Гюзель стала работать примерно в середине ноября, когда нам удалось достать большую доску, на которую мы смогли укреплять бумагу. Гюзель писала сухой кистью на больших листах шероховатой бумаги, потому что холста у нас не было. В солнечные дни в доме было довольно светло от снега, хотя одно окно было заделано фанерой, а два других покрыты толстым слоем инея. За все время Гюзель сделала только три законченных работы: мой портрет, автопортрет и двойной портрет, где она писала себя обнаженной, что было настоящим подвигом, потому что холод в доме стоял адский. Некоторые колхозники хотели сначала заказать ей свои портреты, но техника сухой кисти им мало нравилась, им хотелось, чтоб портреты были поярче и с блеском, вдобавок они хотели платить за портрет не больше пяти рублей, так что из этой затеи ничего не вышло.
   Тогда деревенские бабы стали поговаривать, что вот-де она живет у них в деревне, а в колхозе не работает, да еще неизвестно, "законная" ли она мне жена. Чтобы зарегистрировать брак, нам нужно было ехать в Кривошеино, получить для этого мой паспорт, который хранился в милиции. Недели через две по приезде я пораньше кончил работу, запряг вместо Сокола рыженькую кобылу Кошку, и мы с Гюзель поехали в Кривошеино. Но дорога оказалась слишком долгой, комендант уже ушел домой, и мы ни с чем поехали назад сквозь черную сибирскую ночь. Неспешно бежала наша усталая Кошка, а мы поочередно бежали рядом с ней, чтобы немного согреться. Потом мы все откладывали и откладывали эту поездку, потому что времени не было, и жили "во грехе".
   В начале декабря, когда я получил первый выходной и как раз Гюзель начала мой портрет с котом на плече, на пороге неожиданно появился Митька и с глупым лицом торжественно сказал: "Вас требует милиция". В избушке при коровнике сидел участковый уполномоченный и человек в штатском, о котором я подумал, что это районный уполномоченный КГБ. На лавках вдоль стен сидели любопытные бабы в ожидании суда над нами. Участковый попросил паспорт у Гюзель и сразу же передал его штатскому, который переписал все данные. Затем участковый сказал, что если она хочет здесь жить, нужно прописаться и работать в колхозе. Прописаться здесь значило бы выписаться из Москвы - и тем самым навсегда потерять и для Гюзель надежду вернуться в Москву. Поэтому я ответил, что Гюзель приехала сюда на короткий срок, только с тем, чтобы мы зарегистрировали наш брак, и после этого она уедет. Участковый сказал, что в таком случае нам нужно ехать к коменданту за паспортом. Я ответил, что мы уже ездили и снова поедем в ближай-шее время. Человек в штатском усомнился, зарегистрируют ли нас, если Гюзель здесь не прописа-на, но я ответил, что это было бы уж слишком, если власти разрешали бы только браки между жителями одного района. После этого нас отпустили, но было ясно, что медлить дальше нельзя.
   Мы отправились в Кривошеино 16 декабря, едва я кончил работать. Зимой через Гурьевку раз в день после обеда ходил автобус, и мы хотели доехать на нем, чтобы переночевать в Кривошеине на автобусной станции и утром идти к коменданту. Автобуса почему-то в тот день не было, и мы добрались на попутной машине. Оказалось, что зал ожидания на автобусной станции уже в восемь часов закрывается. Мы поужинали в столовой и гуляли по улицам. Тем временем надвигалась ночь, становилось все холоднее. Мы пошли на почту и сидели на скамье в уголке, в надежде, что нам разрешат провести здесь ночь. Но нас прогнали. Идти проситься переночевать в милицию я не хотел, потому что Гюзель уже два месяца жила без прописки. Мы вновь дошли до автобусной станции и повернули назад. Мы хотели, было, гулять так всю ночь, но тут я вспомнил, что в селе есть гостиница. При свете фонаря мы подсчитали наши деньги - было около рубля. Гостиница была в большом деревянном доме в переулке недалеко от главной улицы. Дежурная встретила нас очень дружелюбно; оказалось, что постельное место стоит всего 78 копеек. Гюзель она отвела в номер, а мне, так как денег у нас хватило только на одно место, разрешила переночевать в прихожей на скамье и даже дала одеяло. Утром мы с Гюзель пошли в милицию.
   Здесь ждала неприятность: оказалось, что комендант в командировке. Оставив Гюзель ждать в коридоре, я пошел к начальнику отдела. Подполковник Коротких, который помнил меня, принял меня очень любезно, расспросил, как я живу в колхозе, посочувствовал, что нечего есть, а насчет паспорта сказал, что все дела в сейфе у коменданта, а ключ он увез с собой. Однако наше положе-ние, видимо, тронуло его, и он сказал: "Вот что. Вы поезжайте в ваш сельсовет и попросите секретаря, чтобы мне позвонил, а я скажу, чтобы вас без паспорта зарегистрировали. А уж потом поставят штамп на паспорте".
   К середине дня на попутной милицейской машине, с сержантом за рулем, который уже знал нас, мы с Гюзель добрались до Новокривошеинского сельсовета. Секретарь сельсовета, кстати жена нашего председателя колхоза, очень удивилась.
   - Как же это я буду регистрировать без паспорта? - сказала она, но позвонила все же начальнику милиции. К счастью, тот был у себя.
   - Регистрируйте без паспорта, - сказал начальник, - мы вам паспорт потом завезем.
   - А если он уже женат? - возразила секретарь. - Мне нужно посмотреть, нет ли у него отметки в паспорте.
   - Потом посмотрите, - сказал подполковник, - расписывайте их.
   Секретарь начала выписывать брачное свидетельство, но тут выяснилось, что за регистрацию нужно платить полтора рубля, а у нас осталось всего несколько копеек. Я пошел в контору колхоза опять просить аванс.
   - Большой ли у него долг? - спросил председатель бухгалтера, однако решил проявить широту натуры и сказал: - Ну, ради такого события можно дать аванс.
   И мне торжественно вручили два рубля.
   Теперь дело было за свидетелями. Как свидетельница жены расписалась случайно зашедшая в сельсовет местная учительница, а как мой свидетель председатель сельсовета, разговорчивый старик лет шестидесяти. Вслед за тем он вышел в другую комнату, изменил выражение лица и вышел к нам уже как представитель власти. Высокопарно поздравив нас, он вручил мне свидетель-ство о браке. Это была последняя церемония, в которой он участвовал - через несколько дней его сняли за денежную растрату.
   Вечером мы вернулись домой, приветствуемые криками нашего проголодавшегося кота. На оставшиеся от аванса пятьдесят копеек мы еще в Новокривошеине купили сахару, и впервые за много дней выпили сладкого чаю. Так мы справили нашу свадьбу.
   Глава двадцать вторая
   ПРИКОВАННЫЙ К ТАЧКЕ
   Едва я наловчился чистить телятник, как бригадир снял меня с этой работы. Чистка телятника считалась в колхозе лакомым куском, и на мое место попросился один из подростков, который до этого работал конюхом вместо уехавшего Леньки. Теперь конюхом стал наш сосед Митька. Но если убрать меня из телятника было просто, то труднее было найти какую-нибудь работу. Послать меня в бригаду ездить за силосом бригадир не решался, хорошо понимая, что нельзя провести несколько часов на открытых санях на морозе без тулупа, без валенок и на скудной пище. Один день бригадир дал мне выходной, а с первого декабря поставил чистить коровник, который уже чистили Федя и Катя.
   Всего на ферме зимой работало двадцать два человека: шесть доярок, три телятницы, три подвозчика кормов, четыре чистильщика, водовоз, отделенщица, которая сепарировала молоко, возчик сливок, который отвозил их на маслозавод, дояр-механик, сторож и заведующая фермой - она же вешала корма. А если учесть, что полеводческая бригада занималась только подвозкой корма с бурт, выходит, что зимой вся деревня работала на ферму.
   Коровник был длиннее и шире телятника, всего там стояло 150 с лишним голов, сначала дойных коров и нетелей, потом нетеля телились. Тогда вместо четырех доярок стало шесть, у каждой примерно по 25 голов. Дойка была механическая, только додаивали вручную, но зимой трубы непрерывно замерзали, и несколько раз в неделю вручную приходилось доить всех коров, также и доильные аппараты часто ломались. Коровник был очень плохо утеплен, в сильные морозы - а морозы доходили в ту зиму до 50° С - телята замерзали прямо в чреве у коров, падеж молодняка был очень велик. Работа у доярок зимой просто каторжная - первая дойка в шесть часов утра, потом нужно подскребать за коровами и разносить сено, затем небольшой перерыв до дневной дойки, в час снова дойка, снова подскребать за коровами, потом ждать, когда привезут корма, разносить вручную силос, муку, поить вручную, а в семь часов снова дойка. Кроме того, несколько раз в месяц надо выгонять коров гулять и снова потом привязывать их, да часто доить всех коров вручную. Те доярки, которые жили на другом конце деревни, зимой в шесть приходили на ферму и только поздно вечером уходили домой; те, что жили поближе, часа на два успевали сбегать домой между дойками. И так каждый день, потому что ни выходных, ни отпусков у доярок не было. Поэтому, хотя заработки доярок зимой раза в три выше, чем в бригаде, на ферму идти никто не хочет. Из-за такой изнурительной работы доярки все раздражительны, то и дело на ферме начинались скандалы, матерщина, друг друга обвиняли в краже сена, в том, что молоко водой разбавляют, а когда матерных слов уже не хватало, то задирали юбки и показывали друг другу голый зад. Я не думаю, чтоб действительно крали друг у друга сено, но вот вилы или лопату нельзя было оставить, тщательно не припрятав: они сразу же пропадали.
   Такая же непрерывная грызня шла между доярками и заведующей фермой, Стешкой. Это была маленькая хитренькая женщина лет сорока, с голоском певучим и мелодичным. Из-за своей мало-грамотности она для такой работы никак не годилась: постоянно путалась с отчетами, неверно начисляла трудодни; на нее несколько раз писались жалобы, оставшиеся, впрочем, без последст-вий. Однако, если говорить честно, она все же была наиболее приемлемой заведующей: поставь какую-нибудь другую доярку на ее место было бы еще хуже. Малограмотность в соединении с нежеланием учиться и мнением, что для колхозной работы от учения толку нет, что главное практика, это, по-моему, большой бич для сельского хозяйства.
   Моя новая работа была очень малоприятной. Через весь коровник, как и в телятнике, тянулся длинный проход с канавками по бокам, по обе стороны стояли на привязи коровы, с одной сторо-ны сзади стоял еще ряд коров, оставляя узкий проход между стойлами и стеной коровника, тоже с канавкой. Так как в этот боковой проход заехать на коне было почти невозможно, здесь подвесили скользящую по рельсу тачку, на которую нужно было нагружать навоз. Вот меня к этой тачке и поставили: я должен был опускать тачку и, постепенно подталкивая вперед, нагружать навозом, который я выгребал из канавки. Когда тачка наполнялась, я катил ее по рельсу через весь коров-ник, скользя ногами по жидкому дерьму, заворачивал и у ворот выкидывал навоз в сани Феде, который чистил главный проход. Федя вывозил навоз на поле рядом с коровником и выкидывал там. Вывернув тачку, я гнал ее назад нагружать снова. Канавки были очень узенькие, в мороз выковыривать замерзший навоз страшно трудно, а в более теплые дни нужно было бесконечно вычерпывать лопатой жидкий навоз пополам с мочей, да при этом смотреть, чтоб на меня в тесноте не нагадила какая-нибудь корова. Иногда в пути тачка опрокидывалась, и ее приходилось нагружать снова. Я часто вспоминал виденный в детстве рисунок из школьного учебника истории: прикованного к тачке римского раба.
   Мне еще затрудняла работу Катя, которая приходила не во время, так что Федя один не успе-вал не только вывезти мой навоз, но даже убрать свой и Катин участок, а если приходила, то чаще всего пьяная и, размахивая лопатой, кричала: "Чего я это буду здесь возиться, пусть тунеядцы г.... убирают, а я колхозница, я лучше отдохну". Катя эта была женщина скорее неплохая, но страшная пьяница, потому она в колхозе почти не работала, летом за нее пас коров один Федя, а зимой она тоже хотела, чтобы Федя за нее чистил базу. Еще хуже было, когда Катя и Федя запили вдвоем и остался я один на базе. Тогда, чтобы с ними больше не связываться, я отобрал у Кати коня, несмо-тря на ее протесты и ругань, и стал сам вывозить навоз. Сначала я нагружал тачку, а мой конь Спиридон стоял в сеновале и ел коровье сено, потом я въезжал в коровник на коне, вываливал навоз в сани, сбрасывал на поле, ставил коня снова в сеновал и шел опять грузить тачку. В день я вывозил пять-шесть тачек, получая за это полтора трудодня. Одно время мне помогала Гюзель: я нагружал тачку, а Гюзель на коне вывозила навоз в поле.
   Управляться с конем было очень трудно, в узком проходе разъехаться было невозможно, а в базу по нескольку раз должны были заезжать трое подвозчиков кормов, водовоз и я с Федей. Конечно, мы очень мешали и очень задерживали друг друга: то подвозчикам приходилось ждать, пока мы подгребем навоз, то нам, пока доярки напоят коров и водовоз с бочкой уедет. Еще хуже было, когда двое заезжали из разных ворот и кони сталкивались морда к морде. Хорошо, если удавалось свернуть в ворота посредине коровника, а то иной раз приходилось ехать прямо на коров; беда, если полозья саней проваливались в канавки. Все видели, что коровник совершенно не пригоден для эксплуатации, тем на менее из года в года с ним ничего не делали; в эту зиму, там прогнулось несколько балок и вообще грозили обвалом. В Новокривошеине начали строительство нового коровника, с разной механизацией, даже навоз собирались убирать транспортером. Все это хорошо, но можно ведь было и коровник в Гурьевке хоть немного реконструировать: сдвинуть стойла, чтобы расширить проход, где могли бы разъехаться лошади, расширить канавки и сделать их менее глубокими, чтобы можно было быстро убирать навоз совковой лопатой, а для мочи прорезать узкие стоки. Даже не механизируя уборку коровника, этими ничтожными мерами можно было бы облегчить ее раза в полтора и сберечь много времени. Но никто этого не делает, люди настолько не хотят и не умеют облегчить свой труд, что тем более они не сумеют эксплуатировать механизированный коровник - для этого нужно не только умение скрести лопатой, но более серьезные знания и навыки.
   Никто не только не поднимал вопрос о реконструкции коровника, но даже выломанную в полу доску не хотел прибить, хотя здесь у всех кони проваливались: зачем ее забивать, коровник не мой, а денег мне за это заплатят пять копеек, стоит ли стараться. Теперь меня спросят, почему же я сам ее не забил, если так охотно даю советы, что надо сделать то да это. Если бы ко мне, когда я чистил г.... и с матерной руганью понукал своего коня, который скользил копытами по наросшему в тамбуре льду и не мог вытянуть сани с навозом, подошел бы какой-нибудь советчик и стал говорить: ты-де смени гнилую доску или обруби лед, я бы ему ответил примерно так: "Иди ты к е.... матери! Пусть здесь вообще весь коровник сгниет и все кони и коровы передохнут! Я человек подневольный, мне все равно!" Так, примерно, и колхозники рассуждали. "Труд раба нерадив" - учил я в свое время в университете стишок Овидия.
   Вообще в колхозе работают не так уж много, а кажется, что много, потому что работают с надрывом, в таких тяжелых условиях, что простое дело превращается в непосильную работу, при этом колхозники непрерывно хвастают: вот какие мы замечательные работники, горожане потрудились бы в таких условиях, как мы! Я им на это всегда отвечал: наоборот, вы очень плохие работники, раз не хотите хоть немного облегчить и упростить свой труд.
   Взяв на себя дополнительную обузу - не только нагружать тачку, но и вывозить навоз на поля, я поступил не зря. Дело в том, что нам с Гюзель был нужен конь, чтобы ездить за дровами. С дровами у нас стало совсем плохо. Пока еще не было снега, мы, как я говорил, пилили сваленные для промкомбината деревья, да я еще подвозил большие чурки, валявшиеся около яслей, но потом под глубоким снегом ничего невозможно стало найти, а заготовленные нами чурки быстро конча-лись, а часть из них и возле дома так глубоко засыпал снег, что я их обнаружил только весной. Я привез воз гнилых досок, валявшихся возле телятника с тех пор, как там перестилали полы, но их хватило не надолго, вдобавок они очень плохо разгорались и давали мало тепла. Хорошо хоть, что они были очень тонкие и мы могли пилить их нашей пилой. Мы стали топить всего два раза в день, и в доме стоял страшный холод. Еще летом через продавщицу я дал пять рублей одному шоферу за три кубометра березовых дров: они были сложены в поленицу в тайге километрах в трех от деревни и в полукилометре от проезжей дороги. С трудом добрался я туда на Спиридоне и за несколько ездок вывез их. Оставалось только распилить большие поленья надвое, но с нашей тупой пилой было даже страшно взяться за это. Мы попросили пилу на день у нашего соседа, дяди Гриши, и были поражены - как, оказывается, легко пилить хорошей пилой. После этого я выпро-сил на более долгий срок хорошую пилу у жены бригадира, и мы решили запастись дровами на всю зиму, трех кубометров при сибирских морозах нам хватило бы не надолго.
   Сначала мы решили запасти вдоволь осиновых дров, потому что они были у нас под боком. Мы с Гюзель пораньше вычистили коровник, захватили пилу и начали пилить прямо под снегом длинные осиновые бревна, которые валялись вокруг новых яслей, нащупывая их под снегом палкой. Отпиливая двух-с-половиной-метровые бревна мы тут же ставили их на-попа или валили друг на друга, так чтобы их не замело снегом. Всего мы напилили их около тридцати и еще несколько коротких чурок нашли под снегом. На следующий день я все их подвез к дому на Спиридоне, сделав шесть, кажется, ездок. Но осиновые дрова горят плохо и дают мало жару; ими хорошо топить только вместе с березовыми.
   Еще летом на расстоянии нескольких километров от деревни я видел поразившую меня картину: большими группами стояли среди болота стволы берез без листьев и почти без сучьев, одиноко возносящие к небу свои голые вершины. В этих высохших, но устремленных ввысь огромных деревьях было что-то поэтичное и жуткое. Теперь же я решил подойти к ним с практи-ческой точки зрения: валить сушняк на дрова. Березы стояли метрах в трехстах от проезжей дороги, которую ежедневно расчищал бульдозер, надо было проложить путь по снежной целине. Я притоптал ногами нанесенный бульдозером бугор у края дороги, и Спиридон, проваливаясь по брюхо в снег, двинулся вперед. В дальнейшем мы довольно хорошо укатали эту дорожку, но ездили уже не на Спиридоне, а на рыженькой Кошке, или, как ее еще звали, Сикушке, на которой я с конца декабря чистил коровник. Это была кобыла выносливая, но довольно упрямая, в снег идти она никак не хотела и просто приседала в оглоблях.
   Стоя почти по бедра в снегу, мы с Гюзель пилили березу, пока она не начинала крениться - мы отскакивали, и с громким уханьем береза падала в снег, совершенно в нем пропадая и оставляя на поверхности только рыхлый след. Тогда, барахтаясь и снегу, как пловцы в воде, мы шли вдоль упавшего ствола и пилили его под снегом на двух-трехметровые бревна; всего их получалось из каждого ствола пять-семь. Валили мы и березки поменьше, которые резали на две-три части. Сикушка тем временем покорно стояла на нашей самодельной дороге и жевала сено, которое я каждый раз брал из сеновала при коровнике. Потом я подкантовывал бревна к саням, штук шесть накладывал на сани, а остальные складывал в одном месте друг на друга, и мы трогались в обрат-ный путь. Березы мы валили три дня, а потом еще раз пять я ездил один подвозить уже напилен-ные бревна. Мы выбирали дни потеплее, но в Сибири погода меняется быстро, и нам случалось возвращаться при сильном морозе. Помню, что у меня однажды так замерзли руки, что я не мог взять вожжи: едва я до них дотрагивался, меня точно током ударяло. Рукавицы и штаны намокали в снегу и на морозе покрывались ледяной коркой; когда я шел, было такое ощущение, что кто-то все время бьет меня по заду. Особенно же плохо пришлось Гюзель.
   Вообще эта зима выдалась особенно лютая, говорили, что давно такой не было. Температура обычно стояла около 20-30° С, а несколько раз опускалась ниже 50° С. Кто сам таких морозов не знал, тому их и не опишешь. Как я запрягу коня на морозе, а запрягать приходилось голыми руками, потому что в своих ледяных рукавицах я и супони не смог бы затянуть, заведу коня в коровник, чтоб конь не мерз, а сам полчаса по крайней мере отогреваю ноги и руки возле печки, прежде чем могу взять лопату в руки. Меня поражало, как стоят кони в совершенно открытой всем морозам и ветрам развалившейся конюшне. Я прихожу утром запрягать - они стоят все белые от инея, тесно прижавшись друг к другу. Бывали, конечно, дни, когда температура поднималась и до -10° С. Вообще в Сибири климат суше, чем в России, и потому морозы переносятся легче, кроме того, они по большей части без ветра. Если же дует ветер, тогда совсем невыносимо. Настоящие бураны начинаются в конце февраля - в марте, когда уже морозы не такие сильные.
   Возле дома мы воткнули в снег скрещенные колья, залили их водой, и таким образом получи-лись козлы, на которых мы распилили все наши дрова, и теперь в нашей избе было хоть и голодно, зато не холодно. Колоть дрова я тоже постепенно научился, хотя и сломал несколько топорищ. Я со смехом теперь вспоминал, как пытался колоть дрова летом у Веры, так что топор только застре-вал в чурбане. Постепенно у нас во дворе выросла целая стена из сложенных друг на друга чурок.
   К концу декабря жизнь стала не только теплее, но и сытнее, и вот почему. Числа двадцать пятого Гюзель неожиданно получила почтовый перевод на сорок рублей и письмо из дома, что ее мать тяжело больна, лежит в больнице и чтобы она скорее возвращалась в Москву. Гюзель было уже собралась ехать, но заподозрила, что это обман, что мать здорова и просто ее родители хотят, чтобы она от меня уехала. Гюзель осталась, и мы стали жить на присланные ей на дорогу деньги. Как потом оказалось, она была права.
   Благодаря этим деньгам мы смогли купить по дешевой цене несколько килограммов сала. Лева поругался со своей Полей, разодрал ей зубами платье, пригрозил, что сожжет дом и убежал, тайком захватив несколько кусков сала. Сало это он нам тут же за полцены продал, чтоб достать деньги на водку. Уже весной мне так же продал десять килограммов сала другой ссыльный, Валентин, пока его местная сожительница на несколько дней уезжала из деревни. Кроме того, я вскоре привез домой коровью голову, ножки и внутренности: зарезали заболевшую корову, и я купил сбой у колхоза, тушу же отправили в Кривошеино в столовую. Мы счистили и натопили коровьего сала, а кишки выбросили. Немного позднее, уже в феврале, на ферме зарезали малень-кого хромого теленка и тушу отправили в Кривошеино на птицеферму, кормить мясом кур. Поскольку мясо шло не на продажу, его никто не взвешивал, и бригадир приказал отрубить для меня телячью ногу; почти месяц мы с Гюзель ели телятину.
   Первый раз при мне резали корову, когда я еще чистил телятник на Соколе. Ей прикрутили веревкой шею к столбу и так сильно стянули, что она упала на передние ноги, тут Митька неожиданно быстро перерезал ей ножом горло, корова захрипела, полилась густая кровь. Сокол испуганно заржал и отпрянул назад. Я коров сам никогда не резал, зато помогал им телиться, обвязывал веревкой едва показавшиеся передние ножки теленочка и тянул со всей силы, обмотав веревку вокруг пояса. Некоторые коровы телятся с большим трудом, и без посторонней помощи им пришлось бы туго. Коровы, особенно первотелки, часто относятся к своим новорожденным телятам очень равнодушно, иной раз даже не облизывают их, а отворачиваются. Телят у них тотчас же отбирают, впрочем, и держат отдельно, молоком их поят доярки в течение, по-моему, двух недель, после чего отдают телятницам. Специального помещения для новорожденных телят нет, их держат в избушке при коровнике, где отдыхают доярки и возчики.
   За зиму с нами познакомилось несколько окрестных "тунеядцев", которые, бывая в Гурьевке, к нам потом всегда заходили. В начале декабря, кажется, к нам зашли двое ссыльных из Ивановки, один из которых раньше жил в нашем доме и очень удивился, что дом не пустует. Это был высо-кий крепкий мужчина лет сорока с лишним; рабочий-металлист из Краснодара, он был сослан около пяти лет назад, работал в колхозе при старом еще председателе Игловском, потом в Криво-шеине в райпотребсоюзе возчиком, потом опять в колхозе пас скот, потом опять перешел в торговую сеть. Фамилия его была Шапошников. В Ивановке он "подженился" на одной местной латышке, которую иначе как сука не называл, от нее у него была маленькая дочь. Пил он очень много, и впоследствии чуть не замерз у нас в Гурьевке, свалившись пьяный с саней. Он был, можно сказать, старожил среди ссыльных, много рассказывал нам о первых годах ссылки и о прежнем председателе, у которого теперешний был парторгом. Тот "тунеядцев" крайне не любил и повторял все время: "Бейте их, мужики сибирские!" Сам он имел привычку бить и ссыльных, и местных. На него из страха никто не жаловался. Однажды он до полусмерти избил шестнадцати-летнего парнишку прямо в колхозной конторе, в это дело вмешались студенты, которые в то время работали в колхозе, Игловский был отдан под суд и исключен из партии. Суд приговорил его к году принудительных работ, т. е. к году работы на свободе, только с вычетом 20% зарплаты, и он был назначен директором маслозавода в Шегарке, большом селе на Оби. Там он года через три проворовался, вновь был судим и на этот раз попал в тюрьму. Это было уже при мне, об Игловском я слышал не от одного только Шапошникова. Еще он крайне не любил латышей, которых в Гурьевке до 1957 года жило около двадцати семей в ссылке, нескольких из них он посадил в тюрьму за "вредительство". Гурьевцы же о латышах очень хорошо отзываются, как о людях очень трудолюбивых и умелых, но сами за десять лет от них ничему не научились, даже коптить или хотя бы как следует солить сало. После Игловского председателем стал бывший парторг Гераси-мов, который был председателем и при мне. "Скажи, почему ты всегда пьяный?" - обратился он как-то к Шапошникову. "А почему ты всегда горбатый?" - спросил в свою очередь тот. Обижен-ный председатель пожаловался в милицию, и Шапошникову дали пятнадцать суток за "мелкое хулиганство", после чего с согласия милиции он перешел работать в райпотребсоюз. Милиция вообще ревниво следила за авторитетом председателей колхозов и других начальников в районе: оскорбивший начальника должен был отсидеть по крайней мере две недели, тогда как сами они материли колхозников почем зря. Вскоре после нашего знакомства Шапошников из колхоза опять перешел в райпотребсоюз работать возчиком, я как-то встретил его на лошади, настолько изнурен-ной, что он уже не стегал ее, а бросал в нее здоровым поленом, чтоб она немножко бежала.