– А тебе откуда знать, что на голове у Спиридона пять лет назад было?
– А как же мне не знать, если мы с ним на аджаметской станции вместе служили. Спиридон в стрелочниках ходил, пока у него паровоз с рельс не сошел. Я там шпалами ведал. Как Спиридона прогнали, я хотел на его место пристроиться, да не взял меня Эртаоз Николадзе.
– А что этот в Аджамети делал?
– Что делал? У Спиридона твоего на ногах пальцы считал! Чего же было ему еще делать, если он начальником станции был, Эртаоз Николадзе, да и по сей день, говорят, там сидит. Давно я в тех краях не бывал, может, и правда там, а может, и нет.
Квишиладзевская Цуца и Чониа опрокинули еще по стаканчику.
– Твоя правда, шестипалый – Спиридон. Только одного я в толк не возьму: как это ты, с куриный помет мужичонка, шпалы на себе таскал, а?
Баба, прищурившись, поглядела на Чониа.
– Болезнь да недуг, как возьмутся, кого хочешь одолеют. Я разве тогда таким был?
Баба подумала-подумала, пропустила еще стаканчик, но Чониа не дала – уж очень ты плох, сказала, в чем только душа держится, свалишься, не дотащишь моей поклажи до лазарета.
– Ну так что он говорит, Спиридон Сиоридзе, где пропадал столько времени?
– А ничего не говорит. Помалкивает себе. С твоего Бесии честное слово взял, что ничего тебе о нем не скажет.
В наступившем молчании Чониа не останавливаясь двигал челюстями – жевал и глотал, жевал и глотал. А женщина ушла в свои мысли.
– А Бесиа мой скоро домой вернется? Что доктор говорит, когда отпустит?
– Доктор сказал, через две недели ходить будет. Вот и придет.
– Уж больно ты врать горазд, а такой плюгавенький! – удивилась квишиладзевская Цуца. – Ладно, переложу из хурджина в этот мешок, а ты уж проворней, пока туда доползешь, да обратно, да еще один конец, глядишь, поезд уйдет.
Баба быстро управилась, отхлебнула водки, сунула бутылку в мешок Чониа и взвалила ему на спину.
– Ну, поживей!
Чониа и налегке был не ходок. Как он этакую тяжесть собирался допереть до лазарета, было непопятно. Но жадность и успешный оборот дела, видно, придали ему сил, и он зашагал на удивление резво.
– Измучается, бедняга, да бог с ним, зато моим мужикам недельки на две хватит! – говорила баба сама себе. – И где это на свете видано, чтобы у одной бабы два мужика в одном лазарете лежали, да еще рядышком, а?! – Квишиладзевская Цуца залилась было смехом, но тут же, заткнув рот кулаком, оглянулась. – Господи! Господи! Увидит кто – с угла, скажет, баба свихнулась! Муж – тоже мне! Он потому на мне женился, что десятину кукурузы могу за день переполоть, да еще потому, что баба я в теле и не то что Спиридон, негодяй, а любой мужик рад бы со мной улечься. Баба я хоть куда, все говорят, да я и без них знаю. А вдруг и Бесиа ко мне потому же льнет? Откуда им знать, как бабу любить? Ну, вот хоть раз додумался... хоть один из них, ну хотя бы конфеточку мне купить? Батрачка я им, бык да вол... – Цуца разрыдалась, слезы в три ручья, и ну причитать: – Да будь проклят тот день, когда родилась я женщиной, только и знаешь, что горе мыкать, из беды не вылазишь. Одно слово – баба! Ладно еще, если господь детишек пошлет, а нет их – так последний мужичонка за человека тебя не считает. Спину гнуть – бабе. По покойнику выть – и то бабе, а мужикам что? Сидит на поминках, дует вино – и на том спасибо. На свадьбах, пока мужики не напьются, с ног валятся – баба сиди и гляди на них. Напьется, глаза зальет – совсем дураком делается. Да и от трезвого – какая от него радость? А от пьяного? Домой на себе тащи, дома он на тебя с кулаками. Была б я мужиком! И что было бы? Как что? Привела бы в дом жену, нарожала б она мне детей – сама и крутись, а я – живи себе, на белый свет радуйся. Нет, ей одной крутиться-мучиться нехорошо, нет. А я б и вовсе не женилась! – Баба смахнула слезы платком, всхлипывания прекратились. – Не женилась бы, и все. Мало баб на свете... нашла б – только захоти. Пошла б... где эти... с ружьями, – в караульщиках стала б служить. Да во мне девять пудов – что, дела б мне не нашлось? С моей статью – хоть куда возьмут. Погоди, погоди... В борцы, вот куда надо – в борцы. Да я б эту мелюзгу пораскидывала, только считать успевай! Симонику Вачарадзе взять, посильнее его много найдешь из тех, что по городам борьбой на хлеб зарабатывают? И не ищи – не найдешь. Так я этого Симонику у Пелагеи на свадьбе на себе таскала. Как кукурузный початок, могла зашвырнуть, куда б захотела... Выучилась бы их ремеслу – и ходила б по городам, искала славу. Ну и дури в тебе, Цуца Догонадзе! Ни отца у тебя, ни матери, ни мужа, ни детей. Ветер в голове, и все.. – И опять запричитала баба... – Хоть бы брата или сестру господь послал, а то одна как перст на всем белом свете.
Не буду тянуть с рассказом. Поплакала квишиладзевская Цуца, поплакала и сама, видно, не заметила, как стала напевать потихоньку, а потом и вовсе замолчала – сон ее сморил. Ольховых дров кругом набросано, а Цуца спит себе тихо-тихо, жалко ее – сил нет.
Дата Туташхиа лежал, отвернув лицо, можно было подумать – он раньше ее заснул. Я ему ни слова: все равно, пока они не расстанутся, нам отсюда не выбраться. Немного погодя Туташхиа поднял голову и подал мне знак – приближался Чониа. Цуца не могу сказать что храпела – не храп это был, а сопела она, и довольно звучно. Чониа склонился над ней и, убедившись, что женщина спит, обшарил пустой хурджин и, ничего не обнаружив, стал рыться в корзине. Женщина зашевелилась. Чониа выпрямился и громко сказал:
– Вставай, Цуца, я уже здесь!
Она протерла глаза, села и принялась перекладывать из Корзины в мешок кульки, банки, свертки. Чониа уселся рядом уставился на нее, будто лишь сейчас впервые увидел.
– Тебе сколько лет, Цуца? – спросил он.
– Сколько? Тридцать два. А тебе зачем?
– Не дашь тебе тридцать два. Двадцать пять – двадцать шесть от силы. Уж очень ты хороша, баба, в самом соку...
Она замерла и опять принялась перекладывать банки и свертки из корзины в мешок.
– Все при тебе. Только как же ты, в самом цвете женщина, царица прямо, без мужика обходишься – удивляюсь просто!
– Ладно тебе! – Цуца смутилась и тут же вся подобралась. – Как только у тебя язык поворачивается спрашивать про такое?.. Терплю, и все. А что мне делать, как не терпеть? – закончила она искренне и печально.
– Где были у него глаза, у этого Спиридона Сиоридзе? От такой жены чего искать?.. Подлец он распоследний... Таких молодцов и искать не надо, чтобы захотели в мужья к такой женщине. Я сам таких наберу, – рассыпался Чониа.
Квишиладзевская Цуца сияла. Она млела от болтовни Чониа, она смущалась, эта громадина, словно девочка.
– Господу богу до нас и дела нет. Справедливость его не про нас. Одну всего сладость послал он человеку, а во всем другом – горе да беда. У тебя же и эту радость господь отнял, одну-то единственную. Да за что?
– Бесталанная я, Чониа, нет мне счастья, – ответила Цуца. – Не дал мне господь ни семьи, ни очага.
– Да ты сама на себя беду накликаешь, глупая ты баба... – ласково попрекнул ее Чониа. – Когда о мужниной ласке вспоминаешь, что с тобой бывает?
– Чего бывает? Терплю!! Куда денешься? Про коров вспомню, про кабана или про кур, а то сад или поле на ум придут, про них думаешь-передумаешь, глядишь – позабудешь и мужа, и все... Да не заводи ты со мной об этом, далась я тебе, – неожиданно рассердилась Цуца.
– Э-э-зх! – вздохнул Чониа. – Вот тебе и справедливость божья.
Он вдруг помрачнел и поник весь, да так горестно, что мне показалось – еще минута, и он заплачет, но он не заплакал, а заговорил душевно и вкрадчиво:
– Телочка ты безгрешная, птица райская, Цуцико, сердце мое, кто ж это сказал, что нет бога на небесах! Без бога – кому еще послать нас друг к другу? Вот я возле тебя. Обниму, приласкаю, и не забыть тебе мою любовь никогда, по гроб жизни. Так оно и будет – попомни мои слова.
Глаза Чониа скользнули по груди Цуцы. Он подобрался поближе к ней и дал уже было волю рукам, но поостерегся. А квишиладзевская Цуца все перекладывала и перекладывала свою снедь, но так и ждала, что еще скажет Чониа или позволит себе. Корзина была уже пуста; Чониа, видно, сообразил, что дальше тянуть нельзя, и его рука ящерицей скользнула по ее дородной груди. Баба оторвалась от корзины и уставилась на своего соблазнителя.
– Я сильный, очень я сильный. Поди ко мне, такого, как я, у тебя и не было никогда, сама увидишь.
Она расхохоталась:
– Тебе чего надо, Чониа, скажи бога ради?
Чониа рванулся к ее губам, но она взяла его виски в свои ладони и, откинув голову, спросила:
– А вот я сейчас раскрою рот, вдохну поглубже и с воздухом тебя втяну – чего будешь делать, а?
Квишиладзевская Цуца, видно, живо представила себе эту картину, и так ей стало весело, что у нее от смеха слезы потекли. Но смех вдруг оборвался, она замерла, вся напрягшись, и бросилась на Чониа с кулаками... Господи, как она его колотила! Лупцевала что есть силы, лупцевала, да еще приговаривала:
– Это ты, да моим мужикам дружок? С бабой моих мужиков, дружков-то своих, поиграться захотел? Вот тебе, да еще разок, да еще получи! Сильный он, ах какой сильный! Все вы валиться горазды, кобеля паршивые! Глаз еще не прикроешь, а они бежать, сам сатана их не догонит! На тебе, да еще, еще получи, чтоб не забыл – раз уж такие вы все сильные, сильнее не видать нам.
Цуца так отделала подопечного моего дяди Мурмана, что я и Дата Туташхиа чуть не выскочили из нашей засады, чтобы унять разъяренную бабу.
Чониа не сопротивлялся. Он только прикрывал лицо руками, пока не ослаб так, что и руки уронил, – тут-то разошедшаяся Цуца и исполосовала ему всю физиономию.
– А теперь бери мешок, и чтоб духу твоего здесь не было. – Видимо, ей самой надоела эта возня.
Чониа еле поднялся. Цуца взвалила на него мешок и подтолкнула в спину. Чониа двинулся, но не сделал и десяти шагов, как баба его окликнула:
– Брось мешок и поди сюда!
Чониа подчинился, но с явной нерешительностью, – на лице его был страх.
Держа его за шиворот, женщина пошарила у себя на груди толстыми короткими пальцами, вытянула сложенную ассигнацию, сунула ее в карман Чониа и, повернув его лицом к мешку, приподняла и отшвырнула прочь. Он упал возле мешка.
– А теперь вставай и сам поднимай мешок. Я тебе десять рублей дала. Это доктору. Отдай деньги Бесии сполна, дрянь ты распоследняя, а то приду через неделю и покажу тебе, какой ты сильный, и еще добавлю.
Баба смотрела вслед Чониа, едва волочившему ноги, пока он не скрылся за пригорком.
– Многовато получилось, пожалуй, – промолвила она. – Отделала я его... а в чем только душа у мужика держится!
Мы возвращались медленно и молчали. Уже показался лазарет, когда Дата Туташхиа сказал:
– Чем же все это дело кончится, хотел бы я знать?
– Какое дело? – Я не сразу сообразил, о чем он.
Мой спутник шагал в глубокой задумчивости. Мы прошли еще шагов сто, прежде чем он очнулся. Я уже забыл, что он не ответил мне.
– Да все эти дела, они одной веревочкой перевиты.
– А как мне быть, что вы посоветуете? Ведь Чониа может легко прикарманить деньги, предназначенные дяде моему Мурману.
– Может, свободно может.
Мы шли молча до самого дома и уже поднимались на балкон, когда Туташхиа сказал:
– Мне кажется, все прояснится само собой. Образуется. Они сами договорятся между собой, и деньги сами найдут своего хозяина.
На балконе я заглянул в бочку. Там все еще было четыре крысы. Я понаблюдал за ними и, не заметив особенных перемен, сказал Туташхиа:
– Кир будет съеден.
– Но вы говорили, что Кир-то и выживет?
– Тут, видите ли, что получилось? Эта крыса гораздо сильнее и здоровее других. Кир одолел всех и, когда были разодраны первые две крысы, получил самую большую долю. Он обожрался. Не сможет переварить. Подохнет. Видите, как его скрючило? Не сегодня, так завтра уж непременно его прикончат.
В палате Чониа выкладывал из мешка провизию, разбирал, рассовывал, развешивал. Он взглянул на нас, и я почувствовал, как в нем натянулась струна подозрения. А может быть, он насторожился оттого, что мы застали такую пропасть всякой снеди, свалившуюся на него будто с неба, тогда как сам он уверял дядю Мурмана, что у него на свете нет никого и нечего ждать, что к нему придут.
Больные, разумеется, не принимали ни малейшего участии в хозяйственных хлопотах Чониа. Казалось, они не замечали ни Чониа, ни его богатства, но было видно, все терялись в догадках – откуда свалилась на него этакая благодать?
На подоконнике стало тесно от бутылок и банок всех калибров. Чониа приспособил даже гвозди, торчавшие в стене: на одном висел мешок с мукой, на другом связки лука и чеснока, на третьем – перец и сулгуни, нанизанные на шнур. Свысали дородные куски копченого и вяленого мяса. Словом, палата походила теперь на кладовую зажиточной семьи и на крепостной бастион, под который были подложены бочки с порохом, – разом.
Чониа закончил свою возню и приступил к ужину. Пода гретый хачапури он запил водочкой и отведал вареного сома под острым соусом. После этого ему почему-то захотелось холодного чурека с чесноком, и на десерт он пососал сахарный песок. Вроде бы сыт! Он собрал остатки ужина, вымыл миску и прилег было, но ему захотелось пеламуши, и в полной катхе его заметно поубавилось. Он насыщался с таким остервенением, будто час тому назад не мне и Дате Туташхиа летели в голову косточки от курицы квишиладзевской Цуцы.
Варамиа лежал лицом к стене и, казалось, спал. Квишиладзе перебирал четки и ни разу не взглянул в сторону Чониа. Кучулориа исподволь, но с острым вниманием наблюдал за церемониалом ужина Чониа, за разнообразием блюд и, убедившись, что Чониа и в голову не приходит потчевать его, бросил ядовито:
– Хотелось бы знать, откуда у такого бедолаги, как ты, столько жратвы взялось?
Чониа и ухом не повел.
Дата Туташхиа упоенно рассказывал Замтарадзе о нашем приключении и о свидании. Замтарадзе еле сдерживал смех, и, когда не мог пересилить себя, от взрывов его хохота вздрагивали стены.
– Кучулориа, туши лампу, спать пора! – весьма решительно приказал Чониа.
Палата опешила.
– Помилуй, мы ведь не куры – лезть на насест, едва стемнеет, – мягко заметил Кучулориа после минутного молчания. – Сварим гоми, остатки сыра наскребем, поедим, а спать или не спать – об этом уж после поговорим.
– А какое мне дело, ужинали вы или нет, что там у вас – ошметки сыра или жмых. Сказал – тушить лампу и спать! И чтоб звука не слыхал – устал я сверх всякой меры!
И слова поперек никто не сказал.
– Не человек ты, вот что я тебе скажу! – едва слышно проворчал Варамиа.
– Тушите, тушите, некогда мне с вами разговоры разговаривать! – Чониа оглядел больных и, поняв, что подчиняться ему не собираются, встал, подкрутил фитиль и лег.
Квишиладзе без чужой помощи встать с постели не мог, да и лампа от него была далеко, что правда, то правда, но хоть словом мог он ему возразить? Ни звука он не произнес. Варамиа и вставать, и ходить мог, но руки у него были в гипсе – ему ли с фитилем возиться? Да и трудно было ждать от такого человека чего-то большего, чем он уже сказал. И Кучулориа тоже ни словом, ни делом не обнаружил своего отношения к пронсиходящему. Судя по всему, фитилю суждено было остаться опущенным и вечернему гоми – несъеденным.
Прошло минут десять – пятнадцать, и звук фанфар раздался совсем с другой стороны; расторопней обычного Чониа вскочил с постели и стремглав бросился к балкону... Балкон, разумеется, был тут ни при чем – до того места, куда торопился Чониа, было совсем не близко, если б, конечно, он не ослушался строгих неоднократных наказов Хосро.
Дверь захлопнулась, и Квишиладзе расхохотался.
– Ты чего, дурак, смеешься? – набросился на него Кучулорна.
– А чего? – Квишиладзе оторопел.
– Как это чего?.. – Кучулориа бросил взгляд в сторону нашей комнаты, подбежал к Квишиладзе и наклонился над его ухом.
– Что?.. Как?.. – закричал Квишиладзе. – Неси сюда!
Кучулориа поднял фитиль, поднес катху с пеламуши Квишиладзе и ткнул пальцем в шарнир ручки.
– А-у-у-у! – завопил Квишиладзе. – А-у-у-у! Повернулся Варамиа.
– А-у-у-у! Катха моей Цуцы!
– Да-а, Чониа будет съеден, как пить дать! – сказал Замтарадзе.
– Одолеют, думаешь? Слишком уж нагл, мерзавец. – Туташхиа был в сомнении.
– Таких, даже будь он царь, съедают вместе с войском, – уверил Замтарадзе.
– Катха моей Цуцы! А-у-у! – ничего другого не мог вымолвить потрясенный открытием Квишиладзе.
– Очнись! Почему это твоей Цуцы катха? По всей Гурии и Аджарии полно таких катх, да и в Имеретин их не меньше, – сказал Варамиа.
– Да замолчи ты! – одернул его Кучулориа. – Цуцину катху не то что Квишиладзе, я сам среди ста катх, глаза закрыв, узнаю. У Цуцы на катхе с обеих сторон всегда кресты вырезаны. Послушай, Квишиладзе! Ты лежи себе и помалкивай, а катху в руках держи. Он как войдет, мы поглядим, что он, подлец, скажет!
Палата затихла в ожидании, но Чониа не показывался.
– Подумать только! Как он чужой хлеб жрал, а! Эге-е-е! – Голос Кучулориа громом рассек напряженную, готовую разорваться тишину.
И опять сомкнулась тишина. Квишиладзе вперился глазами в Кучулориа и готов был испустить свое «а-у-у», но Кучулориа погрозил пальцем, и у Цуциного возлюбленного вопль застыл на губах.
В палату вошел Чониа.
– Кто засветил лампу? – Он произнес это так, будто человека, совершившего это, ждала верная смерть.
Квишиладзе хлопнул крышкой катхн. Чониа обернулся. Оторопь длилась не более секунды. Он прыгнул кошкой и вцепился в катху. Квишиладзе одной рукой схватил Чониа за шиворот, а другой поднял полено и трахнул им его по голове. Чониа свалился на пол, Кучулориа мигом оказался рядом и, пока я сообразил выйти и разнять их, с такой ловкостью и сноровкой колошматил застрявшего между кроватей Чониа, будто никогда и не слышал о болях в позвоночнике. На крики и возню в палату вбежали мой дядя Мурман и Хосро. Население лазарета Мурмана Ториа сбежалось на место происшествия.
– Что здесь происходит?! – закричал Хосро.
Чониа дали понюхать нашатыря и привели в чувство.
– Да ничего такого, Мурман-батоно, пошутил я немного, – простонал Чониа и укоризненно – Квишиладзе: – И как это шуток не понимать?
– Вот, поглядите, будьте добры!.. – воскликнул Квишиладзе и тут же осекся.
Мурман долго ждал, чтобы ему объяснили, что здесь стряслось, но все хранили молчание.
И на меня поглядел Мурман. Знаком я объяснил ему, что все расскажу позже.
– Баловства здесь не допускайте. Обходитесь без ссор и драк! – сказал дядя Мурман и удалился.
Вернулись к себе и мы.
Чониа лежал под одеялом, свернувшись калачиком как пес. Перебрав всю провизию Цуцы Догонадзе, Кучулориа переносил ее на новые места и, послушно выполняя все, что скажет законный владелец, рассовывал снедь под койкой и у его изголовья.
– Чониа съеден! – отметил Замтарадзе.
Разложив все по местам, Кучулориа поставил котел и начал готовить ужин. Пока варилось гоми, Чониа то и дело со стонами и проклятьями выбегал во двор. Всякий раз это сопровождалось солеными замечаниями Квишиладзе и Кучулориа. Варамиа ворочался с боку на бок и стонал. Душа его была не на месте. Квишиладзе накрыл стол по-царски, даже по стакану водки роздал. Наелись до отвала. Поболтали, пошутили, и затих лазарет.
Утром меня разбудил Замтарадзе – он звал к себе Чониа.
Отодвинув занавески, Чониа остановился на пороге.
– Подойди ближе! – сказал Замтарадзе.
Чониа послушался.
– Что собираешься делать с деньгами, которые Цуца Догонадзе передала Квишиладзе для доктора? – спросил абраг.
Чониа – на дыбы, отпираться, но вдруг сник и, сунув руку за пазуху, вытащил деньги Цуцы Догонадзе.
– Откуда знаешь? – шепотом спросил он, протягивая ассигнацию Замтарадзе.
– Зачем мне суешь, я что – Мурман Ториа?
Чониа осекся.
– А как же быть?
– Надо хозяину вернуть.
– А хозяин кто? Квишиладзе или доктор Мурман?
– Квишиладзе. Он должен передать Мурману.
– Опять бить будут. В третий раз. Убьют.
– Не надо доводить до того, чтобы тебя били. Эти деньги доктора, но отдать их должен Квишиладзе.
– И вам не надо было доводить дело до того, чтобы вас били... там! – сквозь зубы отпустил Чониа.
У Замтарадзе глаза на лоб выкатились.
– Где это, мой дорогой?
– А там, на Саирме.
Я ничего не понимал. Ясно было только, что Чониа где-то видел, как били Замтарадзе. Иначе Замтарадзе должен был бы возражать, протестовать, но он молчал, вглядываясь в лицо Чониа, и думал, думал...
Чониа ожил, растерянность Замтарадзе была ему на руку, и не мешкая выпал.
– Когда Цуца мне деньги давала, она сказала – отдай доктору сам.
– От сердца у него отлегло, он перевел дыхание – вывернулся, даже самому понравилось.
– Тогда отнеси и отдай, – Замтарадзе махнул рукой.
Чониа постучался в дверь Мурамна и вошел.
– Не говорите Отиа про нас разговор с Чониа, – попросил Замтарадзе.
Когда я просле завтрака вернулся в палату, у Кучулориа уже готов был утренний гоми. На стуле стояли четыре миски. Табуретка, на которой покоился котел с гоми, он пододвинул поближе к Квишиладзе, принес сыра, и, как это повелось в последние дни, Квишиладзе стал делить пищу, ничего не положив, однако, в миску Чониа. Он сунул руку под кровать, вытащил окорок и, срезав тоненькие кусочки, разложил их по местам.
– Ткемали заправим, вон бутылка стоит, – сказал он. – Беречь надо, кто знает, как дела пойдут.
Кучулориа свою миску поставил поближе к Варамиа. Он был явно не в духе – видно, надеялся что завтрак будет поплотнее.
– Есть вметсе будем, – сказал Кучулориа Варамиа. – Ложку из твоей миски тебе, ложку из моей – мне, а то пока я тебя покормлю, мой гоми остынет, вкус уже не тот будет.
– Почему Чониа обделили? – спросил Варамиа.
– Животом мучается, нельзя ему, – фыркнул Кучулориа.
– Вчера мучился, сегодян вроде полегче.
– Он моего, слава богу, как следует попробовал. Столько нажрал, что и впрок не пошло. Все – мое, и мне лудше знать, кому давать, а кому – нет! – твердо сказал Квишилидзе.
– А я говорю разве, чтобы ты его своим кормил? – вступился Варамиа. – Гоми и сыр – от доктора Мурмана. Он на всех дал. Что виноват Чониа перед богом и тобой – это одно. А гоми и сыр ему положенs? и его долю вы должны ему отдать. Раз за справедливостью дело – вот вам она, справедливость.
– Ты что, спятил? Какая там справедливоть – полно молоть! – вспылил Квишиладзе.
– Да-да, конечно, конечно, – зачастил Кучулориа. – Чего это ты вступаешься за подлеца? Это как понимать, а?!
– Я ни когда ни за кого не вступаюсь, – спокойно отвтеил Варамиа. – Что скажет доктор Мурман, если узнает? Я за справедливость. Отдайте Чониа его долю из того, что дал Мурман! – И опять притихла палата.
– Что еще нужно этому несчастному? – сказал я Замтарадзе. – Сам он без чужой помощи куска хлеба положить в рот не может. Обозлит всех, и некому будет его кормить. И жаловаться он не будет – не такой этот человек. С голодухи отдаст богу душу, и понимай как звали.
– Вот чтоя подумал! – Обьявил Квишиладзе. – Кучулориа, переложи из миски Варамиа кусок моей свинины себе. Так-то. Теперь поди сюда и это гоми положи Чониа. – Квишиладзе вынул из своей миски кусочки окорока и отодвинул миску от себя. – Варамиа-батоно, я не стану есть гоми и сыр, поднесенный Мурманом, мне своего хватит, и я благодарен доктору Мурману – он помог мне перебиться, пока у меня своего не было. Ну, как? Теперь – по справедливости?
– Теперь – да. Пусть так и будет! – согласился Варамиа, но было ясно, такого поворота дела он не ожидал. – Неси сюда свою миску, Кучулориа, и оставь в покое этих справедливых и честных людей! – медленно и внятно произнес Квишиладзе.
Кучулориа съел гоми с кусочками сыра и пожевал совсем крохотные кусочки мяса. Квишилидзе уплетал не на шутку. Варамиа сидел на своей постели и уныло глядел в свою миску. Чониа лежал спиной ко всем не шевелясь и, видимо, соображал, что ему теперь делать. Вдруг он вскочил, пересел к Варамиа и поднес к его губам ложку гоми.
Вошел Туташхиа.
– Остыло все! – встретил его Замтарадзе.
– Ну и отделали тебя, беднягу, – услышали мы голос Варамиа. – Это же надо так измордовать человека.
– Тебе, Варамиа, перепало не меньше. Ешь и помалкивай.
– Больше всех и больнее всех достается всегда таким Варамиа. – тихо сказал Туташхиа. – Можете мне поверить.
– И все же ты оказался прав, Отиа батоно, – промолвил Мосе Замтарадзе немного погодя.
Дата Туташхиа удивленно посмотрел на Замтарадзе.
– Вот и утряслось все, – сказал Замтарадзе. – Каждый сверчок на свой шесток попал. Смотрите: Квишиладзе любит что послаще. Послаще ему досталось. Кучулориа – лиса, такие лакейством живут. И он свое место занял. Чониа, правда, не досталось, сколько он заслужил, но все-таки всыпали ему дай бог. Только честный – несчастен. У справедливого хлеб должен быть, но только лишь хлеб – ничего больше. Поглядите, Варамиа ничего, кроме гоми, и не досталось. Все образовалось само собой.
– Что так сложилось – это правда,– сказал Туташхиа.– Но неужели только так и должно все получаться. Они сожрали друг друга, и теперь они уже не люди.
– Ты слишком хорошо о человеке думаешь. А он вон каков, Отиа-батоно! – Замтарадзе кивнул в сторону большой палаты. – Какие они есть, такую по себе и жизнь устраивают. Ты первый сказал мне, и теперь я сам это понял – никогда не надо вмешиваться в чужие дела и в чужую судьбу. Кормили мы их, кормили, а что путного получилось?
– Я не говорил, что никогда не следует вмешиваться. Я не буду вмешиваться до тех пор, пока не пойму – что лучше, вмешаться или остаться в стороне. – Туташхиа взял книгу.
А в лазарете и правда воцарилось спокойствие. На следующий день мой дядя назначил Квишиладзе прогулки по часу три раза в день и снял гипс с рук Варамиа.
Прошло еще дня три-четыре. Все было по-старому. Чониа и Варамиа ели гоми и сыр Мосе Замтарадзе, думая по-прежнему, что их угощает Мурман Ториа. Кучулориа получил из этих даров свою долю, а Квишиладзе каждое утро отрезал ему по кусочку мяса. Зато сам Квишиладзе обжирался как мог и сколько влезало. Я наблюдал за ним, и у меня составилось впечатление, что он старался как можно быстрее сожрать все, что получил.
Замтарадзе совсем поправился, только немного прихрамывал. Дни шли за днями, и никто из больных даже слова не проронил, будто дали обет молчания.
Однажды ночью, часа в три, в палате раздался вопль Квишиладзе:
– Кучулориа, зажги лампу! Сейчас же! Какой сукин сын потушил, только бы мне узнать! Зажги лампу немедля!
– Что случилось? Что ты орешь среди ночи? Какая муха тебя укусила? – откликнулся Варамиа.
– Зажги лампу, Кучулориа, зажги, не тяни! – продолжал орать Квишиладзе. – Стой, Чониа, ворюга ты и подлец! Ну, теперь не уйдешь. Не рвись напрасно, не вырвешься!
В палате возились, тузили друг друга, но лампу зажигать не торопились. Мосе Замтарадзе поднялся, засветил лампу и пошел было в большую палату.
– Поставь лампу на место и ложись, ради всех святых, – ледяным голосом остановил его Туташхиа.
Замтарадзе удивился, видимо, не привык к такому тону, однако лампу не поставил.
– Перебьют друг друга и сожрут сами себя, – Замтарадзе встретился взглядом с Туташхиа и осекся. – А мы будем сидеть сложа руки?
– Да, пока не станет ясно, как быть.
– Ясно никогда не станет,– сказал Замтарадзе, сдаваясь и ставя лампу на стол.
– Несите лампу, люди вы или кто?! Вы что, не слышите, что здесь творится?! – кричал Квишиладзе.
Я взял лампу и вышел в большую палату. Варамиа сидел на постели и глядел во все глаза. Чониа лежал на боку, ладошка под щеку и, ехидно щурясь, ждал развязки.
Кучулориа лежал на полу лицом вниз, а его правую руку мертвой хваткой зажал обеими руками Квишиладзе.
Дяди Мурмана и Хосро в ту ночь в лазарете не было, их увезли к больному, довольно далеко, а то раньше Хосро никто бы на шум не прибежал.
Квишиладзе отпустил свою жертву. Кучулориа медленно поднялся, озираясь кругом, и, сорвавшись с места, вмиг выскочил на балкон – в ночной тишине шарканье его шлепанцев донеслось с дороги, идущей в Поти.
– А-у-у-у! – вырвалось у Квишиладзе. – Змею я пригрел на своей груди, змею!
Мосе Замтарадзе рассмеялся и снова улегся в постель.
– Стой, Чониа, сукин сын! Из моих рук не вырвешься,– передразнил Чониа Квишиладзе и, повернувшись лицом к стене, добавил надменно: – Был бы Чониа способен на такие дела – поглядел бы я на тебя!
...Рассвело.
Мы с Датой Туташхиа стояли на балконе, наблюдали за моими животными. В бочке осталось две крысы, и уже не было сомнения, которая из них будет продана шкиперам. Туташхиа прежде меня заметил молодого человека, идущего к лазарету, долго еще приглядывался и, сбежав по лестнице, пошел к нему навстречу. Они перекинулись несколькими словами, и молодой человек ушел. Под вечер абраги оседлали лошадей и распрощались с нами. С тех пор ни одного из них я не встречал. Вот и все, что я знаю про Дату Туташхиа.
К Варамиа пришел брат, принес уйму всякой снеди, но Варамиа не захотел оставаться в лазарете, расплатился с Мурманом и, оставив Чониа все, что ему принесли, ушел.
Было за полдень, когда Квишиладзе, взяв костыли, спустился во двор гулять. Чониа уложил провизию, оставленную Варамиа, все перевязал, перекинул через плечо и отправился в сторону Поти. Квишиладзе проводил его взглядом, вернулся в палату, проверил свои припасы – не прихватил ли кто-нибудь из отбывших его добро.
Мешочки, кульки, катхи... в одних насыпана была земля, в других зола...
Вот так все и было.
– А как же мне не знать, если мы с ним на аджаметской станции вместе служили. Спиридон в стрелочниках ходил, пока у него паровоз с рельс не сошел. Я там шпалами ведал. Как Спиридона прогнали, я хотел на его место пристроиться, да не взял меня Эртаоз Николадзе.
– А что этот в Аджамети делал?
– Что делал? У Спиридона твоего на ногах пальцы считал! Чего же было ему еще делать, если он начальником станции был, Эртаоз Николадзе, да и по сей день, говорят, там сидит. Давно я в тех краях не бывал, может, и правда там, а может, и нет.
Квишиладзевская Цуца и Чониа опрокинули еще по стаканчику.
– Твоя правда, шестипалый – Спиридон. Только одного я в толк не возьму: как это ты, с куриный помет мужичонка, шпалы на себе таскал, а?
Баба, прищурившись, поглядела на Чониа.
– Болезнь да недуг, как возьмутся, кого хочешь одолеют. Я разве тогда таким был?
Баба подумала-подумала, пропустила еще стаканчик, но Чониа не дала – уж очень ты плох, сказала, в чем только душа держится, свалишься, не дотащишь моей поклажи до лазарета.
– Ну так что он говорит, Спиридон Сиоридзе, где пропадал столько времени?
– А ничего не говорит. Помалкивает себе. С твоего Бесии честное слово взял, что ничего тебе о нем не скажет.
В наступившем молчании Чониа не останавливаясь двигал челюстями – жевал и глотал, жевал и глотал. А женщина ушла в свои мысли.
– А Бесиа мой скоро домой вернется? Что доктор говорит, когда отпустит?
– Доктор сказал, через две недели ходить будет. Вот и придет.
– Уж больно ты врать горазд, а такой плюгавенький! – удивилась квишиладзевская Цуца. – Ладно, переложу из хурджина в этот мешок, а ты уж проворней, пока туда доползешь, да обратно, да еще один конец, глядишь, поезд уйдет.
Баба быстро управилась, отхлебнула водки, сунула бутылку в мешок Чониа и взвалила ему на спину.
– Ну, поживей!
Чониа и налегке был не ходок. Как он этакую тяжесть собирался допереть до лазарета, было непопятно. Но жадность и успешный оборот дела, видно, придали ему сил, и он зашагал на удивление резво.
– Измучается, бедняга, да бог с ним, зато моим мужикам недельки на две хватит! – говорила баба сама себе. – И где это на свете видано, чтобы у одной бабы два мужика в одном лазарете лежали, да еще рядышком, а?! – Квишиладзевская Цуца залилась было смехом, но тут же, заткнув рот кулаком, оглянулась. – Господи! Господи! Увидит кто – с угла, скажет, баба свихнулась! Муж – тоже мне! Он потому на мне женился, что десятину кукурузы могу за день переполоть, да еще потому, что баба я в теле и не то что Спиридон, негодяй, а любой мужик рад бы со мной улечься. Баба я хоть куда, все говорят, да я и без них знаю. А вдруг и Бесиа ко мне потому же льнет? Откуда им знать, как бабу любить? Ну, вот хоть раз додумался... хоть один из них, ну хотя бы конфеточку мне купить? Батрачка я им, бык да вол... – Цуца разрыдалась, слезы в три ручья, и ну причитать: – Да будь проклят тот день, когда родилась я женщиной, только и знаешь, что горе мыкать, из беды не вылазишь. Одно слово – баба! Ладно еще, если господь детишек пошлет, а нет их – так последний мужичонка за человека тебя не считает. Спину гнуть – бабе. По покойнику выть – и то бабе, а мужикам что? Сидит на поминках, дует вино – и на том спасибо. На свадьбах, пока мужики не напьются, с ног валятся – баба сиди и гляди на них. Напьется, глаза зальет – совсем дураком делается. Да и от трезвого – какая от него радость? А от пьяного? Домой на себе тащи, дома он на тебя с кулаками. Была б я мужиком! И что было бы? Как что? Привела бы в дом жену, нарожала б она мне детей – сама и крутись, а я – живи себе, на белый свет радуйся. Нет, ей одной крутиться-мучиться нехорошо, нет. А я б и вовсе не женилась! – Баба смахнула слезы платком, всхлипывания прекратились. – Не женилась бы, и все. Мало баб на свете... нашла б – только захоти. Пошла б... где эти... с ружьями, – в караульщиках стала б служить. Да во мне девять пудов – что, дела б мне не нашлось? С моей статью – хоть куда возьмут. Погоди, погоди... В борцы, вот куда надо – в борцы. Да я б эту мелюзгу пораскидывала, только считать успевай! Симонику Вачарадзе взять, посильнее его много найдешь из тех, что по городам борьбой на хлеб зарабатывают? И не ищи – не найдешь. Так я этого Симонику у Пелагеи на свадьбе на себе таскала. Как кукурузный початок, могла зашвырнуть, куда б захотела... Выучилась бы их ремеслу – и ходила б по городам, искала славу. Ну и дури в тебе, Цуца Догонадзе! Ни отца у тебя, ни матери, ни мужа, ни детей. Ветер в голове, и все.. – И опять запричитала баба... – Хоть бы брата или сестру господь послал, а то одна как перст на всем белом свете.
Не буду тянуть с рассказом. Поплакала квишиладзевская Цуца, поплакала и сама, видно, не заметила, как стала напевать потихоньку, а потом и вовсе замолчала – сон ее сморил. Ольховых дров кругом набросано, а Цуца спит себе тихо-тихо, жалко ее – сил нет.
Дата Туташхиа лежал, отвернув лицо, можно было подумать – он раньше ее заснул. Я ему ни слова: все равно, пока они не расстанутся, нам отсюда не выбраться. Немного погодя Туташхиа поднял голову и подал мне знак – приближался Чониа. Цуца не могу сказать что храпела – не храп это был, а сопела она, и довольно звучно. Чониа склонился над ней и, убедившись, что женщина спит, обшарил пустой хурджин и, ничего не обнаружив, стал рыться в корзине. Женщина зашевелилась. Чониа выпрямился и громко сказал:
– Вставай, Цуца, я уже здесь!
Она протерла глаза, села и принялась перекладывать из Корзины в мешок кульки, банки, свертки. Чониа уселся рядом уставился на нее, будто лишь сейчас впервые увидел.
– Тебе сколько лет, Цуца? – спросил он.
– Сколько? Тридцать два. А тебе зачем?
– Не дашь тебе тридцать два. Двадцать пять – двадцать шесть от силы. Уж очень ты хороша, баба, в самом соку...
Она замерла и опять принялась перекладывать банки и свертки из корзины в мешок.
– Все при тебе. Только как же ты, в самом цвете женщина, царица прямо, без мужика обходишься – удивляюсь просто!
– Ладно тебе! – Цуца смутилась и тут же вся подобралась. – Как только у тебя язык поворачивается спрашивать про такое?.. Терплю, и все. А что мне делать, как не терпеть? – закончила она искренне и печально.
– Где были у него глаза, у этого Спиридона Сиоридзе? От такой жены чего искать?.. Подлец он распоследний... Таких молодцов и искать не надо, чтобы захотели в мужья к такой женщине. Я сам таких наберу, – рассыпался Чониа.
Квишиладзевская Цуца сияла. Она млела от болтовни Чониа, она смущалась, эта громадина, словно девочка.
– Господу богу до нас и дела нет. Справедливость его не про нас. Одну всего сладость послал он человеку, а во всем другом – горе да беда. У тебя же и эту радость господь отнял, одну-то единственную. Да за что?
– Бесталанная я, Чониа, нет мне счастья, – ответила Цуца. – Не дал мне господь ни семьи, ни очага.
– Да ты сама на себя беду накликаешь, глупая ты баба... – ласково попрекнул ее Чониа. – Когда о мужниной ласке вспоминаешь, что с тобой бывает?
– Чего бывает? Терплю!! Куда денешься? Про коров вспомню, про кабана или про кур, а то сад или поле на ум придут, про них думаешь-передумаешь, глядишь – позабудешь и мужа, и все... Да не заводи ты со мной об этом, далась я тебе, – неожиданно рассердилась Цуца.
– Э-э-зх! – вздохнул Чониа. – Вот тебе и справедливость божья.
Он вдруг помрачнел и поник весь, да так горестно, что мне показалось – еще минута, и он заплачет, но он не заплакал, а заговорил душевно и вкрадчиво:
– Телочка ты безгрешная, птица райская, Цуцико, сердце мое, кто ж это сказал, что нет бога на небесах! Без бога – кому еще послать нас друг к другу? Вот я возле тебя. Обниму, приласкаю, и не забыть тебе мою любовь никогда, по гроб жизни. Так оно и будет – попомни мои слова.
Глаза Чониа скользнули по груди Цуцы. Он подобрался поближе к ней и дал уже было волю рукам, но поостерегся. А квишиладзевская Цуца все перекладывала и перекладывала свою снедь, но так и ждала, что еще скажет Чониа или позволит себе. Корзина была уже пуста; Чониа, видно, сообразил, что дальше тянуть нельзя, и его рука ящерицей скользнула по ее дородной груди. Баба оторвалась от корзины и уставилась на своего соблазнителя.
– Я сильный, очень я сильный. Поди ко мне, такого, как я, у тебя и не было никогда, сама увидишь.
Она расхохоталась:
– Тебе чего надо, Чониа, скажи бога ради?
Чониа рванулся к ее губам, но она взяла его виски в свои ладони и, откинув голову, спросила:
– А вот я сейчас раскрою рот, вдохну поглубже и с воздухом тебя втяну – чего будешь делать, а?
Квишиладзевская Цуца, видно, живо представила себе эту картину, и так ей стало весело, что у нее от смеха слезы потекли. Но смех вдруг оборвался, она замерла, вся напрягшись, и бросилась на Чониа с кулаками... Господи, как она его колотила! Лупцевала что есть силы, лупцевала, да еще приговаривала:
– Это ты, да моим мужикам дружок? С бабой моих мужиков, дружков-то своих, поиграться захотел? Вот тебе, да еще разок, да еще получи! Сильный он, ах какой сильный! Все вы валиться горазды, кобеля паршивые! Глаз еще не прикроешь, а они бежать, сам сатана их не догонит! На тебе, да еще, еще получи, чтоб не забыл – раз уж такие вы все сильные, сильнее не видать нам.
Цуца так отделала подопечного моего дяди Мурмана, что я и Дата Туташхиа чуть не выскочили из нашей засады, чтобы унять разъяренную бабу.
Чониа не сопротивлялся. Он только прикрывал лицо руками, пока не ослаб так, что и руки уронил, – тут-то разошедшаяся Цуца и исполосовала ему всю физиономию.
– А теперь бери мешок, и чтоб духу твоего здесь не было. – Видимо, ей самой надоела эта возня.
Чониа еле поднялся. Цуца взвалила на него мешок и подтолкнула в спину. Чониа двинулся, но не сделал и десяти шагов, как баба его окликнула:
– Брось мешок и поди сюда!
Чониа подчинился, но с явной нерешительностью, – на лице его был страх.
Держа его за шиворот, женщина пошарила у себя на груди толстыми короткими пальцами, вытянула сложенную ассигнацию, сунула ее в карман Чониа и, повернув его лицом к мешку, приподняла и отшвырнула прочь. Он упал возле мешка.
– А теперь вставай и сам поднимай мешок. Я тебе десять рублей дала. Это доктору. Отдай деньги Бесии сполна, дрянь ты распоследняя, а то приду через неделю и покажу тебе, какой ты сильный, и еще добавлю.
Баба смотрела вслед Чониа, едва волочившему ноги, пока он не скрылся за пригорком.
– Многовато получилось, пожалуй, – промолвила она. – Отделала я его... а в чем только душа у мужика держится!
Мы возвращались медленно и молчали. Уже показался лазарет, когда Дата Туташхиа сказал:
– Чем же все это дело кончится, хотел бы я знать?
– Какое дело? – Я не сразу сообразил, о чем он.
Мой спутник шагал в глубокой задумчивости. Мы прошли еще шагов сто, прежде чем он очнулся. Я уже забыл, что он не ответил мне.
– Да все эти дела, они одной веревочкой перевиты.
– А как мне быть, что вы посоветуете? Ведь Чониа может легко прикарманить деньги, предназначенные дяде моему Мурману.
– Может, свободно может.
Мы шли молча до самого дома и уже поднимались на балкон, когда Туташхиа сказал:
– Мне кажется, все прояснится само собой. Образуется. Они сами договорятся между собой, и деньги сами найдут своего хозяина.
На балконе я заглянул в бочку. Там все еще было четыре крысы. Я понаблюдал за ними и, не заметив особенных перемен, сказал Туташхиа:
– Кир будет съеден.
– Но вы говорили, что Кир-то и выживет?
– Тут, видите ли, что получилось? Эта крыса гораздо сильнее и здоровее других. Кир одолел всех и, когда были разодраны первые две крысы, получил самую большую долю. Он обожрался. Не сможет переварить. Подохнет. Видите, как его скрючило? Не сегодня, так завтра уж непременно его прикончат.
В палате Чониа выкладывал из мешка провизию, разбирал, рассовывал, развешивал. Он взглянул на нас, и я почувствовал, как в нем натянулась струна подозрения. А может быть, он насторожился оттого, что мы застали такую пропасть всякой снеди, свалившуюся на него будто с неба, тогда как сам он уверял дядю Мурмана, что у него на свете нет никого и нечего ждать, что к нему придут.
Больные, разумеется, не принимали ни малейшего участии в хозяйственных хлопотах Чониа. Казалось, они не замечали ни Чониа, ни его богатства, но было видно, все терялись в догадках – откуда свалилась на него этакая благодать?
На подоконнике стало тесно от бутылок и банок всех калибров. Чониа приспособил даже гвозди, торчавшие в стене: на одном висел мешок с мукой, на другом связки лука и чеснока, на третьем – перец и сулгуни, нанизанные на шнур. Свысали дородные куски копченого и вяленого мяса. Словом, палата походила теперь на кладовую зажиточной семьи и на крепостной бастион, под который были подложены бочки с порохом, – разом.
Чониа закончил свою возню и приступил к ужину. Пода гретый хачапури он запил водочкой и отведал вареного сома под острым соусом. После этого ему почему-то захотелось холодного чурека с чесноком, и на десерт он пососал сахарный песок. Вроде бы сыт! Он собрал остатки ужина, вымыл миску и прилег было, но ему захотелось пеламуши, и в полной катхе его заметно поубавилось. Он насыщался с таким остервенением, будто час тому назад не мне и Дате Туташхиа летели в голову косточки от курицы квишиладзевской Цуцы.
Варамиа лежал лицом к стене и, казалось, спал. Квишиладзе перебирал четки и ни разу не взглянул в сторону Чониа. Кучулориа исподволь, но с острым вниманием наблюдал за церемониалом ужина Чониа, за разнообразием блюд и, убедившись, что Чониа и в голову не приходит потчевать его, бросил ядовито:
– Хотелось бы знать, откуда у такого бедолаги, как ты, столько жратвы взялось?
Чониа и ухом не повел.
Дата Туташхиа упоенно рассказывал Замтарадзе о нашем приключении и о свидании. Замтарадзе еле сдерживал смех, и, когда не мог пересилить себя, от взрывов его хохота вздрагивали стены.
– Кучулориа, туши лампу, спать пора! – весьма решительно приказал Чониа.
Палата опешила.
– Помилуй, мы ведь не куры – лезть на насест, едва стемнеет, – мягко заметил Кучулориа после минутного молчания. – Сварим гоми, остатки сыра наскребем, поедим, а спать или не спать – об этом уж после поговорим.
– А какое мне дело, ужинали вы или нет, что там у вас – ошметки сыра или жмых. Сказал – тушить лампу и спать! И чтоб звука не слыхал – устал я сверх всякой меры!
И слова поперек никто не сказал.
– Не человек ты, вот что я тебе скажу! – едва слышно проворчал Варамиа.
– Тушите, тушите, некогда мне с вами разговоры разговаривать! – Чониа оглядел больных и, поняв, что подчиняться ему не собираются, встал, подкрутил фитиль и лег.
Квишиладзе без чужой помощи встать с постели не мог, да и лампа от него была далеко, что правда, то правда, но хоть словом мог он ему возразить? Ни звука он не произнес. Варамиа и вставать, и ходить мог, но руки у него были в гипсе – ему ли с фитилем возиться? Да и трудно было ждать от такого человека чего-то большего, чем он уже сказал. И Кучулориа тоже ни словом, ни делом не обнаружил своего отношения к пронсиходящему. Судя по всему, фитилю суждено было остаться опущенным и вечернему гоми – несъеденным.
Прошло минут десять – пятнадцать, и звук фанфар раздался совсем с другой стороны; расторопней обычного Чониа вскочил с постели и стремглав бросился к балкону... Балкон, разумеется, был тут ни при чем – до того места, куда торопился Чониа, было совсем не близко, если б, конечно, он не ослушался строгих неоднократных наказов Хосро.
Дверь захлопнулась, и Квишиладзе расхохотался.
– Ты чего, дурак, смеешься? – набросился на него Кучулорна.
– А чего? – Квишиладзе оторопел.
– Как это чего?.. – Кучулориа бросил взгляд в сторону нашей комнаты, подбежал к Квишиладзе и наклонился над его ухом.
– Что?.. Как?.. – закричал Квишиладзе. – Неси сюда!
Кучулориа поднял фитиль, поднес катху с пеламуши Квишиладзе и ткнул пальцем в шарнир ручки.
– А-у-у-у! – завопил Квишиладзе. – А-у-у-у! Повернулся Варамиа.
– А-у-у-у! Катха моей Цуцы!
– Да-а, Чониа будет съеден, как пить дать! – сказал Замтарадзе.
– Одолеют, думаешь? Слишком уж нагл, мерзавец. – Туташхиа был в сомнении.
– Таких, даже будь он царь, съедают вместе с войском, – уверил Замтарадзе.
– Катха моей Цуцы! А-у-у! – ничего другого не мог вымолвить потрясенный открытием Квишиладзе.
– Очнись! Почему это твоей Цуцы катха? По всей Гурии и Аджарии полно таких катх, да и в Имеретин их не меньше, – сказал Варамиа.
– Да замолчи ты! – одернул его Кучулориа. – Цуцину катху не то что Квишиладзе, я сам среди ста катх, глаза закрыв, узнаю. У Цуцы на катхе с обеих сторон всегда кресты вырезаны. Послушай, Квишиладзе! Ты лежи себе и помалкивай, а катху в руках держи. Он как войдет, мы поглядим, что он, подлец, скажет!
Палата затихла в ожидании, но Чониа не показывался.
– Подумать только! Как он чужой хлеб жрал, а! Эге-е-е! – Голос Кучулориа громом рассек напряженную, готовую разорваться тишину.
И опять сомкнулась тишина. Квишиладзе вперился глазами в Кучулориа и готов был испустить свое «а-у-у», но Кучулориа погрозил пальцем, и у Цуциного возлюбленного вопль застыл на губах.
В палату вошел Чониа.
– Кто засветил лампу? – Он произнес это так, будто человека, совершившего это, ждала верная смерть.
Квишиладзе хлопнул крышкой катхн. Чониа обернулся. Оторопь длилась не более секунды. Он прыгнул кошкой и вцепился в катху. Квишиладзе одной рукой схватил Чониа за шиворот, а другой поднял полено и трахнул им его по голове. Чониа свалился на пол, Кучулориа мигом оказался рядом и, пока я сообразил выйти и разнять их, с такой ловкостью и сноровкой колошматил застрявшего между кроватей Чониа, будто никогда и не слышал о болях в позвоночнике. На крики и возню в палату вбежали мой дядя Мурман и Хосро. Население лазарета Мурмана Ториа сбежалось на место происшествия.
– Что здесь происходит?! – закричал Хосро.
Чониа дали понюхать нашатыря и привели в чувство.
– Да ничего такого, Мурман-батоно, пошутил я немного, – простонал Чониа и укоризненно – Квишиладзе: – И как это шуток не понимать?
– Вот, поглядите, будьте добры!.. – воскликнул Квишиладзе и тут же осекся.
Мурман долго ждал, чтобы ему объяснили, что здесь стряслось, но все хранили молчание.
И на меня поглядел Мурман. Знаком я объяснил ему, что все расскажу позже.
– Баловства здесь не допускайте. Обходитесь без ссор и драк! – сказал дядя Мурман и удалился.
Вернулись к себе и мы.
Чониа лежал под одеялом, свернувшись калачиком как пес. Перебрав всю провизию Цуцы Догонадзе, Кучулориа переносил ее на новые места и, послушно выполняя все, что скажет законный владелец, рассовывал снедь под койкой и у его изголовья.
– Чониа съеден! – отметил Замтарадзе.
Разложив все по местам, Кучулориа поставил котел и начал готовить ужин. Пока варилось гоми, Чониа то и дело со стонами и проклятьями выбегал во двор. Всякий раз это сопровождалось солеными замечаниями Квишиладзе и Кучулориа. Варамиа ворочался с боку на бок и стонал. Душа его была не на месте. Квишиладзе накрыл стол по-царски, даже по стакану водки роздал. Наелись до отвала. Поболтали, пошутили, и затих лазарет.
Утром меня разбудил Замтарадзе – он звал к себе Чониа.
Отодвинув занавески, Чониа остановился на пороге.
– Подойди ближе! – сказал Замтарадзе.
Чониа послушался.
– Что собираешься делать с деньгами, которые Цуца Догонадзе передала Квишиладзе для доктора? – спросил абраг.
Чониа – на дыбы, отпираться, но вдруг сник и, сунув руку за пазуху, вытащил деньги Цуцы Догонадзе.
– Откуда знаешь? – шепотом спросил он, протягивая ассигнацию Замтарадзе.
– Зачем мне суешь, я что – Мурман Ториа?
Чониа осекся.
– А как же быть?
– Надо хозяину вернуть.
– А хозяин кто? Квишиладзе или доктор Мурман?
– Квишиладзе. Он должен передать Мурману.
– Опять бить будут. В третий раз. Убьют.
– Не надо доводить до того, чтобы тебя били. Эти деньги доктора, но отдать их должен Квишиладзе.
– И вам не надо было доводить дело до того, чтобы вас били... там! – сквозь зубы отпустил Чониа.
У Замтарадзе глаза на лоб выкатились.
– Где это, мой дорогой?
– А там, на Саирме.
Я ничего не понимал. Ясно было только, что Чониа где-то видел, как били Замтарадзе. Иначе Замтарадзе должен был бы возражать, протестовать, но он молчал, вглядываясь в лицо Чониа, и думал, думал...
Чониа ожил, растерянность Замтарадзе была ему на руку, и не мешкая выпал.
– Когда Цуца мне деньги давала, она сказала – отдай доктору сам.
– От сердца у него отлегло, он перевел дыхание – вывернулся, даже самому понравилось.
– Тогда отнеси и отдай, – Замтарадзе махнул рукой.
Чониа постучался в дверь Мурамна и вошел.
– Не говорите Отиа про нас разговор с Чониа, – попросил Замтарадзе.
Когда я просле завтрака вернулся в палату, у Кучулориа уже готов был утренний гоми. На стуле стояли четыре миски. Табуретка, на которой покоился котел с гоми, он пододвинул поближе к Квишиладзе, принес сыра, и, как это повелось в последние дни, Квишиладзе стал делить пищу, ничего не положив, однако, в миску Чониа. Он сунул руку под кровать, вытащил окорок и, срезав тоненькие кусочки, разложил их по местам.
– Ткемали заправим, вон бутылка стоит, – сказал он. – Беречь надо, кто знает, как дела пойдут.
Кучулориа свою миску поставил поближе к Варамиа. Он был явно не в духе – видно, надеялся что завтрак будет поплотнее.
– Есть вметсе будем, – сказал Кучулориа Варамиа. – Ложку из твоей миски тебе, ложку из моей – мне, а то пока я тебя покормлю, мой гоми остынет, вкус уже не тот будет.
– Почему Чониа обделили? – спросил Варамиа.
– Животом мучается, нельзя ему, – фыркнул Кучулориа.
– Вчера мучился, сегодян вроде полегче.
– Он моего, слава богу, как следует попробовал. Столько нажрал, что и впрок не пошло. Все – мое, и мне лудше знать, кому давать, а кому – нет! – твердо сказал Квишилидзе.
– А я говорю разве, чтобы ты его своим кормил? – вступился Варамиа. – Гоми и сыр – от доктора Мурмана. Он на всех дал. Что виноват Чониа перед богом и тобой – это одно. А гоми и сыр ему положенs? и его долю вы должны ему отдать. Раз за справедливостью дело – вот вам она, справедливость.
– Ты что, спятил? Какая там справедливоть – полно молоть! – вспылил Квишиладзе.
– Да-да, конечно, конечно, – зачастил Кучулориа. – Чего это ты вступаешься за подлеца? Это как понимать, а?!
– Я ни когда ни за кого не вступаюсь, – спокойно отвтеил Варамиа. – Что скажет доктор Мурман, если узнает? Я за справедливость. Отдайте Чониа его долю из того, что дал Мурман! – И опять притихла палата.
– Что еще нужно этому несчастному? – сказал я Замтарадзе. – Сам он без чужой помощи куска хлеба положить в рот не может. Обозлит всех, и некому будет его кормить. И жаловаться он не будет – не такой этот человек. С голодухи отдаст богу душу, и понимай как звали.
– Вот чтоя подумал! – Обьявил Квишиладзе. – Кучулориа, переложи из миски Варамиа кусок моей свинины себе. Так-то. Теперь поди сюда и это гоми положи Чониа. – Квишиладзе вынул из своей миски кусочки окорока и отодвинул миску от себя. – Варамиа-батоно, я не стану есть гоми и сыр, поднесенный Мурманом, мне своего хватит, и я благодарен доктору Мурману – он помог мне перебиться, пока у меня своего не было. Ну, как? Теперь – по справедливости?
– Теперь – да. Пусть так и будет! – согласился Варамиа, но было ясно, такого поворота дела он не ожидал. – Неси сюда свою миску, Кучулориа, и оставь в покое этих справедливых и честных людей! – медленно и внятно произнес Квишиладзе.
Кучулориа съел гоми с кусочками сыра и пожевал совсем крохотные кусочки мяса. Квишилидзе уплетал не на шутку. Варамиа сидел на своей постели и уныло глядел в свою миску. Чониа лежал спиной ко всем не шевелясь и, видимо, соображал, что ему теперь делать. Вдруг он вскочил, пересел к Варамиа и поднес к его губам ложку гоми.
Вошел Туташхиа.
– Остыло все! – встретил его Замтарадзе.
– Ну и отделали тебя, беднягу, – услышали мы голос Варамиа. – Это же надо так измордовать человека.
– Тебе, Варамиа, перепало не меньше. Ешь и помалкивай.
– Больше всех и больнее всех достается всегда таким Варамиа. – тихо сказал Туташхиа. – Можете мне поверить.
– И все же ты оказался прав, Отиа батоно, – промолвил Мосе Замтарадзе немного погодя.
Дата Туташхиа удивленно посмотрел на Замтарадзе.
– Вот и утряслось все, – сказал Замтарадзе. – Каждый сверчок на свой шесток попал. Смотрите: Квишиладзе любит что послаще. Послаще ему досталось. Кучулориа – лиса, такие лакейством живут. И он свое место занял. Чониа, правда, не досталось, сколько он заслужил, но все-таки всыпали ему дай бог. Только честный – несчастен. У справедливого хлеб должен быть, но только лишь хлеб – ничего больше. Поглядите, Варамиа ничего, кроме гоми, и не досталось. Все образовалось само собой.
– Что так сложилось – это правда,– сказал Туташхиа.– Но неужели только так и должно все получаться. Они сожрали друг друга, и теперь они уже не люди.
– Ты слишком хорошо о человеке думаешь. А он вон каков, Отиа-батоно! – Замтарадзе кивнул в сторону большой палаты. – Какие они есть, такую по себе и жизнь устраивают. Ты первый сказал мне, и теперь я сам это понял – никогда не надо вмешиваться в чужие дела и в чужую судьбу. Кормили мы их, кормили, а что путного получилось?
– Я не говорил, что никогда не следует вмешиваться. Я не буду вмешиваться до тех пор, пока не пойму – что лучше, вмешаться или остаться в стороне. – Туташхиа взял книгу.
А в лазарете и правда воцарилось спокойствие. На следующий день мой дядя назначил Квишиладзе прогулки по часу три раза в день и снял гипс с рук Варамиа.
Прошло еще дня три-четыре. Все было по-старому. Чониа и Варамиа ели гоми и сыр Мосе Замтарадзе, думая по-прежнему, что их угощает Мурман Ториа. Кучулориа получил из этих даров свою долю, а Квишиладзе каждое утро отрезал ему по кусочку мяса. Зато сам Квишиладзе обжирался как мог и сколько влезало. Я наблюдал за ним, и у меня составилось впечатление, что он старался как можно быстрее сожрать все, что получил.
Замтарадзе совсем поправился, только немного прихрамывал. Дни шли за днями, и никто из больных даже слова не проронил, будто дали обет молчания.
Однажды ночью, часа в три, в палате раздался вопль Квишиладзе:
– Кучулориа, зажги лампу! Сейчас же! Какой сукин сын потушил, только бы мне узнать! Зажги лампу немедля!
– Что случилось? Что ты орешь среди ночи? Какая муха тебя укусила? – откликнулся Варамиа.
– Зажги лампу, Кучулориа, зажги, не тяни! – продолжал орать Квишиладзе. – Стой, Чониа, ворюга ты и подлец! Ну, теперь не уйдешь. Не рвись напрасно, не вырвешься!
В палате возились, тузили друг друга, но лампу зажигать не торопились. Мосе Замтарадзе поднялся, засветил лампу и пошел было в большую палату.
– Поставь лампу на место и ложись, ради всех святых, – ледяным голосом остановил его Туташхиа.
Замтарадзе удивился, видимо, не привык к такому тону, однако лампу не поставил.
– Перебьют друг друга и сожрут сами себя, – Замтарадзе встретился взглядом с Туташхиа и осекся. – А мы будем сидеть сложа руки?
– Да, пока не станет ясно, как быть.
– Ясно никогда не станет,– сказал Замтарадзе, сдаваясь и ставя лампу на стол.
– Несите лампу, люди вы или кто?! Вы что, не слышите, что здесь творится?! – кричал Квишиладзе.
Я взял лампу и вышел в большую палату. Варамиа сидел на постели и глядел во все глаза. Чониа лежал на боку, ладошка под щеку и, ехидно щурясь, ждал развязки.
Кучулориа лежал на полу лицом вниз, а его правую руку мертвой хваткой зажал обеими руками Квишиладзе.
Дяди Мурмана и Хосро в ту ночь в лазарете не было, их увезли к больному, довольно далеко, а то раньше Хосро никто бы на шум не прибежал.
Квишиладзе отпустил свою жертву. Кучулориа медленно поднялся, озираясь кругом, и, сорвавшись с места, вмиг выскочил на балкон – в ночной тишине шарканье его шлепанцев донеслось с дороги, идущей в Поти.
– А-у-у-у! – вырвалось у Квишиладзе. – Змею я пригрел на своей груди, змею!
Мосе Замтарадзе рассмеялся и снова улегся в постель.
– Стой, Чониа, сукин сын! Из моих рук не вырвешься,– передразнил Чониа Квишиладзе и, повернувшись лицом к стене, добавил надменно: – Был бы Чониа способен на такие дела – поглядел бы я на тебя!
...Рассвело.
Мы с Датой Туташхиа стояли на балконе, наблюдали за моими животными. В бочке осталось две крысы, и уже не было сомнения, которая из них будет продана шкиперам. Туташхиа прежде меня заметил молодого человека, идущего к лазарету, долго еще приглядывался и, сбежав по лестнице, пошел к нему навстречу. Они перекинулись несколькими словами, и молодой человек ушел. Под вечер абраги оседлали лошадей и распрощались с нами. С тех пор ни одного из них я не встречал. Вот и все, что я знаю про Дату Туташхиа.
К Варамиа пришел брат, принес уйму всякой снеди, но Варамиа не захотел оставаться в лазарете, расплатился с Мурманом и, оставив Чониа все, что ему принесли, ушел.
Было за полдень, когда Квишиладзе, взяв костыли, спустился во двор гулять. Чониа уложил провизию, оставленную Варамиа, все перевязал, перекинул через плечо и отправился в сторону Поти. Квишиладзе проводил его взглядом, вернулся в палату, проверил свои припасы – не прихватил ли кто-нибудь из отбывших его добро.
Мешочки, кульки, катхи... в одних насыпана была земля, в других зола...
Вот так все и было.