– Гоша, что ли?
   – Ну! Именно! Фамилия вылетела… Украинская… Конечно, он. Гоша. Он всегда наголо побрит и в крови. Варенье это…
   Но, увы, никакой «камеры в кустах» и тем более никакого «Гоши с вареньем на лице» не было и в помине. Между тремя молодыми людьми шла самая что ни на есть настоящая бескомпромиссная драка. Не махание кулаками с целью доказать превосходство перед очами зачарованных девочек, каковое нередко случается в среде неоперившихся школяров, а кровавая бойня, конечная цель которой если и не лишение противника живота, то как минимум переведение его в состояние пожизненной инвалидности. Два Шварценеггера, не жалея кулаков, методично избивали неумело сопротивляющегося длинноволосого «не Гошу». И не будь лицо его залито кровью, переделкинские старожилы без труда признали бы в нем сорванца-Антошку, – двадцатидвухлетнего внука Антона Игоревича Твеленева – композитора-песенника, 1918 года рождения, недавно отпраздновавшего свой нереальный для нашего быстротечного времени юбилей.
   Побоище возникло неожиданно, без каких бы то ни было нередких в таких случаях преамбул, типа: «Ты говно!» – «Что!?» – «Говно!» – «Я!!?» – «Ты!» – «Повтори!!» – «Говно!» – «А в морду?!!» – «Попробуй». – «На-а-а!!!» И в морду. Нет, ничего подобного не было. Два прилично одетых битюга налетели на Антона Твеленева сзади у самой калитки его дома, несколькими ударами сбили с ног и, выкрикивая нечасто употребляемые печатными изданиями выражения, принялись молотить кулаками по чему попало: голове, лицу, спине и ниже.
   И все могло закончиться для молодого человека весьма плачевно, если бы не счастливый случай.
   – Ну, что я говорила, а? Что? А то я не знаю, как кино снимают! Говорю – клюквенное варенье, всегда так делают: ему лицо клюквой мажут!
   – Кому? – робко поинтересовался кто-то из своего укрытия.
   – Гоше, кому же еще? Фамилия только вылетела. – Интеллигентная старушка решительно перешла с шепота на красивый баритональный бас. – Вон и режиссер бежит, видите? О, как руками машет! Тоже небось играет кого-то, сейчас все режиссеры сами играют. Сейчас второй дубль снимать начнут.
   И тут перед глазами потерявших бдительность и потому повылезших из своих укрытий переделкинцев явилась картина поистине, как принято говорить, достойная кисти: неизвестно откуда возникший долговязый, не богатырского тела «режиссер» подскочил к объятому злобным азартом клубку кулачников, ветряной мельницей завертел длинными руками в разные стороны, и – не сразу, не без определенных потерь для самого себя совершил маленькое чудо – клубок этот стал распадаться, тоныпать на глазах, пока, наконец, не разделился на равные части: двоих, со всех ног уносящих с поля брани свои натруженные тела, и двоих, оставшихся не в слишком благополучных позах возлежать на дороге.
   Замечено с незапамятных времен: счастье никогда не приходит в одиночку. На этот раз справедливость подобного утверждения обернулась для Антона Второго, как его с рождения величали в семье, не только сказочным появлением незнакомого спасителя в самое нужное время в самом нужном месте, но и почти полным отсутствием в данный момент в его загородном обиталище многочисленных родственников, что гарантировало возможность избежать (хотя бы на какое-то время) расспросов, истерик, обмороков и сердечных приступов с их стороны. (Под «почти отсутствием» подразумевались мало что соображающая из-за недавней московской кражи коллекции фарфоровых статуэток тетка Надежда и ее несовершеннолетняя дочь Антонина, в силу возраста увлеченная исключительно собственной персоной.) Поэтому появление в доме двух грязных, помятых, в кровавых ссадинах и шрамах молодых людей достаточно продолжительное время оставалось незамеченным, и можно было при определенном тщании попытаться успеть привести свои внешние данные в привычный для окружающих вид.
   А перед этим почти идиллическим завершением инцидента прямо посреди дороги между молодыми людьми произошел скупой мужской обмен мнениями. Первым очнулся долговязый «режиссер».
   – Живой?
   Антон предпринял попытку презреть скрутившую суставы боль, но та, видимо, недовольная неуважительным к себе отношением, вновь прижала его к земле.
   – Не уверен.
   – Помогу?
   – Если удастся.
   Держась друг за друга, они не без труда перевели себя в вертикальное положение.
   – Кто это был?
   – Хрен их знает. Первый раз вижу.
   – Задолжал, может?
   – Да нет вроде.
   – Оригинально.
   Тем временем осмелевшие переделкинцы приблизились к пострадавшим на безопасное расстояние и наперебой ринулись с советами.
   – Не наши это, чужие. Звоните в милицию. Я наших всех знаю.
   – А где разница – чьи? Наши что, лучше?
   – Лучше. Вот телефон – 03 набирайте.
   – 03 – это пожар. 01 надо. 01 – милиция.
   – «Скорую» надо, какая милиция – их след простыл давно. «Скорая» – 04.
   – 04 – неотложка.
   – И где разница? Набирайте.
   – Ой, ужас какой, крови сколько!
   И, не сговариваясь, все разом ополчились на интеллигентного вида старушку.
   – Молчали бы – варенье!
   – Да уж, что бы понимала, а то: кино, кино. Стыдно, честное слово.
   – Никогда не лезьте – людей чуть не убили. Вар-е-е-нье!
   – Уходите, если не в курсе. Уходите отсюда.
   – Правда что. Давайте, давайте. А то – кино! Из-за вас все.
   Недовольство старушкой угрожающе нарастало. Та же, к своей чести, обвинителям не перечила и только, видимо, сама, чувствуя свою вину, сокрушенно качала головой.
   Один из пострадавших предложил.
   – Надо уходить… Тебя как?
   – Севой.
   – Меня Антон. Надо смываться, Сева, пока не поздно, а то эти недоделкинцы хуже всяких качков отшлифуют. – Он, хромая, подковылял к калитке, повернул ключ в замке. – Зайдем – хоть умоешься.
   – Почему «недоделкинцы»?
   – А как еще? И деревня Недоделкино, и эти – недоделкинцы. Им каждому под сто, как деду моему, три дня назад юбилей отметил. Крепкие еще, как черти, но недоделанные: всюду нос суют, жизненным опытом поделиться норовят. Телевизора им мало – сенсаций подавай! Этой нашей дракой неделю жить будут, косточки обсасывать.
   Они прошли по бетонной дорожке к мрачному, по всей видимости, много десятилетий не ремонтировавшемуся дому. В дверном проеме застекленной витражами террасы стояло животное, размерами и окрасом напоминавшее годовалого бегемота. Какое-то время оно недоуменно изучало разорванное платье хозяина, затем перевело взгляд на его спутника и, не двигаясь с места, негрозно зарычало.
   – Замолчи, Ху, не показушничай, раньше надо было заступаться. Знакомься: это Сева.
   Животное вильнуло коротким хвостом, потом село на него и протянуло незнакомцу левую лапу.
   – Как ты его назвал?
   – Ху.
   – Это как понять?
   – Расскажу при случае. Проходи, не бойся, мы давно уже не кусаемся, да, Ху? Садись. Выпьешь? – И, не дожидаясь ответа, крикнул в глубину дома: – Тошка, принеси коньяк, у меня в кабинете в баре.
   Затем он лег на обитую вытертым ковром кушетку и закрыл глаза.
   Мерин огляделся.
   Терраса, по всей видимости, служила семье летней столовой: главным предметом здесь был покрытый белой скатертью раздвижной круглый стол со множеством разностильных стульев вокруг; вдоль стен и окон располагались кресла, тумбочки, «горка» с хрустальной посудой, две старинные этажерки с книгами, кушетка с подушками и валиками по краям, два готовых к прогулкам велосипеда, меховая подстилка для собаки, телевизор «СОНИ», несколько ветвистых фикусов в напольных горшках и еще какие-то предметы красного дерева с инкрустацией, определить назначение которых без специальных познаний в области старинной мебели было весьма затруднительно; стену украшали подлинники картин известных в свое время приверженцев социалистического реализма в багетных рамах; местами потрескавшиеся витражные стекла погружали пространство в разноцветный костельный полумрак. Все вокруг свидетельствовало о недавнем (ныне изрядно запущенном) советском благополучии.
   Это он установил.
   Ну и что дальше?!
   Для этого он изобретал свой «конгениальный» план внедрения в твеленевскую обитель?
   Для этого долго уламывал известных в МУРе хорошим владением боксерскими приемами сотрудников Ивана Каждого и Ивана Белова принять участие в этом анархистском предприятии за солидное вознаграждение?
   Для этого рисковал своим добрым именем и служебной лестницей (если дойдет до начальства – ему несдобровать, а исключать такую возможность было непростительным легкомыслием, учитывая, что его отношения с Ваней Каждым, недавно переведенным в их отдел под скоробогатовское крыло, никто не брался называть дружескими).
   Время шло, а между тем никакая «Тошка» ни с каким коньяком ниоткуда не появлялась, и надежд на углубление «внедрения» в пострадавшее семейство было немного.
   Ху, похоже, давно потерял к нему интерес – закрытые глаза и мерное похрапывание служило тому подтверждением.
   Новый его знакомый лежал неподвижно, ни единым звуком не выдавая своего присутствия: было вообще непонятно – жив он или скончался от полученных побоев. (А то, что «Шварценеггеры» переборщили – сомнений не вызывало: в крови и ссадинах был не только молодой Твеленев, но и он, Мерин, с непроходящей болью в области печени, свернутой скулой и наверняка немалым синяком под глазом, который к завтрашнему дню, как пить дать, приобретет соответствующие размеры и цветность. И как прикажете являть себя пред ясны очи Скорого? А что врать бабушке? «Споткнулся, упал, поднялся – гипс»? Так она наверняка видела это кино. Нет, сомнений никаких: подонкам, особенно Каждому, конечно же не поздоровится, ответ наш будет страшен, господа, но что делать сейчас?)
   Похоже, пора признавать временное поражение и сматывать удочки.
   И тут раздался тихий голос Антона:
   – Ху, я просил Тошку принести коньяк или мне это приснилось? Пойди выясни, в чем дело.
   Животное (поверить в подобное было невозможно) покорно поднялось и нехотя направилось по лестнице на второй этаж. Антон, не открывая глаз и не меняя позы, обратился к Мерину:
   – Сева, ты как? Оклемался?
   – Да вроде ходячий.
   – Спешишь?
   – Не очень.
   – Извини, я еще полежу чуток: голова пока не варит – ребята работали добросовестно. Туалет и ванную Ху покажет. Полотенце Тошка выдаст, сейчас явится. Хочешь прилечь?
   – Нет. Может, правда, «скорую»?
   – Тебе?
   – Тебе.
   – Не дай бог: недоделкинцы перемрут все от любопытства. Не надо им такой радости.
   Прошло еще несколько минут, прежде чем Антон опять заговорил:
   – А вот и Антонина Аркадьевна, не прошло и часа. Вас, мадам, за смертью посылать.
   Это относилось к спускающейся вслед за животным по лестнице молодой девушке в мини-мини-мини-юбке и катастрофически не достающем до пупка топике.
   – А вам, мсье, лишь бы было кем помыкать: сами поднять свою… ой, здравствуйте, – она задержала оценивающий взгляд на Мерине, картинно присела в книксене, – я не знала, что вы не один, мсье. Какие еще будут указания?
   – Поставь коньяк на стол, достань две рюмки, дай гостю чистое полотенце и вали отсюда.
   Возмутиться девушка не успела: от природы и без того немалые в диаметре круглые глаза ее, остановившись на окровавленном антоновом лице, его грязной, разодранной одежде, расширились до размера кофейных блюдец. Начала она с придыхательного шепота: «Тоша, господи, Тоша, что с тобой? Что это, Тошенька? Что случилось, Тоша-а-а?!»… И продолжила, дав волю богатым для своего возраста голосовым данным: «Мама, ма-а-а-ма!!! Пойди сюда, мама-а-а-а, Тоша… Тоше плохо, мама-а-а!..»
   – Не ори, дура. Хорошо мне, хорошо, понятно? Хо-ро-шо. Закрой рот и делай, что тебе велят. Ну?
   – Тошенька…
   – Я кому сказал – не ори? У нас болят головы. – Он осторожно приподнялся на кушетке, опустил ноги на пол. – Ты представилась моему другу? Нет. Почему? Вот, прошу любить и жаловать: Сева, а для тебя Всеволод… тебя как по батюшке?
   – Игоревич, – улыбнулся Мерин.
   – Всеволод Игоревич… а фамилия?
   – Мерин.
   – Вот, познакомься: Мерин Всеволод Игоревич. Ну – теперь раскрой рот, скажи нам что-нибудь. Я, если не запамятовала, Антон Маратович Твеленев, к сожалению, брат твой, к счастью, не родной, двоюродный. А ты?.. Ну?.. Антонина… Нет, не получается. Ладно. Иду на помощь. Сева, познакомься, это моя сестра, к счастью, только двоюродная, Тошка Заботкина, шестнадцати лет от роду, пытается в текущем году закончить школу и на этом, надеюсь, завязать с образованием, ибо постижение наук дается нам с непостижимым трудом. В жизни исповедует три вещи: себя, себя и себя. Я прав, Антонина Аркадьевна? Закрой рот, если ничего не произносишь. – Он повернулся к Мерину. – Выпьем сначала или умоешься?
   – Я бы помылся…
   – Ху, покажи гостю туалет и ванную комнату.
   В это невозможно было поверить, но животное, удобно перед тем расположившееся на меховой подстилке, что-то недовольно пробурчало и направилось в кухню. Потрясенный Мерин двинулся следом.
 
   Музыкальный эксперт, как и обещал начальник с Петровки, до которого старому композитору Антону Игоревичу Твеленеву удалось накануне дозвониться, появился в доме 18 по Тверской улице в начале четвертого пополудни. Он долго звонил в единственную на всей лестничной площадке обитую малиновой кожей дверь со множеством расположенных на ней «глазков», даже заглянул в один из них, пока не услышал наконец недовольно-ворчливое: «Кто там?»
   – Это Самуил Исаакович Какц.
   В жизни музыкального эксперта с тех пор, как он, в силу возраста, был вынужден представляться незнакомым людям полным именем и фамилией, еще не случалось, чтобы его не переспросили: «Простите, как вы сказали?» И в данном случае ничего нового не произошло – из-за двери после продолжительной паузы раздалось: «Чего-о?!»
   – Да, да, именно Какц. Не Кац, как можно было предположить, а Какц Самуил Исаакович, – он звонко засмеялся, очевидно, чтобы несколько снизить бестактность прозвучавшего из-за двери вопроса, – музыкальный эксперт.
   – Зачем?
   – Ну-у-у, как вам сказать, э-э-э… – быстро Самуилу Исааковичу найтись не удалось, – по всей видимости, что-нибудь… э-э-э… исследовать. Вызван композитором Твеленевым Антоном Игоревичем…
   Щелкнуло несколько замков, и в удерживаемом цепочкой проеме возникло испуганное старушечье лицо.
   – Вы кто?
   – Музыкальный эксперт. Какц Самуил Исаакович.
   – А по фамилии как?
   – И по фамилии тоже Какц, но, если трудно, – решил не упорствовать пришедший, – просто Кац. Доложите, пожалуйста, Антону Игоревичу.
   – Антон Игоревич отдыхают. Плохо себя чувствуют. Передать что?
   – Я, собственно…
   – До свидания. – Резюме прозвучало категорично, дверь захлопнулась, но уйти музыкальный эксперт не успел. Откуда-то издали до его слуха донеслось: «Нюра, кто это был?» – «А Бог их знает. Сказал, что Кац». – «Пусти, это ко мне». – «Надежда Антонна никого не велели». – «Пусти, говорю!» – «И Марат Антонович тоже…» – «Я тебе сейчас покажу Марата Антоновича! Сейчас же впусти человека!»
   Опять зашаркали подошвы, залязгали замки, дверь на этот раз уже без цепочки неширокой щелью пригласила гостя войти.
   – За мной идите. – Держась от эксперта на почтительном расстоянии, чем-то насмерть напуганная старушка повела его по коридору. – Вон дверь, – заключила она шепотом. – Не долго. Болеем.
   Композитор-песенник Антон Игоревич Твеленев возлежал на широком кожаном диване. Он не сделал попытки встать навстречу вошедшему, не предложил ему стул, не выразил удивления, когда тот произнес свои ФИО, не представился в ответ. Он только протянул руку и боксерски безжизненным пожатием дал понять, что ему не до этикетов, что умирает, а дело не терпит.
   А чувствовал себя недавний юбиляр действительно как никогда ужасно: болела грудь, нещадно ломило поясницу и, вдобавок ко всему, вчера неожиданно заныла фронтовая еще, более чем шестидесятилетней давности рана на лбу. Эта злополучная метина нашла его в конце 1942-го под Курском в бревенчатом блиндаже, куда и залететь-то никакие пули и снаряды практически не могли: для этого им пришлось бы продвигаться по синусоидной траектории. Ан поди ж ты: невесть откуда взявшийся размером с хороший кулак осколок пересек пространство полевого военного убежища и конечной целью выбрал его, Антона Игоревича, голову Хирурги впоследствии утверждали, что подобное везение граничит с мистикой: доля миллиметра в любую сторону и не знать бы Стране Советов знаменитой песни «Вперед, страна, за Сталина!», написанной в порыве патриотического вдохновения именно в госпитале чуть ли не на следующий день после сложнейшей операции. Пять часов без особой надежды на успех бились фронтовые эскулапы над вяло подававшим жизненные признаки солдатиком, но труды их были-таки вознаграждены: продлить земное существование будущему лауреату многочисленных премий и званий кудесникам скальпеля наконец удалось, правда, не без потерь для пациента – лицо его было испещрено многочисленными глубокими шрамами.
   Десять месяцев после этого он с переменным успехом балансировал на больничной койке между жизнью и смертью, дважды впадал в коматозное состояние, пока, наконец, судьбе его не стало угодно вынести окончательный вердикт: жить!
   С тех пор много воды утекло, безобразные, до неузнаваемости уродовавшие лицо раны поутихли, зарубцевались, сгладились, а та, пожизненная, что глубокой колеей разделила лоб надвое и непрерывным движением кожи обозначала мозговой пульс, напоминала о себе трудно переносимой болью нечасто, исключительно в моменты высоких эмоциональных проявлений.
   Последний раз подобное с Антоном Игоревичем случилось в день кончины его супруги, Ксении Никитичны, шестнадцать лет назад: врачи, больница, реанимация, кома. Было ему тогда 74 – думали не выдюжит.
   Но обошлось: через месяц пришел в себя, с недельку еще повалялся в «кремлевке» и на год прочно обосновался на переделкинских просторах – дышал кислородом, баюкал себя сельскими пейзажами, в Москве за это время не появился ни разу. Окреп, поздоровел, забыл о гипертонии и подагре. Еще через какое-то время стал наезжать в столицу, посещать всевозможные творческие семинары, до которых был большой любитель, концерты, песенные фестивали… Страна широко и богато отметила его семидесятипятилетний юбилей – старое партийное руководство молодой демократической России спешно заигрывало с попираемой недавно еще советскими властями интеллигенцией – к нему вернулось творческое самочувствие, о чем свидетельствовало появление в теле-и радиоэфирах множества новых, залихватских, написанных в ритме маршей, песен. Жизнь вошла в прежнее русло и потекла неспешно, весело и бездумно, как в фильме «Волга-Волга» режиссера Григория Александрова.
   Но самое невероятное, прямо-таки потрясшее родных и близких композитора, – это то, что он, обожавший свою «Ксюню», чаще в прямом, чем в переносном смысле носивший ее на руках и потакавший всем ее прихотям, после своего выздоровления ни через год, ни через десять – до сих пор – так ни разу и не побывал на могиле жены и даже не знал, где она похоронена.
   Домочадцами эта тайна обсуждалась бурно, долго, шепотом, годами почти ежедневно высказывались и опровергались самые разные версии – от потери у старика памяти до полного помутнения рассудка, но постепенно все склонились к тому, что причина такому необъяснимому, на первый взгляд, поведению главы клана Твеленевых банальна, «земна» и в общем-то понятна – элементарная забота о собственном здоровье: тяжелая фронтовая контузия в стрессовых ситуациях напоминает о себе сильными головными болями и пожилой человек старается оградить себя от каких бы то ни было треволнений.
   Действительно, с тех пор, уже шестнадцать лет, Антон Игоревич не страдал никакими рецидивами.
   И вот неожиданно это злополучное ограбление московской квартиры, к которому на словах композитор отнесся философски и даже с юмором, обернулось возвратом ужасающей боли.
   Со вчерашнего дня, как только его привезли с дачи, не случилось минуты, чтобы острые ржавые гвозди не впились бы ему в мозг и не устроили там безобразной броуновской оргии, отчего спазмы сжимали горло, а глаза силились покинуть орбиты.
   Прибывший же музыкальный эксперт – невысокого роста человек с безукоризненно круглой лысиной и таким же круглым животиком – как назло оказался обладателем неправдоподобно высокого и сильного голоса, к тому же по характеру, видимо, человеком чрезвычайно веселым и смешливым. Каждую свою фразу, представляясь и объясняя опоздание, он сопровождал заразительно звонким хохотом, чем доставлял бедняге композитору невыносимые страдания.
   – Не извольте гневаться, свет Антон Игоревич (ха-ха-ха), пробки на дорогах, как в хорошем шампанском (ха-ха) – забиты на совесть (ха-ха-ха-ха). Позвольте представиться: Самуил Исаакович Какц – русский по паспорту (ха-ха-ха…). Не КАЦ, как можно бы было предположить, а, прошу заметить – КАКЦ! Две буквы «ка»! (ха-ха…) Представляюсь как-то одной барышне: «Самуил Какц». А она говорит: «Извините, какЦ вы сказали?» – И он зашелся в долгом, заливистом хохоте.
   Вызывая на дом эксперта с Петровки, Антон Игоревич отчетливо понимал, что тем самым ступает на смертельно опасную тропу, один неверный, неосторожный шаг, с которой может обернуться непоправимой трагедией не только для него самого (десятый десяток – чего бояться?), но и надолго испортить репутацию всему немалому настоящему и будущему роду Твеленевых. И тем не менее он пошел на это сознательно, безоглядно, с поднятым забралом: так уж был скроен, так рожден, таким был с тех пор, как себя помнил: желание довести задуманное до конца – каким бы горьким, жестоким, а порой и безрассудным оно ни было – всегда превалировало над разумом. В целом мире не существовало такой силы, которая могла заставить его изменить принятое решение.
   И на этот раз мосты были сожжены и отступать он не помышлял.
   – Скажите, Самуил Исаакович, вы давно на этой службе? – Чтобы прервать не в меру развеселившегося музыкального эксперта, ему пришлось несколько раз хлопнуть в ладоши.
   – С младых ногтей, как говорят, хотя, если признаться честно, никогда не знал, что означает это выражение. Каких ногтей? Почему ногтей? (ха-ха-ха). – И без какой бы то ни было логической связи продолжил: – Никогда не мог даже предположить, что судьба уготовит мне посещение обители столь высоко чтимого мною музыканта. Несказанно рад, польщен до невыразимости, потому не буду даже пытаться описать мои чувства. Переполнен. Не выскажу. Семья наша, как легко догадаться, родом не из Версаля (ха-ха-ха), но худо-бедно – заграница: харьковские пригороды (ха-ха-ха-ха!). Отец мой…
   – А сами вы инструментом владеете? – Антон Игоревич попытался вклиниться в какцевскую смеховую руладу.
   – Для себя, под настроение. Не более того. Хотя музыкальная школа, консерватория, симфонический оркестр под управлением Федосеева. Многие прочили будущее. Но – не в «дугу», как говорят мои друзья из уголовки (ха-ха-ха). Пришлось уйти. У меня – признаюсь из огромного к вам уважения – профессиональная беда: слух. Абсолютный слух, черт бы его побрал: слышу каждую фальшивую ноту каждого музыканта. Каждого! От скрипача до ударника! И не могу молчать. Не могу! А вы бы смолчали, соври какой-нибудь, да хоть сам Кобзон, вашу песню? Вместо, скажем, ля-ляляля-ляля-ляля (тут он гнусавым драматическим тенором процитировал фрагмент твеленевского шлягера) спел бы, скажем, ляля-ляля-ля!
   Смолчали? Вот и я не мог! Вектор слуха цеплял каждую фальшивую бемольку, и она болью отдавалась в русле моего музыкального чрева. Протестовал, останавливал оркестр, доказывал, пока не выгнали (ха-ха-ха). Но нет худа, как говорится, без чуда: теперь я нарасхват. Во всем мире знают Самуила Какца! – это без рекламы, так есть, поверьте: во всем мире! Отец мой…
   Надо было срочно что-то предпринимать, направлять «вектор его красноречия» в нужное для себя «русло», но невыносимая головная боль мешала Антону Игоревичу думать, и задачка эта при всей ее кажущейся легкости долго еще оставалась без разрешения. «Мировая известность скрипичной экспертизы» успела раскрыть плохо соображающему композитору всю свою родословную, начиная чуть ли не со времен воссоединения Украины с Россией, посетовала на политическую недальновидность нынешних руководителей обеих стран, по живому разрезавших миллионы родственных связей, поделилась своей, не бог весть какой счастливой, личной жизнью, сведенной к нередким, но, по большей части, недолговременным связям и еще много чем успела поделиться мировая известность скрипичной экспертизы, прежде чем хозяину дома удалось-таки перехватить инициативу. Он достал из нагрудного мешочка-ладанки небольшой ключ и протянул его Какцу.
   – Она в шкафу, вот – откройте, мне трудно вставать.
   – Ах, как вы прекрасно сказали: «Она». Впервые слышу, а ведь, кажется, рядом лежит: это же и впрямь не предмет – живое существо: дышит, понимает, чувствует. Уникально сказали. Запомню и буду цитировать с вашего разрешения. – Он засуетился, вынул из шкафчика большой, завернутый в черный бархат футляр. Развернул неспешно, провел ладонью по корпусу. – Никогда, наверное, не перестану волноваться перед подобной встречей: это для меня воистину икона, прости, Господь, раба твоего грешного, несмышленого, – Самуил Исаакович троекратно перекрестил себя, – но недаром известно: не зазвучит скрипка, не запоет, не заплачет, пока мастер не отдаст ей всего себя – сердце, кровь, душу, веру. На этот великий труд – Божье предназначение. Не многие сподобились на сию благость, потому и по пальцам их перечесть – одной руки хватит. И цены ей, царице звука, – в привычном, нашем, людском, грубом денежном выражении – нет! Не придумано мерило, потому как тайна ее рождения равна великой тайне происхождения всего живого на Земле.