Где-то в середине декабря вестовой разбудил полковника в неурочный час. Зимнее солнце еще не собиралось подниматься из-за горизонта, и Еланцев долго не мог понять, почему его будят в пять утра.
   – Владимир Леонидович, – зашептал старый служака на ухо командиру. – Алексей Кондратьевич прислал казака и просил вас без шума приехать к Воротам.
   «Что там стряслось? – озабоченно думал Еланцев, одеваясь и застегивая портупею. – Неужели красные раскрыли наше местонахождение? Как некстати…»
   Сопровождаемый своим «Санчо Пансой», полковник пересек не собирающийся еще пробуждаться поселок и направился к «дефиле», местность возле которого, после выпавшего все-таки хоть и с большим опозданием снега, выглядела, как и задумывалось, совершенно девственной. Если не считать узенькой тропки, вьющейся вокруг озера.
   Есаул Коренных встретил командира перед Воротами, загадочно улыбаясь, и у Еланцева при его виде отлегло от сердца: все-таки, будь угроза реальной, есаул вряд ли выглядел бы таким спокойным.
   – В чем дело, Алексей Кондратьевич? – спросил он после традиционного приветствия.
   – Нашествие, Владимир Леонидович, – улыбнулся казак.
   – Как?.. Что за нашествие?
   – Пойдемте, поглядите сами, – указал есаул на зев «дефиле», едва различимый среди заснеженных скал.
   Миновав узкий проход, дно которого давно было расчищено от камней и выровнено, а также прочную дверь, теперь разделяющую расселину на две половины, офицеры вышли к площадке перед входом, где теперь были установлены оба пулемета, обложенные мешками с песком, а вдоль стен тянулись полки с запасными лентами и ручными гранатами. Боеприпасов хватило бы, чтобы удержать здесь целый полк нападающих. Карабкаться под пулеметным огнем на скалы – не шутка. И без артиллерии взять неприступную твердыню вряд ли удалось бы.
   – Взгляните, – протянул есаул полковнику полевой бинокль. – Да нет, не туда, а вниз.
   Еланцев навел на резкость и охнул: внизу, на опушке леса, был разбит целый лагерь, наподобие цыганского табора. Пара десятков телег, распряженные лошади, коровы, несколько десятков овец, козы… Между разожженными прямо в снегу кострами бегали ребятишки, деловито сновали взрослые – мужчины и женщины, слышался разноголосый гвалт, стук топора, собачий лай, мычанье и блеянье.
   – Это что еще за ноев ковчег? – нахмурился Владимир Леонидович, опуская бинокль.
   – Не могу знать, – улыбнулся Коренных. – Но подозреваю, что сие безобразие – дело рук одного из наших знакомых.
   – Что еще за знакомый?
   – Ну и коротка же у вас память, Владимир Леонидович! Не помните?.. Кстати, похоже, вот он собственной персоной.
   Видимо, разглядев блеск линз бинокля (восходящее солнце било прямо в глаза наблюдателям), от «табора» отделилась одинокая фигурка и, задрав вверх обе руки, направилась к заметенной снегом тропке, ведущей к расселине. Не дойдя нескольких метров, фигурка рухнула на колени прямо в снег и заголосила, не опуская рук:
   – Господин полковник! Владимир Леонидович! Ваше высокоблагородие! Не стреляйте ради бога! Христом-Богом прошу – не стреляйте! Это я, Еремей Охлопков!
   – Черт возьми, вы правы, есаул! И что тут нужно этому Еремею? Да еще со столь многочисленной свитой. Киньте-ка ему веревку – пусть поднимется.
   – Правильно, – ухмыльнулся один из пулеметчиков в казачьем башлыке поверх меховой шапки. – А то отморозит себе чего в снегу-то…
   Вознесение блудного Еремея «на небеса» прошло без особенных осложнений, поскольку веса в мужичонке было едва ли четыре пуда. Едва освободившись от веревочной сбруи, Охлопков снова пал на колени, подполз к полковнику и принялся целовать полу его шинели.
   – Не оставь благостью, батюшка! Спаси нас и сохрани!..
   – Прекратите эту комедию, – брезгливо вырвал шинель из цепких рук полковник. – Встаньте на ноги и доложите связно, что там у вас стряслось. И без лирических отступлений, пожалуйста.
   Увы, без «лирических отступлений» не обошлось. Но если отбросить многочисленные жалобы на горькую судьбу и мольбы, всхлипы и попытки снова пасть на колени перед «благодетелями», картина вырисовывалась следующая.
   Пунктуально выполнив обещание, данное полковнику, и передав его посланцам все сведения, которые только мог добыть, золотоискатель вернулся в деревню, и та загуляла. Загуляла широко, по-русски, с гармонью и тройками под бубенцами…
   Перво-наперво счастливчик с многочисленными братьями, сватьями, кумовьями и прочей родней (а в родне у него была, почитай, вся деревня) на нескольких телегах нагрянул в Кирсановку, до которой было, по сибирским меркам, рукой подать – всего каких-то шестьдесят верст. Там корявинцы подчистую скупили все съестное и спиртное, которое прижимистые кирсановские куркули в это не слишком-то сытое время согласились продать. Платил счастливчик, разумеется, золотым песком. Слава богу, кто-то надоумил гуляку не брать с собой весь «сидор», а ограничиться всего двумя фунтами драгоценного металла, которые ушли без остатка на закамуфлированный под «монопольку» самогон, закуску и подарки многочисленным сестрам, теткам, снохам, кумам и остальной родне женского пола, а то сталось бы с него брякнуть на чей-нибудь прилавок все полтора пуда лишь из одного русского удальства.
   И грянул пир на весь мир.
   Деревня сосредоточенно напивалась целых пять дней, а на шестой, как водится у нас сплошь и рядом, пришло горькое похмелье.
   Нет, спиртного еще оставалось вдоволь и закуска не перевелась, танцоры еще не отбили ноги, а музыканты, правда, порвав пяток гармошек, все-таки оставались при инструментах. А уж что до частой гостьи в наших палестинах, госпожи Белой Горячки, так до нее было совсем далеко – пятидневный запой для нашего человека не более чем разминка. Дело было совсем в другом…
   Похмелье явилось к селянам в виде местного отряда ЧОН[5] во главе с бескомпромиссным борцом с контрреволюцией во всех ее многочисленных и разнообразных проявлениях товарищем Янисом Пуркиньшем.
   Нагрянув рано поутру, деловитые «чоновцы» под рев запертых в стойлах недоенных коровенок профессионально повязали непроспавшихся после вчерашнего (а также позавчерашнего и более раннего) корявцев… корявчан… словом, обитателей Корявой и принялись сортировать: кого под замок, в превращенный в импровизированную тюрьму пустующий склад давным-давно сгинувшего за границей лесопромышленника Тупеева, а кого – временно – под домашний арест по избам. В результате в «холодной» (в прямом смысле холодной, поскольку склад не отапливался принципиально) оказалось две трети мужского населения деревни, исключая мальцов до четырнадцати и стариков от семидесяти пяти лет.
   А потом начались повальные обыски.
   Бойцы товарища Пуркиньша взламывали полы в тех домах, где оные были, распарывали подушки и перины, протыкали штыками сено и соломенные крыши, перерывали навозные кучи и даже пытались раскапывать уже прихваченные морозом на полуметровую глубину огороды. За все годы Гражданской войны, когда деревня не раз переходила из рук в руки и красным, и белым, и разнообразным зеленым, сельчан не постигала подобная беда. Даже святые иконы и те не щадили безбожные ироды – расщепляли пополам в поисках скрытых тайников!
   Но когда ничего не найдя и отчаявшись выпытать у сидельцев «холодной», где «контра» прячет золото, пламенный латыш пообещал расстреливать по одному арестованному «контрреволюционеру» в час, чаша русского долготерпения оказалась переполненной.
   В ночь перед первым расстрелом (эта честь выпала, конечно же, невезучему Еремею Охлопкову) деревня взялась за топоры. И не только за топоры. Из тайников, до которых не смогли добраться ни царские жандармы, ни колчаковцы, ни красные, ни зеленые, были извлечены тщательно сберегаемые обрезы, «винтари», «берданки» и прочее оружие, среди которого изумленный эксперт, окажись он там невзначай, узнал бы даже кремневые фузеи петровских времен и совсем уж древние, фитильные еще, пищали. Эх, не знал урожденный рижанин русской поговорки: «Не буди лихо, пока оно тихо». Да и откуда ему, европейцу, пусть и не слишком западному, такое знать?
   – Вот и заперли, значит, аспидов в сельсовете, двери кольями подперли, а окна досками зашили, – завершил свою горестную исповедь Еремей. – Хотели вообще подпалить сгоряча, да батюшка наш, отец Иннокентий не дал греха смертного совершить. Той же ночью собрали все, что смогли, и ушли всей деревней сюда… А под утро буран начался, так все замело, что следов наших и с собаками не сыскать. Сами чуть не заплутали в круговерти-то. Так что ты не беспокойся, благодетель наш, – не найдут аспиды сюда дороги.
   Еремей замолчал и снова рухнул в ноги полковнику.
   – Один я виноват, батюшка! – снова заголосил он. – Мне и ответ держать! Хошь – стреляй меня, хошь – вешай, только не оставь людишек без помощи!
   Ответом ему был громовой хохот.
   – Ну насмешил ты меня, Еремей, – вытер слезящиеся глаза Владимир Леонидович. – За что же мне тебя расстреливать? За то, что вы заперли в избе наших врагов?.. А люди нам нужны. Только одно условие: обратной дороги не будет. Всякий, кто сюда войдет, тут и останется. Согласны твои односельчане на такое условие?
   – Согласны, батюшка!
   – Ох, и хитрован ты, Еремей! – погрозил пальцем полковник. – Снова, поди, собираешься золотишко мыть? Учти, нам искатели удачи не нужны, а нужны честные труженики – землепашцы, кузнецы, плотники…
   – Какая уж тут удача… – вздохнул мужик. – Поманила меня Жар-Птица и сгинула без следа…
   – Ну, это еще бабушка надвое сказала – сгинула она у тебя или нет. Алексей Кондратьевич, распорядитесь начать переброску этого… – полковник помялся, подбирая верное слово, – ополчения на нашу сторону.
   – Где размещать?
   – Сперва разместим в поселке, а потом выделим им место на выбор – пусть строятся. Я думаю…
   – Так что мне своим-то сказать? – вклинился Еремей в разговор офицеров, напряженно перебегая глазами с одного на другого.
   – Ты еще здесь? Алексей Кондратьич, отправьте его вниз, пусть готовит сельчан к переброске.
   – Ура-а-а! – завопил мужик, пулей выскочил наружу и, не дожидаясь, пока казаки распутают веревочную сбрую, прямо на собственной заднице, в облаке снежной пыли стремительно скатился по склону вниз.
   – Жаль, что у нас нет фотографического аппарата, – покачал головой полковник при виде этого самоубийственного трюка, убедившись, что сорвиголова не только не свернул себе шею, но бодро выкарабкался из сугроба и поспешил к встретившему его всеобщим ликованием «табору». – Многие европейские и американские газеты выложили бы кругленькую сумму за документальное свидетельство сего мирового рекорда.
   – Да, мы, русские, такие! – гордо подтвердил есаул, подкручивая ус…
* * *
   Полковник Еланцев был с головой погружен в работу, когда его оторвал от бумаг деликатный стук в дверь.
   – Да-да, – с досадой отложил он карандаш. – Войдите!
   Для досады имелись резонные основания, поскольку Владимир Леонидович был уверен, что это опять кто-то из интеллигентской братии – Модест Георгиевич с очередным открытием на ниве зоологии или ботаники, которые в последнее время сыпались, как из Рога Изобилия, его коллега Гаврилович или главная сестра милосердия Ольга Сергеевна Браиловская по какой-либо нужде своего дамского кружка. Последнего визита полковник боялся больше всего, поскольку у всех дам давно уже были амуры с офицерами и, рано или поздно, этим отношениям следовало придавать официальный статус. Как при этом обойтись без священнослужителя Еланцев себе не представлял совершенно. Не в конторской же книге, по примеру большевиков, записывать новобрачных!
   Дверь приоткрылась, и, чуть пригнувшись, в тесную «каюту» полковника (поселок состоял всего из пяти длинных полубараков-полуземлянок, и мириться с теснотой приходилось всем) вошел высокий бородатый мужчина лет тридцати в длинном черном одеянии. Поискав взглядом, он перекрестился на крошечный дорожный образок, который Владимир Леонидович всюду возил с собой еще с первой своей войны, и замер, сложив руки на объемистом животе, ласково глядя на вопросительно поднявшего бровь полковника.
   – Вы ко мне, батюшка? – поинтересовался Еланцев, признав в вошедшем священника.
   «Ого! Вот и решение проблем! Господь услышал мои мольбы…»
   – К тебе, сын мой, – пророкотал густым дьяконским басом священник, годящийся полковнику если не в сыновья, то в племянники, но никак не в отцы. – Разрешите представиться – отец Иннокентий. Настоятель храма села Корявое. Бывший.
   – Еланцев, Владимир Леонидович. Полковник. Некогда ротмистр лейб-гвардии Кирасирского полка. Тоже бывший.
   – Очень приятно, Владимир Леонидович.
   – Присаживайтесь, отец Иннокентий. И по какому же вы вопросу ко мне?
   Священник присел на краешек табурета для посетителей и степенно огладил бороду, прикрывающую наперсный крест. По всему было видно, что молодой батюшка изо всех сил пытается держать себя в руках, хотя заметно волнуется.
   – Приходом к тебе послан, сын мой, – начал он после паузы. – Волею Господа пришлось нам оставить свой храм нечестивым безбожникам…
   – Я знаю об этом, – кивнул Еланцев, уже понимая, куда клонит поп.
   – А посему пришел я просить соизволения заложить в селе Ново-Корявое часовню.
   – Почему же у меня?
   – Вы, полковник, единственная законная власть, – развел руками священник. – У кого же еще?
   Полковник помолчал.
   – А почему же Ново-Корявое, батюшка?
   – Миряне так решили, господин полковник.
   – А вы как к такому названию относитесь?
   – На все воля Божья… Благозвучием сие не особенно отличается, но что делать? Село Корявое стояло много лет перед тем, как меня назначили настоятелем тамошнего храма, – вздохнул отец Иннокентий…

Часть 2
Гаммельнский Крысолов

1

   «Господи! Когда же закончится эта бесовская революция?..»
   Профессор Синельников, часто останавливаясь и подолгу отдыхая на каждом лестничном пролете, поднимался к себе домой. Парадное, превращенное «освобожденным пролетариатом» в некую помесь дровяного склада и отхожего места, отнюдь не радовало глаз. Да ладно бы хоть так! Нет, мало им удовлетворения материальных и физических потребностей – они берутся удовлетворить и, так сказать, духовные. И, как и во всем, – строить заново, так строить – начинают с «наскальных росписей». Однако кроманьонцы в отличие от своих далеких потомков хотя бы не умели писать.
   Опершись на палку, Аристарх Феоктистович прочел свежий образчик такого «искусства», украсивший некогда сияющую венецианской штукатуркой «под мрамор», стену. «Буржуёв к стенки!» О, темпора, о морес![6]
   Мог бы подумать хотя бы восемь лет назад блестящий профессор Московского университета, что когда-нибудь дверь перед ним будет распахивать не вышколенная прислуга, а ему самому придется, напрягая близорукие глаза, пытаться попасть ключом в неудобную замочную скважину.
   «Черт знает что… Черт знает что…»
   Аристарх Феоктистович прошаркал растоптанными войлочными ботами по коридору, косо поглядывая на двери бывших ЕГО комнат, в которых ныне обретались вчерашние мастеровые и крестьяне, в последние годы заполонившие Первопрестольную. Особенно невыносимы были крикливые и непоседливые выходцы из бывших Западных губерний, охотно воспользовавшиеся ликвидацией пресловутой «черты оседлости». Профессор Синельников никогда антисемитом не был, и много этим фактом гордился в былые годы, но… Всему должен быть разумный предел.
   А все проклятое «уплотнение»! Из восьми комнат некогда безраздельно своей квартиры в Варсонофьевском переулке старик владел сейчас всего двумя. И за это еще нужно сказать «спасибо» новой власти – некоторых коллег по университету лишили и этого.
   «Господи! И кто это только придумал, что в свой собственный кабинет я могу попасть, только отомкнув дверь ключом…»
   – Не зажигайте, пожалуйста, свет, – раздался негромкий голос откуда-то от книжного шкафа, и Аристарх Феоктистович выронил из разом ослабевших рук коробок со спичками, не преминувшими рассыпаться по полу.
   «Неужели вор… – морщась от неожиданной боли за грудиной, профессор разом вспомнил все слухи о московских бандах, промышлявших в таких вот, как его, некогда богатых квартирах. – Этого еще мне не хватало…»
   В полумраке затеплился фонарик, освещающий все, кроме того, кто держал его в руке.
   – Извините, Аристарх Феоктистович, – извиняющимся тоном произнес «гость». – Я вас, наверное, напугал.
   – Что уж там… – проворчал старик, чувствуя громадное облегчение: подобной вежливости от вора ожидать было глупо. Да и что по зрелом размышлении взять у старого ученого? Нечего. Разве могут кого-нибудь в такое жуткое время заинтересовать ящики, наполненные окаменелостями, да ряды мало кому понятных трудов, прячущихся за стеклами единственного, сохранившегося от большой библиотеки шкафа? Разве что на растопку для печек-«буржуек» или на бумагу для самокруток.
   Сколько раз за последние годы профессор Синельников жалел, что не поддался на уговоры коллег перебраться в иные, более спокойные и цивилизованные места. В Сорбонну, например, или в Кембридж. Да тот же Гейдельберг, в котором провел студенческие годы, во многом родной и близкий город. А то и пересечь океан, где в Северо-Американских Соединенных Штатах, совершенно не затронутых Мировой войной, бурно расцветает теперь академическая наука. Нет, уперся, старый дурень, со своим патриотизмом… Кому нужен твой патриотизм в стране, в одночасье ставшей чужой? В стране, народ которой, о счастье которого так пеклась в свое время русская интеллигенция, и он в том числе, считает теперь всех, у кого нет мозолей на руках, своим классовым врагом? И рад бы сейчас уехать, да только никто давно не зовет, связи в Европе потеряны, письма не доходят… Ехать на пустое место? Увольте, господа, – он давно уже перерос неприхотливый студенческий возраст. Да и здоровье не то… Нет, кости старого профессора будут лежать в родной земле, подобно костям горячо любимых им мамонтов, индрикотериев и риноцериев…
   – Чем обязан? – суховато обронил Синельников, усаживаясь в свое кресло – ночной «гость» проявил такт и не занял хозяйское место, а всего лишь примостился на крохотном пуфике, на который при чтении на ночь профессор клал ноющие от подагры ноги. – Мы с вами знакомы? Или вы по поручению кого-нибудь из моих прошлых знакомцев?
   – Увы, ни то, ни другое, – развел руками смутно виднеющийся в полумраке пришелец. – Я знаком с вами, так сказать, заочно.
   – Читали мои труды?
   – О, что вы! Сия премудрость не для моих мозгов!
   – Тогда я не понимаю, что привело вас в мою скромную обитель. Да еще в столь поздний час.
   Незнакомец явно не собирался ни грабить, ни убивать хозяина, поэтому первый испуг уже прошел, и интеллигент-пария уже уступил место вальяжному ученому мужу, хорошо знающему себе цену.
   – Я пришел, чтобы предложить вам, профессор, – просто и открыто заявил мужчина, лица которого Аристарх Феоктистович по-прежнему не видел, – возможность спокойно заниматься своим делом, не отвлекаясь ни на какие бытовые проблемы.
   – То есть уехать за границу? – понимающе кивнул ученый, не выражая ничем своего ликования: «Вот! Стоило только подумать!..»
   – Нет, – тут же последовал ответ.
   – Неужели где-то в многострадальной России имеется уголок, где проявляют интерес к окаменелым останкам давным-давно вымерших животных, которых ни подоить, ни зарезать на мясо нельзя? Даже сапоги из их шкуры не сшить, за неимением таковой. Не сохранилась-с!
   – Есть, профессор. Но довольно далеко отсюда.
   – Тогда сразу вынужден отказаться, молодой человек. Уже и годы не те, и вообще… Что я там найду такого, чего нет здесь? Те же, пардон, спартанские условия жизни, та же продуктовая карточка, то же презрение гегемона… Да еще переезд – катастрофичный сам по себе в нынешних условиях. Нет, мой друг, я вынужден отказаться сразу.
   – Я это предвидел.
   – Уж не потащите ли вы меня силой? – скрестил руки на груди профессор. – Напрасный труд, знаете ли…
   – Нет, – кротко ответил незнакомец. – Но у меня есть нечто такое, что несомненно вас заинтересует. Вот, держите…
   На стол перед Синельниковым, глухо стукнув о дерево, легла небольшая вещица.
   – Можете зажечь свечу, профессор. Лупа в левом верхнем ящике стола.
   – Все-то вы уже знаете… – недовольно проворчал старик, после нескольких неудачных попыток затеплив свечу.
   После пяти минут напряженного изучения неведомой кости Аристарх Феоктистович поднял на собеседника, умудрившегося снова остаться в тени, ошеломленный взгляд.
   – Где вы это взяли, молодой человек? Я пока не знаю точно, что это за животное – можно лишь приблизительно назвать семейство и род, но могу с уверенностью утверждать, что это – неизвестный науке вымерший вид! Вы совершили мировое открытие! Дайте, я пожму вашу руку, коллега!
   – Не стоит, – уклонился от рукопожатия ночной «гость». – Значит, я все-таки смог вас заинтересовать?
   – Конечно!.. Но… Но ведь кость не окаменевшая. Я бы даже мог с уверенностью утверждать, что это – живая кость. Животное еще совсем недавно было живо. Как такое может быть? Существа этого рода не дожили до современности сотни тысяч лет, а ближайшие их потомки за прошедшие тысячелетия разительно изменились. Вы что-то не договариваете!
   – Я не уполномочен здесь и сейчас говорить всё. Но могу заверить вас, что если вы согласитесь на мое предложение, то загадок, подобных той, что вы держите в руках, вас ждет немало. Итак, вы согласны?
   – Какой может быть разговор?!.
* * *
   Мужчина, сидящий перед Капитолиной Ледогоровой, особенной симпатии у нее не вызывал, но предъявленные им документы обязывали ее, скромную работницу Ростовского детского дома, не только выслушивать его речи, но и выполнять все его распоряжения. Так прямо и значилось в отпечатанном на машинке листке, скрепленном лиловыми печатями и подписями, от которых бросало в дрожь.
   А конкретно там говорилось, что председатель Главполитпросвета[7] при Наркомпросе товарищ Крупская и председатель Деткомиссии при ВЦИК товарищ Дзержинский уполномочивают означенного «товарища Мартинса» производить из детских домов и трудовых коммун по всей территории РСФСР «выемку» детей бывших дворян, представителей духовенства, белых офицеров, чиновников царского, временного и прочих контрреволюционных правительств и прочих «врагов трудового народа» с целью водворения их в специализированные интернаты. При этом всем работникам детских учреждений предписывалось оказывать «подателю сего» всяческое содействие.
   «Подумать только… – думала молодая женщина, изучая ничем не примечательное лицо визитера и не зная, на чем вообще на этом будто бы смазанном, как на плохой фотографической карточке, лице можно остановить взгляд. – До чего мы дошли: уже делим на настоящих и „бывших“ не только взрослых, но даже ни в чем не повинных детей…»
   Капитолине, да что там Капитолине – просто Капе, шел всего лишь двадцатый год, и ей было странно слышать обращение по имени-отчеству от мужчины, старше ее вдвое. Привычное «товарищ Ледогорова» – еще туда-сюда, но «Капитолина Никитична»… Так и хотелось оглянуться и посмотреть – может быть, загадочная Капитолина Никитична, которую девушка представляла себе дородной дамой с лорнетом, будто сошедшей с иллюстраций в дореволюционной «Ниве», стоит у нее за спиной и важно кивает в такт обволакивающим речам странного уполномоченного.
   Как назло, заведующий детским домом товарищ Порывайко, добрейшей души человек, не чаявший души в своих маленьких подопечных, несколько дней назад был вызван в Москву по каким-то неотложным делам, а его заместительница укатила по телеграмме о серьезной болезни ближайшей родственницы куда-то под Харьков. Так что единственным «начальством» в старой барской усадьбе, теперь заполненной двумя сотнями бывших беспризорных, оставались лишь она и наполовину глухой после контузии, полученной еще на германском фронте, сторож Митрич, по совместительству выполнявший при «красном приюте» функции истопника, дворника, конюха и извозчика.
   Если бы Капа действительно была «плотью от плоти, кровью от крови трудового народа», как выспренно писал в своих пламенных, но, увы, слабо рифмованных и ужасно безграмотных виршах безнадежно влюбленный в нее Костя Ломовой, заведующий клубом рабочей молодежи, расположенным неподалеку… Нет, она хорошо помнила свое «буржуйское» происхождение, которое с грехом пополам удавалось скрывать вот уже шесть лет. Поэтому и было ей до слез жалко тех семнадцать ребятишек, которых неумолимая бумага вырывала из привычной среды и уносила в неведомый «специализированный интернат», мнящийся девушке чем-то вроде каторжной тюрьмы или английского «работного дома», как она ее себе в силу молодости и слабого житейского опыта представляла. В основном по прочитанным когда-то тоненьким, истертым множеством рук до дыр книжкам о похождениях Соньки Золотой Ручки и «Оливеру Твисту» Диккенса.