Страница:
Я позвонил Наташе и сказал:
– Хочешь почувствовать, что у меня на душе? Послушай.
Музыка звучала еще несколько минут. Правой рукой я держал телефонную трубку возле колонки, а левой размазывал набегавшие слезы по щекам, на которых, казалось, я чувствовал пальцами бороздки еще вчера отсутствующих морщин.
– Как выводит, сукин кот, словно в последний раз, – произнес я охрипшим голосом, как бы извиняясь за невидимую мой собеседницей слабость.
– Здорово, – сказала Наташа. – Но что это значит?
– Это значит, – твердо ответил я, зная, что не ошибаюсь, – что ты выбрала не меня. Ты выбрала Олега.
До этой минуты мне и в голову не приходило, что проблема наших отношений – это проблема ее выбора. Свой выбор, как выяснилось, я сделал давно.
– Ты уверен?
– Абсолютно. Ты мой свет в окне. Я чувствую тебя.
Видимо, моя уверенность передалась и ей. Она легко согласилась со мной, и еще несколько долгих минут в знак благодарности мило щебетала в высоком регистре о чем-то неважном, унижающем нас обоих.
После того, как она положила трубку, я вновь пережил каждую ноту того же блюза.
Они, как правило, занимаются ничем, то есть ничем не занимаются. При этом тратится куча энергии, включается завидная работоспособность, они заставляют считаться с собой, тормошат других: масса людей приходит в движение, заражая друг друга тщеславием и корыстолюбием. Возникает иллюзия кипучей деятельности – иллюзия содержательной жизни.
На самом же деле они скрывают от самих себя пустоту.
Все это открылось мне после того, как я попрощался с Наташей. Оказывается, я не замечал возни вокруг себя только потому, что был занят своими переживаниями. Теперь, когда мне предстояло обнаружить новую точку приложения своих сил, выяснилось, что я не готов жить по их лекалам. И я, и они стали понимать, что я какой-то не такой.
– Ты тоже так считаешь? – развязно спросил я у девушки Веры, кажется, бывшей моей студентки (еще того, Государственного вуза), ныне молодой доцентши, продолжая свой внутренний монолог, спросил для того, чтобы услышать в ответ что-нибудь несомненно обидное для себя. Я находился в ссоре со всем миром, и мне хотелось драки. Я попросту лез на рожон. Честно говоря, после такого вопроса лично я тут же бы нахамил тому, кто имел наглость его задать.
– Нет, я так не считаю, – сказала Вера тихим голосом. – Я считаю, что вы талантливый человек, и все у вас получится. Вы чемпион, а не аутсайдер.
– О чем это ты?
Я впервые внимательно посмотрел в ее голубовато-серые с коричневыми крапинками перчинок глаза, казалось бы, неброские и невыразительные – ровно до того момента невзрачные, пока вы не начинаете внимательно вслушиваться в тихий голос и улавливать, что глаза что-то вам сообщают в тон голосу.
– О том же, о чем и вы. Не переживайте. Даже если вас и уволят, то потому только, что вы умнее их на голову. Многие вам завидуют из-за того, что вы такой сложный. Оригинальный.
– А что, меня могут уволить?
– Конечно. Разве не об этом вы спрашивали?
– Впервые об этом слышу. Для меня это новость.
– Странный вы человек, Лев Львович.
– Пожалуй, да, странный.
– И за что вас женщины так любят?
– А вы считаете, что любят? – почти искренне изумился я.
Она пожала плечами, дав понять, что напрашиваться на давно заслуженный комплимент так же нелепо, как и ломиться в открытую дверь.
Я проводил ее долгим взглядом. После неравнодушного тихого голоса и теплых серых глаз, ее подтянутая фигура тридцатилетней женщины буквально поразила меня. Во-первых, я мгновенно и с удовольствием восстановил в памяти, что всегда украдкой поглядывал ей вслед; во-вторых, я перестал понимать, отчего я стал считать, что такие фигуры – «безлико, подиумно красивые» – не в моем вкусе. Великолепных пропорций гибкое тело, стройные ноги с тонкими щиколотками, неопределенных размеров грудь (явно не крупная, однако что-то подсказывает, что именно грудь и удивит тебя всего более – чистотой линий и особой отзывчивостью), светло-русые волосы.
Мне всегда казалось, что в моем вкусе была Наташа. В моем вкусе – это, как мне казалось, крупноватая грудь, полноватые бедра и пухленькие губки. Все пышненькое, но без перебора. И обязательно темненькая, почти брюнетка. И что же? Чем все это закончилось?
Все закончилось печальным блюзом. Впрочем, нечего Бога гневить: на мой нынешний вкус эта музыка куда предпочтительнее марша Мендельсона. И даже, пожалуй, Реквиема жизнелюбивого Моцарта. Чтобы заводить семью, надо верить в будущее. В какое? В то, которое расцветет вслед за глобальным потеплением, следствием глобального идиотизма, насажденного учителями, вполне достойными своей невменяемой паствы?
На следующий день я вырядился, словно на собственные похороны – элегантный темный костюм в оживляющую тонкую полосочку, вольной расцветки галстук и однотонная бежевая рубашка, тщательно отглаженная. На лице, как у беззаботного дуэлянта, было написано: помирать – так с музыкой. Некоторая небрежность в наряде, свойственная холостякам и неудачно женатым, – небрежность, вызывающая коварную жалость у окружающих женщин, была изведена на корню. Вместо нее – вызывающий налет дендизма. Они должны были запомнить меня победителем.
– Вы должны… – начала было Будда, но уперлась взглядом в модный узел шелкового галстука (цвета «вырви глаз», разумеется) и замолчала.
– Следует оформить программу в соответствии с новыми требованиями. Даю вам на это ровно один день. Рецензии на программу получены положительные, как ни странно.
– Разве я не пишу заявление по собственному желанию?
– Нет, не пишете. У вас нет для этого никаких оснований.
– А собственное желание? Оно не является основанием для принятия жизненно важных решений?
– Оно не в счет. Вы должны…
Если вас отпускать невыгодно, вам ни за что не получить пинка под зад, вы будете выпрашивать эту милость Христа ради; скорее, начальство пнет само себя. В исполнении столбовой дворянки Будды (у нее ноги – столбиком) это выглядело потрясающе.
– Меня не уволили, – сказал я Вере.
– Я знаю, – ответила она, не поднимая на меня глаз. Я дерзко дождался, пока серые очи скользнут по моему лицу, споткнутся о мой прямой взор и робко замрут. Тонкими пальцами она убрала завитую прядь со лба. На безымянном пальце тускло сверкнуло обручальное кольцо.
Золото высшей пробы. Я как-то забыл о том, что она была замужем.
Вера тоже выглядела, как на празднике или на дне рождения, хотя ее, вроде бы, никто увольнять не собирался. Однако для меня праздник – ожидаемый день свободы – окончился вместе с тусклым салютом маленького золотого колечка.
Глупо, если разобраться. Золото всегда все портит: заманит и обманет.
Что ж, в том, что все кончается, даже не начавшись, есть своя тайная прелесть.
И об этом был осведомлен страстный блюз.
– Вы приглашаете меня на свидание?
Глаза ее были опущены.
– Нет, конечно. То есть, да. Отчасти. Погулять…
Правда была в том, что я и сам не знал, чего я хочу и зачем бормочу нелепицу, от которой уголки ее губ мило загибались в улыбке.
Я даже не сразу оценил, что Вера согласилась.
Только на Озере я сообразил, что у меня был великолепный повод и предлог: ни с того ни с сего в ноябре выдался солнечный, почти весенний по пафосу день. Нисколько не сомневаюсь, что именно из-за этого я и предложил «пройтись». Но вот обозначить солнечный день в качестве ни к чему не обязывающего аргумента и предлога отчего-то забыл. Солнце, которое я просто обожаю, напрочь вылетело у меня из головы.
– Какой сегодня день! – тихо воскликнула Вера.
После этого говорить о солнечных бликах на озере, о том, как отражаются большие деревья в светлой воде, как мир кувыркается и переворачивается на твоих глазах безо всяких на то оснований, было несколько неловко: складывалось впечатление, что ты перехватываешь созерцательную инициативу.
Но я, разумеется, говорил и говорил.
– Кстати, помните, какое сегодня число? – вдруг остановилась Вера у небольшого водопадика. Издаваемый им приятный шум не заглушал ее слов, напротив, придавал им значения.
Разумеется, я не помнил. С числами у меня всегда была большая напряженка.
– А не помните, что было ровно год тому назад, день в день, седьмого ноября?
Я, конечно, не помнил. Оказывается, у нас был банкет. По случаю окончания (или начала?) важнейшей конференции, о которой забыли раньше, чем прошло похмелье после банкета.
– И что же? – спросил я, внутренне сжавшись.
– Тогда был снег. Вы провожали меня домой и пытались поцеловать.
– Я?!
– Вы, вы, Лев Львович, кто же еще. Вы были такой неуклюжий и несчастный.
– Я был несчастный? Год назад я был в раю с Наташей. Видели бы вы ее бедра…
– Вы рассказали мне о своем рае, хотя я вас об этом не просила. В тот раз – без подробностей, надо отдать вам должное. А потом полезли целоваться. Из огня да в полымя.
Я что-то смутно припоминал. К сожалению, именно полез, или что-то в этом роде. Сказать «ах, да, я все прекрасно помню, просто на секунду вылетело из головы», как это всегда делает Будда, было бы глупо. Будду не интересует, верят ей или нет; Будда в наглую злоупотребляет благовидными предлогами. Мне же было далеко не все равно, как посмотрят на меня серые глаза. Хватит с меня в упор незамеченного солнечного дня. Поэтому я хмыкнул, неопределенно и вместе с тем застенчиво; при желании этот звук можно было принять за готовность к запоздалому раскаянию.
Солнце будто вприпрыжку, как на детском утреннике, рыжим колобком прокатилось по траектории, напоминающей полукруг мостика над речушкой или небольшую радугу над горизонтом, чтобы исчезнуть в пасти, утыканной зубами многоэтажек. Какой-то там урбанистический Крокодил Солнце в небе проглотил. Маленький аттракцион прямо у вас перед глазами, даже голову задирать не надо. Это летом вальяжное солнце пышной барыней, в кринолине и с зонтиком, вразвалку проплывает по дуге у вас над головой, и к концу дня, превратившись отчего-то в собаку чао-чао и вывалив жаркий язык, устает больше, чем одуревшие от зноя люди.
Ноябрьский день был до обидного кратким. Тем более что я, кажется, вполне справился с некоторым оцепенением, и уже начинал нравиться самому себе.
Мне предстояло самое главное и ответственное: приглашать ее на следующую «прогулку», которую надо было четко и с беззащитной откровенностью называть свиданием, – или…
Или светским тоном поблагодарить за чудесно проведенный день. И в том, и в другом случае тон должен был быть решительным и уверенным.
Я же так и не понял, чего я хочу и чего добиваюсь. Я совершенно не мог прогнозировать ее реакции ни на одно из предложений. Что должна ответить дама, окольцованная раз и навсегда?
И тут я удивил сам себя. Глядя в ее глаза, в которых что-то светилось и переливалось, я взял ее лицо в руки и поцеловал. Медленно и осторожно.
Она не испытывала ни малейшей неловкости, что тут же передалось и мне. Губы ее были мягкими и предлагали себя с нежностью и трепетным ожиданием.
– Давай встретимся завтра. Или мы будем целоваться раз в год? – я начинал становиться похожим на самого себя, нащупывая вместе с шатрами ее грудей нити инициативы.
– Раз в год, пожалуй, маловато. Ты сладко целуешься. Давай встретимся завтра. Где?
– Здесь же, на этом месте. Это ведь так естественно – возвращаться туда, где тебе было хорошо. Таких мест немного на белом свете, поверь.
– Я согласна.
– Меня опьяняет, когда я слышу от тебя «ты».
– Меня тоже…
Наутро выпал первый снег, закрутила пурга, и свидание наше отменилось по причине разыгравшейся непогоды (мы, столкнувшись в коридоре, улыбнулись друг другу глазами и развели руками: дескать, не судьба). К вечеру мне стало казаться, что я целовал Веру давным-давно, еще до того, как в моей жизни появилась Наташа.
Потом я представил, что и Вера испытывает то же самое в своей уютной теплой квартирке, на диване, прижавшись телом к мужу и рассыпав свои локоны на его бережно подставленное плечо.
Блюзу, как выяснилось, знакомо было и это настроение.
Если бы я был кинорежиссером, я бы попросил кинооператора направить камеру сначала вверх, в смутно-серое марево, и замереть на неопределенное время, чтобы почувствовать томительную тяжесть давящего серого. Затем камера под грузом серого безвольно скользнула бы вниз, цепляясь за верхние этажи серых небоскребов; затем, царапая серые стены и обнаруживая серость во всем: в ровных линиях окон, балконов, квадратных панелей – камера тупо уткнулась бы в серый фундамент, эту серую точку отсчета. Потом камера заметалась бы вправо, влево. Земли не видно. Кругом грязно-серый снег (так некстати выпавший вчера). Созерцание мира непременно закончилось бы мутно-серыми небесами (небоскребы проскочили бы двадцать пятым кадром), где камера обнаружила бы воображаемую условную точку, за которую кто-то словно подвесил серую камеру.
Наконец, дневной свет медленно бы погас, то есть серость истаяла бы, превратившись в подбитую серым покрывалом тьму.
Это был мой образ мира. Изредка сквозь серую пелену в мои унылые владения пробивалось зимнее солнце, устраивая мне маленький праздник.
Теперь вам понятно, что значило для меня вторжение в серый мир жемчужно-серых глаз?
Тут дело было вовсе не в Вере; дело было в том, что невозможно было жить в сером мире. Умом я это понимал. Почему же я так легко расстался с Наташей?
Терпеть не могу простых вопросов, отвечать на которые надо долго и вдумчиво. Ответ есть, но он затерян где-то в тех серых дебрях, в которых ум пересекается с душою, образуя непролазные джунгли. Продерешься через них, оцарапав в кровь кулак, намертво сжимающий мачете, – а через день-два тропинка бесследно зарастает. Каждый день туда не находишься. Да и зачем?
Достаточно того, что я знаю: ответ есть, хотя не скажу, что он меня устраивает.
Я бы ответил так (если бы кто-нибудь неравнодушный настаивал на ответе): я ведь выбирал не девушку, на которой собирался жениться. Я выбирал вариант будущего – будучи уверенным в том, что пустота, заполняющая мою жизнь изнутри и снаружи, не может быть будущим. У меня не было стимула заглядывать в будущее: таков был стержень моей жизни.
Веру я не выбирал; она просто оказалась рядом. В самое неподходящее время в нужном месте.
Я знал, что я должен сделать: я должен забыть Веру.
Поэтому я врубил блюз.
Меня разбудил телефонный звонок. Едва открыв глаза, я стал соображать, не проспал ли я лекцию. Не то чтобы со мной случалось такое, но оно вполне могло случиться, ибо интерес к работе я утратил, кажется, самым радикальным образом. Мне осточертело преподавать, учить никому не нужному ремеслу – понимать литературу – неизвестно кого.
Работа: вот еще одна проблема, которую мне надо было решать…
Ладно, как-нибудь потом. Начну с ближайшего понедельника.
Поднимая трубку, я прокашлялся и кремниево настроился на повелительные интонации Будды.
– Почему ты не звонишь?
Это был голос Веры. Я совершенно опешил – то есть я не был готов к тому, чтобы когда-либо заговорить с ней так, как мы говорили на озере в тот сумасшедший солнечный день.
– Ты уже забыл о моем существовании?
– Я просто сплю, Вера. И мне, если честно, хочется забыть о своем существовании. Какой сегодня день?
– Понедельник.
– Вот как? Ты хочешь сказать, что вчера было воскресенье?
Теперь мне стало ясно, почему я не находил себе места в выходные.
Позвонить ей я не мог, мне все мерещился муж со своими развернутыми мускулистыми плечами. При этом я ни на секунду не забывал, что я не должен ей звонить вообще. Ни в воскресенье, ни в понедельник. Никогда. «Мой дом. Моя крепость. Мои русые волосы моей жены. А ты, лишний, изыди». Что тут скажешь? Он прав.
– Я сейчас приеду к тебе. Назови адрес.
В ее решительном тоне было столько доверия ко мне, что я окончательно разволновался.
– Конечно… Конечно, назову, мой адрес, – бормотал я, выигрывая время. Дело в том, что адрес моей квартиры, в которой я проживал последние десять лет, напрочь вылетел у меня из головы. Пришлось лихорадочно нашаривать паспорт в верхнем выдвижном ящичке комода (важные бумаги у закоренелого холостяка всегда в относительном порядке, то есть знают свое место в мире, в отличие от их владельца), искать в паспорте (сколько же там лишних страниц, украшенных государственными гербами!) штампик с отметкой о прописке и небрежным тоном диктовать:
– Записываешь? Проспект Победителей, дом…
– Это же в двух шагах от меня. Я буду у тебя через пятнадцать минут.
Я застыл с трубкой в руке. Мне пришло в голову: а вдруг у меня начался склероз? Забыть собственный адрес: это надо умудриться. Как меня зовут?
Ну, это просто. Надо запомнить только имя. Меня назвали в честь отца, строптивого человека с добрейшей душой. Получилось что-то звериное и ласковое: Лев Львович. Фамилия?
«Кажется, ваша фамилия на букву А», – сказала мне Будда при первом знакомстве, желая проявить вежливость, то есть намекая на то, что она интересовалась моей персоной (в чем я сильно сомневаюсь). «Совершенно верно», – ответил я. «Романов». «Значит, все же на Р?» – смерила она меня взглядом. «Боюсь, что да», – расшаркался я, как персонаж нелепого английского фильма, показывая, что тоже имею представление о вежливости.
Помню, помню.
Потом я вспомнил, что забыл о самом главном: «через пятнадцать минут». Склероз, склероз. Надо как-нибудь к врачу, в ближайший понедельник. Нет, понедельник у меня, кажется, занят. Хорошо, во вторник. Нет, во вторник у меня лекции. Может, в среду? Что у меня в среду?
Я ринулся в ванную, приводить себя в порядок. Мокрые волосы, майка с надписью СССР, джинсы – и вот он, звонок в дверь. Через четырнадцать минут.
Через пять минут я уже стаскивал с себя джинсы с майкой, галантно распахивая мою еще неостывшую постель.
Такой женщины у меня не было никогда. Я уже вышел из того возраста, когда мужчина все еще втайне смущен байками о клокочущем темпераменте удивительных смуглых дев, не встречавшихся пока на его пути, и завидном искусстве мачо, способном раззадорить даже русалку с холодной скользкой чешуей. Я видел всякое, и не ожидал ничего такого, что могло бы меня удивить. Но я был изумлен и взволнован (хотя осознал это только на следующий день – и склероз здесь, прошу заметить, не при чем: это фокусы подсознания). На каждое мое прикосновение Вера реагировала, как на горячую, холодную или теплую воду. Казалось, в ее кожу вмонтированы сверхчувствительные датчики, которые заставляют ее каждую секунду вздрагивать, переживать и томиться. Я быстро оценил эту ее способность не оставаться равнодушной к тактильным контактам, и любое прикосновение старался превратить в теплую ласку – при этом незаметно втягивался в сладкий, творческий процесс, и мы всякий раз доводили начатую игру до волшебного исступления. Через некоторое время все опять повторялось с прежней интенсивностью, хотя мы должны были устать. Но мы не уставали.
Мы попали в сказку.
Это была бесподобная сексуальная сессия. Вера не рвала пододеяльник, не орала, не кусалась и не царапалась. Никаких внешних проявлений необузданных желаний, никаких африканских экстазов. Но она настолько искренне и самозабвенно отдавалась мне, тихо и страстно, что я опасался только одного: как бы мне ее не подвести.
И я не подвел ее. Ни разу.
Наутро я открыл глаза – и сразу вспомнил Веру. Я перебирал в памяти нашу вчерашнюю встречу и поражался тому, насколько ярко я помню все детали. Меня буквально мучил один вопрос: неужели она и своему мужу отдается именно так, с закрытыми глазами и тихими, всхлипывающими стонами (сдерживаясь изо всех сил), и потом благодарно целует его мягкими губами в шею, долго не выпуская из своих объятий?
Неужели в нашей сессии не было ничего личного?
Я назвал ее «моя ласковая девочка» – и почувствовал, как учащенно забилось ее сердце. Неужели муж тоже называет ее «моя ласковая девочка»?
Какая разница: было или не было, называет или не называет? Это ничего не меняет. У меня гостила чужая жена, которая не может быть мне близким человеком, – вот она, грубая реальность. Все остальное – миражи, фантомы, и надо избавляться от них, чем скорее, тем лучше. Я должен.
Но мой ум не управлял моим воображением. Перед глазами колыхались белые холмы, которые я освободил из-под крепких шатров. Моя постель хранила наши запахи. Я вынюхивал их, хищно раздувая ноздри, и сердце мое колотилось: я чувствовал, что мне чего-то не хватает, какого-то жизненно важного компонента, без которого организм преждевременно стареет и перестает сопротивляться немощам и болезням.
А о чем мы разговаривали? Я никак не мог вспомнить содержание наших бесед. Хотя говорили мы долго: Вера ушла от меня под вечер. Наверное, все же склероз маячил на горизонте. Придется в среду идти к врачу за талончиком. Если, конечно, не просплю.
Нет, кое-что я все же помню. Она сказала: «Сначала я влюбилась в тебя. Потом, благодаря тебе, в литературу. А потом еще больше в тебя…» «Почему же ты мне ничего не сказала об этом?» «Ты казался мне недосягаемым. А потом эта твоя Наташа… Забыл?» «Когда ты вышла замуж?» «Давно». «Зачем?»
Она закрыла мне рот своими мягкими губами. Моя рука уже сжимала крутой упругий холм. Вера издала тихий стон, после которого я впился в ее губы. Ее прерывистое дыхание. Я уже весь состоял из одного чистого звенящего желания. Опять тихий стон. И вот он, главный прорыв, после которого все перепуталось: она, сопротивляясь, отдавалась мне, я сражался с ней и с собой, наши ноги немыслимо сплелись, а души, кажется, срослись. Мы что-то безумно шепчем друг другу – и вот оно, солнце, ослепляющее своим сиянием все вокруг, вырывается из тьмы под наши стоны…
Разве не стоило преподавать всю жизнь, чтобы оказаться в постели с такой женщиной, своей бывшей ученицей?
Интересный вопрос. Надо его обдумать.
Кстати, как она ушла?
Не помню…
Ах, да, я проводил ее до дверей, дальше она не позволила. Я долго гладил ее тело под свитером, на который уже была наброшена шубка, стараясь запомнить рельефы и выпуклости. Глаза мои закрыты (так лучше запоминать). Утомленные купола под шатром. Мягкий и одновременно упругий живот. Жесткая шерстка. Тихий смех сопровождал движения моих ладоней. Поцеловала ли она меня?
Не помню.
Холодный лязг замка – и я остался один.
Сейчас закрою глаза, потом открою их и одновременно улыбнусь своему отражению в зеркале. Вот он, миг успокоения. Это моя простая йога, которую я рекомендую всем закоренелым холостякам. Обычно я наслаждался тем, что остаюсь один. Что ни говори, испытываешь особое удовольствие, когда женщина уходит. С ней хорошо, а без нее – еще лучше. Удовольствие быть вдвоем сменяет ни с чем не сравнимый кайф одиночества. Никому ничего не надо объяснять. Когда ты один, ты всегда и во всем прав.
В этот раз все было по-другому. Мне сразу же стало отчетливо плохо. И я с возмутительной ясностью сознался, что так случилось в первый раз в жизни. Мне предстояло самому себе кое-что разъяснить. Никуда я в среду не пойду. Кстати, в среду ко мне придет Вера. Улыбнулся я только в этот момент. И только после этого закрыл глаза. Сразу же включилось внутренне зрение: мои ладони, плотным куполом облегающие холмы, особое движение бедер, абсолютно бесстыдное, если бы не врожденная целомудренность моей девочки…
Пришлось открывать глаза. Во-первых, слезы, от которых становилось жалко самого себе, а во-вторых, заныло сердце. Да. Сердце плюс склероз. Самое время начинать новую жизнь. Во-первых, в прошлое верится с трудом, ибо оно забыто, а во-вторых, будущего не должно быть слишком много: сердце.
И то, и другое меня устраивало.
Впервые блюз зазвучал в моей спальне утром. Во вторник. Это пронзительная и завораживающая музыка, создающая вечернее настроение. Это музыка вечера, музыка разлуки, рожденная любовью. Утром ее слушать нельзя: после этого день перестает быть рабочим.
Мне пришлось лишний раз убедиться в этой истине, в которой я и не сомневался.
– Вы должны…
– Будьте здоровы! – сказал я, вспомнив нелепую ситуацию с Винни-Пухом и Совой.
– Не поняла! – величественно вылупилась внезапно осовелая Будда.
– Вы чихнули, вот я и пожелал вам доброго здравия, – скромно потупился я, не ожидая благодарности за свой добрый поступок.
– Я не чихала, – как-то неуверенно протянула Будда.
– Вы чихнули.
Я был настойчив и галантен.
– Как-то неуклюже, на букву «ж», но все же чихнули. Несомненно. Вы сделали это. Берегите себя. Я бы порекомендовал вам больничный. Или, на худой конец, чай с малиной. Сейчас все болеют: грипп, птичий, свиной – на выбор; далее… склероз, и эта, как ее… (Вообще-то я хотел сказать не склероз, а ОРЗ, но эта аббревиатурка, будь она неладна, вылетела из оперативной памяти. К врачу!) Кстати, я тоже чувствую себя крайне неважно. Наверное, буду вызывать врача на дом. Лекции отменяю… Кха-кха.
– Хочешь почувствовать, что у меня на душе? Послушай.
Музыка звучала еще несколько минут. Правой рукой я держал телефонную трубку возле колонки, а левой размазывал набегавшие слезы по щекам, на которых, казалось, я чувствовал пальцами бороздки еще вчера отсутствующих морщин.
– Как выводит, сукин кот, словно в последний раз, – произнес я охрипшим голосом, как бы извиняясь за невидимую мой собеседницей слабость.
– Здорово, – сказала Наташа. – Но что это значит?
– Это значит, – твердо ответил я, зная, что не ошибаюсь, – что ты выбрала не меня. Ты выбрала Олега.
До этой минуты мне и в голову не приходило, что проблема наших отношений – это проблема ее выбора. Свой выбор, как выяснилось, я сделал давно.
– Ты уверен?
– Абсолютно. Ты мой свет в окне. Я чувствую тебя.
Видимо, моя уверенность передалась и ей. Она легко согласилась со мной, и еще несколько долгих минут в знак благодарности мило щебетала в высоком регистре о чем-то неважном, унижающем нас обоих.
После того, как она положила трубку, я вновь пережил каждую ноту того же блюза.
2
Почти все профессиональные занятия гуманитариев бессмысленны.Они, как правило, занимаются ничем, то есть ничем не занимаются. При этом тратится куча энергии, включается завидная работоспособность, они заставляют считаться с собой, тормошат других: масса людей приходит в движение, заражая друг друга тщеславием и корыстолюбием. Возникает иллюзия кипучей деятельности – иллюзия содержательной жизни.
На самом же деле они скрывают от самих себя пустоту.
Все это открылось мне после того, как я попрощался с Наташей. Оказывается, я не замечал возни вокруг себя только потому, что был занят своими переживаниями. Теперь, когда мне предстояло обнаружить новую точку приложения своих сил, выяснилось, что я не готов жить по их лекалам. И я, и они стали понимать, что я какой-то не такой.
– Ты тоже так считаешь? – развязно спросил я у девушки Веры, кажется, бывшей моей студентки (еще того, Государственного вуза), ныне молодой доцентши, продолжая свой внутренний монолог, спросил для того, чтобы услышать в ответ что-нибудь несомненно обидное для себя. Я находился в ссоре со всем миром, и мне хотелось драки. Я попросту лез на рожон. Честно говоря, после такого вопроса лично я тут же бы нахамил тому, кто имел наглость его задать.
– Нет, я так не считаю, – сказала Вера тихим голосом. – Я считаю, что вы талантливый человек, и все у вас получится. Вы чемпион, а не аутсайдер.
– О чем это ты?
Я впервые внимательно посмотрел в ее голубовато-серые с коричневыми крапинками перчинок глаза, казалось бы, неброские и невыразительные – ровно до того момента невзрачные, пока вы не начинаете внимательно вслушиваться в тихий голос и улавливать, что глаза что-то вам сообщают в тон голосу.
– О том же, о чем и вы. Не переживайте. Даже если вас и уволят, то потому только, что вы умнее их на голову. Многие вам завидуют из-за того, что вы такой сложный. Оригинальный.
– А что, меня могут уволить?
– Конечно. Разве не об этом вы спрашивали?
– Впервые об этом слышу. Для меня это новость.
– Странный вы человек, Лев Львович.
– Пожалуй, да, странный.
– И за что вас женщины так любят?
– А вы считаете, что любят? – почти искренне изумился я.
Она пожала плечами, дав понять, что напрашиваться на давно заслуженный комплимент так же нелепо, как и ломиться в открытую дверь.
Я проводил ее долгим взглядом. После неравнодушного тихого голоса и теплых серых глаз, ее подтянутая фигура тридцатилетней женщины буквально поразила меня. Во-первых, я мгновенно и с удовольствием восстановил в памяти, что всегда украдкой поглядывал ей вслед; во-вторых, я перестал понимать, отчего я стал считать, что такие фигуры – «безлико, подиумно красивые» – не в моем вкусе. Великолепных пропорций гибкое тело, стройные ноги с тонкими щиколотками, неопределенных размеров грудь (явно не крупная, однако что-то подсказывает, что именно грудь и удивит тебя всего более – чистотой линий и особой отзывчивостью), светло-русые волосы.
Мне всегда казалось, что в моем вкусе была Наташа. В моем вкусе – это, как мне казалось, крупноватая грудь, полноватые бедра и пухленькие губки. Все пышненькое, но без перебора. И обязательно темненькая, почти брюнетка. И что же? Чем все это закончилось?
Все закончилось печальным блюзом. Впрочем, нечего Бога гневить: на мой нынешний вкус эта музыка куда предпочтительнее марша Мендельсона. И даже, пожалуй, Реквиема жизнелюбивого Моцарта. Чтобы заводить семью, надо верить в будущее. В какое? В то, которое расцветет вслед за глобальным потеплением, следствием глобального идиотизма, насажденного учителями, вполне достойными своей невменяемой паствы?
На следующий день я вырядился, словно на собственные похороны – элегантный темный костюм в оживляющую тонкую полосочку, вольной расцветки галстук и однотонная бежевая рубашка, тщательно отглаженная. На лице, как у беззаботного дуэлянта, было написано: помирать – так с музыкой. Некоторая небрежность в наряде, свойственная холостякам и неудачно женатым, – небрежность, вызывающая коварную жалость у окружающих женщин, была изведена на корню. Вместо нее – вызывающий налет дендизма. Они должны были запомнить меня победителем.
– Вы должны… – начала было Будда, но уперлась взглядом в модный узел шелкового галстука (цвета «вырви глаз», разумеется) и замолчала.
– Следует оформить программу в соответствии с новыми требованиями. Даю вам на это ровно один день. Рецензии на программу получены положительные, как ни странно.
– Разве я не пишу заявление по собственному желанию?
– Нет, не пишете. У вас нет для этого никаких оснований.
– А собственное желание? Оно не является основанием для принятия жизненно важных решений?
– Оно не в счет. Вы должны…
Если вас отпускать невыгодно, вам ни за что не получить пинка под зад, вы будете выпрашивать эту милость Христа ради; скорее, начальство пнет само себя. В исполнении столбовой дворянки Будды (у нее ноги – столбиком) это выглядело потрясающе.
– Меня не уволили, – сказал я Вере.
– Я знаю, – ответила она, не поднимая на меня глаз. Я дерзко дождался, пока серые очи скользнут по моему лицу, споткнутся о мой прямой взор и робко замрут. Тонкими пальцами она убрала завитую прядь со лба. На безымянном пальце тускло сверкнуло обручальное кольцо.
Золото высшей пробы. Я как-то забыл о том, что она была замужем.
Вера тоже выглядела, как на празднике или на дне рождения, хотя ее, вроде бы, никто увольнять не собирался. Однако для меня праздник – ожидаемый день свободы – окончился вместе с тусклым салютом маленького золотого колечка.
Глупо, если разобраться. Золото всегда все портит: заманит и обманет.
Что ж, в том, что все кончается, даже не начавшись, есть своя тайная прелесть.
И об этом был осведомлен страстный блюз.
3
На следующий день в невнятных выражениях я предложил Вере пройтись после работы по парку вдоль Озера, широкими артериями-каналами разлившегося в самом центре перенаселенного Мегаполиса.– Вы приглашаете меня на свидание?
Глаза ее были опущены.
– Нет, конечно. То есть, да. Отчасти. Погулять…
Правда была в том, что я и сам не знал, чего я хочу и зачем бормочу нелепицу, от которой уголки ее губ мило загибались в улыбке.
Я даже не сразу оценил, что Вера согласилась.
Только на Озере я сообразил, что у меня был великолепный повод и предлог: ни с того ни с сего в ноябре выдался солнечный, почти весенний по пафосу день. Нисколько не сомневаюсь, что именно из-за этого я и предложил «пройтись». Но вот обозначить солнечный день в качестве ни к чему не обязывающего аргумента и предлога отчего-то забыл. Солнце, которое я просто обожаю, напрочь вылетело у меня из головы.
– Какой сегодня день! – тихо воскликнула Вера.
После этого говорить о солнечных бликах на озере, о том, как отражаются большие деревья в светлой воде, как мир кувыркается и переворачивается на твоих глазах безо всяких на то оснований, было несколько неловко: складывалось впечатление, что ты перехватываешь созерцательную инициативу.
Но я, разумеется, говорил и говорил.
– Кстати, помните, какое сегодня число? – вдруг остановилась Вера у небольшого водопадика. Издаваемый им приятный шум не заглушал ее слов, напротив, придавал им значения.
Разумеется, я не помнил. С числами у меня всегда была большая напряженка.
– А не помните, что было ровно год тому назад, день в день, седьмого ноября?
Я, конечно, не помнил. Оказывается, у нас был банкет. По случаю окончания (или начала?) важнейшей конференции, о которой забыли раньше, чем прошло похмелье после банкета.
– И что же? – спросил я, внутренне сжавшись.
– Тогда был снег. Вы провожали меня домой и пытались поцеловать.
– Я?!
– Вы, вы, Лев Львович, кто же еще. Вы были такой неуклюжий и несчастный.
– Я был несчастный? Год назад я был в раю с Наташей. Видели бы вы ее бедра…
– Вы рассказали мне о своем рае, хотя я вас об этом не просила. В тот раз – без подробностей, надо отдать вам должное. А потом полезли целоваться. Из огня да в полымя.
Я что-то смутно припоминал. К сожалению, именно полез, или что-то в этом роде. Сказать «ах, да, я все прекрасно помню, просто на секунду вылетело из головы», как это всегда делает Будда, было бы глупо. Будду не интересует, верят ей или нет; Будда в наглую злоупотребляет благовидными предлогами. Мне же было далеко не все равно, как посмотрят на меня серые глаза. Хватит с меня в упор незамеченного солнечного дня. Поэтому я хмыкнул, неопределенно и вместе с тем застенчиво; при желании этот звук можно было принять за готовность к запоздалому раскаянию.
Солнце будто вприпрыжку, как на детском утреннике, рыжим колобком прокатилось по траектории, напоминающей полукруг мостика над речушкой или небольшую радугу над горизонтом, чтобы исчезнуть в пасти, утыканной зубами многоэтажек. Какой-то там урбанистический Крокодил Солнце в небе проглотил. Маленький аттракцион прямо у вас перед глазами, даже голову задирать не надо. Это летом вальяжное солнце пышной барыней, в кринолине и с зонтиком, вразвалку проплывает по дуге у вас над головой, и к концу дня, превратившись отчего-то в собаку чао-чао и вывалив жаркий язык, устает больше, чем одуревшие от зноя люди.
Ноябрьский день был до обидного кратким. Тем более что я, кажется, вполне справился с некоторым оцепенением, и уже начинал нравиться самому себе.
Мне предстояло самое главное и ответственное: приглашать ее на следующую «прогулку», которую надо было четко и с беззащитной откровенностью называть свиданием, – или…
Или светским тоном поблагодарить за чудесно проведенный день. И в том, и в другом случае тон должен был быть решительным и уверенным.
Я же так и не понял, чего я хочу и чего добиваюсь. Я совершенно не мог прогнозировать ее реакции ни на одно из предложений. Что должна ответить дама, окольцованная раз и навсегда?
И тут я удивил сам себя. Глядя в ее глаза, в которых что-то светилось и переливалось, я взял ее лицо в руки и поцеловал. Медленно и осторожно.
Она не испытывала ни малейшей неловкости, что тут же передалось и мне. Губы ее были мягкими и предлагали себя с нежностью и трепетным ожиданием.
– Давай встретимся завтра. Или мы будем целоваться раз в год? – я начинал становиться похожим на самого себя, нащупывая вместе с шатрами ее грудей нити инициативы.
– Раз в год, пожалуй, маловато. Ты сладко целуешься. Давай встретимся завтра. Где?
– Здесь же, на этом месте. Это ведь так естественно – возвращаться туда, где тебе было хорошо. Таких мест немного на белом свете, поверь.
– Я согласна.
– Меня опьяняет, когда я слышу от тебя «ты».
– Меня тоже…
Наутро выпал первый снег, закрутила пурга, и свидание наше отменилось по причине разыгравшейся непогоды (мы, столкнувшись в коридоре, улыбнулись друг другу глазами и развели руками: дескать, не судьба). К вечеру мне стало казаться, что я целовал Веру давным-давно, еще до того, как в моей жизни появилась Наташа.
Потом я представил, что и Вера испытывает то же самое в своей уютной теплой квартирке, на диване, прижавшись телом к мужу и рассыпав свои локоны на его бережно подставленное плечо.
Блюзу, как выяснилось, знакомо было и это настроение.
4
Пустота, по-моему, окрашена в мышиный серый цвет с оттенком некоторой голубизны.Если бы я был кинорежиссером, я бы попросил кинооператора направить камеру сначала вверх, в смутно-серое марево, и замереть на неопределенное время, чтобы почувствовать томительную тяжесть давящего серого. Затем камера под грузом серого безвольно скользнула бы вниз, цепляясь за верхние этажи серых небоскребов; затем, царапая серые стены и обнаруживая серость во всем: в ровных линиях окон, балконов, квадратных панелей – камера тупо уткнулась бы в серый фундамент, эту серую точку отсчета. Потом камера заметалась бы вправо, влево. Земли не видно. Кругом грязно-серый снег (так некстати выпавший вчера). Созерцание мира непременно закончилось бы мутно-серыми небесами (небоскребы проскочили бы двадцать пятым кадром), где камера обнаружила бы воображаемую условную точку, за которую кто-то словно подвесил серую камеру.
Наконец, дневной свет медленно бы погас, то есть серость истаяла бы, превратившись в подбитую серым покрывалом тьму.
Это был мой образ мира. Изредка сквозь серую пелену в мои унылые владения пробивалось зимнее солнце, устраивая мне маленький праздник.
Теперь вам понятно, что значило для меня вторжение в серый мир жемчужно-серых глаз?
Тут дело было вовсе не в Вере; дело было в том, что невозможно было жить в сером мире. Умом я это понимал. Почему же я так легко расстался с Наташей?
Терпеть не могу простых вопросов, отвечать на которые надо долго и вдумчиво. Ответ есть, но он затерян где-то в тех серых дебрях, в которых ум пересекается с душою, образуя непролазные джунгли. Продерешься через них, оцарапав в кровь кулак, намертво сжимающий мачете, – а через день-два тропинка бесследно зарастает. Каждый день туда не находишься. Да и зачем?
Достаточно того, что я знаю: ответ есть, хотя не скажу, что он меня устраивает.
Я бы ответил так (если бы кто-нибудь неравнодушный настаивал на ответе): я ведь выбирал не девушку, на которой собирался жениться. Я выбирал вариант будущего – будучи уверенным в том, что пустота, заполняющая мою жизнь изнутри и снаружи, не может быть будущим. У меня не было стимула заглядывать в будущее: таков был стержень моей жизни.
Веру я не выбирал; она просто оказалась рядом. В самое неподходящее время в нужном месте.
Я знал, что я должен сделать: я должен забыть Веру.
Поэтому я врубил блюз.
5
Прошла неделя.Меня разбудил телефонный звонок. Едва открыв глаза, я стал соображать, не проспал ли я лекцию. Не то чтобы со мной случалось такое, но оно вполне могло случиться, ибо интерес к работе я утратил, кажется, самым радикальным образом. Мне осточертело преподавать, учить никому не нужному ремеслу – понимать литературу – неизвестно кого.
Работа: вот еще одна проблема, которую мне надо было решать…
Ладно, как-нибудь потом. Начну с ближайшего понедельника.
Поднимая трубку, я прокашлялся и кремниево настроился на повелительные интонации Будды.
– Почему ты не звонишь?
Это был голос Веры. Я совершенно опешил – то есть я не был готов к тому, чтобы когда-либо заговорить с ней так, как мы говорили на озере в тот сумасшедший солнечный день.
– Ты уже забыл о моем существовании?
– Я просто сплю, Вера. И мне, если честно, хочется забыть о своем существовании. Какой сегодня день?
– Понедельник.
– Вот как? Ты хочешь сказать, что вчера было воскресенье?
Теперь мне стало ясно, почему я не находил себе места в выходные.
Позвонить ей я не мог, мне все мерещился муж со своими развернутыми мускулистыми плечами. При этом я ни на секунду не забывал, что я не должен ей звонить вообще. Ни в воскресенье, ни в понедельник. Никогда. «Мой дом. Моя крепость. Мои русые волосы моей жены. А ты, лишний, изыди». Что тут скажешь? Он прав.
– Я сейчас приеду к тебе. Назови адрес.
В ее решительном тоне было столько доверия ко мне, что я окончательно разволновался.
– Конечно… Конечно, назову, мой адрес, – бормотал я, выигрывая время. Дело в том, что адрес моей квартиры, в которой я проживал последние десять лет, напрочь вылетел у меня из головы. Пришлось лихорадочно нашаривать паспорт в верхнем выдвижном ящичке комода (важные бумаги у закоренелого холостяка всегда в относительном порядке, то есть знают свое место в мире, в отличие от их владельца), искать в паспорте (сколько же там лишних страниц, украшенных государственными гербами!) штампик с отметкой о прописке и небрежным тоном диктовать:
– Записываешь? Проспект Победителей, дом…
– Это же в двух шагах от меня. Я буду у тебя через пятнадцать минут.
Я застыл с трубкой в руке. Мне пришло в голову: а вдруг у меня начался склероз? Забыть собственный адрес: это надо умудриться. Как меня зовут?
Ну, это просто. Надо запомнить только имя. Меня назвали в честь отца, строптивого человека с добрейшей душой. Получилось что-то звериное и ласковое: Лев Львович. Фамилия?
«Кажется, ваша фамилия на букву А», – сказала мне Будда при первом знакомстве, желая проявить вежливость, то есть намекая на то, что она интересовалась моей персоной (в чем я сильно сомневаюсь). «Совершенно верно», – ответил я. «Романов». «Значит, все же на Р?» – смерила она меня взглядом. «Боюсь, что да», – расшаркался я, как персонаж нелепого английского фильма, показывая, что тоже имею представление о вежливости.
Помню, помню.
Потом я вспомнил, что забыл о самом главном: «через пятнадцать минут». Склероз, склероз. Надо как-нибудь к врачу, в ближайший понедельник. Нет, понедельник у меня, кажется, занят. Хорошо, во вторник. Нет, во вторник у меня лекции. Может, в среду? Что у меня в среду?
Я ринулся в ванную, приводить себя в порядок. Мокрые волосы, майка с надписью СССР, джинсы – и вот он, звонок в дверь. Через четырнадцать минут.
Через пять минут я уже стаскивал с себя джинсы с майкой, галантно распахивая мою еще неостывшую постель.
Такой женщины у меня не было никогда. Я уже вышел из того возраста, когда мужчина все еще втайне смущен байками о клокочущем темпераменте удивительных смуглых дев, не встречавшихся пока на его пути, и завидном искусстве мачо, способном раззадорить даже русалку с холодной скользкой чешуей. Я видел всякое, и не ожидал ничего такого, что могло бы меня удивить. Но я был изумлен и взволнован (хотя осознал это только на следующий день – и склероз здесь, прошу заметить, не при чем: это фокусы подсознания). На каждое мое прикосновение Вера реагировала, как на горячую, холодную или теплую воду. Казалось, в ее кожу вмонтированы сверхчувствительные датчики, которые заставляют ее каждую секунду вздрагивать, переживать и томиться. Я быстро оценил эту ее способность не оставаться равнодушной к тактильным контактам, и любое прикосновение старался превратить в теплую ласку – при этом незаметно втягивался в сладкий, творческий процесс, и мы всякий раз доводили начатую игру до волшебного исступления. Через некоторое время все опять повторялось с прежней интенсивностью, хотя мы должны были устать. Но мы не уставали.
Мы попали в сказку.
Это была бесподобная сексуальная сессия. Вера не рвала пододеяльник, не орала, не кусалась и не царапалась. Никаких внешних проявлений необузданных желаний, никаких африканских экстазов. Но она настолько искренне и самозабвенно отдавалась мне, тихо и страстно, что я опасался только одного: как бы мне ее не подвести.
И я не подвел ее. Ни разу.
Наутро я открыл глаза – и сразу вспомнил Веру. Я перебирал в памяти нашу вчерашнюю встречу и поражался тому, насколько ярко я помню все детали. Меня буквально мучил один вопрос: неужели она и своему мужу отдается именно так, с закрытыми глазами и тихими, всхлипывающими стонами (сдерживаясь изо всех сил), и потом благодарно целует его мягкими губами в шею, долго не выпуская из своих объятий?
Неужели в нашей сессии не было ничего личного?
Я назвал ее «моя ласковая девочка» – и почувствовал, как учащенно забилось ее сердце. Неужели муж тоже называет ее «моя ласковая девочка»?
Какая разница: было или не было, называет или не называет? Это ничего не меняет. У меня гостила чужая жена, которая не может быть мне близким человеком, – вот она, грубая реальность. Все остальное – миражи, фантомы, и надо избавляться от них, чем скорее, тем лучше. Я должен.
Но мой ум не управлял моим воображением. Перед глазами колыхались белые холмы, которые я освободил из-под крепких шатров. Моя постель хранила наши запахи. Я вынюхивал их, хищно раздувая ноздри, и сердце мое колотилось: я чувствовал, что мне чего-то не хватает, какого-то жизненно важного компонента, без которого организм преждевременно стареет и перестает сопротивляться немощам и болезням.
А о чем мы разговаривали? Я никак не мог вспомнить содержание наших бесед. Хотя говорили мы долго: Вера ушла от меня под вечер. Наверное, все же склероз маячил на горизонте. Придется в среду идти к врачу за талончиком. Если, конечно, не просплю.
Нет, кое-что я все же помню. Она сказала: «Сначала я влюбилась в тебя. Потом, благодаря тебе, в литературу. А потом еще больше в тебя…» «Почему же ты мне ничего не сказала об этом?» «Ты казался мне недосягаемым. А потом эта твоя Наташа… Забыл?» «Когда ты вышла замуж?» «Давно». «Зачем?»
Она закрыла мне рот своими мягкими губами. Моя рука уже сжимала крутой упругий холм. Вера издала тихий стон, после которого я впился в ее губы. Ее прерывистое дыхание. Я уже весь состоял из одного чистого звенящего желания. Опять тихий стон. И вот он, главный прорыв, после которого все перепуталось: она, сопротивляясь, отдавалась мне, я сражался с ней и с собой, наши ноги немыслимо сплелись, а души, кажется, срослись. Мы что-то безумно шепчем друг другу – и вот оно, солнце, ослепляющее своим сиянием все вокруг, вырывается из тьмы под наши стоны…
Разве не стоило преподавать всю жизнь, чтобы оказаться в постели с такой женщиной, своей бывшей ученицей?
Интересный вопрос. Надо его обдумать.
Кстати, как она ушла?
Не помню…
Ах, да, я проводил ее до дверей, дальше она не позволила. Я долго гладил ее тело под свитером, на который уже была наброшена шубка, стараясь запомнить рельефы и выпуклости. Глаза мои закрыты (так лучше запоминать). Утомленные купола под шатром. Мягкий и одновременно упругий живот. Жесткая шерстка. Тихий смех сопровождал движения моих ладоней. Поцеловала ли она меня?
Не помню.
Холодный лязг замка – и я остался один.
Сейчас закрою глаза, потом открою их и одновременно улыбнусь своему отражению в зеркале. Вот он, миг успокоения. Это моя простая йога, которую я рекомендую всем закоренелым холостякам. Обычно я наслаждался тем, что остаюсь один. Что ни говори, испытываешь особое удовольствие, когда женщина уходит. С ней хорошо, а без нее – еще лучше. Удовольствие быть вдвоем сменяет ни с чем не сравнимый кайф одиночества. Никому ничего не надо объяснять. Когда ты один, ты всегда и во всем прав.
В этот раз все было по-другому. Мне сразу же стало отчетливо плохо. И я с возмутительной ясностью сознался, что так случилось в первый раз в жизни. Мне предстояло самому себе кое-что разъяснить. Никуда я в среду не пойду. Кстати, в среду ко мне придет Вера. Улыбнулся я только в этот момент. И только после этого закрыл глаза. Сразу же включилось внутренне зрение: мои ладони, плотным куполом облегающие холмы, особое движение бедер, абсолютно бесстыдное, если бы не врожденная целомудренность моей девочки…
Пришлось открывать глаза. Во-первых, слезы, от которых становилось жалко самого себе, а во-вторых, заныло сердце. Да. Сердце плюс склероз. Самое время начинать новую жизнь. Во-первых, в прошлое верится с трудом, ибо оно забыто, а во-вторых, будущего не должно быть слишком много: сердце.
И то, и другое меня устраивало.
Впервые блюз зазвучал в моей спальне утром. Во вторник. Это пронзительная и завораживающая музыка, создающая вечернее настроение. Это музыка вечера, музыка разлуки, рожденная любовью. Утром ее слушать нельзя: после этого день перестает быть рабочим.
Мне пришлось лишний раз убедиться в этой истине, в которой я и не сомневался.
6
Во вторник я не пошел на работу. Точнее, я заглянул на работу (у меня были на то свои причины – не столько чертовы лекции, сколько глубоко личное) и тут же нарвался на Будду, памятником расширяющуюся книзу, как бы к пьедесталу. Я памятник себе воздвиг. Вот и она тоже. Ибо каждый учитель есть памятник самому себе.– Вы должны…
– Будьте здоровы! – сказал я, вспомнив нелепую ситуацию с Винни-Пухом и Совой.
– Не поняла! – величественно вылупилась внезапно осовелая Будда.
– Вы чихнули, вот я и пожелал вам доброго здравия, – скромно потупился я, не ожидая благодарности за свой добрый поступок.
– Я не чихала, – как-то неуверенно протянула Будда.
– Вы чихнули.
Я был настойчив и галантен.
– Как-то неуклюже, на букву «ж», но все же чихнули. Несомненно. Вы сделали это. Берегите себя. Я бы порекомендовал вам больничный. Или, на худой конец, чай с малиной. Сейчас все болеют: грипп, птичий, свиной – на выбор; далее… склероз, и эта, как ее… (Вообще-то я хотел сказать не склероз, а ОРЗ, но эта аббревиатурка, будь она неладна, вылетела из оперативной памяти. К врачу!) Кстати, я тоже чувствую себя крайне неважно. Наверное, буду вызывать врача на дом. Лекции отменяю… Кха-кха.