Леонид Андреев
Океан

   Действие происходит в 1782 году.

Картина 1

    На океан ложатся мглистые февральские сумерки. Недавно был снег, но растаял, и теплый воздух тяжел и влажен; в глубину материка неслышными толчками гонит его морской юго-западный ветер и на смену приносит свой – душисто-острое сочетание морской соли, безграничной дали, ничем не нарушаемого, свободного и таинственного простора. В той стороне, где должно садиться солнце, происходит бесшумное разрушение неведомого города, неведомой страны: в огне и дыме рушатся здания, пышные дворцы с башнями; целые горы расседаются бесшумно и клонятся медленно, падают долго. Но ни крика, ни стона, ни грохота падения не доносится на землю – чудовищная игра теней совершается бесшумно; и безгласно приемлет ее, отражая слабо, к чему-то готовый, чего-то ждущий великий простор океана.
    Тишина и в рыбацком поселке. Рыбаки ушли на ловлю, дети спят и только беспокойные женщины, собравшись у домов, разговаривают тихо, медлят отойти ко сну, за которым всегда стоит неизвестность. Свет моря и неба позади домов, и дома и темные крыши их черны и остры, и нет перспективы: и дальние и близкие стоят рядом, как бы входят один в другой, обнимаются крышами и стонами, жмутся друг к другу, охваченные тем же беспокойством вечной неизвестности. Тут же и маленькая церковь, боковая стена ее, сложенная грубо из гранитных необтесанных камней, с глубоким затаившимся окном.
    Осторожный звук женских голосов, смягченных беспокойством и наступающей ночью.
   – Сегодня можно спать спокойно. Море тихо, и прибой бьет как часы на колокольне у старого Дана.
   – Они придут с утренним приливом. Муж сказал, что они придут с утренним приливом.
   – А может быть с вечерним: лучше думать так, чтобы не ждать напрасно.
   – Но печь надо топить.
   – Когда мужчин нет в доме, то не хочется зажигать и огня. Я никогда не зажигаю огня, даже когда не сплю, мне кажется, что огонь приносит бурю. Лучше притаиться и молчать.
   – И слушать ветер? Нет, это страшно.
   – А я люблю огонь. Я и спать хотела бы при огне, но муж не позволяет.
   – Почему не идет старый Дан? Уже пора вызванивать часы.
   – Сегодня Дан будет играть в церкви: он не терпит тишины, как сегодня. Когда море ревет, Дан прячется и молчит – он боится моря. Но стоит волнам умолкнуть, Дан тихонько выползает и садится за свой орган.
    Женщины тихо смеются.
   – Он упрекает море.
   – Жалуется на него Богу. Он очень хорошо жалуется: хочется плакать, когда он рассказывает Богу о погибших в море. Мариетт, ты видела сегодня Дана? Отчего ты молчишь, Мариетт?
    Мариетт, приемная дочь аббата, в доме которого живет и старый Дан, органист. Задумавшись глубоко, Мариетт не слышит вопроса.
   – Мариетт, ты слышишь? Анна спрашивает тебя, видела ты сегодня Дана?
   – Да, кажется. Не помню. Он в своей комнате. Он не любит уходит из комнаты, когда отец уезжает на рыбную ловлю.
   – Дан любит городских священников. Он никак не может привыкнуть к тому, что священник ловит рыбу, как простой рыбак и уходит в море с нашими мужьями.
   – Он просто боится моря.
   – Как хотите, но, по моему мнению, у нас – самый лучший в мире священник.
   – Это правда. Я его боюсь, но люблю, как отца.
   – Прости меня Бог, но я гордилась бы и радовалась постоянно, если бы была его приемной дочерью. Слышишь, Мариетт?
    Женщины тихо и ласково смеются.
   – Ты слышишь, Мариетт?
    Мариетт отвечает:
   – Слышу. Но разве вам не надоело смеяться все над одним и тем же? Да, я его родная дочь – неужели это так смешно, что вы будете смеяться всю жизнь!
    Женщины смущенно оправдываются.
   – Но он сам смеется над этим.
   – Аббат любит пошутить. Он так смешно говорит: моя приемная дочь, а потом бьет кулаком и кричит: родная, а не приемная. Пусть хоть лопнет папа от злости; а она моя родная дочь.
    Мариетт. Я никогда не знала моей матери, но ей было бы неприятен этот смех. Я чувствую это.
    Женщины замолкают. Равномерно и глухо с правильностью большого маятника, ударяющего о берега, бухает прибой. Все еще падает на небе неведомый город, объятый огнем и дымом, и все не может упасть; и ожидает море. Мариетт поднимает опущенную голову.
   – Ты что хочешь сказать, Мариетт?
   – А тот не проходил? – спрашивает Мариетт тихо.
    Женщина пугливо говорит.
   – Тише! Зачем вы говорите о нем, я его боюсь.
   – Нет, не проходил.
   – Прошел. Я видела из окна, как он проходил.
   – Ты ошиблась, это был кто-нибудь другой.
   – Кому здесь быть другому? И разве можно ошибиться, если хоть раз увидишь, как он шагает. Других таких шагов нет ни у кого.
   – Так ходят морские офицеры, англичане.
   – Нет, разве я не видала в городе морских офицеров? Они ступают твердо, но открыто, им может поверить и девушка.
   – Ой, смотри!
    Боязливый и осторожный смех.
   – Нет, не смейтесь. Он идет и не смотрит под ноги, он ставит ногу так, будто сама земля должна бережно принять ее и поставить. А если камень? – у нас много камней.
   – При ветре он не сгибается и не прячет головы.
   – Ну, да. Ну, да. Он не прячет головы.
   – Правда ли, что он красив? Кто видел его близко?
    Мариетт. Я.
   – Нет, нет, не говорите о нем, я всю ночь не усну. С тех пор, как они поселились на горе, в проклятом замке, я не знаю покоя, я умираю от страха. Да и вы также, сознайтесь.
   – Ну, не все.
   – Зачем они пришли сюда? Их двое – что им делать в нашей бедной стране, где только камни да море?
   – Они пьют джин. Матрос каждое утро приходит за джином.
   – Это просто пьяницы, которые не хотят, чтобы им мешали пить. Когда матрос проходит по улице, за ним остается такой запах, как будто пронесли открытую бутылку с ромом.
   – Но разве это дело – пить джин? Я их боюсь. Где тот корабль, который привез их? Они явились с моря.
    Мариетт. Я видела корабль.
    Женщины изумленно расспрашивают ее.
   – Ты? Отчего же ты ничего не говорила нам? Расскажи, что ты знаешь.
    Мариетт молчит. Вдруг одна из женщин испуганно вскрикивает:
   – Ай, смотрите! У них зажегся огонь. В замке огонь!
    Налево, в полумиле от поселка, вспыхнул слабый огонь, красный уголек в синеве сумерек и дали. Там на высокой скале обрывающейся к морю, стоит древний замок, жуткое наследие седой и таинственной старины. Давно разрушенный, давно мертвый, он сливается со скалою, продолжает и обманчиво заканчивает ее зубчато-ломанной линией своих бойниц, провалившихся крыш, полуосыпавшихся башен. Сейчас и скалы, и замок одеты дымчатой пеленой сумерек и дали, воздушны, лишены тяжести и почти также призрачны, как те чудовищные громады зданий, что громоздятся и распадаются бесшумно в высоком небе. Но те падают, а этот стоит, и в сплошной синеве его закраснелся живой огонь – на него так же странно и жутко смотреть, как если бы в облаках зажгла огонь человеческая рука.
    Повернув головы, испуганно смотрят женщины.
   – Вы видите? – говорит одна. – Это еще хуже, чем огонь на кладбище. Кому нужен свет среди гробов?
    Мариетт. Становится холодно к ночи, и матрос бросил сучьев в камин, вот и все. По крайней мере, я так думаю.
   – А я так думаю, что аббат давно должен был пойти туда с кропилом.
   – Или с жандармами! Если это не сам дьявол, то наверно один из помощников его.
   – Нельзя спокойно жить с таким соседством.
   – Страшно за детей.
   – А за душу?
    Две пожилые женщины поднимаются молча и уходят. Встает и третья, старуха:
   – Нужно спросить у аббата: не грех ли еще и смотреть на такой огонь?
    Уходит. Все больше дыму в небе, и все меньше огня, и уже близок к своему темному концу неведомый город; сильнее и крепче пахнет море.
    С земли идет ночь.
    Повернув головы, женщины смотрят вслед ушедшей; и снова поворачиваются к огню.
    Мариетт, заступаясь за кого-то, говорит тихо:
   – В огне не может быть плохого. Огонь в свечах, что перед Господом.
   – Огонь и в аду перед Сатаной, – сердито шамкает вторая старуха и уходит.
    Теперь осталось четверо и все молодые, все девушки.
   – Я боюсь, – говорит одна, прижимаясь к подруге.
    Кончается на небе бесшумный и холодный пожар, разрушен город, разрушена неведомая страна. Уже нет ни стен, ни падающих башен, – груда синевато-бледных исполинских тел безмолвно падает в бездну океана и ночи. Трепетными очами взглянула на землю молоденькая звёздочка; возле замка захотелось ей появиться из облаков и от невинного соседства темнее стал тяжелый замок, краснее и сумрачнее огонь в его окне.
   – Прощай, Мариетт, – прощается девушка, та, что сидела одна и уходит.
   – Пойдем и мы, становится холодно, – говорят те две и встают. – Прощай, Мариетт.
   – Прощайте.
   – Отчего ты одна, Мариетт? Отчего днем и ночью и в будни, и в веселый праздник ты одна, Мариетт? Ты любишь думать о своем женихе?
   – Да, люблю. Люблю думать о Филиппе.
    Девушка смеется.
   – А видеть его не хочешь? Когда он уходит в море, ты часами смотришь на море; возвращается он – и тебя нет. Куда ты прячешься?
   – Я люблю думать о Филиппе.
   – Как слепой бродит он среди домов и все зовет: Мариетт! Мариетт! Вы не видали Мариетт?
    Уходят, смеясь и повторяя:
   – Прощай, Мариетт… Вы не видали Мариетт?.. Мариетт…
    Девушка одна. Смотрит на огонь в замке. Прислушивается к тихим и нерешительным шагам.
    Из-за церкви справа выходит старый Дан, невысокий, сухой, кашляющий старик с бритым лицом. От нерешительности ли или оттого, что слаб глазами, идет он неуверенно, к земле прикасается осторожно и с некоторым страхом.
   – Ого! Ого!
   – Это ты, Дан?
   – Я.
   – Море тихо, Дан. Ты будешь сегодня играть?
   – Ого! Семь раз я ударю в колокол. Семь раз я ударю и отошлю Богу семь Его святых часов.
    Берет веревку от колокола и отбивает часы – семь звонких и долгих ударов. Ветер играет с ними: роняет на землю, но, не дав коснуться, подхватывает нежно, покачивает тихо и с легким присвистом уносит в глубину темнеющей земли.
   – Ох, нет! – бормочет Дан. – Плохие часы, они падают на землю. Это не его Святые часы и Он отдает их назад. Ой, идет буря! Господи, сжалься над погибающими в море.
    Бормочет, кашляет.
   – Дан, сегодня я опять видела корабль. Ты слышишь, Дан?
   – Много кораблей уходит в море.
   – Но этот на черных парусах. Он опять шел на солнце.
   – Много кораблей уходит в море. Послушай, Мариетт: был один умный царь – ой, какой умный! – и он приказал высечь море цепями. Ого!
   – Я знаю, Дан. Ты говорил.
   – Ого, цепями! Но он не догадался окрестить океан – зачем он не догадался, Мариетт? Ах, зачем он не догадался. Теперь нет таких царей.
   – Что же тогда было бы, Дан?
   – Ого!
    Шепчет тихо:
   – Уже окрещены все реки и ручьи и даже многих стоячих болот коснулся крест Господень, и только он остался – скверная соленая, глубокая лужа.
   – Зачем ты его бранишь, он не любит этого, – упрекает Мариетт.
   – Ого! Пусть не любит, я его не боюсь. Он думает, что он тоже орган и музыка Богу, это он – скверная, свистящая бешеная лужа! Соленый плевок Сатаны. Тьфу! Тьфу! Тьфу!
    Идет к входным дверям церкви, сердито крякая, грозясь и словно торжествуя какую-то победу:
   – Ого! Ого!
   – Дан!
   – Иди домой.
   – Дан! Отчего ты не зажигаешь огня, когда играешь? Дан, я не люблю моего жениха. Ты слышишь, Дан?
    Дан неохотно поворачивает голову.
   – Я уже давно слышу это, Мариетт. Скажи отцу.
   – Где моя мать, Дан?
   – Ого! Опять ты бесишься, Мариетт? Ты слишком много смотришь на море – да. Вот я скажу, скажу отцу, да.
    Скрывается в церкви, откуда вскоре доносятся звуки органа; слабые в первых протяжных, тяжело задумчивых аккордах, они быстро крепнут. И страстной тоскою своих человеческих напевов уже борются они с глухой и сумрачной тоской неутомимого прибоя. Как чайки в бурю рыскают звуки между высоких валов и выше подняться не могут на крыльях отягченных; держит их вечный и грозный океан в плену своих диких и извечных чар. Но поднялись они – и уже глуше шумит опустившийся океан; еще выше – и уже бессильно колышется внизу тяжелая, почти безгласная громада; звучат иные голоса в просторе светозарных далей. Одна тоска у дня, другая тоска у ночи – и вечным рабом вдруг кажется гордый, вечно мятущийся, черный океан.
    Прижавшись щекою к холодному камню стены, слушает одинокая Мариетт и примиряется с чем – то, тоскуя все тише. Но вот звучат по дороге твердые и упорные шаги, скрежещет мелкий камень под крепкою стопою – и из-за церкви выходит он. Идет он медленно и строго, как те, кто не даром шатается по земле и знает оба ее конца: шляпу держит в руках, думает о чем-то, глядя перед собою. На широких плечах круглая, крепкая голова, с короткими волосами; темный профиль суров и повелительно-надменен; – и хотя одет человек в полувоенную одежду, но не подчиняет тело дисциплине одежды, а владеет ею как свободный. Складки ложатся покорно, не смеют иначе – согнет их, где надо, спокойно-сильное тело.
    Приветствует его Мариетт:
   – Добрый вечер.
    Он, уже отошедший далеко, останавливается и медленно поворачивает голову. Выжидательно молчит, точно жалея расстаться с безмолвием.
   – Это мне сказано: добрый вечер? – спрашивает наконец.
   – Да, это вам. Добрый вечер.
    Он молча смотрит.
   – Ну, добрый вечер. Меня первый раз приветствуют в этой стране, и я удивился, услыхав твой голос. Подойди ближе. Отчего ты не спишь, когда все спят? Ты кто?
   – Я дочь здешнего аббата.
    Он засмеялся:
   – Разве у попов бывают дети? Или в вашей стране особенные попы?
   – Да, особенные.
   – Теперь я вспоминаю: Хорре что-то рассказывал мне про здешнего попа.
   – Кто этот Хорре?
   – Мой матрос. Ну, тот, что покупает у вас джин…
    Он снова несколько неожиданно засмеялся и продолжал:
   – Да, он рассказывал что-то. Это твой отец проклял папу и назвал свою церковь свободной?
   – Да.
   – И сам сочиняет молитвы? И сам с рыбаками ходит в море? И своими руками наказывает тех, кто его не слушается?
   – Да. Я его дочь. Меня зовут Мариетт. А как зовут вас?
   – У меня много имен. Какое же тебе назвать?
   – То, которым вас крестили.
   – А почему ты думаешь, что меня крестили?
   – Тогда то, которым называла вас мать.
   – А почему ты думаешь, что у меня была мать? Я не знаю своей матери.
    Мариетт говорит тихо:
   – Я также не знаю своей матери.
    Оба молчат и дружелюбно рассматривают друг друга.
   – Так вот как! – говорит он. – Ты тоже не знаешь матери. Ну, что же! зови меня тогда Хаггарт.
   – Хаггарт?
   – Да. Тебе нравится имя? Я его сам придумал: Хаггарт. Жаль, что тебя уже назвали, я бы придумал тебе хорошенькое имя.
    Вдруг он хмурится:
   – Скажи, Мариетт, отчего ваша страна так печальна? Я хожу по вашим тропинкам и только камешки скрежещут под ногою. А по сторонам стоят большие камни.
   – Это по дороге к замку, у нас туда никто не ходит. Правда, что эти камни останавливают прохожих вопросом: кто идет?
   – Нет, они немые. Отчего твоя страна так печальна? Уже неделя, как я не вижу своей тени – это невозможно! – я не вижу своей тени.
   – Нет, наша страна очень весела и радостна. Сейчас еще зима, а вот придет весна и с нею вернется солнце. Ты его увидишь, Хаггарт.
    Он говорит с пренебрежением:
   – И вы сидите и ждете спокойно пока оно придет? Хорошие же вы люди. Ах, если бы у меня был корабль!
   – Что же тогда?
    Он хмуро смотрит и недоверчиво качает головой.
   – Ты слишком любопытна, девочка. Тебя кто-нибудь подослал?
   – Нет. Зачем же вам нужен корабль?
    Хаггарт добродушно и насмешливо смеется:
   – Она спрашивает, зачем человеку корабль? Хорошие же вы люди: не знают, зачем человеку корабль, – и вдруг говорит серьезно: если бы у меня был корабль, я погнался бы за солнцем. И сколько бы не ставило оно своих золотых парусов, я нагнал бы его на моих черных. И заставил бы нарисовать на палубе мою тень. И стал бы на нее ногою – вот так!
    Твердо пристукнул он ногою. Мариетт осторожно спрашивает:
   – Вы сказали – на черных парусах?
   – Это я так сказал. Зачем ты все спрашиваешь? У меня нет корабля, ты знаешь. Прощай.
    Надевает шляпу, но не уходит. Мариетт молчит, и он говорит совсем сердито:
   – Тебе, может быть, нравится и это, что играет ваш старый Дан, старый глупец?
   – Вы знаете, как его зовут?
   – Мне Хорре сказал. А мне не нравится, нет, нет. Приведи сюда хорошую честную собаку, или зверя и он завоет. Ты скажешь, он не знает музыки – нет, он знает, но он не выносит лжи. Вот музыка, слушай!
    Берет Мариетт за руку и грубо поворачивает ее лицом к океану.
   – Слышишь? Вот музыка. Твой Дан обворовал море и ветер – нет, он хуже чем вор – он обманщик! Его нужно бы повесить на рее, твоего Дана! Прощай.
    Идет, но, сделав два шага, оборачивается.
   – Прощай, я тебе сказал. Иди домой. Пусть этот дурак играет один. Ну – иди.
    Мариетт молчит, не двигаясь. Хаггарт смеется:
   – Ты не боишься ли, что я забыл твое имя? Нет, я запомнил, тебя зовут Мариетт. Иди, Мариетт.
    Она говорит тихо:
   – Я видела ваш корабль.
    Хаггарт быстро подходит и наклоняется к ней; лицо его страшно.
   – Это неправда. Когда?
   – Вчера вечером.
   – Это неправда! Куда он шел?
   – На солнце.
   – Вчера вечером я был пьян и спал. Но это неправда. Я ни разу не видел – ты испытываешь меня. Смотри!
   – Мне сказать вам, если я еще раз увижу?
   – Как же ты можешь сказать?
   – Я приду к вам на гору.
    Хаггарт внимательно смотрит на нее.
   – Если только ты не лжешь. Какие люди в вашей стране, лживые или нет? В тех странах, какие я знаю, все люди лживые. Другие видели корабль?
   – Не знаю. Я одна была на берегу. Теперь я вижу, что это не ваш корабль: вы ему не рады.
    Хаггарт молчит, точно забыв о ее присутствии.
   – У вас красивое платье. Вы молчите? Я к вам приду.
    Хаггарт молчит. Суров и дико сумрачен темный профиль: и глухим молчанием, безмолвием долгих часов, быть может, дней, быть может, всей жизни исполнено каждое движение его сильного тела, каждая складка одежды.
   – Ваш матрос не убьет меня?
   – Вы молчите?
   – У меня есть жених, его зовут Филипп, но я его не люблю.
   – Вы теперь как тот камень, который стоит по дороге к замку.
    Хаггарт молча поворачивается и идет.
   – Я тоже помню как вас зовут. Вас зовут Хаггарт.
    Он уходит.
   – Хаггарт! – зовет Мариетт, но уже скрылся он за домами и только скрежет рассыпающихся камешков замирает в туманном воздухе. Снова играет отдыхавший Дан; рассказывает Богу о погибших в море.
    Крепнет ночь. Уже не видно ни скалы, ни замка и только огонь в окне краснеет ярче.
    Об иных жизнях повествует глухо бухающий, неустанный прибой.

Картина 2

    Сильный ветер надувает обрывок паруса, которым завешено большое разверстое окно. Парус мал, не закрывает всего окна, и в зияющее отверстие дышит ненастьем темная ночь. Дождя нет, но теплый ветер, насыщенный морем, тяжел и влажен.
    Тут, в башне, живут Хаггарт и матрос его Хорре. Оба они спят тяжелым хмельным сном; на столе и в углах пустые бутылки, остатки еды; единственный табурет опрокинут и лежит на боку. Перед вечером матрос вставал, зажег большую плошку, и еще что-то хотел сделать, но свежий хмель одолел его и он снова уснул на своей жиденькой подстилке из соломы и морских трав. Колеблемый ветром, свет плошки желтыми тревожными пятнами мечется по неровным исщербленным стенам и пропадает в черном отверстии двери, ведущей в другие помещения замка.
    Хаггарт лежит на спине, и по его круглому и сильному лбу бегают бесшумно те же тревожные желтые блики, подбираются к сомкнутым глазам, к прямому, резко очерченному носу – и, заметавшись, убегают на стену. Дыхание спящего глубоко и неровно; минутами поднимется тяжелая, словно чужая, рука, сделает несколько неясных, незаконченных движений и бессильно упадет на грудь.
    Под окном грохочет и ревет бурун, разбиваясь о скалы – уже вторые сутки на океане буря. Дряхлая башня вздрагивает от неистовых ударов волн и отвечает буре шорохом осыпающейся штукатурки, постукиванием мелких обрывающихся камешков, шепотом и вздохами заблудившегося в переходах ветра. Шепчет и бормочет, как старуха.
    Матросу становится холодно на каменном полу, по которому ветер разливается, как вода; он ворочается, поджимает под себя ноги, втягивает голову в плечи, ищет рукой воображаемую одежду, но все не может проснуться, – тяжел и силен двухдневный хмель. Но вот взвизгнул ветер сильные, что-то ухнуло – быть может, завалилась в море часть разрушенной стены, отчаянные заметались тревожные желтые пятна на кривой стене, – и Хорре проснулся.
    Сел на подстилке, оглядывается, но ничего не понимает.
    Ветер свистит, как разбойник, сзывающий других разбойников, и всю ночь заселяет тревожными призраками. Кажется, что море полно погибающих кораблей, людей, которые утопают, и отчаянно борются со смертью. Слышны голоса. Где-то тут близко кричат, бранятся, хохочут и поют, как сумасшедшие, разговаривают деловито и быстро – вот-вот увидишь искаженное ужасом или смехом незнакомое человеческое лицо или судорожно скрюченные пальцы. Но хорошо пахнет морем и это, вместе с холодом, приводит Хорре в себя.
   – Нони! – зовет он хрипло, но Хаггарт не слышит; и, подумав, зовет снова.
   – Капитан! Нони! Вставай!
    Но не отвечает Хаггарт, и матрос бормочет:
   – Нони пьян и спит. Ну, и пусть спит. Ух, какая холодная ночь, в ней нет тепла даже настолько, чтобы согреть нос. Мне холодно! Мне холодно и скучно, Нони, я не могу так пить, хотя я пьяница и это всем известно. Но одно дело пить, другое дело утопать в джине, это совсем другое дело, Нони: становишься утопленником, просто мертвецом. Мне стыдно за тебя, Нони. Вот я выпью сейчас и…
    Встает, шатаясь, находит непочатую бутылку и пьет.
   – Хороший ветер. Они называют это бурей – ты слышишь, Нони? Они называют это бурей. А как же они назовут бурю?
    Снова пьет.
   – Хороший ветер!
    Подходит к окну и, отстранив край паруса, смотрит.
   – Ни одного огня ни в море, ни в поселке: спрятались и спят, ждут, пока пройдет буря. Брр, холодно. А я бы их всех выгнал в море, это подло ходить в море только в тихую погоду. Это значит надувать море. Я морской разбойник, это правда, меня зовут Хорре и меня давно нужно повесить на рее, и это правда, но я никогда не позволю себе такой мерзости: надувать море. Зачем ты привел меня в эту дыру, Нони?
    Собирает хворост и бросает в камин.
   – Я тебя люблю, Нони. Вот я зажгу огонь, чтобы согреть твои ноги, я ведь был твоей нянькой, Нони – но ты с ума сошел, это правда. Я умный человек, но я ничего не понимаю в твоих поступках. Зачем ты бросил корабль? Тебя повесят, Нони, тебя повесят, и я буду болтаться рядом с тобою. Ты с ума сошел, это правда!
    Разжигает огонь, потом приготовляет еду и питье.
   – Ты что скажешь, когда проснешься? «Огонь». А я отвечу: «есть». Потом ты скажешь: «пить». А я отвечу: «есть». А потом ты опять напьешься и я напьюсь с тобою, и ты будешь городить чепуху – до каких же пор будет это продолжаться? Два месяца мы так живем, а может быть два года, двадцать лет – я утопаю в джине, я ничего не понимаю в твоих поступках, Нони.
    Пьет.
   – Или я сошел с ума от джина, или поблизости погибает корабль. Как они кричат!
    Смотрит в окно.
   – Нет, пусто. Это ветер скучает и играет сам с собою. Он много видел крушений и теперь сочиняет: сам кричит, сам бранится и плачет, и сам же хохочет, плут! Но если ты думаешь, что эти лохмотья, которыми я завесил окно, парус, а эта развалина трехмачтовый бриг – то ты дурак! Мы никуда не идем! Мы стоим на мертвом якоре, слышишь?
    Осторожно расталкивает спящего.
   – Вставай, Нони. Мне скучно. Если пить, так вместе – мне скучно, Нони!
    Хаггарт просыпается, потягивается и говорит, еще не открывая глаза.
   – Огонь.
   – Есть.
   – Пить.
   – Есть! Хороший ветер, Нони. Я смотрел в окно и море плеснуло мне в глаза. Сейчас прилив и брызги летят до башни. Мне скучно, Нони, я хочу с тобой говорить. Не сердись!
   – Холодно.
   – Сейчас разгорится огонь. Я не понимаю твоих поступков. Ты не сердись, Нони, но я не понимаю твоих поступков! Я боюсь, что ты сошел с ума.
   – Ты уже пил?
   – Пил.
   – Дай сюда.
    Пьет прямо из горлышка, лежа и блуждая взорами по кривым, исщербленным стенам, теперь озаренным в каждом выступе и каждой трещине ярким огнем камина. Еще не совсем уверен, что проснулся, и что все это – не сон. При сильных порывах ветра пламя выбрасывает из камина, и тогда вся башня точно пляшет – тают и убегают в разверстую дверь последние тени.
   – Не сразу, Нони! Не сразу! – говорит матрос и осторожно отбирает бутылку.
    Хаггарт садится и обеими руками сжимает голову.
   – Болит. Что это за крик: разбился корабль?
   – Нет, Нони. Это ветер плутует.
   – Хорре!
   – Капитан.
   – Дай бутылку.
    Отпивает немного и ставит на стол. Потом ходит по комнате, расправляя плечи и грудь, и заглядывает в окно. Хорре смотрит через плечо и подсказывает:
   – Ни одного огня. Темно и пусто. Кому нужно было погибнуть, тот уже погиб, а осторожные трусы сидят на твердой земле.
    Хаггарт оборачивается и говорит, вытирая лицо.
   – Когда я бываю пьян, я слышу голоса и пение. С тобою не бывает этого, Хорре? Кто это поет сейчас?