Следующая работа, с которой я познакомился, - заготовка силоса. Утром возле магазина собиралось человек пятнадцать баб, девок, подростков и мы с Левой. Колесный трактор с тележ-кой увозил нас километров за пять в тайгу, где на небольших лужках и косогорах, где не смог бы развернуться трактор с косилкой, бабы косили траву на силос вручную. Несколько человек, преимущественно девочки лет пятнадцати, сгребали граблями скошенную траву в кучки, потом подъезжал грузовик или же опять колесный трактор с прицепом, тогда подростки лет шестнадцати вилами закидывали туда траву, а кто-нибудь один приминал сверху. Никакого точного соотноше-ния между теми, кто косил, сгребал и грузил, не было. Сегодня шестеро могли косить, трое сгре-бать и четверо грузить, а завтра пятеро косить, четверо сгребать и трое грузить. За день удавалось нагрузить четыре-пять машин, работали с девяти до десяти с двухчасовым перерывом на обед, без выходных; выходной объявлялся "воскресником" - считалось, что мы работаем как бы не по обязанности в этот день, а из энтузиазма. Трудодни начислялись в зависимости от числа нагружен-ных машин, столько-то косарям, столько-то грабельщикам и столько-то грузчикам, а между ними делились поровну, каждому выходило примерно 2 трудодня в день. Такая же система была и на сенокосе, о котором я еще расскажу. Так что возникали непрерывные ссоры и упреки, кто больше, а кто меньше работает, особенно потом на сенокосе доставалось нам с Левой, потому что при всем желании мы не могли в проворстве сравняться с деревенскими, с детства привыкшими к этой работе. Одна машина травы при начислении трудодней считалась за тонну, хотя в действительнос-ти в ней было больше. Еще ранее я был свидетелем разговора бригадира с учетчиком, из которого понял, что колхозное начальство все время занижает фактическую выработку, чтоб съэкономить на без того ничтожной заработной плате.
   В первый день, когда я вышел на эту работу и начал среди просохшего болотца вслед за бабами сгребать траву с кучки, через минуту я уже ничего не видел перед собой: в глаза, в рот, в нос налезли тучи комаров, так что я одной рукой пытался орудовать граблями, а другой отбивался от комаров, очки мне пришлось снять, чтобы не смахнуть их с носа. Колхоз никому из работаю-щих в тайге никаких средств против комаров не выдает, и купить их тоже негде. Постепенно к комарам я как-то притерпелся, но все равно не поспевал за бабами-косарями, они меня даже пожалели и сами косами сгребли за собой несколько кучек. Я еще один день работал с граблями, а потом с вилами: грузил траву на машину; работа хоть и тяжелее, но требующая меньшего провор-ства. Меня удивило, что работа, с которой за один день могла справиться машина, в течение двух или трех недель выполняется вручную. Ведь если бы колхоз имел маленькую механическую косилку, сразу высвободилось бы огромное количество человеко-дней. Тут снова можно натолкну-ться на ту же подразумеваемую мысль: зачем покупать косилку, когда рабочая сила стоит гроши?! Отсутствие маленькой механической косилки, отсутствие бура, вообще отсутствие малой механи-зации - это такой бич для сельского хозяйства, что дело не поправит никакое количество комбайнов и тяжелых тракторов ДТ. Я еще буду говорить об этом, а также о нежелании колхозников, правильнее говоря колхозного начальства, хотя бы элементарно упростить и облегчить свою работу такими механическими приспособлениями, которые можно сделать не то что в колхозных мастерских, но даже в бригадной кузнице.
   Машины свозили траву в бурту; впоследствии я несколько дней проработал буртовщиком, видел, как это делается. Бульдозером вырывается яма длиной метров тридцать, шириной пять-шесть и глубиной в середине два-два с половиной метра, с пологими спусками - это и есть бурта. В кузов машины заранее под траву кладется бревно с тросом; когда машина подъезжает к бурте, трактор зацепляет трос и сволакивает траву в бурту. По мере того как бурта заполняется травой, трактор приминает ее, или, как говорят, топчет. При мне первый год начали топтать трактором, раньше топтали на лошадях. Моей обязанностью было подцеплять трос к трактору, следить, чтобы трава в бурту скидывалась равномерно, и вести счет машинам. Получал я полтора-два трудодня в день, в зависимости от числа машин. Машин приходило в день около двадцати, из них 4-5 накоше-нные вручную, остальные косилкой на клеверных лугах. Когда бурта заполнялась почти до верху, ее утаптывали особенно тщательно и так оставляли до зимы.
   С середины июля начался сенокос, косили косилками на тракторах и на конях. Ворошили и подгребали сено подростки на конных граблях. Полеводческой бригаде, которая, как я говорил, состояла из женщин, подростков и нас с Левой, предстояло класть копны, а потом ставить стога. На больших лугах в тайге сено было подграблено в длинные валки, вилами надо было сносить его в небольшие копны. Мы с Левой вдвоем начинали вертеть вилами такой валок, пока у нас не получался довольно большой крученый ком, на который мы еще сверху накладывали сено; дело у нас, впрочем, спорилось хуже, чем у баб. К середине дня спина уже нестерпимо ныла, а вечером, после десятичасовой непривычной работы, я чувствовал себя так, словно меня всего изломали. По мере того как на лугах сено складывалось в копны, началась установка больших стогов, в которых сено хранится до зимы. К работе этой привлекались все взрослые мужчины, главным образом трактористы. Валили березу, подцепляли ее тросом к трактору, и тот волочил ее по полю, останав-ливаясь возле копен, а мы быстро переваливали сено из копен на березу, один стоял на ней и более или менее равномерно распределял сено. Когда забрасывать сено становилось из-за высоты стога уже трудно, трактор подтаскивал березу к месту, откуда ее удобно было бы дотащить до деревни волоком зимой, обычно несколько стогов устанавливали рядом. Теперь предстояла самая трудная часть работы: вершить стог. Несколько копен волоком на лошадях подтаскивались к стогу, и мужчины, орудуя длинными навильниками, забрасывали сено наверх, а какая-нибудь женщина наверху конусообразно постепенно сужала стог. Наконец стог был готов, и учетчик промерял его, перекидывая через свежий стог веревку, чтобы начислить трудодни. Всем выходило полтора-два трудодня в день, тем, кто вершил, немного больше. Опять вся работа, которую мог бы быстро сделать стогометатель, выполнялась вручную, вдобавок колхозники давали себе лишнюю работу, суша сено в копнах, тогда как сразу можно было пускать трактор с березой между валками. Со мной из-за моей неловкости случилось маленькое несчастье: нога попала под березу, но, слава Богу, трактор вовремя остановили. Два дня я пролежал дома, пока не смог опять ходить, и немного отдохнул от колхозной работы. Я тал устал, что эти два дня почти целиком проспал.
   Затем я чистил и ремонтировал сушилку, т. е. большой амбар и навес, где должно было сушиться и храниться зерно. Там был установлен огромный сушильный барабан, он обогревался березовыми дровами. Сушилка вся уже еле держалась, мы ее, можно сказать, только залатали на один год. На следующий год, действительно, начали строить новую сушилку, не достроив ничего другого. Большую часть зерна колхоз сразу отвозит на государственный элеватор, но семенное зерно, а также предназначенное для раздачи колхозникам, сушит у себя. На сушилке, когда сушили зерно, я работал очень мало, там были в основном бабы и присланные из Томска студен-ты. На сушильном барабане работали двое: кузнец Иван Горбачев и Дмитрий Филимонов, по прозвищу Филимон, мужик с гонором, но бестолковый и ленивый. Нужной температуры он в сушилке не поддерживал, и все недосушенное им зерно впоследствии сгнило. Несколько раз я ездил грузчиком с машиной на элеватор, за двадцать пять километров. Рожь у нас была крайне низкокачественная, пополам с травой, но все же ее приняли, а многие машины вернули назад, значит была еще хуже.
   Глава пятнадцатая
   КОЛХОЗНИКИ
   Постепенно я познакомился с колхозной жизнью. Колхоз был разделен на четыре бригады, по числу входящих в него деревень: Новокривошеина, Ивановки, Гурьевки и Междуречина. Гурьевс-кая комплексная бригада во главе с Шаповаловым состояла из трех частей: полеводческой брига-ды, подчиненной непосредственно Шаповалову, тракторной бригады со своим бригадиром и молочно-товарной фермы. Полеводческую бригаду и ее работу летом я уже описал, состояла она из тех, кто не был занят в тракторной бригаде и на ферме; заработок у нее самый низкий, особенно зимой, когда не получается по трудодню на день, зато больше свободного времени, за исключени-ем посевной, сенокоса и уборочной. Механизаторы: трактористы, комбайнеры, шоферы, кузнецы - колхозная аристократия. Они авансируются на трудодень уже не тридцатью, а шестьюдесятью копейками и получают при окончательном расчете не один килограмм зерна, а два. Благодаря этому с начала посевной до конца уборочной их заработки для колхоза довольно высокие, у некоторых превышают сто рублей в месяц, однако зимой они падают в четыре-пять раз. Поэтому тенденция идти в трактористы сейчас в деревне несколько ослабела. Из пятнадцати работоспособ-ных мужчин в деревне восемь трактористов и комбайнеров (на три гусеничных трактора и два колесных, комбайны по бригадам не распределены), к механизаторам еще относятся кузнец и дояр-моторист на ферме, всего десять человек. Из пятерых остальных мужчин двое работали пастухами, один учетчиком, один бригадиром, и только один девятнадцатилетний парень - в бригаде. На ферме летом, кроме пастухов и моториста, работали только женщины, но зимой и мужчины - рабочими и возчиками. Заработки там выше, чем в бригаде, особенно зимой, в несколько раз превышая зимние заработки механизаторов. Заведующей фермой была бойкая сорокалетняя баба, Степанида Алексеевна Боровинская; если сказать о ней в двух словах - хитрая лиса. Впрочем, все ее звали просто Стешка.
   В Гурьевке вообще ни к кому не обращались: Степанида Алексеевна, или Мария Степановна, или Дмитрий Иванович, а говорили просто: Стешка, Манька, Митька. Или же давали прозвища: пятидесятилетнего Дмитрия Филимонова никто иначе не называл, как Филимон, а дети - дядька Филимон; пожилого тракториста Ивана Шиканова все звали просто Шикан. В деревне было несколько Марий, их называли кого Манька, кого Машка, кого Маруська, или же давали прозви-ща: Манька Пасториха, Манька Горбачиха и т. д. Иногда жену называли по имени мужа, напри-мер, жену старика Петра Антипенко звали Петиха, хотя имя ее было Анна, жену старика Сергея Разуванова - Разуваниха. Только к бригадиру большинство обращалось по имени-отчеству, а те, кто помоложе, говорили: дядька Шаповалов. Я буду тоже называть здесь всех колхозников Манька и Санька, не потому, что отношусь к ним без уважения, а потому что таков стиль отноше-ний в деревне, который я хочу правдиво описать. Меня все называли Андрей, а также, как я узнал потом, дали еще прозвище Очкастый, которое в глаза, впрочем, никто ни разу не употребил.
   Хотя за последние годы заработки колхозников в колхозе возрасли, все же они недостаточны для того, чтобы прожить на них. Основным источником дохода, как и раньше, остается свое собственное маленькое хозяйство. Все колхозники держат коров, а большие семьи по две коровы, и овец. Овец бьют на мясо, а также получают шерсть, но очень короткую, годится только на носки и варежки. Если корова перестает доиться, то иногда, но далеко не всегда колхоз мог продать колхознику новую корову на льготных условиях; купить корову с рук стоит около пятисот рублей. Бык только колхозный, но за случку колхозники ничего не платят. Телят обычно выращивают для продажи государству, закупочная цена более рубля за килограмм в живом весе, или же, гораздо реже, свежуют тушу и везут продавать на рынок. Так же все выращивают свиней на сало, которых обычно режут зимой. Двухнедельный поросенок стоит десять рублей. Все почти держат кур; яйца тоже можно сдавать государству через магазин, по цене 8 и 9 копеек за яйцо. Здесь нет той болезненной для личных хозяйств проблемы кормов, которую я видел позднее в центральной России. Когда кончался колхозный сенокос, колхозникам отводили индивидуальные покосы. Дело было только за временем и рабочими руками. Доярки, особенно безмужние, не успевают себе иногда достаточно накосить к зиме, однако зимой сено всегда можно купить. Каждый в конце года получает на трудодни несколько центнеров зерна, и, вместе с картошкой, которой засевали весь приусадебный участок, этого вполне достаточно, чтобы откармливать свиней и кормить кур. В Тульской или Московской областях, например, положение совсем другое. Хотя скот и здесь держать не воспрещается и налог не взимается, многие крестьяне чуть ли не с тоской вспоминают о сталинских временах, когда брали огромные налоги и заставляли бесплатно работать в колхозах, но зато давали покосы. Сейчас же покосов не дают, кормов тоже не дают в совхозах и колхозах. Сейчас никто не принуждает колхозника сдавать государству яйца, но если он хочет получить центнер комбикорма, он должен сдать государству 200 яиц. В деревне на Оке, где я сейчас отдыхаю, на тридцать с лишним дворов - 5 коров, и поросята далеко не в каждом доме; на противоположном берегу в большой деревне всего три коровы. Так что Сибирь находится в неизмеримо более выгодном положении.
   Свое собственное хозяйство колхозники ведут столь же нерационально, как и колхозное, и не имеют ни малейшего представления, во сколько им самим обходится яйцо, литр молока или килограмм свинины. Поскольку они не платят за них деньги, у них создается приятная иллюзия даровщины. Они ведь ценят свой собственный труд столь же низко, как его ценят колхоз и государство. Они не голодают, но зато обречены как бы на непрерывное служение собственной скотине. Едва они освобождаются от работы в колхозе, как тут же надо доить корову, кормить поросенка, окучивать картошку для того же поросенка и так далее.
   Колхозники не прочь были пожаловаться на свою жизнь, на тяжелую работу, на те же "палочки". Но когда я их спрашивал, как бы они хотели жить, они отвечали: "А как иначе жить? Мы уж без этих палочек жить не умеем!" Мне было интересно знать, как относятся к колхозу те, кто еще хорошо помнит единоличное хозяйство. Отвечали по-разному. Некоторые хвалили очень то время, когда "каждый сам себе был хозяином". Гурьевка одной из последних подверглась коллективизации, уже во всем районе были колхозы, а гурьевские хуторяне держались. Тут, как рассказывают старики, "наехали уполномоченный за уполномоченным" - и дело пошло и поеха-ло на отобранных конях. Другие говорили, что теперь зато работа полегче будет и - любопытный довод - постов соблюдать не надо. Все, однако, сходились в том, что к старому уже возврата быть не может, что к единоличному хозяйству колхозники вернуться не захотят, а главное, уже вести его не сумеют - "избаловались". Вспоминали еще, как жили богатые мужики: держали пасеки громадные, а сами меда и не пробовали - все на продажу, а в домах одни лавки голые стояли, теперь же самый нищий колхозник норовит купить железную кровать и радиопремник. Видимо, отсутствие своего хозяйства и неуверенность в будущем - сегодня есть, а завтра отберут - перевернули крестьянскую психологию. Сейчас, получив разрешение держать свой скот, полу-чая хоть минимальную заработную плату зерном и деньгами, освобожденные от налога на личное хозяйство и от лесоповальной повинности, колхозники очень довольны своей жизнью. Все в один голос говорят: сейчас только и жить. И тут же начинаются жалобы на жизнь, тяжелую работу и низкую оплату труда.
   Вообще, я думаю, это такой народ, из которого можно веревки вить. Если завтра власть решит из каких-либо оккультных политических или экономических соображений вернуться к единолич-ным хозяйствам, то каждый безропотно получит свой надел и начнет на нем пшеницу и лен сеять, если же власть решит вообще отобрать личные участки с избами вместе, поселить всех в бараках и кормить в столовых, то и это будет сделано без труда. Так что для подъема сельского хозяйства можно смело экспериментировать: повышать заработную плату и понижать, разрешать единолич-ный скот и запрещать. Однако, по-моему, только один эксперимент будет иметь успех: если создадут работника, который сам к себе будет относиться с уважением и не позволит над собой всякие шутки шутить, тогда он и работать будет как следует.
   Пока что в колхозах существует, по сути дела, принудительный труд и колхозники находятся в совершенно бесправном положении. Так, они не имеют права уйти из колхоза иначе как в другой колхоз, их паспорта находятся в конторе, и на руки они их не получают. Отпустить могут какого-нибудь больного или увечного, или женщину одинокую, от кого уже толка нет. Для молодежи есть только две возможности вырваться из колхоза - это не вернуться домой после армии, что боль-шинство и делает, или пойти учиться; тем, кто кончил школу, и смог поступить в техникум или институт, паспорт дается на руки. Внутри колхоза колхозники тоже находятся в совершенно бесправном положении: от них совершенно не зависит "выбор" председателя, объединение или разъединение колхозов, установление размеров оплаты и так далее. Они опутаны системой денежных штрафов и запрещений, а в спорном случае в суд на колхоз подать не могут. Это бесправие имеет обратную сторону. Колхозник знает, что его никуда из колхоза не отпустят, но зато и не выгонят, что бы он ни натворил. Сколько вреда ни принесет колхозник, его всё будут переводить с одной работы на другую или даже оставят на старом месте. Колхозников штрафуют - но делают вычеты с нищенской заработной платы, а нищему не страшен штраф, штраф страшен обеспеченному человеку. Вдобавок штрафуют так несправедливо, что это не поднимает чувство ответственности, а разлагает его.
   Семей, которые были бы, по колхозной мерке, хорошо обеспечены, в деревне не так уж много, преимущественно это семьи трактористов. В самом трудном положении, пожалуй, безмужние женщины, которых на тридцать два двора приходится четырнадцать человек, или тринадцать дворов, так как две сестры держат общее хозяйство. Восемь из них живут с детьми, остальные уже старухи, дети их разъехались. У одних мужья умерли, другие развелись, третьи замужем не быва-ли, так как много мужчин их возраста погибло на войне. Что касается детей, то тут и ссыльные вложили свою долю, а также разные уполномоченные эпохи сталинских налогов, которые за сожительство обещали снизить налог или освободить от лесосплава. У женщин моложе сорока лет детей не так много, как бывало в деревнях раньше, обычно 2-4 ребенка. Это благодаря разрешению абортов. Один старик с усмешкой мне рассказывал, что вот у него было двенадцать детей, а теперь-де бабам много родить не дадут - "теперь детей в Кривошеине кочергой вышкребают". В деревне, где все знают жизнь друг друга, никакой аборт не остается в тайне, и деревенская общест-венность всегда его оживленно комментирует. Если женщина поехала в Кривошеино в районную больницу делать аборт, это называется "ехать на фестиваль" или "ехать на песни". На месте же медицинское обслуживание ограничивается фельдшером, который живет в соседней деревне, и в Гурьевку приезжает летом раз в неделю, а зимой раз в месяц.
   К фельдшеру, молоденькой девушке, за помощью обращались довольно охотно, особенно женщины, ездить же в районную больницу почти ни у кого времени не было. О больницах и о врачах рассказывали друг другу самые жуткие истории: вроде того, что кто-то видел случайно в больнице, как врачи подвесили одного больного на железных крюках и поджаривали на медлен-ном огне, а тот, кто увидел это, сам едва живым ноги унес. Какие-то другие врачи у больных кровь все время брали и за бешеные деньги продавали, пока больные совсем не окачурились и т. д. Объясняли же все это тем, что "не все врачи русские" - видимо, отголосок усиленно распростра-няемых при Сталине слухов о врачах-евреях, занимающихся вредительством. Вместе с тем, случись с кем-нибудь что-либо серьезное, все, конечно, обратились бы в больницу.
   Несмотря на такое обилие внебрачных детей и легкость, с какой сходятся со ссыльными, в деревне есть свои твердые моральные нормы, переступать которые женщины не решаются. Например, считается совершенно невозможным, чтоб женщина сама пошла в дом к мужчине, ни к местному, ни к ссыльному. Так, я стою возле своего дома, а мимо с дойки идет доярка.
   - Манька,- говорю я,- ходи сюда.- В Гурьевке вместо "иди сюда" говорят "ходи сюда".
   - Нет, не пойду.
   - А что так?
   - Ты меня обманешь, как в прошлый раз,- отвечает Манька, а надо сказать, что она отнюдь не невинная девушка, ей под сорок и у нее двое внебрачных детей. Может быть, она совсем не против, чтоб я сам зашел к ней, но она живет с сестрой.
   Детей воспитывают здесь очень странно, так что это не дети, а какие-то маленькие взрослые, чуть ли не с младенчества посвящены они в отношения взрослых, самые интимные, в хозяйствен-ные вопросы, в ссоры с соседями, в весь тот мир, который есть исключительно мир взрослых и которого ребенку так или иначе не миновать, когда он вырастет; в детстве у него должен еще быть свой собственный мир, которого не касались бы проблемы взрослых. В деревне вообще очень распространен мат, все мужчины и почти все женщины без матерной ругани двух слов связать не могут, так же почти все они, за немногими исключениями, ругаются при своих детях, будь им три года или шестнадцать лет, все равно. И какой-нибудь мальчишка лет четырех, который только едва выучился говорить, уже загибает такие выражения, что впору пьяному Филимону. Никто его не остановит. Так же грубо, а подчас и изощренно-грубо, ругаются и девочки пятнадцати-шестнадцати лет.
   В деревне два детских учреждения: ясли и начальная школа. Ясли - туда ходят все дети дошкольного возраста - открываются только на время летней заготовки кормов и хлебоуборки. Персонал их состоит из няни и заведующей, которая в то же время повариха. Заведующей в то лето, когда я приехал, была бывшая телятница, маленькая женщина пятидесяти лет, тетка Просоч-ка. Она очень эту работу проклинала, говорила, что в тысячу раз лучше за телятами ухаживать, чем за детьми, у нее самой детей не было. Вообще она была женщина хорошая и при детях никогда не материлась. Няней была горбатенькая Поля, старушка лет под шестьдесят, она все время материла детей тоненьким голоском. Зимой ей тоже иногда давали доярки детей последить за ними. Помещались ясли в бывшей конторе, оставшейся от той поры, когда в Гурьевке был свой колхоз. В другой половине конторы помещался клуб, о котором я еще скажу.
   В начальную четырехклассную школу с сентября ходило двадцать два школьника. Преподавал во всех классах высокий худой человек лет сорока с лишним, он же директор школы. В свое время он окончил учительский техникум, как и майор, вместе с которым я шел в ссылку. Учитель был вторым, после Шаповалова, коммунистом в деревне. Зимой недолгое время вместе с ним препода-вала еще учительница, молоденькая девушка, которая только что кончила десятилетку в Кривоше-ине. Большинство детей училось очень медленно, то и дело оставаясь на второй год, а некоторые сидели в одном классе по три-четыре года. Не все, конечно. Приблизительно две трети после окончания начальной школы шли в восьмилетнюю школу в Новокривошеино, где был интернат, некоторые, недоучившись, возвращались потом назад. Десятилетка, тоже с интернатом, была в Кривошеине, из Гурьевки там училась только одна девочка.
   Колхозники недоброжелательно относились к учителю, не потому, что он был плохой учитель или плохой человек, а потому что он был вне той системы принуждения, от которой они зависели, занимался, с их точки зрения, более легкой работой, чем они, получал за это больше денег, имел в то же время, как и колхозники, свое подсобное хозяйство. По этой же причине не любили продав-щицу магазина, бойкую сорокалетнюю женщину, жену учителя, а также заведующую клубом. Вообще отношение к "городским" было подсознательно завистливое, колхозникам всё казалось, что в городе ничего почти не делают и припеваючи живут, пока они здесь в навозе ковыряются: своего рода комплекс социальной неполноценности. В деревне все почти были друг с другом в родне, но непрерывно враждовали, подсчитывали чужие заработки и болезненнее переживали чужой успех, чем собственную неудачу. К ссыльным тоже относились недоброжелательно, но, в отличие от отношения к учителю или продавцу, это было высокомерным недоброжелательством, хотя иной раз не прочь были сказать, что они-де сами тут "в вечной ссылке". В ссыльных видели не только чужаков, но чужаков униженных, бесправных; если в советской иерархии колхозники занимали самую низшую ступеньку, то вдруг появились люди в еще более бесправном положении, чем они, и колхозники, которые на председателя смотрят чуть не как на земного бога, а выше районного начальства и вообразить ничего не умеют, получили возможность уже сами покичить-ся перед кем-то: я-де колхозник, а ты тунеядец, я свободный, а ты сосланный, я и прогулять смогу, если захочу, а тебя за это судить будут. Так забитая корова, которую шпыняли все в стаде, радуется случаю боднуть еще более забитую.