Спасибо. Ты нам теперь — как мать… — и смущенно умолкает, думая, что Дора не поймет его: ее серьезное лицо девочки-женщины расплывается в улыбку. Но понимает Профессор, и вся эта картина отпечатывается у него в памяти с необыкновенной четкостью: Кот стоит перед Дорой и смотрит на нее с любовью, но без тени вожделения, а она отвечает ему материнской улыбкой.
   Кот набрасывает на плечи пиджак и уходит вразвалочку. Что-то небывалое случилось в их «норке»: они нашли мать, они обрели материнскую нежность, есть теперь кому позаботиться о них… Когда он пришел к Далве, она почувствовала, что с ним творится что-то не то, удивлялась и выпытывала, в чем дело, но Кот хранил тайну свято. Далва не поймет, каково это — встретить на земле давно умершую мать.
   …Профессор начал читать, и Большой Жоан уселся рядом с ним. Ночь выдалась дождливая, и в книжке, которую читал своим товарищам Профессор, рассказывалось о том, как в такую же ненастную ночь попал в беду большой корабль. Капитан был жесток, он избивал своих матросов хлыстом. Парусник мог в любую минуту перевернуться, хлысты офицеров без пощады обрушивались на обнаженные спины матросов… У Большого Жоана на лице появилось страдальческое выражение. Вертун, державший в руках газету с очередной заметкой про Лампиана, не решился прервать Профессора и тоже заслушался… Матросу по имени Джон крепко досталось от капитана, потому что он поскользнулся на палубе и упал.
   — Был бы там Лампиан, уж он бы этого капитана… — дал волю переполнявшим его чувствам Вертун.
   Но отомстил капитану смельчак Джеймс. Он взбунтовал экипаж. За стенами пакгауза лил дождь. Дождь хлестал и на палубу мятежного корабля. На сторону матросов встал один из офицеров.
   — Вот молодец! — воскликнул Большой Жоан.
   Они понимали толк в геройстве. Вертун наблюдал за Дорой. Глаза ее блестели — она тоже пленилась отвагой мятежников, и это понравилось мулату. Джеймс смело ринулся в схватку и увлек за собой матросов. Вертун от радости засвистал, подражая какой-то сертанской пичуге; засмеялась и довольная Дора. Так смеялись они вдвоем, а потом смех их подхватили и Профессор с Жоаном. Подошли и другие, чтобы дослушать конец истории. Они посматривали на серьезное лицо Доры, девочки-женщины, а она отвечала им взглядом, исполненным материнской любви. Когда же Джеймс выбросил капитана в спасательную шлюпку и крикнул: «У змеи вырвано ядовитое жало!», все захохотали вместе с Дорой, поглядывая на нее с любовью — так глядят дети на мать. Профессор дочитал до конца, и «капитаны» разбрелись по своим углам, делясь впечатлениями:
   — История — сдохнуть можно…
   — Во мужик этот Джеймс…
   — Сила!
   — А капитан-то, капитан…
   Вертун подсунул Профессору свою газету, смущенно улыбнулся в ответ на вопросительный взгляд Доры:
   — Тут про Лампиана пишут. — Мрачное лицо его словно осветилось этой улыбкой. — Он ведь мой крестный, знаешь?
   — Крестный?
   — Ага. Мать моя так захотела, потому что Лампиан — знаменитый удалец, с ним не совладаешь… А мать у меня была женщина отчаянная, стреляла не хуже мужчины. В одиночку справилась с двумя солдатами. Она иного парня за пояс бы заткнула…
   Дора слушала, как зачарованная, не сводя серьезных глаз с угрюмого лица мулата. Вертун помолчал, точно подыскивая нужные слова, а потом добавил:
   — А ты тоже — не робкого десятка… Мать у меня была громадная, вот такая. Мулатка. Волосы были не золотые, как у тебя, а черные, такие курчавые, что и не расчешешь. И в годах уже — тебе-то в бабки годилась… И все равно ты на нее похожа! — Он еще раз оглядел Дору и смущенно потупился: — Хочешь верь, хочешь нет, ты мне ее напоминаешь! Ей-Богу, ты на нее похожа!
   Профессор поднял на него подслеповатые глаза. Вертун почти кричал, и его неизменно мрачное лицо совершенно преобразилось от счастья. «Вот и этот нашел свою мать», — подумал Профессор. Дора глядела на сертанца серьезно и ласково. Вертун захохотал, Дора подхватила, но на этот раз Профессор не присоединился к ним. Он начал торопливо читать статью про Лампиана.
   Оказывается, знаменитого разбойника, двигавшегося к деревне, заметил водитель грузовика. Он успел предупредить жителей, те послали за подмогой к соседям, подоспел и отряд конной полиции, и когда Лампиан появился в деревне, его встретили беглым огнем. Лампиан, огрызаясь, ушел в каатингу, где, как известно, он у себя дома. Один из его людей был убит, ему отрубили голову и как трофей отправили ее в Баию. Газета поместила фотографию: какой-то человек держал за короткие курчавые волосы отрубленную голову с выколотыми глазами и раскрытым ртом.
   — Бедный… — прошептала Дора. — Как изуродовали…
   Вертун посмотрел на нее с благодарной нежностью. Потом глаза его вмиг налились кровью, лицо стало еще угрюмей, чем всегда, — угрюмо страдальческим.
   — Сука шофер… — тихо проговорил он. — Погоди, попадешься ты мне, сука…
   Еще в статейке говорилось, что банда Лампиана, судя по тому, как поспешно она отступила, потеряла еще нескольких человек.
   — Пора и мне отправляться… — еле слышно, точно про себя, сказал Вертун.
   — Куда? — спросила Дора.
   — К моему крестному. Теперь я ему пригожусь.
   Она печально взглянула на него.
   — Ты все-таки пойдешь?
   — Пойду.
   — А если полиция схватит тебя, будет мучить, отрубит голову?..
   — Клянусь, что живым не дамся. А на тот свет прихвачу кого-нибудь из них… Не тревожься за меня.
   Он поклялся матери, могучей и отважной мулатке из сертанов, которая не побоялась схватиться с солдатами, которая приходилась кумой грозному разбойнику Лампиану и была его возлюбленной, что она может быть спокойна: живым его не возьмут, он дорого продаст свою жизнь. Дора почувствовала гордость.
   А Профессор зажмурился и тоже увидел вместо Доры коренастую мулатку, защищавшую с помощью бандитов свой клочок земли от алчных полковников-фазендейро. Он увидел мать Вертуна. И Вертун увидел ее. Белокурые пряди исчезли, сменившись жесткими курчавыми завитками, нежные глаза стали раскосыми глазами обитательницы сертанов, серьезное девичье лицо превратилось в угрюмое лицо замученной крестьянки. И только улыбка осталась прежней: это была улыбка матери, гордящейся своим сыном.
   Леденчик на первых порах воспринял появление Доры с недоверием. Дора воплощала для него грех. Давно уже он сторонился приветливых негритянок, давно уже не сжимал в объятьях горячее чернокожее тело. Он избавлялся от своих грехов, чтобы предстать в глазах Господа чистым и незапятнанным, чтобы его осенила благодать, чтобы он имел право облачиться в одежды священнослужителя. Он даже подумывал о том, как бы ему устроиться газетчиком и положить конец ежедневному греховному промыслу.
   Он поглядывал на Дору с опаской: женщина есть сосуд дьявольский, — но видел перед собой девочку, такую же бездомную и всеми брошенную, как и все они. Не в пример тем негритянкам она не смеялась бесстыдным завлекательным смехом сквозь стиснутые зубы. Лицо ее всегда было серьезно: лицо взрослой женщины, доброй и порядочной. Но маленькие груди натягивали платье, а из-под оборки выглядывали округлые белые колени. Леденчик боялся. Нет, не того, что Дора станет искушать его — она явно была не из тех, кто соблазняет, да и лет ей еще было мало. Он боялся самого себя, боялся пожелать ее и угодить в уже расставленные сети сатаны. И потому стоило только Доре приблизиться к нему, как он начинал бормотать молитву.
   А Дора долго разглядывала образки на стене, и Профессор, стоя у нее за спиной, тоже смотрел на них. Изображение Христа-младенца, то самое, которое Леденчик украл, было украшено цветами. Дора подошла поближе.
   — Как красиво…
   От этих ее слов страх начал мало-помалу исчезать из души Леденчика. Она одна заинтересовалась его святыми, — ни один человек в пакгаузе не обращал на них никакого внимания.
   — Это все твое? — спросила Дора.
   Он кивнул и улыбнулся. Шагнул вперед и стал показывать ей все свои сокровища — литографии, катехизис, четки. Доре все понравилось, она тоже улыбнулась. А Профессор все смотрел на нее подслеповатыми глазами. Леденчик рассказал ей историю о том, как святой Антоний пребывал в двух местах одновременно, чтобы спасти от петли своего несправедливо осужденного отца. Он рассказывал эту историю так же увлеченно, как Профессор читал книги о бесстрашных и мятежных моряках, и Дора слушала его так же внимательно и доверчиво. Они разговаривали, а Профессор молчал. Леденчик стал говорить о вере, о святых, творивших чудеса, о доброте падре Жозе Педро.
   — Он и тебе понравится.
   — Конечно, понравится, — отвечала она.
   Он уже позабыл об искушении и соблазне, заключенном в девичьей груди, округлых бедрах, золотистых волосах, — он говорил с нею так, словно перед ним стояла совсем взрослая, даже немолодая, добросердечная женщина. Он говорил с нею как с матерью. Он понял это в ту минуту, когда почувствовал, что хочет рассказать ей самое главное — о том, что мечтает стать священником, что услышал глас Божий и не может противиться ему. Только матери решился бы он рассказать такое. И мать стояла перед ним в этот миг.
   — Знаешь, я хочу стать падре, — сказал он.
   — Это замечательно, — ответила Дора.
   Леденчик просиял. Он поглядел ей в глаза и взволнованно спросил:
   — А как ты думаешь, я достоин? Господь милосерден, но он умеет и наказывать…
   — За что ж тебя наказывать? — В голосе ее звучало неподдельное изумление.
   — Жизнь, которую мы ведем, полна греха. Мы грешим ежедневно.
   — Так ведь вы в этом не виноваты, — объяснила ему Дора. — У вас же нет никого на свете.
   Нет, к нему это теперь не относилось: теперь у него есть мать. Он ликующе засмеялся:
   — Вот и падре Жозе Педро так мне говорил. И еще он сказал…
   Счастливый смех не давал ему договорить, и Дора тоже заулыбалась, зараженная его весельем.
   — …сказал, что, может быть, я когда-нибудь приму сан.
   — Конечно, примешь.
   — Хочешь, подарю его тебе? — неожиданно для самого себя спросил Леденчик, показывая на Христа-младенца.
   Он был похож в эту минуту на мальчишку, который, получив от матери монетку на леденцы, делится с нею лакомством. И Дора кивнула в знак согласия, как мать, которая возьмет конфетку из рук сына, чтобы доставить ему радость.
   Профессор никогда не видел мать Леденчика, не знал, кто она и что. Но сейчас на месте Доры стояла она — в этом не было сомнения, — и он позавидовал счастью своего товарища.

 
   Они нашли Педро на пляже. Эту ночь он провел не в пакгаузе, а здесь, на нагретом и ласковом песке, глядя на луну. Дождь перестал, а ветерок был теплый. Профессор растянулся рядом. Дора села посередине. Педро поглядел на нее искоса, ниже надвинул на лоб берет.
   — Вчера ты очень помог нам с братом… — сказала она.
   — Тебе надо уйти, — ответил Педро.
   Дора не произнесла ни слова, но заметно опечалилась. Тогда заговорил Профессор:
   — Нет, Педро. Не надо ей уходить. Она нам, как мать. Честное слово, всем — как мать. И повторил еще и еще раз: — Как мать… Как мать…
   Пуля окинул их взглядом, снял берет, сел на песке. Дора смотрела на него ласково. Им она, как мать. А ему она и мать, и сестра, и жена. Он сконфуженно улыбнулся ей:
   — Я просто подумал, цапаться из-за тебя начнем… — Она замотала головой, но он продолжал: — А потом улучат минуту, когда нас с Профессором не будет…
   Все трое засмеялись, а Профессор снова сказал:
   — Теперь уже можно не бояться. Она нам, как мать.
   — Ладно, оставайся, — решил Педро, и Дора улыбнулась ему: он успел стать ее героем, хоть она никогда еще не думала ни о чем подобном, — время не пришло. Она любила его, как сына, лишенного ласки и заботы, как старшего брата, который всегда придет на помощь, как возлюбленного, равного которому нет в целом свете.
   Но Профессор заметил, как они улыбаются друг другу, и, помрачнев, повторил еще раз:
   — Она нам, как мать!
   А помрачнел он потому, что и для него она была не матерью. И ему стала она возлюбленной.

 


Дора, сестра и невеста



 
   В платье особенно не побегаешь и через забор не перепрыгнешь, а Дора ничем не хотела отличаться от «капитанов». Она выпросила у Барандана штаны, которые ему подарили в каком-то богатом доме. Негритенку они были велики, и потому он согласился, а она укоротила штанины, подпоясалась веревкой, следуя негласной моде «капитанов», а платье заправила в них, как рубашку. Если б не длинные золотистые волосы и не груди, ее вполне можно было бы принять за мальчишку.
   В тот день, когда она в своем новом обличье предстала перед Педро, тот захохотал так, что не устоял на ногах и покатился по полу. Наконец он с трудом вымолвил:
   — Ох, уморила…
   Дора опечалилась, и он перестал смеяться.
   — Я не желаю у вас на шее сидеть. Отныне всюду буду с вами.
   Удивление Педро было безмерно:
   — Это что же…
   Дора спокойно глядела на него, ожидая, когда он договорит.
   — …ты с нами отправишься дела делать?
   — Вот именно, — отвечала она решительно.
   — Да ты с ума сошла!
   — Вовсе нет.
   — Неужели сама не понимаешь, что это занятие не для девчонки? Мы, мужчины…
   — Тоже мне мужчины! Мальчишки вы, а не мужчины!
   — Но мы по крайней мере в брюках ходим… — только и нашелся он что возразить.
   — И я тоже! — радостно воскликнула она.
   Педро в замешательстве поглядел на нее, смешно ему уже не было. Потом после некоторого раздумья сказал:
   — Если полиция нас возьмет, мы выкрутимся. А ты?
   — И я выкручусь!
   — Тебя отправят в приют. Ты даже и не знаешь, что это такое…
   — И знать не хочу. Что с вами будет, то и со мной.
   Педро пожал плечами, как бы говоря, что с таким упрямством совладать не может. Его дело — предупредить, а она пусть поступает как знает. Но Дора заметила, что он озабочен, и потому сказала:
   — Вот увидишь, я не подведу.
   — Да где это видано, чтоб девчонка путалась в такие дела?! А придется схлестнуться — ты что, в драку долезешь?!
   — Необязательно мне драться. Разве мне другого дела не найдется?
   Педро согласился. В глубине души он был доволен настойчивостью Доры, хотя и не знал, что из этого всего выйдет.

 
   И вот полноправным членом шайки Дора, неотличимая от «капитанов», шла с ними по улицам Баии. Теперь город уже не казался ей враждебным: она полюбила его и изучила все его улицы и закоулки, она овладела искусством вскакивать на подножку движущегося трамвая и лавировать в потоке автомобилей. Она стала ловчее самых ловких, проворней самых быстроногих. Ходили они обычно вчетвером: Дора, Педро, Большой Жоан и Профессор. Верзила негр никуда не пускал ее одну и тенью следовал за нею, расплываясь в счастливой улыбке, когда она обращалась к нему. Он был предан ей, как пес, и не уставал удивляться ее дарованиям и талантам: ему казалось, что в храбрости она не уступит самому Педро.
   — Похлеще любого парня! — с изумлением говорил он Профессору.
   А тому как раз это не очень нравилось: он мечтал, чтобы Дора поглядела на него с нежностью, — только не с материнским участием, как на малышей или на Вертуна с Леденчиком, и не с братским чувством, как на Большого Жоана, на Кота, на Безногого и на него самого. Профессор хотел, чтобы она поглядела на него с любовью — как на Педро, когда тот мчался по улице, удирая от полицейских, а вслед ему несся истошный крик хозяина какой-нибудь лавчонки:
   — Держи его! Держи вора! Караул, грабят!
   Но такие взгляды она обращала только к Педро — к нему одному, — а он и не замечал их.
   Вот почему Профессор отмалчивался, когда Большой Жоан начинал расхваливать отвагу Доры.

 
   В ту ночь Педро Пуля явился в пакгауз с заплывшим глазом и расквашенными губами. Эти увечья он получил в схватке с Эзекиелом, главарем другой шайки, куда более дикой и малочисленной, чем «капитаны». Эзекнел — с ним было еще трое, в том числе — паренек, которого Педро когда-то выгнал вон за то, что тот воровал у товарищей, — подстерег его. Педро проводил Дору и ее брата до Ладейра-де-Табуан, оттуда до пакгауза было рукой подать. Жоан был в это время чем-то занят и не смог пойти с ними. Педро сначала хотел довести их до самой «норки», но потом рассудил, что еще белый день и даже самый отпетый негр не рискнет увязаться за девушкой. Ему же еще надо было поспеть к Гонсалесу, чтобы получить деньги, причитающиеся «капитанам» за золотые безделушки, похищенные у одного богатого араба.
   По дороге к перекупщику Педро размышлял о Доре, — вспоминал ее белокурые волосы, падавшие на плечи, ее глаза… Красивая, влюбиться можно. Влюбиться… Он запретил себе даже думать об этом. Он не хотел, чтобы кто-нибудь из шайки имел право на нечистые мысли в отношении Доры, а если он, атаман, будет относиться к ней, как к возлюбленной, то почему и другим не начать ухаживать за нею? И тогда законы «капитанов» будут нарушены, начнется разброд…
   Он так задумался, что чуть было не налетел на Эзекиела, который в сопровождении троих дружков загородил ему дорогу. Эзекиел, долговязый мулат, курил сигару.
   — Куда прешь? Ослеп? — спросил он и сплюнул вбок.
   — Что тебе надо?
   — Как там поживают твои сопляки? — спросил парень, выгнанный из шайки.
   — А ты уже забыл, как они тебя вздули на прощанье? Я-то думал, отметина еще видна.
   Тот, скрипнув зубами, шагнул к Педро, ко Эзекиел удержал его:
   — На днях наведаемся к вам в гости.
   — Это еще зачем?
   — А говорят, вы себе завели какую-то шлюшку и живете с нею всем миром…
   — Прикуси язык, сволочь! — крикнул Педро и ударил Эзекиела так, что тот упал. Но трое остальных свалили Педро наземь, а Эзекиел двинул ногой в лицо. Тот, что был раньше «капитаном», приказал приятелям:
   — Держите его крепче! — и с размаху ткнул Педро кулаком в зубы.
   Эзекиел еще дважды ударил его ногой, приговаривая:
   — Будешь знать, будешь знать, на кого хвост поднимаешь!
   — Четверо… — прохрипел Педро, но новый удар заткнул ему рот.
   Увидев, что к ним направляется полицейский, нападавшие удрали. Педро поднялся, подобрал берет. Слезы бессильной ярости текли у него по щекам, перемешиваясь с кровью. Он погрозил кулаком вслед четверке, уже скрывшейся за поворотом.
   — А ну, проваливай отсюда, пока я тебя не забрал, — велел полицейский.
   Педро сплюнул кровь. Медленно побрел вниз, забыв про Гонсалеса. Он шел и бормотал себе под нос: «Вчетвером одного отметелить — дело нехитрое… Погодите, сволочи».
   В пакгаузе никого не было, кроме Доры и Зе. Малыш уже спал. Закатное солнце, проникая сквозь дырявую крышу, заливало пакгауз причудливым светом. Дора, увидев входящего Педро, спросила:
   — Ну как, вытряс из Гонсалеса деньги? Но тут она увидела подбитый глаз и кровоточащие губы.
   — Что это с тобой?
   — Эзекиел с дружками. Набросились вчетвером…
   — Это он тебя так отделал?
   — Все четверо. Я-то, дурак, думал, будем один на один…
   Дора усадила его, принесла воды и чистой тряпочкой промыла ссадины и кровоподтеки. Педро строил планы мести. Дора поддержала:
   — Мы им зададим перцу!
   — Ты тоже пойдешь с нами? — рассмеялся Педро.
   — Еще бы! — ответила она, осторожно смывая кровь с запекшихся губ. Она наклонилась к нему, лица их были совсем рядом, волосы Доры перепутались с волосами Педро.
   — А из-за чего вышла драка?
   — Так, ни из-за чего…
   — Ну, скажи…
   — Он сболтнул лишнее…
   — Про меня что-нибудь?
   Педро кивнул. Тогда она стремительно прижалась губами к его губам, вскочила на ноги и убежала. Он бросился за нею, но Дора где-то спряталась, а когда он наконец нашел ее, в пакгауз уже входили «капитаны». Дора издали улыбнулась Педро — в улыбке этой не было насмешки или лукавства. Но глядела она на него совсем не так, как на других: это был взгляд влюбленной девушки, чистой и робкой. Быть может, ни он, ни она не знали, что это любовь. В старом, еще колониальных времен, пакгаузе расцвела самая что ни на есть романтическая любовь, хоть в эту ночь и не было луны. Дора улыбалась и опускала глаза, а иногда вдруг томно щурилась, думая, что так и полагается вести себя влюбленной. И сердце ее начинало биться чаще, когда она взглядывала на него. Но Дора не знала, что это и есть любовь. Наконец взошла луна, осветила своим желтоватым сиянием весь пакгауз. Педро лежал на песке, закрыв глаза, и видел перед собой Дору. Он почувствовал, что она подошла и села рядом.