Михаил Анчаров
Теория невероятности
Глава 1. СКЛОЧНАЯ ШКОЛА.
Этой весной у меня наступила пора любви. Я совсем юный. Мне сорок лет. Когда в сорок лет человек вдруг решает, что наступила пора любви и весь переполнен желанием всучить кому-нибудь пылающее сердце, это означает, что какие-то жизненные неудачи, крах, может быть, вытряхнули его из нормы.
Нет. Личной неудачи у меня не было. Просто потому, что личные неудачи предполагают личную жизнь. А личной жизни у меня не было. Поэтому по личной части у меня все в порядке. Я удачник. Я миновал все личные конфликты эпохи. У меня не было конфликтов с женой, которая бы стремилась к яркой жизни, потому что жены у меня не было, а яркая жизнь была. По крайней мере на мой вкус, может быть, несколько субъективный. Рос я хотя и в эпоху легких разводов тридцатых годов, однако нашей семье не дали развалиться добрые люди и мои родители, которые тоже были добрыми людьми. У меня не было склок с теперешним молодым поколением, которое годится мне в сыновья. Попадались, конечно, сладкоречивые подонки, энтузиасты на секунду, неблагодарные хапуги, жадненькие любители чужого, но это так и называется – подонки. С поколением в целом отношения у меня складывались удачно. Подрастающая мелочь (мои подчиненные) ко мне тянулась. Мы друг друга не обижали. Может быть, потому, что я не стремился показать им, что я хороший, а они не очень. Я давал им возможность оглядеться. Нам же давали возможность оглядеться, когда мы еще были юными и роскошными. Почему было не повторить этот эксперимент? Он ведь оправдался на войне.
На войне я не совершил ничего особенно героического, но я не прятался, а воевал. Несколько наград. Все. Я не могу назвать себя скромным – ого-го! – но не поминай войны всуе.
Чем же была заполнена моя жизнь? Работой. Не то чтобы я любил преодолевать трудности. Я вообще считаю, что, за исключением внезапных бедствий, любые трудности – это значит не то делаешь, не там ищешь, нет конструктивной идеи или не хватает эмпирики, опыта. Я так считаю. А мало ли как я считаю! Вряд ли кому-нибудь это интересно. Мне было интересно работать.
И вот работа, которой я жил все эти годы, лопнула. Да так крепко, что я решил уходить. Вообще уходить из этой области. Не то чтобы я боялся неудач, вся моя работа в основном состоит из неудач, такая моя работа. Но тут не только лопнула работа, лопнуло что-то во мне самом. Надо уходить. Надо искать что-то другое, какой-то другой интерес. Может быть, я себя не разгадал, может быть, моя стезя – это вовсе не работа, это вовсе любовь, скажем.
Подумав так, я влюбился. Я вдруг полюбил всех женщин сразу, а ведь это нельзя, но не мог с собой ничего поделать. Больше того. Я влюбился не только в женщин, но и в дома, в собак, в воздух, в афиши. К мужчинам у меня двойственное отношение, но я думаю, что их положение не безнадежно, со временем они могут рассчитывать на мою любовь. Детей я любил всегда.
А ведь раньше, до краха своей работы, я любил только идеи и законы. Я любил блеск мысли и не обращал внимания на ее носителя. Вероятно, потому, что сам блеском мысли не отличался, хотя считался человеком умным и эрудированным, думающим и результативным. Думающим! Знали бы вы, чего мне это стоило. Я думаю с такой натугой, с какой, вероятно, снежный человек обучался бы писать. Я, наверно, даже шевелю губами и подвываю. И что самое обидное или, быть может, поразительное, это то, что все мои научные достижения, удачи (у меня иногда бывают удачи, несмотря на то, что я занимаюсь наукой), все они не были прямым результатом моих размышлений, а приходили, как мне кажется, каким-то диким способом. Митя, есть такой дылда, – он работал безошибочно. Он наблюдал, делал выводы, они подтверждались. Вот кому я завидовал! Ну, правда, в случае удачи я шел несколько дальше, чем он. У нас были отчетливо установившиеся отношения. Я вызывал у него ненависть, а он у меня скуку. Впрочем, это никакого отношения не имеет к любви.
Вернемся к проблеме. Человек бьется за то, что у него отнято. У нас, у довоенных мальчишек, оставшихся в живых, война отняла ласковую школьную романтику.' Поэтому тот, кто не струсил, ищет ее всю жизнь. Предсказываю необычайно пышное цветение романтики, если ей на этот раз не помешает какая-нибудь дикость. Что такое романтика? Это тоска по великому. Она же стимулирует его появление. Потому что вырабатывает чутье на великое. Некоторые думают, что романтика – это ложь. Неверно. Романтика – это отдаление от предмета на расстояние, достаточное для его обозрения.
Я слишком пригляделся к своей работе, чересчур уткнулся носом в нее, я перестал видеть ее на расстоянии. А работа без нравственного оправдания ее – бессмыслица или жестокая необходимость – что угодно, только не призвание. Надо было посмотреть на нее издалека. Съездить куда-нибудь на далекое расстояние? Но куда? Можно было бы слетать на Луну, но это пока неосуществимо, хотя все последние годы мне казалось, что это вот-вот случится и что я буду этому косвенной, небольшой, но все-таки причиной. Я не мог въехать в будущее и оттуда поглядеть на свою работу, но мне как-то не приходило в голову, что можно сесть в такси и въехать в прошлое.
Эта идея пришла Ржановскому. Я ему сказал:
– Все, Владимир Дмитриевич. Биология моя не работает, – стучу я себя по лбу. – Я – бездарь.
– Загордился. Все сам, сам. Поразить меня хочешь. Вот и зашел в тупик. А из тупика один выход – назад. Вернись к исходному пункту, откуда у тебя зародилась идея, и оттуда погляди на то, что делаешь.
А я ему сказал:
– Нет, Владимир Дмитриевич, историю техники я знаю, не поможет. А он мне ответил:
– Щенок. Не историю техники ты знаешь, а историю успехов, историю того, что осуществилось.
А я ему сказал:
– А разве это не одно и то же, Владимир Дмитриевич?
А он мне ответил:
– Не люблю малограмотных. Идея при ее зарождении всегда богаче исполнения. Исполняют только то, что жизненно, что осуществимо в тот момент. И оттого уходят в сторону. Но, сделав виток, спирали снова оказываются над исходной точкой, только порядком выше. Нельзя этому сопротивляться. Это все равно, что мешать электрону при соответствующих условиях перескочить на другую орбиту.
А я ему сказал:
– Де Бройль предлагает другую модель.
А он мне ответил:
– Не люблю уклончивых. Разговор не об этом. Садись в такси и поезжай.
А я его спросил:
– Куда?
А он мне ответил:
– На Благушу.
Почему я сам до этого не додумался? Не знаю. Когда Митя с веселым смехом предложил испробовать на его модели мою схему, я с веселым смехом согласился. Вика помчалась звонить Ржановскому. В наступившей тишине был слышен стук ее каблуков по коридору, где еще не успели проложить каучуковые дорожки. В наступившей тишине было слышно кряхтенье Митиной оравы, которая перетаскивала на второй этаж тяжелый кабель.
Я не имел права этого делать. И если бы это предложил не Митя, я бы, конечно, отказался. Митя так и говорил о моей схеме: «Маниловщина, маниловский мост через пруд, мост, который никуда не ведет». Но я-то догадывался, куда ведет этот мост.
Если бы еще Ржановский был на месте, оставалась бы надежда, что хоть тему-то не закроют. Но старик невылазно сидел у себя в Кунцеве. Да он бы и бровью не повел, чтобы отвести надвигающуюся беду. Ржановский вообще-то считал, что все, что может быть разбито учениками Семенова, должно быть ими разбито, так как это стимулирует дальнейший поиск. Поэтому из каждой схватки возникали докторские диссертации учеников Семенова, а ученики Ржановского потом топтались в приемных комитетов с просьбами насчет сроков и смет.
Поэтому школа Ржановского считалась склочной школой.
Ну, правда, в случае удачи школа Ржановского проходила несколько дальше школы Семенова.
Не надо объяснять, чьим учеником был Митя. С веселым смехом Митя предложил испытать мою схему. С веселым смехом я согласился. Вика помчалась звонить по телефону. Четыре часа ушло на монтаж – соединяли мое чахлое изделие с Митиным кровопийцей. Три минуты ушло на испытание. Включили. Великий Электромонтер Сявый сел в угол возле ведра с окурками. Загудело. Испытания кончились. Так же, как и большинство испытаний за последние десять лет. Не надо объяснять, как они кончились. Данте считал, что в аду воняет серой. Он ошибался. В аду воняет горелой резиной.
После этого приехал Ржановский и прогнал меня на Благушу.
Ржановский всегда приезжает «после этого».
И вот шел я к Благуше и думал, что Памфилий, Гошка Панфилов – поэт Панфилов, который хотя и виделся с Ржановским несколько раз, а, видимо, лучше знал его, чем я, знакомый со стариком всю жизнь. При каждой встрече он ругался с Ржановским, вернее ругался Памфилий, а Ржановский молчал и не мешал ему ругаться. Памфилий сказал:
– Несмотря на то, что академик Ржановский физик, он культурный человек. Он догадывается о том, что смутное и дикое состояние души, которое принято обзывать хлестким словечком «тоска», есть штука важная, хотя и неприятная. Несмотря на то, что он в свое время первым признал кибернетику, он теперь не торопится объявлять поэзию «средством информации». И слова Тютчева о том, что поэт, то есть лирика, «не змеею сердце жалит, а как пчела его сосет», – для него не пустые слова. Если он и может принять версию о том, что лирика – это информация, то прежде всего как информация о состоянии души человека, ищущего отклика у себе подобных. Он догадывается, что лирика есть постановка важных, иногда огромных задач без указания средства к их осуществлению.
– Ну и что? – спросил я.
– Вот почему он тебе советовал съездить на Благушу. А ты не понял. Еще он сказал:
– Ты всегда отличался недогадливостью. Это простительно вашему дылде Мите, а не тебе, творческому человеку.
Памфилий вообще физиков за людей не считает. Он утверждает, что образовалась целая когорта физиков, которые удирают в лаборатории, в «ящики», чтобы укрыться от проблем жизни под видом приближения к этим проблемам. Башня слоновой кости с кондиционированным воздухом. И что это скоро обнаружит себя отсутствием больших идей миропонимания.
И вот я вылез из такси и пешком, зажав в кулаке нейлоновый берет «болонья», приближался к Благуше.
И в мозгу у меня колотились забытые названия – Семеновская застава, Щербаковка, Мейеровский проезд, Покровская община, Введенский народный дом…
Я шел через Покровский мост, но не тот маленький каменный мост, через который проходили трамваи – третий, четырнадцатый и еще какие-то, а через холодный мост для машин и троллейбусов.
Мост мне показался холодным потому, что позади меня шло семейство – отец, мать и сын, и отец говорил со сдержанным гневом и глубокой горечью:
– До тех пор, пока отец не спустит с него штаны и не выходит его ремнем, до тех пор не будет толку.
– Он этого дожидается! – говорила мать. – Смотри, он же дожидается этого!
Сыну было лет пять, и лицо его не было полно ожидания того, что его выходят ремнем. Мать ошибалась.
«Вот еще детей у меня нет», – подумал я.
Это потому, что я представил себе, что я почувствую, если ихний сын возьмет меня за палец. Я прибавил шагу, чтобы не оглядываться на мальчика.
После многих лет затворничества я обнаружил, что на улицах хорошо.
Я шел с отчетливой мыслью, что я обязан найти нравственный идеал эпохи. Потому что теория невероятности, которой я придерживался, толкала меня на это безумное и потому реальное предприятие. И конечно, я мечтал найти его в первом встречном. «Не может быть, чтобы мне так не повезло, – думал я, – не может быть…»
– Хуг! – шепотом вскричал я. – Бледнолицые перешли через Ориноко.
Бесшумным индейским шагом я скользнул в прошлое.
Да, так вот.
Знаете ли вы благушинскую ночь? Нет, вы не знаете благушинской ночи. А почему вы ее не знаете? Потому, что от всей огромной Благуши, что простиралась от Семеновской заставы до Окружной дороги и Измайловского зверинца, осталась одна маленькая улочка под названием Благушинская, самая тихая в Москве. Это такая тихая улица, что когда среди бела дня раздается вопль «Машина-а!», то с тротуаров кидаются мамки, няньки, расхватывают детей, играющих на булыжной мостовой, и улица пустеет. Потом медленно тарахтит цистерна «МОЛОКО» – и снова на Благушинской улице «классы», ведерки для песочных пирогов и всякое такое.
Знаете ли вы, какие названия были на Благуше и в окрестностях?
Боже мой, какие были названия! Хапиловка, например. Это такая речка, которая состояла из чистой воды керосина. Или Божениновка. А Благуша? Одни говорят, что это имя основателя района. Помните, у Пугачева был сотрудник по имени Хлопуша? Все наши благушинские считали, что это просто опечатка.
А какие тексты, какие надписи были на Благуше! На Семеновском кладбище был мраморный гроб с кистями, и на нем надпись: «Купец 2-й гильдии Гудалов родился в 1861 году, умер в 1913 году от любящей жены». Умер от любящей жены! Искренне и хорошо. Или афиши… В тридцатом году, когда на Благушу проник джаз, на стене клуба фабрики «Шерсть-Сукно» висело объявление: «ДЖАЗ! ТАНЦЫ! СТРАСТНЫЕ ПЕСНИ!… СОЛО НА БАНДАЖЕ – ГОТЛИБ!» Да, когда-то на Благуше кипели страсти. Да и я сам был не такой. Ого-го – какой я был! Когда мне было десять лет, Зинка из великой семьи Дудаевых сказала, что у меня лошадиные глаза. Это был первый комплимент от женщины, и поэтому он врезался в память навечно. Как там у Диккенса насчет дилижансов: «Ту-ру-ру – звучит рожок, и мальчики и девочки не возвращаются назад».
Чтобы успокоиться, я вытащил блокнот и стал писать на ходу. Какая-то девушка толкнула меня под локоть и пробежала мимо.
– Тьфу, черт! – сказал я и нагнулся.
А моя первая встречная уже бежала далеко впереди. «Можно ли считать встречным того, кто толкнул со спины?» – думал я, глядя ей вслед.
Я шел теперешний, сорокалетний, по каким-то необыкновенно прошлым местам и опять становился мальчиком и опять все никак не мог им стать. На мне висела шкура сорокалетнего дядьки, и в перспективе брезжила проблема живота. Ребята! Ведь это же я, Алеша Аносов с Благуши и Большой Семеновской!
Теперь меня толкнули спереди.
– Гражданин, замечтаетесь!
Я поднял глаза – на меня смотрела какая-то замысловатая харя. Нет, я не буду искать в ней нравственный идеал эпохи.
Все было настолько странно и так похоже на сон, что я начал думать о себе в третьем лице:
…ОН СВЕРНУЛ В ПЕРЕУЛОК И ВОШЕЛ ВО ДВОР, ОКРУЖЕННЫЙ БОЛЬШИМИ ДОМАМИ. ОН, ПРИЩУРИВШИСЬ, ПОСМОТРЕЛ ТУДА, ГДЕ ОКОЛО МОКРЫХ ГАРАЖЕЙ ВИДНЕЛАСЬ СКАМЕЙКА… ОН ПОДОШЕЛ, УСЕЛСЯ. ВЫНУЛ БЛОКНОТ И КАРАНДАШ И СТАЛ ПИСАТЬ ЦИФРЫ…
Я услышал голоса и поднял голову. Мальчишки играли в мяч и с ними девушка в коротком пальто. Я пригляделся. Это была девушка, которая толкнула меня на улице.
Уголки рта у нее загибались вверх, и, кажется, были веснушки.
Она находилась в конфликте с мальчишками, и они злились на нее. Она была озорная и обыгрывала их в мяч, быстро отскакивая и пробегая отметки. Чувствовалось, что ей хочется играть, а играть не с кем. В ней была жизнь.
Мне захотелось нарисовать ее, и я стал набрасывать ее черты поверх схемы, но у меня плохо получалось. Я перевернул лист, и снова плохо получилось. Мне только удалось пометить карандашом выражение рта, но у меня все время получался тяжелый подбородок.
Они кончили играть, и мяч, который швырнули проигравшие мальчишки, прокатился близко около меня, и девушка пошла за мячом. Она подошла и, пройдя мимо, с вызовом посмотрела на меня и покосилась на блокнот. Но я прикрыл блокнот, и это ее задело.
Она прошла обратно и зацепила меня, презрительно дрогнув ноздрями. Видно было, что я взрослый и неинтересен ей, но чем-то задевал ее, и ей было любопытно. Длинные ноги продефилировали мимо и короткое пальто. Глаза у нее были горячие, и ноздри презрительно вздрагивали. Ей было смертельно любопытно, но обижало, что ее за человека не считают. Видно было, что она привыкла повелевать, а ее рисуют, как дерево.
Я перестал рисовать и спросил:
– На каком вы курсе?
– На пятом, – ответила она. Я сказал:
– Либо вы пойдете по одной дороге, либо по другой.
Она села на бугорок и подкидывала мяч в руках.
– По какой дороге? – спросила она.
– Либо вы будете задевать всех, и это войдет в привычку, и тогда вы вырастете большая и красивая, вы и сейчас красивая, и вам будут подчиняться, но счастья у вас не будет.
Она внимательно слушала. Потом заметила, что слушает внимательно, и это ее разозлило.
– Почему это? – спросила она с вызовом и потом добавила: – Все обучают…
– Привыкнете командовать и будете всех презирать. Все вам будут неинтересны, и вы пропустите свою любовь.
Она уже не подкидывала мяч, и ей было интересно, и она смотрела на меня серьезно, – я произнес магическое для ее возраста слово – любовь.
– А если вы будете доброй с людьми, то вам будет интересно с ними, и к вам будут тянуться.
Я подумал и сказал опять:
– С женщинами, которые командуют, всегда хитрят. Им не доверяют и боятся. А женщина, которая добрая, и с достоинством, и с жизнью в глазах… Перед такими – плащи в грязь!
Я вдруг понял, как это все выглядит в ее глазах. Для нее была неожиданна эта вспышка, и она говорила о чем-то несостоявшемся. В ее возрасте всегда веришь, что чужая тоска больше твоей, хочешь в это верить и хочешь помочь и быть нужным. И видимо, это взволновало ее, так как эта вспышка относилась все-таки к ней и к чему-то в ней заложенному, что увидел в ней этот дядька, который таращил на нее карие глаза.
– Плащи в грязь, – сказала она.
Она хотела улыбнуться презрительно, но улыбка вышла почти жалкой.
…А ЕГО КОЛЬНУЛА ТОСКА ПОТОМУ, ЧТО ОН ВСЕ ВРЕМЯ СМОТРЕЛ НА НЕЕ И НЕ ПОНИМАЛ, ЗАЧЕМ ОН ЭТО ГОВОРИТ, И ЧТО КТО-ТО С НЕЙ БУДЕТ СЧАСТЛИВ ПОТОМ. ОН ЗНАЛ. ЧТО БЫЛ ФАНТАЗЕРОМ, И ЭТО ВСЕГДА ЗАВОДИЛО ЕГО ДАЛЕКО И ПРИЧИНЯЛО ЕМУ МУЧЕНИЯ, И ПОНЯЛ, ЧТО НАДО КОНЧАТЬ…
Чтобы как-то защититься, я сказал почти грубо:
– Я вам дело говорю… Вам так никто не скажет… Потому что я пришел и ушел, и меня нет… А вы теперь станете об этом думать.
Я поднялся.
…ОН ВСЕ ЭТО ГОВОРИЛ ПОТОМУ, ЧТО ОНА ЕГО ВСЕ ВРЕМЯ ЗАДЕВАЛА, ОН ПОНИМАЛ, ЧТО БЕЗНАДЕЖНО ВЗРОСЛЫЙ ДЛЯ НЕЕ И ОНА ЕГО ПРЕЗИРАЛА ЗА ТО. ЧТО ОН ВЗРОСЛЫЙ И У НЕГО НИКОГДА НИЧЕГО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ С НЕЙ, И ЕМУ ЗАХОТЕЛОСЬ ДОКАЗАТЬ ЭТОМУ МЛАДЕНЦУ, У КОТОРОГО ВСЕ ВПЕРЕДИ, ЧТО ВОЗРАСТ ТОЖЕ КОЕ-ЧЕГО СТОИТ…
– Мне надо за телефон платить, – сказала она напряженно.
Я СДЕЛАЛ ВИД, ЧТО НИЧЕГО НЕ ЗАМЕТИЛ, НО У НЕГО ТРЕВОЖНО ЕКНУЛО СЕРДЦЕ…
– Ладно, прощайте, – сказал я. – Мы с вами больше не увидимся.
– Я с вами пойду, – сказала она упрямо. – Мне за телефон платить.
– Ладно, – сказал я. – Пошли немного пройдемся.
ОНА ВСТАЛА. СТАНОВИЛОСЬ КАК-ТО СТРАННО И ОПАСНО ДЛЯ НЕГО.
Мы пошли по двору. Мяч она оставила на земле, и его подобрали мальчишки.
Когда мы проходили мимо дома, я остановился.
…У НЕГО ВСЕ ВРЕМЯ ЖИЛА МЫСЛЬ, ЧТО НЕВОЗМОЖНО БУДЕТ ЕЕ УВИДЕТЬ ОПЯТЬ-ВЕДЬ НЕ СВИДАНИЕ ЖЕ ЕЙ НАЗНАЧИТЬ, ЭТОМУ МЛАДЕНЦУ. И НАДО БЫЛО КОНЧАТЬ…
А теперь, когда мы стояли перед домом, я был ошеломлен. Это было неправдоподобно, но это факт – мы стояли перед моим собственным домом, перед домом, где я когда-то жил. Я стал смеяться. Что-то получалось совсем хорошее и необыкновенное. Я не узнал своего собственного дома. Хотя почему? Непонятно. Ведь я и шел к себе домой, в свой двор и сел на скамью в своем дворе. Только я вдруг не узнал своего двора и своего дома, когда говорил с ней о том, о сем и хвастался недорогой проницательностью. Забыл, что сижу перед своим домом.
Она смотрела на меня с недоумением.
Я сказал:
– А знаете ли вы, что я жил в этом доме? Она посмотрела на меня недоверчиво и радостно улыбнулась.
– А я в этом… – она указала на противоположный.
Она взрослела на моих глазах. Теперь это была женщина, дружелюбная, умная и все понимающая.
Мы смотрели друг на друга и смеялись.
…ОН ВИДЕЛ В НЕЙ ВЗРОСЛОЕ И БЫЛ СЧАСТЛИВ… ОНА ВИДЕЛА В НЕМ ДЕТСКОЕ И БЫЛА СЧАСТЛИВА.
Мы вышли со двора и пошли по улице. Мы все понимали друг в друге.
Я сказал:
– Я женат…
– Ну и что же, – сказала она с детским эгоизмом. – Вы женаты несчастливо.
Я покосился на нее.
…«ЭГОИЗМ», – ПОДУМАЛ ОН…
– Ишь вы… – сказал я.
– Иначе вы бы не стали так со мной говорить! – сказала она с возмущением.
…НЕТ, ЭТО БЫЛ НЕ ЭГОИЗМ. ПРОСТО ОНА ВСЕ ПОНИМАЛА…
– Со мной так еще никто не говорил, – сказала она. – Я всем говорила «отстань».
…ДА, НО ВЕДЬ НИКТО ЕЩЕ НЕ ЛЮБИЛ ЕЕ С ПЕРВОГО ВЗГЛЯДА…
– Я пошутил, – сказал я. – Я не женат.
– Я знаю, – сказала она. Мы остановились около почты.
– Платите за телефон, – сказал я.
Она кивнула, и мы вошли внутрь.
Я посмотрел, как она идет к окошкам, около которых стоят люди.
…И ПОНЯЛ, ЧТО БЕЗ НЕЕ ЖИТЬ НЕ МОЖЕТ…
Она подошла к очереди.
– Мне за телефон… разрешите, – сказала она людям.
– А вот, в очередь.
– Я очень тороплюсь, – сказала она.
– Девочка, в очередь.
…ДЕВОЧКА – НАЗВАЛИ ЕЕ… ОН СРАЗУ ПОБЛЕК. ОН ОПОМНИЛСЯ…
Я достал из кармана две копейки и пошел к автомату.
Девушка испуганно оглянулась из очереди и отыскала меня глазами.
– Да, я, – сказал я, плотно закрыв дверцу. – Ну, кто, кто? Алеша… Вика, старика на горизонте не видно?… Прекрасно… Тогда я сейчас вернусь… Ну что значит не разрешил!…
Привет.
Девушка выбежала из очереди. Я вылез из будки.
– Вы уходите? – спросила она.
– Да.
– Я хочу вас увидеть еще раз, – сказала она.
– Вот еще. Зачем? – сказал я.
Она кинулась к наклонному столу и ручкой написала на промокашке. Вернулась и протянула мне руку, как будто милостыню просила.
Я посмотрел на красную, детскую еще совсем руку и понял, что это она мне протянула руку помощи.
Я взял промокашку и сунул ее в карман. Я протянул ей руку, но она убрала свою.
– Нет. Не буду прощаться, – сказала она. – Позвоните, когда захотите. Даже можно ночью…
Я кивнул и вышел.
Она глядела мне вслед, когда я проходил мимо окон почты.
Нет, я, конечно, не позвоню. Нашли дурака! Что я, враг себе? Нет, я себе не враг.
Нет. Личной неудачи у меня не было. Просто потому, что личные неудачи предполагают личную жизнь. А личной жизни у меня не было. Поэтому по личной части у меня все в порядке. Я удачник. Я миновал все личные конфликты эпохи. У меня не было конфликтов с женой, которая бы стремилась к яркой жизни, потому что жены у меня не было, а яркая жизнь была. По крайней мере на мой вкус, может быть, несколько субъективный. Рос я хотя и в эпоху легких разводов тридцатых годов, однако нашей семье не дали развалиться добрые люди и мои родители, которые тоже были добрыми людьми. У меня не было склок с теперешним молодым поколением, которое годится мне в сыновья. Попадались, конечно, сладкоречивые подонки, энтузиасты на секунду, неблагодарные хапуги, жадненькие любители чужого, но это так и называется – подонки. С поколением в целом отношения у меня складывались удачно. Подрастающая мелочь (мои подчиненные) ко мне тянулась. Мы друг друга не обижали. Может быть, потому, что я не стремился показать им, что я хороший, а они не очень. Я давал им возможность оглядеться. Нам же давали возможность оглядеться, когда мы еще были юными и роскошными. Почему было не повторить этот эксперимент? Он ведь оправдался на войне.
На войне я не совершил ничего особенно героического, но я не прятался, а воевал. Несколько наград. Все. Я не могу назвать себя скромным – ого-го! – но не поминай войны всуе.
Чем же была заполнена моя жизнь? Работой. Не то чтобы я любил преодолевать трудности. Я вообще считаю, что, за исключением внезапных бедствий, любые трудности – это значит не то делаешь, не там ищешь, нет конструктивной идеи или не хватает эмпирики, опыта. Я так считаю. А мало ли как я считаю! Вряд ли кому-нибудь это интересно. Мне было интересно работать.
И вот работа, которой я жил все эти годы, лопнула. Да так крепко, что я решил уходить. Вообще уходить из этой области. Не то чтобы я боялся неудач, вся моя работа в основном состоит из неудач, такая моя работа. Но тут не только лопнула работа, лопнуло что-то во мне самом. Надо уходить. Надо искать что-то другое, какой-то другой интерес. Может быть, я себя не разгадал, может быть, моя стезя – это вовсе не работа, это вовсе любовь, скажем.
Подумав так, я влюбился. Я вдруг полюбил всех женщин сразу, а ведь это нельзя, но не мог с собой ничего поделать. Больше того. Я влюбился не только в женщин, но и в дома, в собак, в воздух, в афиши. К мужчинам у меня двойственное отношение, но я думаю, что их положение не безнадежно, со временем они могут рассчитывать на мою любовь. Детей я любил всегда.
А ведь раньше, до краха своей работы, я любил только идеи и законы. Я любил блеск мысли и не обращал внимания на ее носителя. Вероятно, потому, что сам блеском мысли не отличался, хотя считался человеком умным и эрудированным, думающим и результативным. Думающим! Знали бы вы, чего мне это стоило. Я думаю с такой натугой, с какой, вероятно, снежный человек обучался бы писать. Я, наверно, даже шевелю губами и подвываю. И что самое обидное или, быть может, поразительное, это то, что все мои научные достижения, удачи (у меня иногда бывают удачи, несмотря на то, что я занимаюсь наукой), все они не были прямым результатом моих размышлений, а приходили, как мне кажется, каким-то диким способом. Митя, есть такой дылда, – он работал безошибочно. Он наблюдал, делал выводы, они подтверждались. Вот кому я завидовал! Ну, правда, в случае удачи я шел несколько дальше, чем он. У нас были отчетливо установившиеся отношения. Я вызывал у него ненависть, а он у меня скуку. Впрочем, это никакого отношения не имеет к любви.
Вернемся к проблеме. Человек бьется за то, что у него отнято. У нас, у довоенных мальчишек, оставшихся в живых, война отняла ласковую школьную романтику.' Поэтому тот, кто не струсил, ищет ее всю жизнь. Предсказываю необычайно пышное цветение романтики, если ей на этот раз не помешает какая-нибудь дикость. Что такое романтика? Это тоска по великому. Она же стимулирует его появление. Потому что вырабатывает чутье на великое. Некоторые думают, что романтика – это ложь. Неверно. Романтика – это отдаление от предмета на расстояние, достаточное для его обозрения.
Я слишком пригляделся к своей работе, чересчур уткнулся носом в нее, я перестал видеть ее на расстоянии. А работа без нравственного оправдания ее – бессмыслица или жестокая необходимость – что угодно, только не призвание. Надо было посмотреть на нее издалека. Съездить куда-нибудь на далекое расстояние? Но куда? Можно было бы слетать на Луну, но это пока неосуществимо, хотя все последние годы мне казалось, что это вот-вот случится и что я буду этому косвенной, небольшой, но все-таки причиной. Я не мог въехать в будущее и оттуда поглядеть на свою работу, но мне как-то не приходило в голову, что можно сесть в такси и въехать в прошлое.
Эта идея пришла Ржановскому. Я ему сказал:
– Все, Владимир Дмитриевич. Биология моя не работает, – стучу я себя по лбу. – Я – бездарь.
– Загордился. Все сам, сам. Поразить меня хочешь. Вот и зашел в тупик. А из тупика один выход – назад. Вернись к исходному пункту, откуда у тебя зародилась идея, и оттуда погляди на то, что делаешь.
А я ему сказал:
– Нет, Владимир Дмитриевич, историю техники я знаю, не поможет. А он мне ответил:
– Щенок. Не историю техники ты знаешь, а историю успехов, историю того, что осуществилось.
А я ему сказал:
– А разве это не одно и то же, Владимир Дмитриевич?
А он мне ответил:
– Не люблю малограмотных. Идея при ее зарождении всегда богаче исполнения. Исполняют только то, что жизненно, что осуществимо в тот момент. И оттого уходят в сторону. Но, сделав виток, спирали снова оказываются над исходной точкой, только порядком выше. Нельзя этому сопротивляться. Это все равно, что мешать электрону при соответствующих условиях перескочить на другую орбиту.
А я ему сказал:
– Де Бройль предлагает другую модель.
А он мне ответил:
– Не люблю уклончивых. Разговор не об этом. Садись в такси и поезжай.
А я его спросил:
– Куда?
А он мне ответил:
– На Благушу.
Почему я сам до этого не додумался? Не знаю. Когда Митя с веселым смехом предложил испробовать на его модели мою схему, я с веселым смехом согласился. Вика помчалась звонить Ржановскому. В наступившей тишине был слышен стук ее каблуков по коридору, где еще не успели проложить каучуковые дорожки. В наступившей тишине было слышно кряхтенье Митиной оравы, которая перетаскивала на второй этаж тяжелый кабель.
Я не имел права этого делать. И если бы это предложил не Митя, я бы, конечно, отказался. Митя так и говорил о моей схеме: «Маниловщина, маниловский мост через пруд, мост, который никуда не ведет». Но я-то догадывался, куда ведет этот мост.
Если бы еще Ржановский был на месте, оставалась бы надежда, что хоть тему-то не закроют. Но старик невылазно сидел у себя в Кунцеве. Да он бы и бровью не повел, чтобы отвести надвигающуюся беду. Ржановский вообще-то считал, что все, что может быть разбито учениками Семенова, должно быть ими разбито, так как это стимулирует дальнейший поиск. Поэтому из каждой схватки возникали докторские диссертации учеников Семенова, а ученики Ржановского потом топтались в приемных комитетов с просьбами насчет сроков и смет.
Поэтому школа Ржановского считалась склочной школой.
Ну, правда, в случае удачи школа Ржановского проходила несколько дальше школы Семенова.
Не надо объяснять, чьим учеником был Митя. С веселым смехом Митя предложил испытать мою схему. С веселым смехом я согласился. Вика помчалась звонить по телефону. Четыре часа ушло на монтаж – соединяли мое чахлое изделие с Митиным кровопийцей. Три минуты ушло на испытание. Включили. Великий Электромонтер Сявый сел в угол возле ведра с окурками. Загудело. Испытания кончились. Так же, как и большинство испытаний за последние десять лет. Не надо объяснять, как они кончились. Данте считал, что в аду воняет серой. Он ошибался. В аду воняет горелой резиной.
После этого приехал Ржановский и прогнал меня на Благушу.
Ржановский всегда приезжает «после этого».
И вот шел я к Благуше и думал, что Памфилий, Гошка Панфилов – поэт Панфилов, который хотя и виделся с Ржановским несколько раз, а, видимо, лучше знал его, чем я, знакомый со стариком всю жизнь. При каждой встрече он ругался с Ржановским, вернее ругался Памфилий, а Ржановский молчал и не мешал ему ругаться. Памфилий сказал:
– Несмотря на то, что академик Ржановский физик, он культурный человек. Он догадывается о том, что смутное и дикое состояние души, которое принято обзывать хлестким словечком «тоска», есть штука важная, хотя и неприятная. Несмотря на то, что он в свое время первым признал кибернетику, он теперь не торопится объявлять поэзию «средством информации». И слова Тютчева о том, что поэт, то есть лирика, «не змеею сердце жалит, а как пчела его сосет», – для него не пустые слова. Если он и может принять версию о том, что лирика – это информация, то прежде всего как информация о состоянии души человека, ищущего отклика у себе подобных. Он догадывается, что лирика есть постановка важных, иногда огромных задач без указания средства к их осуществлению.
– Ну и что? – спросил я.
– Вот почему он тебе советовал съездить на Благушу. А ты не понял. Еще он сказал:
– Ты всегда отличался недогадливостью. Это простительно вашему дылде Мите, а не тебе, творческому человеку.
Памфилий вообще физиков за людей не считает. Он утверждает, что образовалась целая когорта физиков, которые удирают в лаборатории, в «ящики», чтобы укрыться от проблем жизни под видом приближения к этим проблемам. Башня слоновой кости с кондиционированным воздухом. И что это скоро обнаружит себя отсутствием больших идей миропонимания.
И вот я вылез из такси и пешком, зажав в кулаке нейлоновый берет «болонья», приближался к Благуше.
И в мозгу у меня колотились забытые названия – Семеновская застава, Щербаковка, Мейеровский проезд, Покровская община, Введенский народный дом…
Я шел через Покровский мост, но не тот маленький каменный мост, через который проходили трамваи – третий, четырнадцатый и еще какие-то, а через холодный мост для машин и троллейбусов.
Мост мне показался холодным потому, что позади меня шло семейство – отец, мать и сын, и отец говорил со сдержанным гневом и глубокой горечью:
– До тех пор, пока отец не спустит с него штаны и не выходит его ремнем, до тех пор не будет толку.
– Он этого дожидается! – говорила мать. – Смотри, он же дожидается этого!
Сыну было лет пять, и лицо его не было полно ожидания того, что его выходят ремнем. Мать ошибалась.
«Вот еще детей у меня нет», – подумал я.
Это потому, что я представил себе, что я почувствую, если ихний сын возьмет меня за палец. Я прибавил шагу, чтобы не оглядываться на мальчика.
После многих лет затворничества я обнаружил, что на улицах хорошо.
Я шел с отчетливой мыслью, что я обязан найти нравственный идеал эпохи. Потому что теория невероятности, которой я придерживался, толкала меня на это безумное и потому реальное предприятие. И конечно, я мечтал найти его в первом встречном. «Не может быть, чтобы мне так не повезло, – думал я, – не может быть…»
– Хуг! – шепотом вскричал я. – Бледнолицые перешли через Ориноко.
Бесшумным индейским шагом я скользнул в прошлое.
Да, так вот.
Знаете ли вы благушинскую ночь? Нет, вы не знаете благушинской ночи. А почему вы ее не знаете? Потому, что от всей огромной Благуши, что простиралась от Семеновской заставы до Окружной дороги и Измайловского зверинца, осталась одна маленькая улочка под названием Благушинская, самая тихая в Москве. Это такая тихая улица, что когда среди бела дня раздается вопль «Машина-а!», то с тротуаров кидаются мамки, няньки, расхватывают детей, играющих на булыжной мостовой, и улица пустеет. Потом медленно тарахтит цистерна «МОЛОКО» – и снова на Благушинской улице «классы», ведерки для песочных пирогов и всякое такое.
Знаете ли вы, какие названия были на Благуше и в окрестностях?
Боже мой, какие были названия! Хапиловка, например. Это такая речка, которая состояла из чистой воды керосина. Или Божениновка. А Благуша? Одни говорят, что это имя основателя района. Помните, у Пугачева был сотрудник по имени Хлопуша? Все наши благушинские считали, что это просто опечатка.
А какие тексты, какие надписи были на Благуше! На Семеновском кладбище был мраморный гроб с кистями, и на нем надпись: «Купец 2-й гильдии Гудалов родился в 1861 году, умер в 1913 году от любящей жены». Умер от любящей жены! Искренне и хорошо. Или афиши… В тридцатом году, когда на Благушу проник джаз, на стене клуба фабрики «Шерсть-Сукно» висело объявление: «ДЖАЗ! ТАНЦЫ! СТРАСТНЫЕ ПЕСНИ!… СОЛО НА БАНДАЖЕ – ГОТЛИБ!» Да, когда-то на Благуше кипели страсти. Да и я сам был не такой. Ого-го – какой я был! Когда мне было десять лет, Зинка из великой семьи Дудаевых сказала, что у меня лошадиные глаза. Это был первый комплимент от женщины, и поэтому он врезался в память навечно. Как там у Диккенса насчет дилижансов: «Ту-ру-ру – звучит рожок, и мальчики и девочки не возвращаются назад».
Чтобы успокоиться, я вытащил блокнот и стал писать на ходу. Какая-то девушка толкнула меня под локоть и пробежала мимо.
– Тьфу, черт! – сказал я и нагнулся.
А моя первая встречная уже бежала далеко впереди. «Можно ли считать встречным того, кто толкнул со спины?» – думал я, глядя ей вслед.
Я шел теперешний, сорокалетний, по каким-то необыкновенно прошлым местам и опять становился мальчиком и опять все никак не мог им стать. На мне висела шкура сорокалетнего дядьки, и в перспективе брезжила проблема живота. Ребята! Ведь это же я, Алеша Аносов с Благуши и Большой Семеновской!
Теперь меня толкнули спереди.
– Гражданин, замечтаетесь!
Я поднял глаза – на меня смотрела какая-то замысловатая харя. Нет, я не буду искать в ней нравственный идеал эпохи.
Все было настолько странно и так похоже на сон, что я начал думать о себе в третьем лице:
…ОН СВЕРНУЛ В ПЕРЕУЛОК И ВОШЕЛ ВО ДВОР, ОКРУЖЕННЫЙ БОЛЬШИМИ ДОМАМИ. ОН, ПРИЩУРИВШИСЬ, ПОСМОТРЕЛ ТУДА, ГДЕ ОКОЛО МОКРЫХ ГАРАЖЕЙ ВИДНЕЛАСЬ СКАМЕЙКА… ОН ПОДОШЕЛ, УСЕЛСЯ. ВЫНУЛ БЛОКНОТ И КАРАНДАШ И СТАЛ ПИСАТЬ ЦИФРЫ…
Я услышал голоса и поднял голову. Мальчишки играли в мяч и с ними девушка в коротком пальто. Я пригляделся. Это была девушка, которая толкнула меня на улице.
Уголки рта у нее загибались вверх, и, кажется, были веснушки.
Она находилась в конфликте с мальчишками, и они злились на нее. Она была озорная и обыгрывала их в мяч, быстро отскакивая и пробегая отметки. Чувствовалось, что ей хочется играть, а играть не с кем. В ней была жизнь.
Мне захотелось нарисовать ее, и я стал набрасывать ее черты поверх схемы, но у меня плохо получалось. Я перевернул лист, и снова плохо получилось. Мне только удалось пометить карандашом выражение рта, но у меня все время получался тяжелый подбородок.
Они кончили играть, и мяч, который швырнули проигравшие мальчишки, прокатился близко около меня, и девушка пошла за мячом. Она подошла и, пройдя мимо, с вызовом посмотрела на меня и покосилась на блокнот. Но я прикрыл блокнот, и это ее задело.
Она прошла обратно и зацепила меня, презрительно дрогнув ноздрями. Видно было, что я взрослый и неинтересен ей, но чем-то задевал ее, и ей было любопытно. Длинные ноги продефилировали мимо и короткое пальто. Глаза у нее были горячие, и ноздри презрительно вздрагивали. Ей было смертельно любопытно, но обижало, что ее за человека не считают. Видно было, что она привыкла повелевать, а ее рисуют, как дерево.
Я перестал рисовать и спросил:
– На каком вы курсе?
– На пятом, – ответила она. Я сказал:
– Либо вы пойдете по одной дороге, либо по другой.
Она села на бугорок и подкидывала мяч в руках.
– По какой дороге? – спросила она.
– Либо вы будете задевать всех, и это войдет в привычку, и тогда вы вырастете большая и красивая, вы и сейчас красивая, и вам будут подчиняться, но счастья у вас не будет.
Она внимательно слушала. Потом заметила, что слушает внимательно, и это ее разозлило.
– Почему это? – спросила она с вызовом и потом добавила: – Все обучают…
– Привыкнете командовать и будете всех презирать. Все вам будут неинтересны, и вы пропустите свою любовь.
Она уже не подкидывала мяч, и ей было интересно, и она смотрела на меня серьезно, – я произнес магическое для ее возраста слово – любовь.
– А если вы будете доброй с людьми, то вам будет интересно с ними, и к вам будут тянуться.
Я подумал и сказал опять:
– С женщинами, которые командуют, всегда хитрят. Им не доверяют и боятся. А женщина, которая добрая, и с достоинством, и с жизнью в глазах… Перед такими – плащи в грязь!
Я вдруг понял, как это все выглядит в ее глазах. Для нее была неожиданна эта вспышка, и она говорила о чем-то несостоявшемся. В ее возрасте всегда веришь, что чужая тоска больше твоей, хочешь в это верить и хочешь помочь и быть нужным. И видимо, это взволновало ее, так как эта вспышка относилась все-таки к ней и к чему-то в ней заложенному, что увидел в ней этот дядька, который таращил на нее карие глаза.
– Плащи в грязь, – сказала она.
Она хотела улыбнуться презрительно, но улыбка вышла почти жалкой.
…А ЕГО КОЛЬНУЛА ТОСКА ПОТОМУ, ЧТО ОН ВСЕ ВРЕМЯ СМОТРЕЛ НА НЕЕ И НЕ ПОНИМАЛ, ЗАЧЕМ ОН ЭТО ГОВОРИТ, И ЧТО КТО-ТО С НЕЙ БУДЕТ СЧАСТЛИВ ПОТОМ. ОН ЗНАЛ. ЧТО БЫЛ ФАНТАЗЕРОМ, И ЭТО ВСЕГДА ЗАВОДИЛО ЕГО ДАЛЕКО И ПРИЧИНЯЛО ЕМУ МУЧЕНИЯ, И ПОНЯЛ, ЧТО НАДО КОНЧАТЬ…
Чтобы как-то защититься, я сказал почти грубо:
– Я вам дело говорю… Вам так никто не скажет… Потому что я пришел и ушел, и меня нет… А вы теперь станете об этом думать.
Я поднялся.
…ОН ВСЕ ЭТО ГОВОРИЛ ПОТОМУ, ЧТО ОНА ЕГО ВСЕ ВРЕМЯ ЗАДЕВАЛА, ОН ПОНИМАЛ, ЧТО БЕЗНАДЕЖНО ВЗРОСЛЫЙ ДЛЯ НЕЕ И ОНА ЕГО ПРЕЗИРАЛА ЗА ТО. ЧТО ОН ВЗРОСЛЫЙ И У НЕГО НИКОГДА НИЧЕГО НЕ МОЖЕТ БЫТЬ С НЕЙ, И ЕМУ ЗАХОТЕЛОСЬ ДОКАЗАТЬ ЭТОМУ МЛАДЕНЦУ, У КОТОРОГО ВСЕ ВПЕРЕДИ, ЧТО ВОЗРАСТ ТОЖЕ КОЕ-ЧЕГО СТОИТ…
– Мне надо за телефон платить, – сказала она напряженно.
Я СДЕЛАЛ ВИД, ЧТО НИЧЕГО НЕ ЗАМЕТИЛ, НО У НЕГО ТРЕВОЖНО ЕКНУЛО СЕРДЦЕ…
– Ладно, прощайте, – сказал я. – Мы с вами больше не увидимся.
– Я с вами пойду, – сказала она упрямо. – Мне за телефон платить.
– Ладно, – сказал я. – Пошли немного пройдемся.
ОНА ВСТАЛА. СТАНОВИЛОСЬ КАК-ТО СТРАННО И ОПАСНО ДЛЯ НЕГО.
Мы пошли по двору. Мяч она оставила на земле, и его подобрали мальчишки.
Когда мы проходили мимо дома, я остановился.
…У НЕГО ВСЕ ВРЕМЯ ЖИЛА МЫСЛЬ, ЧТО НЕВОЗМОЖНО БУДЕТ ЕЕ УВИДЕТЬ ОПЯТЬ-ВЕДЬ НЕ СВИДАНИЕ ЖЕ ЕЙ НАЗНАЧИТЬ, ЭТОМУ МЛАДЕНЦУ. И НАДО БЫЛО КОНЧАТЬ…
А теперь, когда мы стояли перед домом, я был ошеломлен. Это было неправдоподобно, но это факт – мы стояли перед моим собственным домом, перед домом, где я когда-то жил. Я стал смеяться. Что-то получалось совсем хорошее и необыкновенное. Я не узнал своего собственного дома. Хотя почему? Непонятно. Ведь я и шел к себе домой, в свой двор и сел на скамью в своем дворе. Только я вдруг не узнал своего двора и своего дома, когда говорил с ней о том, о сем и хвастался недорогой проницательностью. Забыл, что сижу перед своим домом.
Она смотрела на меня с недоумением.
Я сказал:
– А знаете ли вы, что я жил в этом доме? Она посмотрела на меня недоверчиво и радостно улыбнулась.
– А я в этом… – она указала на противоположный.
Она взрослела на моих глазах. Теперь это была женщина, дружелюбная, умная и все понимающая.
Мы смотрели друг на друга и смеялись.
…ОН ВИДЕЛ В НЕЙ ВЗРОСЛОЕ И БЫЛ СЧАСТЛИВ… ОНА ВИДЕЛА В НЕМ ДЕТСКОЕ И БЫЛА СЧАСТЛИВА.
Мы вышли со двора и пошли по улице. Мы все понимали друг в друге.
Я сказал:
– Я женат…
– Ну и что же, – сказала она с детским эгоизмом. – Вы женаты несчастливо.
Я покосился на нее.
…«ЭГОИЗМ», – ПОДУМАЛ ОН…
– Ишь вы… – сказал я.
– Иначе вы бы не стали так со мной говорить! – сказала она с возмущением.
…НЕТ, ЭТО БЫЛ НЕ ЭГОИЗМ. ПРОСТО ОНА ВСЕ ПОНИМАЛА…
– Со мной так еще никто не говорил, – сказала она. – Я всем говорила «отстань».
…ДА, НО ВЕДЬ НИКТО ЕЩЕ НЕ ЛЮБИЛ ЕЕ С ПЕРВОГО ВЗГЛЯДА…
– Я пошутил, – сказал я. – Я не женат.
– Я знаю, – сказала она. Мы остановились около почты.
– Платите за телефон, – сказал я.
Она кивнула, и мы вошли внутрь.
Я посмотрел, как она идет к окошкам, около которых стоят люди.
…И ПОНЯЛ, ЧТО БЕЗ НЕЕ ЖИТЬ НЕ МОЖЕТ…
Она подошла к очереди.
– Мне за телефон… разрешите, – сказала она людям.
– А вот, в очередь.
– Я очень тороплюсь, – сказала она.
– Девочка, в очередь.
…ДЕВОЧКА – НАЗВАЛИ ЕЕ… ОН СРАЗУ ПОБЛЕК. ОН ОПОМНИЛСЯ…
Я достал из кармана две копейки и пошел к автомату.
Девушка испуганно оглянулась из очереди и отыскала меня глазами.
– Да, я, – сказал я, плотно закрыв дверцу. – Ну, кто, кто? Алеша… Вика, старика на горизонте не видно?… Прекрасно… Тогда я сейчас вернусь… Ну что значит не разрешил!…
Привет.
Девушка выбежала из очереди. Я вылез из будки.
– Вы уходите? – спросила она.
– Да.
– Я хочу вас увидеть еще раз, – сказала она.
– Вот еще. Зачем? – сказал я.
Она кинулась к наклонному столу и ручкой написала на промокашке. Вернулась и протянула мне руку, как будто милостыню просила.
Я посмотрел на красную, детскую еще совсем руку и понял, что это она мне протянула руку помощи.
Я взял промокашку и сунул ее в карман. Я протянул ей руку, но она убрала свою.
– Нет. Не буду прощаться, – сказала она. – Позвоните, когда захотите. Даже можно ночью…
Я кивнул и вышел.
Она глядела мне вслед, когда я проходил мимо окон почты.
Нет, я, конечно, не позвоню. Нашли дурака! Что я, враг себе? Нет, я себе не враг.
Глава 2. НЕТ, РЫЖИК, НЕТ…
Я бы, конечно, не пошел на свидание, но этому предшествовали чрезвычайные события у нас в лаборатории.
Когда я вошел в лабораторию, Митина команда праздновала победу. На опущенном кульмане стоял коньяк, а в вытяжном шкафу – тарелка с дорогобужским сыром, запах которого все равно заполнял лабораторию.
– Надеюсь, вы не против? – спросил Митя.
– О нет, – сказал я. – Нисколько. Но стоит ли, пардон, гадить в лаборатории?
– Никто не гадит. Проще – хотите выпить? – спросил Митя.
– Только на нейтральной почве.
– Хорошо. Пошли в беседку.
Мы пошли в беседку.
Нашу фирму строили недавно. Это огромное здание с зарешеченными окнами нижнего этажа. Оно стоит на пустыре, заваленном строительным мусором. За пустырем – сарай для несекретного оборудования – бочки с цементом, рваные покрышки и сиплый кот, который хотя и не пьет, однако ест любые закуски. Скоро беседку сломают, но сейчас это место для лицейских пирушек и круговой чаши в нерабочее время. За беседкой – шоссе и огороды. Вдали Москва.
Все бы обошлось наверно, если бы Митя не взялся нас поучать. Нас, это Памфилия, меня и Анюту. Панфилову я позвонил по телефону, Анюта сбегала за боржомом. Анюта – мой самый большой друг. Ей восемнадцать лет, она работает у нас курьером и учится на учительницу в педагогическом техникуме.
– Давай, давай, – сказал я, выслушав Митины поучения. – Произнесем тронные речи.
Мне давно уже хотелось потолковать с Митей по существу.
– Долой школярство! – сказал Митя. – Я кончил.
В его устах это означало – долой фантастику. Ученый Митя считает фантастику ликбезом, то есть детским уровнем мышления.
Помнится, был спор насчет физиков и лириков – кто лучше? Формула неточная. Этот спор о нравственном идеале и о методе творчества.
И тогда Панфилов произнес тронную речь.
– Время беременно фантастическими открытиями, – сказал Панфилов. – Необычайно расцвела фантастика. А ведь фантастика – это лирика науки.
Панфилов сказал:
– Но лирика – это особый способ мышления. Он объемный в отличие от линейного логического. В лирике образ возбуждается от образа, и цельное представление возникает в мозгу, минуя промежуточные связи, минуя всякие «следовательно». А вдруг способ лирического мышления для творчества вообще органичней обычного метода умозаключений? А вдруг слабое развитие этого метода является следствием недостаточного понимания самого предмета науки? Вы уверены, Митя, что человечеству не предстоит качественный скачок в самом способе мышления? Ведь из истории науки известно, что многие открытия приходят внезапно. Давно известно, что открытия приходят на стыке двух наук. Но не возникает ли у вас мысль об открытиях на стыке науки и искусства? Ведь тогда фантазия, романтика – это модель такого мышления, а искусство в целом, вызывая душевные встряски, есть способ пробуждения такого рода мышления.
– Мышление – это мышление, – сказал Митя. – Вот Аносов, ведь он же не физик. Вы не физик, Алексей Николаевич. Я говорю жестокую правду. Характера у вас нет. Вы бы могли быть кем угодно. Даже кинооператором.
– Думайте, что говорите, – сказал я. – Эй, вы…
– Перестань. Он прав, – сказал Памфилий. – Он бы мог быть кем угодно. Ну и что плохого?
Когда я вошел в лабораторию, Митина команда праздновала победу. На опущенном кульмане стоял коньяк, а в вытяжном шкафу – тарелка с дорогобужским сыром, запах которого все равно заполнял лабораторию.
– Надеюсь, вы не против? – спросил Митя.
– О нет, – сказал я. – Нисколько. Но стоит ли, пардон, гадить в лаборатории?
– Никто не гадит. Проще – хотите выпить? – спросил Митя.
– Только на нейтральной почве.
– Хорошо. Пошли в беседку.
Мы пошли в беседку.
Нашу фирму строили недавно. Это огромное здание с зарешеченными окнами нижнего этажа. Оно стоит на пустыре, заваленном строительным мусором. За пустырем – сарай для несекретного оборудования – бочки с цементом, рваные покрышки и сиплый кот, который хотя и не пьет, однако ест любые закуски. Скоро беседку сломают, но сейчас это место для лицейских пирушек и круговой чаши в нерабочее время. За беседкой – шоссе и огороды. Вдали Москва.
Все бы обошлось наверно, если бы Митя не взялся нас поучать. Нас, это Памфилия, меня и Анюту. Панфилову я позвонил по телефону, Анюта сбегала за боржомом. Анюта – мой самый большой друг. Ей восемнадцать лет, она работает у нас курьером и учится на учительницу в педагогическом техникуме.
– Давай, давай, – сказал я, выслушав Митины поучения. – Произнесем тронные речи.
Мне давно уже хотелось потолковать с Митей по существу.
– Долой школярство! – сказал Митя. – Я кончил.
В его устах это означало – долой фантастику. Ученый Митя считает фантастику ликбезом, то есть детским уровнем мышления.
Помнится, был спор насчет физиков и лириков – кто лучше? Формула неточная. Этот спор о нравственном идеале и о методе творчества.
И тогда Панфилов произнес тронную речь.
– Время беременно фантастическими открытиями, – сказал Панфилов. – Необычайно расцвела фантастика. А ведь фантастика – это лирика науки.
Панфилов сказал:
– Но лирика – это особый способ мышления. Он объемный в отличие от линейного логического. В лирике образ возбуждается от образа, и цельное представление возникает в мозгу, минуя промежуточные связи, минуя всякие «следовательно». А вдруг способ лирического мышления для творчества вообще органичней обычного метода умозаключений? А вдруг слабое развитие этого метода является следствием недостаточного понимания самого предмета науки? Вы уверены, Митя, что человечеству не предстоит качественный скачок в самом способе мышления? Ведь из истории науки известно, что многие открытия приходят внезапно. Давно известно, что открытия приходят на стыке двух наук. Но не возникает ли у вас мысль об открытиях на стыке науки и искусства? Ведь тогда фантазия, романтика – это модель такого мышления, а искусство в целом, вызывая душевные встряски, есть способ пробуждения такого рода мышления.
– Мышление – это мышление, – сказал Митя. – Вот Аносов, ведь он же не физик. Вы не физик, Алексей Николаевич. Я говорю жестокую правду. Характера у вас нет. Вы бы могли быть кем угодно. Даже кинооператором.
– Думайте, что говорите, – сказал я. – Эй, вы…
– Перестань. Он прав, – сказал Памфилий. – Он бы мог быть кем угодно. Ну и что плохого?