…Педро, Большой Жоан и Безногий вошли в пакгауз. Игра на минуту оборвалась, Кот взглянул на них:
   — Не желаете перекинуться в «семь с половиной»?
   — Нашел дураков с тобой играть, — буркнул Безногий.
   Большой Жоан стал следить за игрой, а Педро отвел Профессора в дальний угол: надо было подумать, как выкрасть изображение Огуна из полиции. Спорили, предлагали действовать так и эдак, и наконец около одиннадцати Педро стал собираться.
   — Вот что, ребята, — сказал он, обращаясь ко всем сразу. — Дело мне предстоит нелегкое. Если к утру не вернусь, значит, загребли. В полиции долго держать не станут, перекинут в колонию, там сидеть придется, покуда не удастся дать деру. Или ждать вашей помощи…
   С этими словами он ушел. Большой Жоан проводил его до ворот. Профессор снова подсел к играющим. Новички испуганно следили за тем, как уходит их вожак: они безгранично верили ему и теперь не знали, как быть и что делать.
   Леденчик на полуслове оборвал молитву, вышел из своего угла:
   — Что тут у вас?
   — Педро пошел на трудное дело. Если к утру не придет, значит, попался.
   — Мы его вызволим откуда угодно, — ответил Леденчик так непринужденно, точно минуту назад не просил Пречистую Деву спасти его грешную душу. И снова отправился к своим образкам, но теперь уже молиться за душу Педро Пули.
   Игра возобновилась. Ливень, гром и молнии, беспросветное небо. Холод. Капли дождя падали на игроков, потерявших азарт, — даже Кот не радовался выигрышу. Всеми овладело уныние. Наконец Профессор не выдержал:
   — Пойду погляжу, как там и что…
   Большой Жоан и Кот отправились вместе с ним, а на пороге в эту ночь улегся, положив нож под голову, Леденчик. Рядом с ним хмуро всматривался в непроглядную тьму Вертун. Он думал о том, где обретается в такую непогодь шайка Лампиана, каково им на бескрайних просторах каатинги16. Может быть, они тоже сражаются сейчас с полицией, как Педро Пуля? И еще Вертун думал, что Педро, когда вырастет, не уступит в отваге самому Лампиану. Тому принадлежат сертаны, необозримые пространства каатинги, — Педро станет повелителем Бани, всех ее улиц, набережных, дворов. А он, Вертун, сертанец родом, будет то там, то тут — то в каатинге, то в городе, потому что Лампиан — его крестный, а Педро — его друг. И он закричал петухом: это всегда означало, что Вертун в прекрасном настроении.
   Поднимаясь по Монтанье, Педро обдумывал свой план. В такие опасные дела он покамест не совался. Но для матушки Аниньи нужно рискнуть: не она ли столько раз лечила его, когда он хворал, приносила ему целебные травы, ухаживала за ним и выхаживала? А когда кто-нибудь из «капитанов» появлялся у нее на террейро, она всегда принимала его с почетом, как взрослого, как огана, наливала чего похмельней, подкладывала кусок повкусней. Да, серьезное дело он задумал, и, может быть, придется ему кормить клопов в каталажке, а потом еще помыкаться в колонии, где с людьми обращаются хуже, чем с собаками. И все-таки есть надежда… Педро вышел на Театральную площадь. Дождь не прекращался, полицейские зябко кутались в плащи. Он медленно поднимался по Сан-Бенто, потом свернул на Сан-Педро, пересек Ларго-да-Пьедаде и Розарио, остановился перед зданием управления полиции, заглядывая в окна, наблюдая, как входят и выходят полицейские и агенты в штатском. Прогремел по рельсам трамвай, заливая светом и без того ярко освещенную площадь. Полицейский — добрый знакомый матушки Аниньи — сказал, что Огуна взгромоздили на шкаф в числе прочих вещей, конфискованных при облавах, а шкаф стоит в камере, куда сажают задержанных: потом их допросит комиссар или дежурный инспектор и распорядится, кого куда, кого — в тюрьму, кого — на свободу. Вот в этой-то камере и стоял шкаф, в который складывали все, что не представляло особенной ценности: как только шкаф переполнялся, все остальное валили в кучу за шкафом. Педро и хотел попасть в эту камеру, провести там какое-то время, а потом выбраться на волю, прихватив с собой Огуна. Хорошо, что он не примелькался полицейским: может, кто-нибудь из постовых и знает его в лицо, но мало ли в Баии похожих друг на друга мальчишек? Конечно, городская полиция спит и видит, как бы схватить главаря прославленной шайки, и примета у него есть — шрам на щеке (Педро невольно пощупал свой рубец). Полицейские считают, что вожак «капитанов» — старше годами, выше ростом и — мулат. Если они поймут, кто перед ними, дело будет пахнуть не колонией, а тюрьмой. Он прямехонько отправится за решетку. Из колонии еще можно сбежать, а из тюрьмы — попробуй-ка… Но Педро уже шел по Кампо-Гранде — и не беспечной походочкой уличного сорванца, а деловито, с развальцем, поступью моряцкого сына: берет низко надвинут на лоб, воротник черного пиджака — прежний его владелец был, судя по всему, человеком рослым и дородным — поднят.
   Полицейский прятался от ливня под деревом. Педро приблизился к нему боязливо и нерешительно, а когда заговорил, голос его звучал, как у ребенка, напуганного ночной грозой.
   — Сеньор…
   Полицейский глянул на него:
   — Чего тебе?
   — Я нездешний, я из Мар-Гранде, сегодня с отцом приплыли…
   — Ну и что? — оборвал его полицейский.
   — Ночевать негде… Сделайте такую милость, сведите меня в полицию, а то дождь льет…
   — Нашел гостиницу! Проходи, проходи!
   Педро попробовал было поканючить, но полицейский погрозил ему дубинкой:
   — Проваливай, сказано тебе! Вон в садике ночуй!
   Педро, размазывая слезы по щекам, направился к трамвайной остановке. Полицейский смотрел ему вслед. Подошел трамвай. Из прицепного вагона вышла парочка. Педро подскочил к даме, собираясь вырвать у нее сумочку, но кавалер схватил его за руку. Ограбление было предпринято так неумело, что случись рядом кто-нибудь из «капитанов», они покраснели от стыда за своего товарища. Полицейский, наблюдавший всю эту сцену, был уже тут как тут.
   — Вот, значит, ты из каких! Ворюга!
   И поволок Педро за собой. Тот не сопротивлялся, лицо его выражало и испуг и радость:
   — Я нарочно, чтоб меня забрали…
   — Что-о?
   — Ей-Богу. Я ведь вам сказал чистую правду. Живем мы в Мар-Гранде, отец у меня моряк, ходит на баркасе. Оставил меня тут, а на море-то шторм, вот он и не вернулся. Приткнуться мне некуда, я и попросил вас свести меня в полицию. А вы сказали «нельзя». Ну, тогда я и притворился вором, чтоб вы меня забрали… Теперь хоть крыша над головой будет…
   — И не на одну ночь, — только и сказал полицейский.
   Втащив Педро в Управление, он поволок его по коридору, втолкнул в камеру предварительного заключения, где уже сидело человек пять-шесть, и злорадно крикнул:
   — Доброй ночи, пащенок! Вот придет комиссар, скажет, сколько тебе придется спать на нарах…
   Педро промолчал. Никто не обратил на него внимания: арестованные переругивались с неким субъектом странного вида, откликавшимся на имя Мариазинья. В углу Педро увидел шкаф: изображение Огуна стояло рядом с корзиной для мусора. Подобравшись к шкафу, он снял пиджак, завернул в него небольшого Огуна — изображения грозного Бога бывали куда больших размеров, — потом растянулся на полу, подложив под голову сверток, и притворился спящим. Арестанты ничего не заметили, продолжая перешучиваться с Мариазиньей. Один только старик, сидевший в углу, не принимал участия в этой забаве. Его трясло, как в лихорадке, и Педро не мог понять, от холода или от страха.
   Молодой негр говорил:
   — Ну, так кто ж тебя обесчестил?
   — Отвяжись, — со смехом отвечал его собеседник.
   — Выкладывай, выкладывай, — загомонили остальные.
   — Повстречался мне однажды Леопольдо!.. Ах, Леопольдо…
   Старика все била дрожь. Какой-то парень с изглоданным чахоткой лицом заметил его.
   — Тебе бы вот с кем подружиться, — сказал он Мариазинье.
   — Мне такая рухлядь без надобности, отстань…
   В дверях ухмылялся полицейский. Чахоточный подошел поближе к старику:
   — А ты, папаша, что скажешь? По нраву он тебе, а?
   — Я старый человек, ни в чем не виноват, — еле слышно проговорил он. — Ни в чем не виноват, меня дочь ждет…
   Педро, лежавший с закрытыми глазами, догадался, что старик плачет, но продолжал прикидываться спящим, хотя Огун больно врезался в щеку. Арестованные все не унимались и отпускали шуточки по адресу старика, пока не появился еще один полицейский, велевший старику следовать за ним.
   — Я же ни в чем не виноват, — повторял старик, обращаясь ко всем сразу. — Меня дочка ждет… — Он так дрожал, что всем стало его жалко, и даже чахоточный опустил голову, чтобы не встретиться с ним взглядом. Улыбался один Мариазинья.
   Старик обратно не пришел. За ним увели педераста.
   Пока его не было, чахоточный рассказал, что он — из богатой семьи и обычно инспектор звонит его отцу, просит приехать забрать сыночка, чтобы не пришлось арестовывать снова. Время от времени, когда он нанюхается кокаину и скандалит на улице, его тащат в полицию… Тут Мариазинья, вернувшийся за своей шляпой, заметил Педро:
   — Какой свеженький, какой хорошенький…
   Педро, не открывая глаз, сплюнул:
   — Катись, пока рожа цела.
   Арестованные расхохотались, тут только увидев мальчика.
   — Тебя за что замели, мышка?
   — Не твое дело, макака бесхвостая, — ответил он, прямо глядя в остроскулое изможденное лицо чахоточного.
   Смеясь, полицейский рассказал о приключении Педро. Но в эту минуту выкликнули молодого негра, и все притихли. Было известно, что этот малый в драке несколько раз пырнул противника ножом. Когда он вернулся в камеру, кисти рук у него покраснели и опухли, — наверно, отхлестали линейкой.
   — Судить будут, — объяснил он. — Я, оказывается, нанес «легкие телесные повреждения», а пока дали две дюжины горячих…
   Он замолчал, уселся в углу. В камере стало тихо. Одного за другим арестованных вызывали на допрос к комиссару: одних отпускали, других под конвоем отправляли в тюрьму, третьи возвращались избитыми. Гроза наконец унялась. Близился рассвет. Последним повели Педро. Пиджак он предусмотрительно оставил в камере.
   Комиссаром оказался молодой юрист: блестел рубиновый перстень у него на пальце, посверкивал огонек зажатой в зубах сигары. Когда Педро входил в кабинет, комиссар кричал кому-то, чтобы принесли кофе. Педро остановился перед письменным столом.
   — Попытка ограбления, задержан на Кампо-Гранде, — доложил полицейский.
   — Ну что, дадут мне сейчас кофе или нет?! Поди поторопи! — приказал комиссар.
   Полицейский вышел. Комиссар прочел рапорт постового, задержавшего Педро, поднял глаза:
   — Ну, что скажешь? Только не вздумай врать!
   Дрожащим голосом Педро стал плести свою длинную историю. Отец у него живет в Мар-Гранде, утром приплыли в город, а отец сразу же пошел на своем баркасе обратно взять еще партию товара, а его оставил погулять по Баии, потому как было еще рано, можно успеть вернуться. А тут шторм начался, в городе у него — никого знакомых, дождь хлещет, деваться некуда. Спросил у прохожего, где можно переночевать, тот говорит — в полиции. Попросил полицейского — забери меня до утра, а полицейский заругался и не взял. Тогда он и сделал вид, что хочет сумочку украсть, а на самом деле и в мыслях не было этого, прикинулся воришкой, чтоб оказаться под крышей в такую погоду…
   — Так что никого я не грабил, — завершил он свой рассказ.
   Комиссар, маленькими глоточками прихлебывавший кофе, заметил как бы про себя:
   — Быть не может, чтоб такой сосунок мог сочинить такую складную байку… — У него была слабость к литературе, и потому он пробормотал: — Готовая новелла, — а потом, добродушно улыбнувшись, спросил: — Как отца зовут?
   — Аугусто Сезар. — Педро назвал имя одного рыбака из Мар-Гранде.
   — Проверю. Если не наврал, отпущу. А если решил меня обморочить, плохо твое дело.
   Он позвонил, вызывая полицейского. Нервы у Педро были натянуты, как струны. Комиссар велел проверить, зарегистрированы ли в полиции рыбаки из Мар-Гранде, которые швартуются к причалам у рынка.
   — Зарегистрированы, сеньор комиссар.
   — Посмотри, значится ли там Аугусто Сезар! Живо, мое дежурство кончается!
   Педро посмотрел на часы: половина шестого утра. Полицейский не возвращался, а комиссар, казалось, забыл о мальчике, стоявшем перед его столом. Лишь когда полицейский, войдя в кабинет, доложил:
   — Есть такой! Был сегодня, потом уплыл обратно, — комиссар приказал: .
   — Отпусти мальчишку.
   Педро спросил, можно ли ему забрать пиджак, а в камере так ловко пристроил его под мышкой, что Огуна никто и не заметил. Снова пересекли коридор из конца в конец, и полицейский вывел его за двери. Педро вышел на площадь, обогнул старое здание казармы, свернул на Гамбоа-де-Сима, прибавил ходу, потом побежал. За спиной он слышал чьи-то шаги. Неужели спохватились и догоняют? Он обернулся. За ним шли Профессор, Большой Жоан и Кот.
   — Чего это вы тут ошиваетесь? — спросил он с любопытством.
   Профессор поскреб в затылке.
   — Мы тут давно уже гуляем. Не ждали тебя так рано. А ты вылетел, как пуля, и пошел чесать по улицам, как будто за тобой кто гонится.
   Педро развернул пиджак, достал Огуна.
   — Как же ты умудрился обдурить их? — хохоча от восторга, стал спрашивать Большой Жоан.
   Они шли вниз по еще скользкой от ночного ливня улице, и Педро рассказывал друзьям о своих приключениях.
   — Неужто ни капельки не страшно было? — осведомился Кот.
   Педро сначала хотел соврать, но потом признался:
   — Честно сказать, чуть было в штаны не наложил…
   И засмеялся, увидев, как расплылось в довольной улыбке лицо Большого Жоана. На синем небе не было теперь ни облачка, сияло солнце, от причалов у рынка отваливали рыбачьи баркасы.

 


Господь улыбается как негритенок


   Слишком велико было искушение.
   И не скажешь, что сейчас зимний полдень. Солнце заливает улицы мягким светом, и лучи его не обжигают, а поглаживают кожу нежно, точно женская рука. В саду пестрым многоцветьем переливаются маргаритки, розы и гвоздики, георгины и фиалки, и даже на расстоянии чувствуется тонкий, едва уловимый аромат, от которого у Леденчика чуть кружится голова. Покормили его сегодня богатые португальцы — вынесли остатки обеда, королевское получилось пиршество. Служанка, поставив перед ним доверху полную тарелку, поглядела на улицу, на зимнее солнце, на прохожих, шедших налегке, и сказала:
   — Славный какой денек.
   Слова эти продолжают звучать в ушах у Леденчика. Славный денек, и мальчик беспечно шагает по улице, насвистывая самбу, которой научил его Богумил, вспоминая, что падре Жозе Педро обещал во что бы то ни стало устроить его в семинарию. Еще падре сказал, что вся красота земли и людей — дар Божий и нужно быть ему за это благодарным. Леденчик поднимает глаза к синему небу, туда, где, наверно, живет Господь Бог, и думает: Господь и вправду всеблаг. А подумав о Боге, тут же вспоминает о своих товарищах. Они воруют, дерутся, бранятся так, что уши вянут, по ночам подкарауливают на пляже девчонок-негритянок, могут при случае пырнуть ножом полицейского — и все-таки они добрые, они преданы друг другу. А грешат потому, что нет у них ни дома, ни отца с матерью, потому что никогда не знают, будут они сегодня сыты или нет, и живут в кирпичной сырой развалюхе с дырявой крышей. Если б не воровали, то перемерли бы с голоду, — редко встретишь сердобольных людей, которые накормят или вынесут какую-нибудь одежонку. Одного — покормят, другого — оденут, а остальным что? Подыхать? Вот и получается, что всю шайку ждет пекло. Педро Пуля не верит в загробную жизнь. Профессор над этим смеется. Большой Жоан верит в Шанго и Омолу, в негритянских богов, пришедших в Бразилию из Африки. Богумил, закоренелый грешник и несравненный капоэйрист, тоже молится им и путает их с вывезенными из Европы святыми. Падре Жозе Педро говорит, что это предрассудок и заблуждение и они не виноваты. День по-прежнему прекрасен, а Леденчик мрачнеет. Неужто все они обречены аду? Там, в геенне, грешников ждет пламя адского огня: оно будет мучить их всю загробную жизнь, а жизнь эта бесконечна. А муки там пострашней тех, что в полиции или в колонии. Несколько дней назад Леденчик слушал в церкви Пьедаде проповедь, которую читал монах из Германии. На его багровом лице блестели капли пота. Он плохо говорил по-португальски, и слова его обрушивались на прихожан, точно удары бича. Языки пламени жгли тех, кто в земной жизни был красив и прелюбодействовал, воровал или пускал в ход нож. Господь Бог германского монаха был грозным и мстительным вершителем правосудия и совсем не походил на благостного Бога падре Жозе, посылавшего людям такие славные погожие дни. Только потом Леденчику объяснили, что Бог — это высшее милосердие и высшая справедливость, и мальчик теперь испытывал к нему не только любовь, но и страх, — два эти чувства жили в его душе нераздельно. Никому не было до него дела, и потому невольно приходилось грешить — воровать чуть не каждый день, врать, выпрашивая милостыню у дверей богатых домов. И, как ни ясно синее небо, Леденчик сейчас смотрит на него широко раскрытыми от страха глазами и молит Бога (милосердного, но справедливого) простить его грехи и грехи всех «капитанов» — простить, потому что они не виноваты. Виновата жизнь…
   Это падре Жозе Педро говорил, что виновата жизнь, и делал все возможное, чтобы облегчить ее, ибо знал: только так он сумеет наставить мальчишек на путь истинный. Но однажды старый грузчик Жоан де Адан сказал, что виновата не жизнь, а неправильно устроенное общество, виноваты богатые… И еще он сказал, что до тех пор, покуда все будет по-прежнему, мальчишки порядочными людьми не станут. И еще он сказал, что падре ничего не сможет для них сделать — богатые не дадут. Услышав это, падре очень опечалился, а когда Леденчик принялся его утешать, говоря, что не стоит обращать внимания на слова грузчика, тот, покачав головой, ответил:
   — Я и сам иногда подумываю, что это так: не все ладно в нашем обществе… Но Господь милостив, он вразумит.
   Падре считал, что Господь простит «капитанов», а потому хотел помочь им, хоть и не знал, как это сделать. Зато ему очень хорошо было известно, что большинство относится к ним, как к преступникам, а некоторые не видят большой разницы между ними и теми, у кого есть родители и крыша над головой. В пору было отчаяться. Однако падре не терял надежды, что Господь когда-нибудь укажет ему путь, как спасти заблудшие души, а до тех пор он будет опекать их, стараясь по мере сил и возможностей искоренять в них все дурное. Именно падре Жозе Педро удалось покончить с мужеложеством в шайке, а заодно понять, как именно надлежит действовать, если желаешь добиться успеха. Пока он внушал им, что педерастия есть отвратительный и богомерзкий грех, «капитаны» только посмеивались у него за спиной и продолжали приставать к самым миловидным из своих сотоварищей. Но когда в один прекрасный день падре заявил (призвав на помощь Богумила, который подтвердил его слова), что это занятие — позор для мужчины, Педро Пуля тотчас принял крутые меры, объявив, что все, кого он застукает, будут выгнаны из шайки вон. Образно выражаясь, он выжег этот порок каленым железом.
   Трудней всего было падре примирить непримиримое, но иногда ему удавалось и это, и тогда он довольно улыбался, глядя на плоды своих рук. Грузчик Жоан де Адан тем не менее посмеивался над его стараниями и говорил, что только революция все приведет в порядок. Там, в Верхнем Городе, обитатели богатых кварталов хотели бы отправить всех «капитанов» поголовно в тюрьму или в исправительную колонию, что еще хуже. Внизу, в порту, Жоан де Адан мечтал покончить с богачами, сделать всех людей равными, а всех детей обучить грамоте. А падре хотел, чтобы дети ходили в школу, чтобы у них был дом, чтобы о них заботились, чтобы их любили, и полагал, что для этого вовсе не обязательно устраивать революцию и уничтожать богачей. Но на каждом шагу вырастали перед ним неодолимые препятствия. Падре уже терял надежду и горячо молился, прося Господа наставить его и указать верный путь. Но чем больше думал он обо всем этом, тем непреложней становилась для него правота старого грузчика, и непреложность эта пугала его. Ужас охватывал падре: совсем не тому его учили в семинарии. И снова часами напролет просил он у Бога совета и помощи.
   Леденчик был предметом его особой гордости. Раньше этот паренек слыл среди «капитанов» чуть ли не самым отчаянным: рассказывали, что однажды, когда какой-то мальчуган отказался дать ему денег, он приставил к его горлу острие клинка и стал медленно нажимать на рукоять, пока не потекла кровь. Но рассказывали и про то, как он ударил ножом Жирного Шико: тот мучил кошку, ловившую в пакгаузе крыс. Леденчик начал преображаться с того самого дня, когда падре впервые заговорил о Боге, о небесах, об Иисусе Христе, о милосердии и доброте. Господь воззвал к нему: в пакгаузе он явственно услыхал его глас. Господь снился ему; это было то самое откровение, о котором толковал падре. И мальчик потянулся к нему всем своим существом и стал молиться перед образками, подаренными священником. Товарищи немедля принялись насмехаться над его рвением, но когда он избил одного из них, остальные прикусили языки. На следующий день после драки падре Жозе сказал Леденчику, что тот поступил дурно, что во имя Господа можно и должно претерпеть любую обиду, и тогда он отдал избитому свой совсем новенький нож. Больше он в драки не лез, ни разу никого не отколотил, а воровать не бросил оттого только, что помер бы с голоду, — это был единственный источник существования для него и для всех ребят. Леденчик внимал настойчивому зову Бога и хотел пострадать во имя его. Он часами простаивал на коленях, спал на голом полу, молился, даже когда глаза слипались, шарахался от негритяночек, которые предлагали ему свою любовь. Но в те времена Бог для него олицетворял неисчерпаемое милосердие, и он умерщвлял плоть во искупление тех мук, что претерпел Господь на земле. Потом открылась ему и справедливость (для него — возмездие) Бога, и в душе его поселился страх перед ним — страх, соединившийся с любовью. Молитвы его стали продолжительней, и ужас, который внушал ему ад, причудливо перемешивался с прекрасным божественным образом. Он устраивал себе долгие посты; щеки у него ввалились, как у отшельника, а взгляд стал отрешенным и невидящим. Он мечтал, чтобы Господь явился ему в сновиденье, и потому остерегался поднимать глаза на чернокожих девчонок, которые, покачивая бедрами, словно танцуя на ходу, то и дело попадались ему в бедных кварталах Баии. Единственным желанием Леденчика было стать служителем Бога, жить в угоду ему и во имя его. Милосердие Бога вселяло в него надежду, а страх, который он испытывал перед неотвратимостью ожидавшей его кары за грехи, приводил в отчаяние.
   Эта любовь, этот страх — причина того, что Леденчик в нерешительности стоит перед витриной в погожий солнечный день. Солнце не палит, а мягко греет, в саду распустились цветы, мир и покой снизошли на Баню. Но прекрасней всего — резное изображение Богоматери с младенцем, стоящее в этой лавке, у которой только один вход. На витрине — образки и ладанки, молитвенники в богатых переплетах, золотые четки, серебряные ковчежцы, а с полки, что у самой двери, Пречистая Дева протягивает мальчику Христа-младенца, такого же нищего и нагого, как сам Леденчик. По воле скульптора Христос худ, а Дева, держащая его на виду у богатых и толстых прохожих, печальна. Вот потому никто и не покупает деревянное изображение: всюду и всегда Христос-младенец — упитанный и пухлый, точно мальчик из благополучного семейства, это Бог богатых. А этот похож на Леденчика, а еще больше — на самых юных членов шайки, особенно на того малыша всего несколько месяцев от роду, которого Большой Жоан подобрал на улице — мать, видно, умерла, — принес в пакгауз, где он и пробыл целый день к вящей радости «капитанов», потешавшихся над Жоаном и Профессором: те совсем сбились с ног, добывая для малыша молоко. Потом матушка Анинья взяла и унесла его. Только тот младенец был чернокожим, а этот — белый… А так один к одному. У Христа, прильнувшего к груди Пречистой, такое же худенькое, исплаканное личико. Дева Мария словно протягивает младенца Леденчику, вверяет своего сына его попечению, его любви. Сияющий день, ослепительное солнце, цветы, и только Христу-младенцу холодно и голодно. Взять его с собой, в пакгауз? Он заботился бы о нем, пестовал его, окружил бы его любовью… Еще и тем отличается этот Христос от всех прочих, что Приснодева держит его как-то не крепко, словно уже готова отдать Леденчику. Он делает шаг вперед. В лавчонке — всего одна продавщица: пока нет покупателей, она подкрашивает губы. Утащить резное изображение — проще простого. Леденчик уже собирается сделать еще шаг, но вдруг застывает на месте. Страх перед Богом останавливает его.
   Он поклялся когда-то, что будет воровать, только чтобы не умереть с голоду или чтобы не нарушать законов шайки — по приказу Педро Пули: ведь преступить ее неписаные, но неумолимые законы — тоже грех. А сейчас собирается украсть Христа-младенца — и только для себя. Он хочет украсть его, чтобы Христос всегда был с ним, чтоб было о ком заботиться и кого любить. А если воруешь не потому, что голодаешь или мерзнешь, то совершаешь смертный грех и будешь наказан без пощады — гореть тебе, Леденчик, в геенне огненной. Пламя ее будет терзать твою плоть, жечь руки, снявшие образ Господа с полки, и конца твоим мукам не настанет во веки веков. Христос-младенец — собственность хозяина этой лавки. Но, если рассудить, у него столько других младенцев — пухленьких и розовощеких, — что он и не заметит пропажи одного из них, самого несчастного и озябшего. Остальные всегда завернуты в пеленки из дорогой материи тонкой выделки — всегда почему-то голубые. А этот — совсем голый, он, наверно, озяб, его не пожалел даже создатель-резчик. А Дева протягивает сына Леденчику, отдает младенца ему. Вон сколько у этого торговца других Христов. Он и не заметит, а заметит — так только обрадуется, что украли того самого младенца, которого никто не покупал, который готов вот-вот скатиться с материнских рук, перед которым всегда перешептываются в страхе святоши-покупательницы: